Сектанты

(автопародия)


1.

Серафим, молодой человек лет двадцати пяти, возвращаясь вечером с работы, встретил в метро и не сразу признал давнего своего знакомого, друга детства и ранней юности Ярослав. Они не виделись лет семь - срок и сам по себе немалый, а в этом возрасте особенно существенный, почти вечность. Обстоятельства, заботы текущего дня, необходимость устраивать свою судьбу надолго их разлучили. Общие воспоминания, казавшиеся когда-то важными, затерялись где-то на заднем плане
сознания, покрылись туманом забвения. Теперь молодые люди чувствовали изрядное неудобство, не зная, о чем говорить в этой будничной толчее, притершей их к мраморной стене и друг к другу.

- Как дела? - спросил Ярослав; и Серафим скороговоркой отвечал, что закончил институт, теперь работает.



- А как ты?

И Ярослав рассказал, что живет здесь, в Москве, у дальних родственников, днем работает, вечером учится в Университете, хочет стать физиком. Он говорил, словно отстаивая перед кем-то свою правоту, - таким Серафим знал его и раньше.

- Иногда в выходные езжу домой, в деревню, - закончил Ярослав.

- Да, - сказал Серафим. - Давно я там у вас не бывал, лет семь.

Судя по тону, он не напрашивался на приглашение.

- Знаешь что, - предложил Ярослав после некоторого молчания, - если хочешь, приезжай к нам в ближайшие выходные.

- Спасибо, но вряд ли смогу. Так неожиданно, а у меня всякие планы...

Распрощавшись и сонно сидя в поезде метро, Серафим испытывал чувство, похожее на досаду. Меньше всего ему хотелось сентиментальничать о прошлом, и он с неприязнью думал о сделанном ему приглашении.


2.

Часом ранее, Ярослав стоял на автобусной остановке. Смеркалось, моросило; машины, проплывавшие мимо, смутно отражались в мокром асфальте. Массивный шпиль главного здания Университета тонул в мглистой дымке, и даже мысли Ярослава, как ему казалось, были частью этого пейзажа. Все виделось ему в неприятном свете. Автобус долго не шел. Чтобы себя занять, он начал иронически классифицировать своих одногруппников, с которыми только что расстался после окончания занятий.


Один похож на верблюда - вынослив в учебе, прилежен, проводит время за книгами, за долбежкой, отличник, типичный "глупый бoтан", наделенный впрочем и чувством юмора, которое, однако, всегда изменяет ему, когда речь ззаходит о его любимой физике учебе, ставшей смыслом его жизни. Здесь он педант и "объезжай-не объедешь", упаси Боже усомниться в его доводах - затаскает по учебникам и докажет свою правоту.

Второй - мечтатель. Вы часто увидите, как на его лице играет и переливается
улыбка, - он улыбается собственным мыслям. Мысли же эти плоски, пошлы и
тривиальны. Он не скрывает, что его цель - аспирантура в США, и у него
есть покровители; а знаниями он не блещет, хотя и не дурак, - он просто прагматик, уверенный в светлом будущем. Он нашел себя, он счастлив, но
его счастье не навязчиво, не тщеславно, а потому легко переносится другими.

Третий - фрайер. Говорит хрипло, держится прямо, словно палку проглотил,
смеется по козлиному над собственными плоскими остротами, голова у него не
варит, однако чванлив, задирист, глядит орлом, господин офицер среди студентов, а с лица - пародия на Льва Ландау.

Четвертый - молчальник и медлитель, офицер из военной академии, человек себе на уме, и то, что называется, хорошего тона, устойчивый. Андрей любил его общество. С ним было удобно просто молчать, а не заботиться о теме для разговора, как с другими. О чем молчим? - словно спрашиваешь его мысленно. "Да так, суммируем (впечатления)", - словно отвечает он. Мы суммируем, а время вычитает. Но когда молчальник начинал говорить сам, он мог поведать то, что западало в душу. Однажды, показав миниатюрное издание какого-то известного лишь в узких кругах поэта, он попытался определить духовный характер подобных себе людей, которые

по тем или иным причинам не получили того официально признанного образования, какого им хотелось, но, обособившись, осознали свою принадлежность к своеобразному духовному типу, особой довольно мощной культуре и знаковой системе. Ярослав тогда подумал, что хотя и нет худого в том, чтобы быть одним из них, - много таких людей на свете и за честь почитают, но не пытается ли молчальник, получая второе высшее образование, преодолеть в себе эту принадлежность?

Пятый - с пейджером и сотовым телефоном, молодой коммерческий директор по торговле пищевыми продуктами, занятия посещал нерегулярно, но и посещая, частенько бывал принужден, услышав - не звонок, - а призывный сигнал телефона, извиняясь, выбегать в коридор и вести какие-то деловые разговоры. На вопрос, чтo ему здесь надо, он отвечал, что это поддерживает его интеллектуальный тонус - так некоторые видят в шахматах гимнастику для ума. "Что тебе это дает в профессиональном плане?" - спрашивали его. "Анализ и синтез", - отвечал этот странный и редкий подвид нового русского. Вся его крупная фигура дышала довольством и устойчивостью, источая вокруг вместе с тонким запахом дорогого
одеколона флюиды доброжелательства и самодостаточности. В коридоре он рассказывал байки, причем обладал особым чутьем на ключевое словцо, выражающее суть той или иной ситуации. Рассказывая о том, как его машину остановил "гаишник" за какое-то довольно грубое нарушение, он с удовольствием
произнес слово "договоримся", которое услышал от него тогда гаишник и которое, без сомнения, выражало суть развязки. "Мы же договорились," - сказал он гаишнику, купившемуся на малые деньги и обомлевшему, когда нувориш извлек толстенную пачку денег и протянул ему совсем небольшую, но условленную, сумму...
"Договоримся!" - усмехался он про себя, уже когда его история была рассказана, а он, видимо, еще смаковал ее.

Другой - набoжник: уже в летах (под пятьдесят, а еще не был женат), седоватый, туговатый на ухо, туповатый и косноязычныый малый, с большими мясистым чистыми ушами, трогательно похожий с затылка на кота и в чем-то примиряющий его, Ярослава, с тем, более старшим поколением, к которому набожник принадлежал. В их группе он выполнял роль старосты. Этот человек, при всей комичности его облика, трагичен и вызывает сострадание, пробуждает инстинкт защиты и снисхождения.
Родом он, скорее всего, из деревни или, во всяком случае, из глубинки. В Москву его привела жажда знаний, потребность учиться. Возможно, простоватые родители наивно наставляли его, как важно в современном мире получить хорошее образование. "Нам-то не довелось, а вам учеба - самое святое дело". Святым и стало. Университет и физика всегда были его целью, но как-то все не складывалось, не брали, и только на старость лет, когда появилась возможность
поступить и обучаться за свои деньги и для подобных ему людей, он не преминул этим воспользоваться, чтобы исполнить свою давнюю мечту. А до этого он вольным слушателем отсидел множество всяких курсов и лекций, и даже (заочно) окончил какой-то технический вуз. Физика или то, что он под этим понимал, вносила в его жизнь приятное разнообразие, чувство пусть даже малой сопричастности служению науке и ее Храму с гордым шпилем, пронзающим небеса. Его интерес к физике пробудил взрыв тунгусского метеорита, которому он нашел свое объяснение и пытался обосновать эту идею везде, где появлялся, так что некоторые,

особенно щепитильные, завидев его, убегали. По его расчетам выходило, что тунгусская штуковина прилетела из Крабовидной туманности, образованной взрывом сверхновой звезды. Меткость попадания в крошечную нашу планету с расстояния многих световых лет должна была бы быть неимоверной, и поверить в такое нелегко. Но он не видел в этом проблемы. Мало ли чудес на свете. Кто, например, так распорядился, что угловые размеры Луны и Солнца на земном небе совпадают?

"Что он делает? - спрашивали о нем одни. - Бином Невтона что-ли какой-то изобретает?" "Нет, кажется, он уточняет значение числа пи, - припоминали другие. "Некоторые идут грабить или убивать, а он занимается этим своим биномом, и вполне доволен - что же тут плохого?" – резонно замечали третьи. Он проживал в московской коммуналке на десяти квадратных метрах. Соседи его не жаловали, не уважали, хотя он был смирен, покладист и одинок - законная добыча для циников. К тому же, простодушно ища слушателей, приводил все новые аргументы о тунгусской катастрофе. Легко представить, как над ним издевались. Бедняга не жил, а выживал среди них, а они выживали его; и Ярослав слышал его сокрушенные жалобы в узком кругу. Несомненно, что учеба и занятия спортом (он был непременным участником лыжных или пеших кроссов) были для него единственными отдушинами (физика - для души, физкультура - для тела). Наверное, среди бомжей есть люди, которым "повезло" только чуть-чуть меньше, чем ему, а он всегда рискует к ним присоединиться. Даже самый вечный студент когда-нибудь закончит свой последний институт, и тогда...

В конце октября неожиданно появился новенький. Когда все начали собираться к
началу занятий, он уже сидел в аудитории в черном костюме, в белой рубашке при галстуке, с гладко зачесанными назад черными волосами, эффектно оттеняющими бледное строгое лицо, и оглядывал входящих колючим оценивающим взглядом, как будто именно они, а не он были новенькие... В старых учебниках описывалось как на каком-то процессе не то Георгий Димитров, не то Юлиус Фучик из обвиняемого превратился в обвинителя. Здесь произошло что-то похожее. Как выяснилось, это был парень, служивший в "органах", молодой, цепкий, действительно способный, с твердым характером, но как-то чересчур энергичный для привычной компании. Он любил в перерывах в курилке быть центром внимания, рассказывал истории, демонстрировал, боксируя с воздухом, навыки рукопашного боя, держал себя так, что те, кто не боролся с его беззастенчивым обаянием, постепенно начинали себя ощущать членами его личного фэн-клуба.


- Ну, с боксом мы тоже знакомы, - сказал Ярослав, когда они с молчальником возвращались домой после появления новенького, - а что касается снобов, то не те ли это люди в штатском, которые, желая учиться физике, изображают из себя каких-то Шерлоков Холмсов... Разрабатывать он нас, что ли, пришел? Не в этом ли его настоящая задача?

- Посадит, - лаконично заметил молчальник.

Об остальных и говорить нечего. Такой разношерстной компании Ярослав нигде не встречал. Себя бы только не забыть...

У каждого из них, как у набожника, за душой какая-нибудь сумасшедшая теорийка с
непременным прозаическим дефектом, уничтожающим всякую научную ее ценность,
но упрямо отстаиваемую и в душе лилеемую как любимое дитя, которому прощается все. Впрочем, "не замай", все они - хорошие и добрые люди, хорошо к нему относятся, несмотря на его странности, а иногда и заносчивость. Что и говорить, он один из них, достойный представитель их общества, такой же как они вечный студент и чудак. Он так же, как они, проникнут обаянием вечернего обучения, считает это более хорошим способом проводить время, чем, к примеру, ходить в "кабак" с шумной компанией или спиваться в одиночку. Ему тоже важно чувство сопричастности большой науке. И на нем, как и на прочих, словно проклятье тяготеет. И это проклятье - приверженность к разработке одиозных теорий, призванных сделать переворот в науке. Уважающий себя ученый консервативен и не может принимать такие потуги всерьез, а если и занимается чем-то подобным, то, дорожа репутацией, никогда не афиширует. Он подумал о своей почти невольной
симпатии и сочувствию к престарелому "набожнику" и о том, не связанно ли это с тем, что он подсознательно видит в нем свое будущее, которое уже угадывается в настоящем? Поистине, наша любовь к ближнему - след дурной любви к самому себе...

Оглядываясь назад, он пытался вспомнить, когда же он встал на этот путь, когда окончательно замкнулся на этой всепоглощающей страсти? Может быть, его просто вытеснили из реальной жизни, а он не сумел или не захотел этому помешать?
Пожалуй, и то, и другое. Все как-то не достает ни времени, ни энергии в этом
разобраться, хотя, быть может, еще не поздно избрать иной путь, если только он возможен для человека с его складом ума и воспитания. И вообще ему, как и этому небу, не мешало бы развеяться. Сейчас он придет домой, включит магнитофон и под эту музыку все обдумает.

3.

- Здравствуйте, меня зовут Алексий, я учусь на мехмате, - ворвался в его мысли чей-то голос. Неизвестный молодой человек, выдвинувшийся из пелены тумана, пытался говорить естественным тоном. - Я хочу спросить вас, что вы знаете об Иисусе.

 В начале 90-х годов среди студентов размножилась порода своего рода проповедников. Они могут неожиданно подойти к вам на автобусной остановке, нагнать при входе в метро, усесться рядом на скамейке сквера. Если вы не выглядите слишком неприступно, они вступят с вами в разговор... Когда они попытаются узнать ваш телефон, чтобы пригласить на мероприятие в каком-то кинотеатре, вы, наконец, решите отделаться от них. По возможности деликатно.
Так, по крайней мере, думалось Ярославу.

- Конечно, я читал Новый завет, - сказал он. - Когда, помните, все это стало доступным, была даже мода ... не мода, ну, словом, вы понимаете.

- Иисус принял грехи людей и пострадал для людей, - сказал Костя.

- Мы должны этим руководствоваться.

- Неужели и я должен распять себя на кресте?

- Не в буквальном смысле, - улыбнулся Алексий. - У нас собирается кружок,
обсуждающий такие вопросы. Не хотите ли присоединиться? - Тут он протянул карточку с адресом.

Возле метро они распрощались. Ярослав знал, что по доброй воле он никогда не свяжется с этими наивными, впавшими в добровольный мистицизм людьми... Всегда ли наивными? Но, странное дело, эта встреча повергла его в то несколько экзальтированное состояние, в котором он был способен на эксцентрические поступки: подать, например, милостыню крупной купюрой или внезапно пригласить в гости Серафима, которого не видел семь лет и с которым встретился чуть погодя.

Когда Серафим, озадаченный встречей с забытым другом, выходил из метро, его снова неожиданно окликнул чей-то голос:

- Здравствуйте, меня зовут Борис. Можно с вами побеседовать?

Мельком взглянув в сторону голоса, Серафим сразу понял, с кем имеет дело. Все эти сектанты производили на него однозначно негативное впечатление, даже если не рядились в какие-то отвратительные белые накидки и не пели под гитару что-то вроде: "Приди ко мне".

- Нет... Я знаю, о чем вы сейчас спросите. Но, знаете ли, религия мое личное дело... Я спешу, извините, - добавил он, не замедляя шага.

Придя домой, Серафим в душевном изнеможении прилег на диван. Он пытался разобраться в своих чувствах. Детство и ранняя юность, связанные с деревней Небродово, известной своими угодьями, куда приглашал его Ярослав, начали исподволь воскресать в его душе. Все это как-то неразборчиво и тяжело поднялось вдруг, нахлынуло и устремилось к единственной устойчивой точке - встрече с Ярославом. Да потом еще сектанты…

Серафим устал сопротивляться течению мыслей, отдался ему и впал в забытье… Ему снился цветной многоярусный клетчато-флажковый город с черепицей, монархическими башенками и аккуратными стального блеска каналами, словно в какой-то компьютерной игре, причем настойчиво объяснялось кем-то невидимым, но более или менее сведущим в этих делах, что в файл вкралась ошибка, ее надо исправить. Он попытался это сделать, и у него не получилось.

4.

Его папa, довольно известный профессор,
ботаник и занятой человек par excellence, преподавал в институте,
на конференциях был не последним докладчиком, -
статьи ж составлял по ночам:
да-да, нередко и далеко заполночь

под дверью домашнего его кабинета -
света полоска желтела и тени
метались в такт торопливым его же бесшумным шагам,
качался железный лампы плафон,
лампы спиралька дрожала, тонко звеня,
и бормотанье его раздавалось.
В кабинете ж - портрет генетики гения Вавилова
(а звали его Николаем),
желавшего мир накормить и Россию,
житницу мира, в которой родился и вырос,
но от голода умершего военной зимою в тюрьме,
иронию злую судьбы испытав.

Пытались темные силы глад искусственно вызвать,
чтоб отучить все народы от прежних их верований
и Брюху - единому новому Богу -
тому, что единственно мил был и внятен
тем нигилистам поганым и бесам, к власти пришедшим,
молиться заставить(ведь до недавних же пор
хотели Хлебу заставить молиться
всех комсомольцев и прочих,
словно псевдославянскому богу языческому, -
плакаты те желто-красные, что с колосьями
(их не забыли вы), по булочным вешали,
втуне хлеб прославляя,
утверждая веру в почти мистическую силу каравая
в детских книжках военной тематики, -
ха-ха, он, почерствев, и от пули, дескать, спасет, как бронежилет,
если за пазуху спрячешь его ненаглядного,

как мать деревенская учит в письмах пространных своих, -
ну прям заветный псaлом Давида, - а не каравай, -
в рубашку зашитый солдата), -
с этими-то - о, да! - мироедами боролся генетик сей благородный
и был уничтожен он завистниками и супостатами.

Зазря, как теперь стало ясно, зазря
довольство едою считал нормой он в те времена
и, преумножить его помышляя,
думал, что доброе дело творит,
угодное властьпридержащим,
да и народу благо свершает - и страха не ведал,
надеялся все, что разберутся,
что добрые люди найдутся,
помогут ему устоять даже там,
где клика злодеев пыткам народ обрекала
и неповинную кровь, не насыщаясь, пила.
Ныне свободна отчизна, ныне разрушен застенок,
смерть попирая, входят сюда благо и жизнь -
ты попробуй, пойди, разобраться в смысле этих событий,
с нами случившихся в веке двадцатом -
непросто! Так-то, Горацио, друг.
Ведь неповинны были те люди-реликты,
жертвы репрессий ужасных,
что в ссылках и темных застенках таились, -
лучшие люди земли, -
молитесь - воскреснут они среди нас -
поднимется, вспрянет страна истощенная наша.


- Кто ж по-твоему величайший в мире ученый? -
гулко папa вопрошал. - Учти, дорогой,
я имею в виду всех их: физиков, лириков и ботаников...
И Серафим понимал, что вопрос-то риторический чисто,
и потешался он про себя
над почтительностью той безобидною
одного ботаника к другому,
более маститому, поднаторевшему и усатому,
с глазом прищуренным, -
кто с портрета сурово взирал:
"На костре, - говорил сей Джордано, -
будем гореть мы,
но от убеждений своих, - говорил, -
не откажемся мы никогда".

***
Этот русский Ливингстон, не терявший самообладания, когда лев готовился к прыжку, а африканец-проводник положился на Аллаха; или под пулями мятежных афганцев в тропическом шлеме изучавший сорта местных злаков; сей неутомимый исследователь, словно всю жизнь готовился к той самой страшной опасности, которую встретил вовсе не в тех отдаленных местах.
***

Свое последнее путешествие в Индию он намечал,
карту огромную на пол ковром расстелив,

с живостью и увлечением ясновидца,
который и в кресле сидя в своем кабинете
над картой Земли путешествовать может,
рассказывал он о чудесах экзотической этой страны,
природе ее удивительной
и о таких эпизодах мысленных приключений,
как стадо слонов, продираясь сквозь джунгли,
ранним утром идущее на водопой мимо стоянки его экспедиции.
Для этих людей рай - всего лишь
одна из легендарных тех колоний Британской империи бывшей...
То путешествие реально не состоялось,
визы давали охотно в то время
только на острова известного нам Архипелага с другою экзотикой -
в шлеме тропическом нечего делать там было,
напрасно старался его он туда захватить.
Но в Индии все же вольным мечтателем он побывал
и пребывает поныне, как хочется думать;
а, может быть, в Африке он,

где Пушкин и Гумилев его привечают.


Не удивительно, что образ генетика на портрете почти что семейном, с детства с образом деда смыкался у Серафима.

Дед Серафима в армии долго служил -
полжизни, не меньше, -
и до полковника уж дослужился,
работая в должности генеральской
и ожидая примерно, что магия выслуги лет
и добросовестной службы
три малых звезды на погонах
в одну большую сольет,
но неувязочка вышла:
дождался инфаркта, в госпитале оказался, -
чуть звезды совсем не померкли в небе его восприятий, -
ужасно представить такое,
хотя сплошь и рядом случается, -
но оклимался в белом палатном безмолвии,
думал недаром: что жить-то немного осталось,
а сколько хотелось добрать,
чтобы вот так налегке, с ненасытной душой не уйти.
О тщета людских помышлений!
О участь жадной до жизни души атеиста!
О наше бессилие в главном!
Ужо вам, и вы, захребетники честных людей,
загнавшиe работягу!

С тех пор его тяга к природе,
к скитаньям по лесу, и прежде заметная всем,
усилилась необычайно. Набожным поборником образа жизни здорового
сделался он, каждое утро как ритуал неизбывный
комплекс особенных упражненьиц, врачами предписанный,
выполнял он исправно, лечился упорно,
но вовсе не эгоистично
(ведь жил для семьи, льготы ей выбивая, как ветеран),
курение с водкой - ни-ни! И думать забудь.
Диетой с режимом не брезговал даже,
как педантичный военный -
попробуй, бабка, вовремя не поднести ты
компота фруктового после обеда,
попробуй мне только -
затюкает и застыдит.

Замечено было не без изумления,
что планы даже неотдаленные строя,
он, чтоб не сглазить,
вводил оговорочки в речь свою, как то:
"Вот, живы мы будем, в августе съездим туда-то.
Недаром же: там, говорят,
много бывает грибов".
А до грибов был охотник изрядный,
лес же был храмом ему,
церковью той деревянной, в которой молился он Богу,
который, хотя и един, но у каждого свой.
"Веришь ты в Бога, о, дед?" - Серафим вопрошал, лицемеря.
"В Духа Святого я верую," - уклончиво тот отвечал.
И было то несомненно особенным виденьем мира,
преображавшим природы обыкновенное восприятье,
как в храме в лесу вы с ним себя ощущали.
При входе в тот храм ноги он вытирал.


Дачу в Небродово он же снимать пристрастился - иначе не скажешь.
В санатории отдыхая после инфаркта,
влюбился он прямо в места те озерные и лесистые,
где санаторий был расположен,
деревни окрестные все обошел налегке,
и у родственников нашего Ярослава,
с которыми там познакомился, дом их снимать порешил.
Несколько лет проснимал дачу он,
бабку-жену свою, внука зазвав в ту деревню,
долго бродил по лесам словно лось вместе с Серафимом отважным,
который с Ярославом в деревне сдружился.
Когда же дед умер (с каждым может случиться -
зачем же за это его осуждать легкомысленно?),
ездить туда перестали - исчезло благое стремленье.

5.

Подумав, Серафим предложению этому, сделанному впрочем совсем не навязчиво, внять не хотел. Мало ли какая чудо-рыба всплывет из океана забытых воспоминаний и что за тень минувшего со стоном и вонью восстанет к жизни из праха? Как потом снова уложить ее во гроб? Каким осиновым колом ее пригвоздить? К тому же окольным путем был наслышан о трениях в семье Ярослава, якобы место имевших, что тот в свое время жениться будто б не стал на суженой, тем объясняя, что счастья в условиях тех ей не даст. Какие ж то были условия? Дух вражий иль материя косная ему помешали? Кто ему там досаждал? Каким был опутан он злом, чтоб отвергнуть такое, что всякий за честь бы почел, будь его место вакантным? То рассудить нелегко.

Как бы там ни было, в следующую субботу, словно влекомый неведомой силой, словно сам бес в него вселился, не поборов какого-то смутного беспокойства, которое часто томило его именно в то смутное, влажное, я бы сказал, но теплое от духа гниющих листьев время, как резонно заметил бы рассказчик прошлого века, между летом и зимой пребывающее, собрался и поехал в Небродово, прежнее имение помещика Немврода, известного псовыми охотами.

Он был влеком (смешно сказать, ибо есть в этом какой-то противный педантизм)
волной эстетико-сентиментального переживания, совратившего столько чистых душ. Поэтому на платформу, с которой предстояло ехать, добирался не на метро, которого в его детстве там не было, а наземным транспортом. Мне отвратительны эти потуги, выдающие в нем импотента, хотя и не лишенного чувствительности.

Билетная касса была все той же неказистой, обитой зелеными досками и оклеенной, как в папье-маше, несколькими слоями беспорядочных объявлений. Говорят, это способствует сохранению тепла в помещении в студеное зимнее время, когда уже дубняк, но еще не топят. Поэтому объявления не сдирали и приветствовали наклейку
новых поверх старых. Десятки лет сие практиковалось, и был получен особый патент, маститые академики приезжали, вертели головами, восклицая: "Поистине, все гениальное просто!". Необычайная экономия энергии.

Купив белый бумажный прямоугольник с расплывающимися синими цифрами, именуемый
билетом (бытовая деталь, которая, может быть, заинтересует будущего исследователя старинных обычаев или биографа), протолкнувшись в электричку и опасаясь в толкучке за судьбу термоса с чаем, словно в термосе хранился весь его
настрой на поездку, он прислушивался как можно более благоговейно (какое безобразие - так размякать) к полузабытым названиям торопливо объявляемых станций. Ему казалось, что машинист, объявляющий станции, шизофреник с монтировкой в руке, или просто не выспался, иначе бы он не торопился так и не хрипел в микрофон, а медленным дикторским тоном смаковал бы благозвучные названия, вызывающие в душе такие красочные, колоритные, далеко ведущие ассоциации и реминисценции. Глядя на серый, мокрый октябрьский пейзаж, на быстрый взлет проводов, обрываемый вдруг, как и все, даже более возвышенные, надежды, очередным пронесшимся столбом с поперечной перекладиной, которой никак не минуешь, он вспоминал те пасмурные, моросящие летние дни, когда, съездив помыться в Москве в культурных условиях, возвращался обратно в деревню, сопровождаемый тем же заунывным воем электромузыкального агрегата в моторе
и неизменным с давних пор ритмом, общим для всех поездов, задаваемым спаренными колесами на ударном инструменте, выполненном в виде рельс. Именно этот ритм,
а вовсе не негритянские танцы, вопреки мнению многих, и породил всю современную музыку.

Сойдя с электрички, он сразу ощутил тот особый, отнюдь не броский, пригородный колорит, в котором чувствовалось нарастающее движение узнавания, как бы растворенное мельчайшими флюидами в самом воздухе, распознаваемое в светлой полоске синего неба на горизонте в этот ветреный осенний день, и даже в празничной, как ему казалось, разноголосице неизбежного пристанционного базара... И это ощущение узнавания - единственное, над чем мы не хотели бы посмеяться. Здесь много настоящего, которое и словами не выскажешь, как говорили в старину.

6.

В этот хмурый октябрьский день он сумрачно шел, пока его взгляду деревня Небродово, что на холме удачно расположена, не открылась. Уже сгущались сумерки, когда он, изрядно уставший, шагал по тропинке, тянувшейся вдоль общей деревенской улицы - по той тропинке, которая заставляла когда-то дребезжать
разболтанный звонок его велосипеда, если под колесом оказывался вросший в землю камешек или корень невысоких подстриженных лип, росших вдоль дороги. По мере того, как ноги несли его к знакомой калитке, возрастало смятение чувств, и хотелось идти еще долго-долго...

Когда Ярослав встретил его на крыльце освещенной веранды и похвалил за то, что он решился приехать, в душу Серафима сошли покой и тишина. Он был отведен в комнату, в которой жил десять лет назад, где на досчатом потолке узнал столь знакомые черточки, трещинки и овалы спиленных сучков, которые разглядывал, лежа в кровати бессонного своего детства.

Бабушка Ярослава почти не изменилась и все бормотала себе под нос, выражая свои чувства повышенной суетливостью. Приятно было старушке. К его ужасу, она заставила его переодеться. Среди последних впечатлений этого дня в памяти Серафима остался чрезмерно сытный ужин и чувство некоторого дискомфорта от навязанных ему одежд и расспросов.



7.

Следующий день с утра выдался солнечный и ясный. Деревенское же настроение (поясняю я вам, завзятым урбанистам, которым, что день, что ночь, что лето, что зима - все едино) сильно зависит от погоды. Погода слушается по радио, прогнозируется по характеру старческих недугов и служит непременным предметом обсуждений. Бабка радовалась - ее лето пришло, не зря вчера бормотала слова
заветные, сокровенные. Слышался запах блинов, люблю его по утрам. Периодически голосили петухи и кудахтали под окном их самки, а в отдалении, на ферме, мычали коровы. Низкое солнце желтело в окно и проецировало на соседнюю стену узор оконных занавесок. Узор дрожал и переливался движением воздушных струй, восходящих за окном от прогретого солнцем дома. Казалось, на стене развеваются
флаги.

К обеду ожидались гости: родители Ярослава и какие-то другие родственники, жившие в совхозном поселке недалеко от деревни. Они имели обыкновение по выходным посещать бабушку.

В ожидании этого события и в ознаменование встречи молодые люди решили после завтрака отправиться прогуляться. Ярослав предложил верховую прогулку на велосипедах. Они отправились в деревянный сарай, где наряду с граблями, лопатами, лейками и прочим садовым инвентарем, гремевшим под ногами, оказались как минимум два уцелевших стальных коня, не считая видавшего виды трехколесного уродца и циркового одноколесного велосипеда с высокой посадкой. Попадались и бесколесные, но с двумя рулями или тремя педалями - жертвы домашнего сварочного аппарата, который надо же было на чем-то испробовать. Там были также гигантские экземпляры старинных велосипедов с непропорционально большим передним колесом, пара деревянных велосипедов Артамонова и четыре самоката с внешним управлением.

- Надо подкачать шины, однако, - сказал смуглый скуластый Ярослав с черными волосами.

- Это чтоб меня на кочках трясло? - спросил Серафим. Он выбрал себе сначала старый,
но надежный, трехколесный велосипед по прозвищу "Неуклюжий", но явно вырос из него, поэтому, хотя заманчиво было поехать на нем из-за его исключительной устойчивости, от этого пришлось отказаться. Одноколесный тоже доверия как минимум не внушал.

- А помнишь... - начал было Серафим, ибо узнал в Неуклюжем велосипед своего детства, на котором он немало ног отдавил. Деталь для будущего биографа.

- А если хочешь, поедем на тандеме, - предложил Ярослав, увлеченный выгребкой все новых велосипедов из потайных углов.

- Идет, - сказал Серафим.

- Кто? - спросил Ярослав.

- Поехали на этом, как его...

Ян выволок тандем. Это был длинный облезлый двухколесный велосипед с одним рулем от ГАЗ-21, двумя седлами и парой педалей под каждым седлом.

- Дай порулить, - попросил Серафим. Он урчал губами, изображая мотор и вращая руль, как делал бы всякий шофер на его месте.

- Дай мне руль, - сказал Ярослав. - Садись на заднее сидение, ты не знаешь хорошей дороги.

Пока Ярослав энергично подкачивал шины огромным старинным насосом, Серафим оглядывался вокруг, смотрел вдаль и на ясное небо, испытывая ни с чем не сравнимое чувство узнавания. Он помнил каждую черточку этого пейзажа. На задах участка - картофельные грядки. Дальше, за деревянным забором, - небольшое поле, где он когда-то собирал щавель для супа. За полем дорога, где изредка проползали уменьшенные расстоянием машины. За дорогой - большое, прорезанное тропинками поле, окаймленное лесом, очертания которого врезались в его память. Листва пожелтела и почти опала, обнажив остовы деревьев. Поредевшие кроны изображали на фоне неба все тот же неповторимый и давно знакомый узор, немного пунктирный и какой-то воздушный, но узнаваемый. Резкие полосы перемежающихся облаков и чистого неба у горизонта, казалось, реяли как флаги над удаленными башнями-деревьями, инкрустированными ажурными узорцами ветвей или покрытыми редкой черепицей еще не опавших листьев. Серафим это видел и прежде. Вспомнил он сон. Башни и флаги, и узор лесов - память из детства.

Выехав за околицу по избитой дорожной колее, они некоторое время двигались вдоль небольшого, заросшего камышом, пруда, где водились рыбы-бычки, и какая-то женщина, сложившись втрое на досчатом мостике, оголив колени, полоскала белье.

На кочках нервно трепетал звонок и скрипели седла. Серафим поглядел на бабу прощальным взглядом, и она долго еще смотрела вослед необычному экипажу, на котором седаки вращали педали, пожалуй, не с равным усердием, казалось, она мечтала о третьем седле.

Тандем под управлением неумолимого Ярослава свернул на асфальтовую дорогу, ведущую в военный санаторий - тот самый, где когда-то отдыхал серафимов дед.

Сначала дорога вела в гору, но потом начался спуск. Однако Ярослав для скорости продолжал вращать педали, желая удивить друга быстротой бега могучей машины, к которой они были прикованы как весельники на галере, и Серафим, предоставив катить себя по дороге, оглядывался вокруг.

Вид с холма открывался замечательный, видно было далеко кругом, почти по Гоголю, разве что Карпатские горы не восставали из-за горизонта. Зато за тем далеким валом, теряющемся в небесно-синей дымке, плескалось большое водохранилище -
казалось, само небо на горизонте ловило его блики. Вокруг широко раскинулись
желтые скошенные поля, среди которых кое-где возвышались островки леса, а впереди лес образовывал целый материк.

7.

Серафим предложил Ярославу съехать подальше в поле, чтобы отдохнуть на опушке леса. Доехав до поворота на проселочную дорогу, они, неуклюже виляя, съехали на нее, проехали подальше от асфальта и, тормозя, остановились, едва не упав под велосипед (не обошлось, конечно, без криков "Уя!" (Крик телесной боли). Свалив тандем в траву, они уселись спиной к лесу на сухом поваленном дереве. С шепотом редкой листвы сливался едва заметный гул - не то шоссе, не то железной дороги - или, попросту говоря, человеческой жизни, кипевшей в отдалении. А, может быть, так шумят подземные ключи или рокочет вдали гром, - мало ли других причин. Тургеневские мальчики из "Бежина луга", ходившие в ночное, без сомнения с ним были знакомы. Тогда-то у них и возникало желание говорить о божественном. В детстве летом этот шум приводил Серафима в волнение. Какие-то манящие дали приоткрывались, напоминали о себе. Весь мир был сказкой. Вспомнилось Серафиму: "Идет, гудет зеленый шум", - лучшее, что написал Некрасов. Мог бы потом ничего не писать и все-таки считался бы великим поэтом. В одной этой строчке - весна, свежий ветер полей, надежда, восторг и обаяние нашей природы. Если вы в детстве не жили в деревне, вам не понять. Как сейчас слышу этот шум, гуляющий по лесу от налетевшего ветерка. Зеленый шум действительно ходит по лесу. Начнется здесь, побежит дальше, затихая... Попробуй, догони. Не за шумом ли, не его ли незримой тропой ходил по лесу серафимов дед, не от деда ли сам Серафим перенял это богатство восприятия? Сколько здесь свежести и тайны. О, да. Кое-какая листва еще держалась и шелестела.

Далеко впереди, на холме, с которого они так стремительно съехали, располагалась деревня Небродово. Казалось, будто игрушечные домики облепили вершину холма. Из некоторых труб поднимался серый дымок. Пейзаж о чем-то сообщал и просился на холст художника. Впору было прослезиться. Бедняга Серафим, он все еще пытался глядеть сквозь призму детских своих воспоминаний, памятуя о деде, раздвинувшем когда-то горизонт детских его представлений. Это казалось ему грандиозным событием.

Молодые люди сидели на холме. Один из них другому говорил, поводя руками как брокенский призрак на известной картине. Другой же слушал, склонив голову.

- Поистине, природа содержит тайну, которую можно постигнуть только интуитивно.

- Какую ж тайну?

- Мой дед... Ну, ты помнишь, когда он брал нас в детстве за грибами... Мы ходили в лес как в храм. До сих пор помню это ощущение. Казалось, что пределы мира развигаются, торжествующе нарастает музыка, приближается что-то долгожданное, давно обещанное, но неясное, скрытое солнечной далью; вся земля преображается,
кажется прекрасным садом, райской дубравой, где времени нет, и все века сошлись, чтобы остаться навсегда... Казалось, лес населен колдунами, волхвами, русалками.


Лицо Серафима было таким, словно он сосал карамель. Он расчувствовался, с кем не случается.

- Здорово вещаешь, А может ты расскажешь и о метафизическом смысле живописи? - спросил Ярослав.

- О смысле живописи?

- Недавно на Арбате ко мне пристал какой-то странный парень, художник, что ли.
Наговорил мне всякого. Ты мне сейчас напомнил.

- Что же он сказал?

- Чепуху какую-то, я не люблю на этом фиксироваться... Ну, в общем, художник, рисуя пейзаж, пленивший его душу, что он делает? Он запечетлевает пейзаж не столько на холсте, сколько в душе своей, закрепляя его там под всеми углами
зрения и навечно. С невыразимой отчетливостью эта картина является в его снах или наяву, и в некотором смысле память об этом не прекращается и по ту сторону жизни... Я понятно выражаюсь? Я и сам не очень это понял.

- Продолжай.



- Придет время, и художник обнаружит, что живет как бы в нарисованном мире,
эскизы и краски которого были собраны при жизни... Вот что такое искусство - это способ накопления в душе богатств и красок мира, которые, утоляя духовную жажду здесь и сейчас, составят действительную обстановку по ту сторону земного бытия. Именно поэтому нас трогает прекрасное. Смерть есть преображение мира, отяжелевшего от впечатлений, отсев случайного, не пригодившегося душе. В это надо верить, иначе ничего не имеет смысла. Надо уметь видеть красоту, и вовсе не обязательно быть художником или писателем. Можно быть ученым или, например, грибником, как твой дед. Можно самой жизнью своей, поступками накопить те нетленные сокровища, которые, быть может, спасут нас.

- Мне кажется, я это понял. Я это знал и без тебя. Да был ли тот пресловутый художник? Мне кажется, ты сам это исповедуешь.

- В тебе есть что-то от секты. Духовидческая способность. Сегодня за обедом ты поймешь, что я имею в виду.

Сказав эти странные слова, Ярослав в смущении поднял тандем и предложил Серафиму продолжить поездку.

8.

Санаторий, в который они теперь въехали, расположился на месте дворянской усадьбы. Сохранилось несколько старинных зданий, в том числе помещичий дом с
мезонином, белыми колоннами и широкими ступенями, от которых начиналась хвойная аллея, уставленная низкими фонарями. Кое-где вдоль аллеи попадались сохранившиеся с тридцатых годов статуи в спортивном стиле: девушка с веслом, купальщица на пирсе перед прыжком, наклоненный вперед бегун, налетающий грудью на ленточку; и, почему-то здесь же статуя медведицы с медвежонком, поднявшим лапу, - пожалуй, самая удачная из всех. Аллея спускалась к большому ухоженному пруду, именуемому здесь Озером, снабженному двумя маленькими островами, пляжем и лодочной станцией. Один островок зарос березами, клонящими ветви к водной глади, откуда отражения берез тянулись за ответным рукопожатием. Добраться туда можно на лодке или вплавь, а потом попробовать нырять с нависших над водой деревьев.
На другой островок был перекинут с берега мост. На этом острове располагалась
сцена - бетонированные подмостки с навесом и полукружием скамеек.

В конце июля в день Морского флота здесь бывало скопление народа и разыгрывалось представление - одно и то же из года в год. Во главе вереницы лодок с импровизированными мачтами, украшенными разноцветными флажками, приплывал царь Нептун с огромным трезубцем и золоченой бородой, женой по имени Волга и свитой из чертей и прочих пантеистических персонажей. Сюжет этого мюзикла сводился к тому, что у упрямого царя испрашивалось соизволение на брак его дочери с героем капитаном, о котором пелось, что он якобы открыл 500 Америк. После перипетий и испытаний согласие достигалось, и

счастливого капитана за руки и за ноги бросали в воду согласно морскому обычаю. Потом этот здоровяк с прилипшими ко лбу волосами, в мокрых штанах, шатаясь, выбирался на берег. Множество отдыхающих
и жителей соседних поселков толпилось на островке и на мосту, щелкали фотоаппаратами, покупали лимонад и участвовали в аттракционах. И казалось,
что не маленькое Озеро, а настоящее море или, по крайней мере, Онежское, как в той песне, плескалось перед ними. Колдовская какая-то сила была в Озере и в дремучем парке, его окружавшем. Это был рай для отдыхающих военно-морских чинов, которые со своими женами здесь благодушествовали, а по случаю праздника облачались в мундиры. Было что-то сентиментально-патриархальное в этом дне, так не похожем здесь на те чисто формальные мероприятия, которыми оборачивались
обыкновенно праздники тех времен.

Серафим и Ярослав снова спешились, прислонили тандем к дереву и уселись на скамейке
с видом на Озеро. Несколько белых лодок медленно двигалось по водной глади, скрипя уключинами. Кое-где виднелись рыболовы с бамбуковыми удочками. Спутники чувствовали усталость и расположение поговорить по душам.

- Кажется, навсегда переселился бы сюда жить, - говорил Серафим, благодушествуя.

- Ну, что касается меня, - заявил Ярослав, - я только и мечтаю, чтобы выбраться отсюда, развязаться с "радетелями" и этим болотом.

- Как ты сказал? Родителями?

- Ра-де-те-ля-ми. От слова радение.

Впрочем, это почти то же самое в моем случае.


- Не понимаю.

- Сегодня за обедом поймешь. Единственное, что я хочу тебе сказать: в нашей революции и в нынешнем бардаке по моему глубокому убеждению виноваты сектанты-сатанисты. В этом сущность всех деструктивных политических партий. Они вызывают дьявола, апеллируя к политической злобе дня. Я имел возможность наблюдать это в миниатюре. И даже у себя дома. Думаю, что и во мне, не смотря на опыт и иммунитет, есть тоже какая-то одержимость, хотя бы и в противовес сатанистам, отсюда и учеба на физическом факультете. Я типичный объект преследования всяких сектантов. Их ко мне как магнитом тянет. Я не всегда умею отделаться от них как следует, потому что и сам в некотором смысле к ним принадлежу.

- Как это принадлежишь?

- Не по своей воле.

- Где-то в Новом Завете Христос говорит, что враги человека - ближние его, - сказал Серафим. - Я никогда хорошенько не понимал, что он имел в виду.

- Как же, - оживился Ярослав, - все очень понятно. Все упирается в первородный грех. Обычно неверно понимают, что это такое. Именно Шопенгауэр вслед за индийскими философами, смотрящий на жизнь как на страдание, понял и истинный смысл греха. Первородный грех - не грех родителей или Адама с Евой, это твой собственный грех, материализованный в образе родителей, в самом факте рожденности и смертности. За этот-то грех, совершенный за пределами этой жизни, мы расплачиваемся теперь. Это дает мужество и стойкость к страданиям. Вот говорят: невинный младенец. Ерунда. Если родился, значит, уже согрешил. Или, сужая, если родился в СССР, то несешь ответственность за его тяжелое наследство, хотя бы ты был беспартийным, а твой дедушка погиб в лагерях. Нельзя все списывать на глупое и вороватое руководство. Таков порядок вещей. Праведники не рождаются, рождаются те, кто нуждается в искуплении. В земном бытие присутствует ад.

- Я не люблю Шопенгауэра. От него как-то мертвит.

- Я тоже не люблю его за пессимизм и статичность, но он на многое открывает глаза, хотя бы и из чувства противоречия. Отталкиваясь от него, можно далеко пойти, -

тут Ярослав посмотрел на часы и предложил возвращаться домой.

9.

Как царь Агамемнон могучий
правил тандемом он споро,
все напевая: "You lost little girl"
под фонограмму включенного магнитофона,
который в приборный щиток ловко вмонтирован был.

При въезде в деревню за маленьким прудом,
где бабы белье полоскали гибким движением рук,
(одна из них та же была,
что при отъезде их на прогулку
мечтательно в след им смотрела),
колодец им встретился -
как конура деревянная с дверцей на крыше, -
собак не водилось в ней, -
только вода, жидкость всесильная,
звонко стекая, гулкой капелью
в бездну летела, мысли о жажде будя.

Оба тандемщика затормозили, решив освежиться водицей.
Ян могучей своею рукою ворот скрипучий крутил,
подавая ведрище в отверстый колодезный зев.
Троянский их конь двухколесный, мирно лежал на траве.
Серафим сидел неподвижно на лавке,


что возле колодца обычно бывает,
и сентиментально посматривал по сторонам.

Он смотрел на грунтовую деревенскую улицу,
липой усаженную,

вдоль по которой рядками стояли дома,
а вдалеке водокачка виднелась
резким своим силуэтом небо пронзая,
черточки птиц вились над ней.

Вдруг на дороге двое высоких юнцов показались:
праздно, вразвалку шли они молча, сурово насупясь -
были из тех, кто на отдыхающих санатория страх наводил.
Тут Серафим ощутил беспокойство, сердце оление сжалось.
"Пусть слухи о них преувеличены, все же..."

- Не хочешь ли ты поразмяться, -
Ян предлагает ему, ожидая,
что примет ведро Серафим,
которое уж поднялось к уровню среза колодца.


Ну а тому показалось, что Ярослав предлагает сразиться
с теми двумя супостатами.


- Ты это серьезно? - молвил наш Серафим благородный.
- Прими же ведро наконец, - Ярослав отвечал.
Тот подбежал и, вынув ведро, стал освежаться,
казус стараясь замять,
руки усердно он мыл и лицо отирал.
Между тем, Ярослав увидал супостатов, -
рядом совсем проходили,
и возле тандема остановились, дивясь.
Понял он замешательство друга
и на парней тех двоих с бесстрашьем завидным воззрился.

- Можно нам прокатиться, - спросил один из пришедших.
- Да вы не сумеете, а надо уменье, - Ярослав отвечал.
- А к тому ж мы спешим. Идите своею дорогой, братва.

- Ну, ты че? - парень спросил.
- Мы же немного совсем. Поехали, Пит.

С Питом тандем оседлали,
щуплого и низкорослого Ярослава толкнув,
только он в стойку боксерскую с гонором встал, -
и укатили, поспешно вращая педали.
Ян поднимался из грязи, сурово лицо отирая
и, потрясая рукою, во след укатившим грозя.

Женщина роста нехилого,
что на пруду полоскала, видела все,
побежала угонщикам наперерез, подол подоткнув.
Тряпкой, выжатой крепко, швырнула
дланью могучей в лицо рулевого. Видимость он потерял,
съехал с дороги и в камыши - те, что у пруда,
лихо свалился. Быстро вскочил
и вслед за Питом - айда наутек

- Благодарю, молодуха, - степенно Ярослав отвечал,
когда привела им тандем.
Вытерев тряпкой, ей поднесенной, лицо, Ярослав продолжал:
- Ты приходи, если что, дорогая Елена.
Жаль, что не вышло у нас в прошлый раз, помешали.

Вспомнив о Серафиме, сказал он:
- Рядом, о, Санчо, пойдешь,
мы с Еленой на этом тандеме до пруда доедем.
Была мне когда-то невестой.
Должен ее привечать.

Чувствовал Ярослав, что в душе Серафима творилось:
злую шутку невольно с ним он сыграл.
Но извиняться тут не приходилось.
Серафим в свою очередь понял,
о чем думал друг, и ему стало скучно.


После прогулки оба вернулись домой,
а Елена с тазиком бельевым у поясницы
бодро ушла восвояси, бедрами поводя.

10.


За столом на веранде деревенского дома собрались на радение гости.

Отец Ярослава Варфоломей Федорович, или как его там, говорил обычно то сдавленным, то раздраженным голосом, не любил курящих и накрашенных женщин, а однажды, когда по телевизору передавали фигурное катание, и затейливые па выписывал на льду западный немец, он заорал, что не желает смотреть проклятую фашистскую пропаганду и выключил ящик: ему померещилось, что немец, вращаясь на льду,
изогнул руки-ноги умышленной свастикой, - на такого рода Серафимволику с потайным смыслом он был чуток чрезвычайно и разоблачал ее в самых, казалось бы,
неожиданных обстоятельствах.

Он не мог существовать без параноидальной атмосферы, которую всегда привносил
в любое общество, стоило ему только появиться и сказать, точнее пролаять, несколько слов, разрушая архитектонику налаженных без него отношений. Его невысокий рост был ему несносен, и даже на фотографии стремился он встать на
возвышенное место, да еще вьюном тянулся вверх, едва только не вставая на цыпочки, отчего выглядел напруженным и фальшивым. Даже теперь, на шестом десятке лет, Варфоломей Федорович производил впечатление повзрослевшего мальчика, с комплексом вечного младшего брата, как будто его сознание сложилось и окаменело лет в тринадцать, усвоив привычки послевоенной шпаны, из которой он собственно и вышел. Все остальное могло показаться в нем наносным. Какие-то детские обиды все еще не давали ему покоя, не были изжиты, он продолжал в них кого-то винить и считал естественным переносить обращение, которое когда-то испытал (с приводами в милицию и угрозами сдать в детдом), и на своих собственных детей, в которых по инерции провидел только дурные наклонности, причем, поскольку считал себя идеалом, он представлял других совсем уже подлецами. Это был озлобленный неудачами человек, подобно скорпиону, кусающий за хвост и самого себя, распаляясь и приходя в ярость наедине с самим собой.

Его разговор неизбежно спадал на политику, где всегда есть кого покусать, всегда найдется слон, на которого можно полаять для авторитета. Разговаривать с ним на другие темы было бесполезно, а на тему "политики" - нестерпимо.

Он был невыносим в любом порядочном обществе, и он был помешан - это правда.
Помешан же он был на том, что когда-то вообразил себя начальником (а может быть кто-то сказал ему со скрытой издевкой, что он прирожденный руководитель). Он пытался выглядеть начальником, "руководить" в любой обстановке, нимало не заботясь, чтобы его общество было приемлемо для окружающих. Теперь он, кажется, работал начальником парка сельхозтехники. При его энергичности он мог бы далеко пойти, и сам это сознавал, но его вспыльчивость и неумение ладить с людьми не позволили ему вполне себя реализовать, а времена, по которым так ностальгировал этот отсталый человек, чем-то внешне похожий на наркома Ежова, прошли. Он озлобился на общество, стал какой-то сколопендрой в человеческом обличии. Ничего не стоило раздразнить его разговором на политическую тему.

Пытаясь проследить на десяток лет вперед дальнейшую эволюцию этого характера, Серафим предполагал, что он окончательно превратится во впавшего в детство старика с пожухлым, желтым от желчи лицом, говорящего без спросу и невпопад, не смущаясь тем, что его не слушают и избегают, что замечалось за ним уже теперь.

Теперь выражение лица Варфоломея Федоровича и резиновые движения губ, однако, ж
указывали, если можно так выразиться, что он весь здесь, в своем бренном теле, что верно он немного пьян, созрел для радения и язык его чешется поговорить.

Присутствовал также шурин г-на Сулемы великолепный Эразм Ааронович Фемистоклов (дядя Разя), лжедобрый толстячок, я бы сказал, южного типа с разветвленной личной жизнью, обширной лысиной и носом, похожим на бампер. За столом он играл роль, так сказать, спикера: умел и любил поговорить, произнести тост, раззадорить.

Кроме того были соседи - обрусевший чех Александер Вацлавович Хлада с чеховской же бородой и молодая Диля Хамирова, выписанная им из бедной татарской деревни,
с маленьким ребенком Карпом Александровичем прижитым в наших благословенных местах.

Были и другие, что же о них говорить, ну, например, жена дяди Рази Кариотида, смирнехонько рядом сидевшая с ним. Она была, есть и будет послушной игрушкой в руках своего шельмы-мужа, который полностью подчинил ее себе, что обычно и
случается при браке такого рода человека с порядочной женщиной. Словом, достаточно было людей и темпераментов для совместного радения.

Две собаки - патлатый ризен-шнауцер Генрих и брылястый слюнявый бульдог Марабод, рыча поедающий поводок, то сиднем сидели возле стола, то пытались
подлезть под него, натягивая привязи, выпрашивая Бог весть какие ласки и подачки, то рычали друг на друга, поддаваясь общей атмосфере.

Дядя Разя, в отсутствие наших ребят, сказал уже несколько затравочных слов ключевых, злобу в Сулеме, роль медиума выполнявшего, возбуждая. Слова те касались, конечно, политики и нынешнего положения России, - способ вернейший среди сатанистов. Возможно, такие слова он сказал: "Долго существует страна, но
до такого позора она никогда не доживала!" Медиум начал возбуждаться,
обещая, что дух, которому молятся, скоро появится и узрят его радетели наши.
Много пропустили наши ребята, но когда пришли, услышали:

- Что ты мне говоришь, что и с той и с другой стороны - мразь, я и так это знаю! - гремел, раскрасневшись, Варфоломей Федорович. Разя, якобы примирительно, говорил ему, что мыслим мы одинаково, но в тактике расходимся. Он проповедовал парламентские формы борьбы - так было надо, чтобы озлобить радикального г-на Сулему. Остальные присутствующие, включая собак, роль рефлектора-усилителя выполняли. Давление внутри Сулемы возрастало, пыхтел он, сурово глазами вращая...


Эта сцена в разных вариантах повторялась уже некоторое время, когда в дверном проеме показались молодые люди, вернувшиеся с велосипедной прогулки. Собаки залаяли, а сидевшие за столом уставились на вошедших. Не обошлось, конечно, без взаимных приветствий и общения новоприбывших с умывальником и полотенцем. После этого Серафим и Ярослав были симметрично усажены за стол.



Серафим сначала испытывал неловкость, как человек, хотя и давно знакомый, но надолго
исчезнувший из виду присутствовавших. Напротив него сидел четырехлетний Карп,
забавлявшийся тем, что рассматривал его через большой стеклянный графин с прозрачным смородиновым соком. Серафим стал тоже рассматривать его через графин.
Это было забавное красноватое отражение, постоянно менявшее очертания.

- Кто сидит у окошка? - говорила мальчику Диля Хамирова звонким своим голоском.
Как канареечка в клетке она заливалась, гугукала с дитяткой и подтирала рот ему, пищей заляпанный.

- Это он смотрит на меня через графин, - пояснил Серафим.


- Ты такой красный и широкий, - смеялся Карпуша.

- А где же Роман Драстоматович? - резонно поинтересовался дядя Разя.

- А он притить никак не может, - сказала бабушка.

- Болеет родимый. Истощен прошлым радением, и то сказать.

- Только этого не хватало, - сказал Варфоломей, все более хмурясь.

- Надоел он со своими болезнями. Он мне еловый лапник обещал. С шишечками.

Александр Хлада предложил тост за молодежь, чтобы у нее "все было в порядке."

- Постучим, чтоб не сглазить, - сказал Варфоломей и мелкой дрожью постучал где-то под столом. Другие не вовлеклись.

- Постучим, - опять предложил он, разгорячившись.

- Мы не любим стукачей, - пошутил Ярослав.

- У меня свое мнение, - вспылил Варфоломей Федорович.

- Ну, стучи, - сказал Ярослав. Ему не понравилось то направление, которые приобрел разговор и он уже жалел, что пошутил так двусмысленно, однако теперь и он был раздосадован, что его настроение улетучилось из-за пререкания.

- Что вы все ссоритесь, побойтесь Бога, - увещевала бабушка.

- У меня есть свой бог! - кипятился Варфоломей.

- Бог един. Если твой бог - не Христос, то значит он сатана, - сказал Ярослав.

- Многие теперь взялись рассуждать о боге! Да что вы знаете!

Варфоломей Федорович уже не сидел за столом, а стоял, взявшись сзади за спинку стула, который он, на две ножки поставив, раскачивал, поводя туловищем. И вдруг стал узкоплечим каким-то, пиджак как на вешалке; грудка дощечкой, шея вытянулась вверх. Змея!

С ожесточением Ярослав что-то доказывал, защищаясь от казавшейся ненормальной внезапной живости этой. Варфоломей откинулся, держа на весу стул; и вдруг в потолок
дико и тоскливо:

- Ах, да зачем с философией вы, когда разрушена система!

И пошел честить правительство, причем дядя Разя подавал ему как теннисный мячик, то одно, то другое известное имя, а Варфоломей Федорович яростно отбивал его словом: "Мразь!"

И тут словно взвилось что-то за общим столом, закружилось. Что-то общее пронзило всех, сидящих за столом. Радение достигло цели. Лица преобразились, и стали на себя прежних не похожи и Варфоломей Федорович, покрасневший, истово пронзавший взглядом пространство; словно помолодевший Разя, вбирающий разбуженную энергию, его жена Кара, составляющая с ним единое целое; Александер Хлада и Диля Хамирова, невольно вовлеченные в процесс, захваченные его вихрем, и ребенок Карп Александрович, сначала недоуменно глядевший вокруг, а потом как-то по особенному притихший. Что-то откладывалось на будущее в его формирующейся душе. Собаки тоже что-то почувствовали: Генрих завыл, словно при покойнике, а Маробод тоненько заскулил и заворчал. Душу Серафима сковал испуг. Неизвестно, сколько времени прошло в таком положении, пока Ярослав не встал и, извинившись, не

вышел из-за стола.

- Ну вот, уже обиделся, уже и уходит, - сказал, первым опомнившийся Разя. Его лысина и кабаньи глазки блестели. Он подзарядился энергией. Хлада, Диля и Карп Александрович, напротив, посерели и помертвели. Они служили энергетическими донорами. Серафим почувствовал, что у него тоже что-то отнялось, он чувствовал себя разбитым. Во всяком случае, играть и перемигиваться с Карпом ему уже не хотелось. Что-то мертвящее среди них побывало.

11.

После обеда, когда женщины мыли посуду, Ярослав где-то пропадал, а Варфоломей Федорович сидел на крыльце, о чем-то размышляя (он уже утолил своего беса и успокоился), дядя Разя и Серафим остались наедине. Они перешли в комнату и уселись в кресла. Рядом с ними на кровати задумчиво и молчаливо возился Карп Александерович.

- Трудный человек наш Ярослав, - говорил Разя, довольно поблескивая глазками. -

Пытается нам дать что-то прочувствовать. Ну, отец его и срывается. Теперь, поди,
Ян в мастерской. Есть здесь особая пристройка, которую он оккупировал. Эдисон - не то слово. Что-то, однако, не слышно о его успехах в Университете - не рассказывает. Не очень его жалуют, наверное, как ты полагаешь?


- Он философ, - сказал Серафим, невольно поддаваясь задушевно-обиженному тону дяди Рази.
- Сегодня толковал мне о своем первородном грехе. Я хорошенько не разобрал.
Какое-то гипертрофированное чувство ответственности. Суть в том, что даже младенец, даже вот этот ребенок, - он указал на Карпа Александеровича, - согрешил уже потому, что родился... Точнее, родился потому, что согрешил. Отсюда
он выводит ответственность всякого человека за грехи мира.


- Галиматья. Ребенок рождается невинным. Грехи совершают взрослые. Мы люди маленькие, а разве не грех то, что делают наши политики? Такую державу развалили. Скажи, разве плохо нам жилось при Брежневе? Знаешь, сколько мяса
я мог купить на свои тогдашние 200 рублей? То-то же. Вот и Варфоломей Федорович, как увидит по телевизору наших нынешних руководителей, так даже в лице меняется. Эмоции, конечно, но, как ни крути, я с ним согласен.

- Одни люди растут, другие не меняются - вот и получается революция, -
заметил Серафим. - Я, признаться, и раньше не принимал всерьез марксистской
схемы. Важен только тип политического режима, а остальное - демагогия.

- Институт частной собственности тоже крайне важен. Он лежит в основе отношений. Собственник может выгнать рабочих на улицу. Другое дело, если собственник - государство.

Эразм Ааронович говорил о новом грядущем коммунизме, до которого мы еще не доросли, а Серафим кивал ему, как бы соглашаясь, поняв при этом, что мыслят они в разных плоскостях, между которыми нет соприкосновения. Он искал предлог выйти отсюда и навестить Ярослава в мастерской.

- Ну, как там ваши поживают? Рассказывай. Что твой дед? Все так же бодр и весел? Пригласил бы его с собой.



- Он умер. И довольно давно, - сказал Серафим, и воцарилось
неловкое молчание, словно речь шла о поступке,
который совершать не должно.

- Что ты говоришь, - протянул Разя. - Не представляю... Умер. Замечательный был человек, ученый, и очень любил жизнь. Утрами, бывало, все песни поет. И как хорошо пел. Жалко его. Здесь его все помнят...

Серафим хотел сказать, что все это совсем не то, и любовь к жизни бывает разная...
Но, конечно, бесполезно об этом говорить.

- Слышь, мать, - обратился Разя к бабушке Ярослава,которая в этот момент вошла: - Иезекиль Платонович-то умер.

- Ох ты, господи, царство ему небесное, хороший был человек..., - запричитала
старушка.

- Пойду, навещу Ярослава, посмотрю его мастерскую, - сказал Серафим.

- Постучи в дверь покрепче, а то не услышит, - напутствовал его дядя Разя.

12.

Серафим постучался в дверь высокого деревянного сарая. В глубине раздался звук словно отодвигаемого стула, послышались шаги, щелкнул замок, и Ярослав, появившись на пороге, предложил войти. Внутри сарая, при свете маленького окошка и настольной лампы, освещавшей в углу стол, заваленный книгами и бумагами, Серафим увидел нагромождение каких-то приспособлений и электротехнических приборов, увитых проводами. Имелся также верстак с губастыми тисками, державшими железный прут. Вдоль стен – мотки проволоки, обрезки жести и фанеры.

- Проходи, посмотришь мое хозяйство. Вообще-то не люблю здесь посетителей,
но ты - дело другое..., - Ярослав предложил Серафиму стул, а сам прохаживался туда-сюда по сараю.

- Как тебе сегодня за обедом? Понял, о чем я тебя предупреждал?

- Кажется, понял. Они молятся какому-то бесу, и это

для них прорыв из обыденной жизни, в котором мы все нуждаемся.

- Но не все при этом сатанисты. Есть просто творчески одержимые личности. Например, такие, которые учатся со мной на физическом факультете. Университет для них - как церковь. Там они прорываются из обыденности и быта. Тоже своего рода секта. Но добрая. Ими движет не ненависть, а жажда познания.

- А у этих твоих "радетелей", как я понял, политика есть лишь повод озлобиться, помолиться своему бесу, а не что-то самоцельное.

 - Так и есть. Я давно их наблюдаю. У них есть два непременных ключевых слова: система и мразь.
Разрушили, дескать, систему. Кто это сделал? Мразь. Это другое ключевое слово.
Образ мрази двоится. Он амбивалентен. С одной стороны – это люди, которым приписывается разрушение системы. Их облик по телевизору или любое упоминание в разговоре служит отправной точкой для нагнетания злобы, с помощью которого,
употребляя бранные слова, они достигают своего божества. С другой - это имя божества (у меня есть свой бог, своя правда, - гордо

говорят последователи культа), божка, которому они молятся, ибо это словечко всплывает всякий раз, когда их злоба, которую они разжигают в процессе оргии, достигает апофеоза. Это имя произносится в экстазе, и оно не может быть ничем иным, кроме как
именем их поганого бога. Это сильнее большинства из них, они одержимы этим как бесами, да это и есть бесноватость в точном смысле этого слова. Добавь сюда еще манеру трусливой шпаны, которая любит при случае прикинуться невменяемой, чтобы запугать и отвести мнимое или подлинное возмездие. Что они понимают под системой? Порядок, при котором такие недомерки, подличая и беснуясь, нагнетая страсти, только и могут выбраться наверх, по головам благочестивых и уравновешенных. Система - это когда правит то божество, которому они молятся.

Еще вот чем привлекательно это божество. Оно позволяет им самоутверждаться в прошедшем времени и сослагательном наклонении, сетовать, что если бы не случившиеся перемены, они достигли бы значительных высот (хотя на деле и при старом режиме не имели никакого реального веса, были на побегушках или
презирались за злонравие и прозябали в праздности и пороке на гарантированную зарплату). Такие-то в сущности и развалили то хорошее, что было заложено
в прежней системе и одержимы идеей отвести от себя вину, раскаяние и покаяние (нет более чуждых им понятий, что роднит их с дикими зверями), потому-то и пытаются все время отвлечь разговор на сетования о старом режиме или о нынешних унижениях России от по-настоящему человеческих проблем. Борьба с ними, следовательно, состоит в отстаивании приоритетов "малых дел", общечеловеческих и
личностных ценностей, прав человека и истиной веры, в разоблачении их сатанинской природы.




- Насколько я понимаю, таких семейных сект не так уж и мало.

- Угадал. На них и делает ставку деструктивная оппозиция, которая мечтает соединить все такие мелкие секточки и учинить массовое беснование и кровавый дебош,

как в семнадцатом году, что довершит разгром этой страны.

- Но пасаран! - сказал Серафим, вскинув кулак.

- Но пасаран, - согласился Ярослав. - А теперь посмотри, чем я занимаюсь, чтобы отвлечься от этого.

Он подвел Серафима к столу, на поверхности которого стояла небольшая тележка -
шасси игрушечной машины без всякого видимого привода. Ярослав поставил на тележку

закрытый со всех сторон черный ящичек и нажал на нем кнопку. Тележка с ящиком на
ней рывками стала продвигаться по столу. Когда она подъехала к краю стола,
Ян перехватил ее и направил в обратную сторону.

- Это что такое? - спросил Серафим.

- Инерциоид Колчина, усовершенствовованная модель.

- Кто такой Колчин?

- Был такой изобретатель. В шестидесятые годы его опыты даже по телевизору показывали, выясняли, где там подвох. Кончил он плохо. Ему не поверили. Даже, кажется, в психлечебницу упекли. Выперли из объективной реальности за излишний энтузиазм. Такие вот дела. Ну а я разрабатываю свою машинку - такой же вот ящичек, который может зависать в воздухе. Ищу новый принцип.

- Где же видано, чтобы ящик летал за счет внутренних сил? Ракета извергает газы - и летит. Это ясно. Но этот ящик ничего не выбрасывает и ни от чего не отталкивается. Он не может летать. Я не физик, скорее лирик, но помню, что доказана невозможность безопорного движения.

- Мы мало знаем о силах инерции, - возразил Ярослав. – Многие теперь этим занимаются.

Он уселся на стул напротив Серафима и продолжал задумчиво:

- В отрочестве я страстно мечтал построить летательную машину, чтобы улететь из этой дыры и подальше от всяких "радетелей". Я хотел улететь в космос, к иным, загадочным мирам, увидеть восход другого солнца на другой планете. Может быть, здесь надо искать корни моего увлечения. Таких как я немало. Раньше мы, жалкие
мечтатели, сидели по своим углам, не подозревая друг о друге. Последняя революция в России, моя революция, – позволила нам выйти из подполья, не опасаясь, что посадят в психушку. Узнали, что нас много. Наша цель - открыть дорогу к звездам. Нужен новый способ перемещения в пространстве. Ведется активная работа. Наметилась возможность консолидации прежде разобщенных сил. Даже на физическом факультете, известном своей ортодоксией, у нас уже имеются единомышленники.

- Что это за движение?

- Оно уходит корнями в нашу историю, - уклончиво сказал Ярослав. Русские просторы, русская несвобода, "неуютная жидкая лунность и тоска бесконечных равнин", "свинцовые мерзости русской жизни" - вот что определяет порыв нашей души. Достоевский, Николай Федоров, Циолковский, Чижевский - из наших.

- На что вы рассчитываете? - спросил Серафим. - Насколько я понимаю, серьезные ученые, физики-специалисты, считают вас чудаками и предпочитают не иметь с вами дела.



- Те, кто так считает, заблуждается. На самом деле у всякого настоящего ученого есть за душой любимая сумасшедшая идейка, которую, чтобы не терять имиджа не спешат обсуждать. А тем, кто утратил способность воспринимать новое, придется изменить свое мнение. У нас уже имеются конкретные успехи, открываются институты нетрадиционных технологий, изучающие новые способы движения. Давно ясно, что химические ракеты себя исчерпали. Они не пригодны для полета к звездам. А теперь предположим, что найден новый принцип движения и продемонстрирован в соответствующих кругах. Если эксперимент будет убедительным, нами заинтересуются, появятся заказы. Специалисты военных предприятий теряют работу, а мы можем сплотить их потенциал в нашем деле. Народ нас поддержит. Мы конструктивны и опираемся на русское национальное сознание. Поэтому мы альтернатива всяким "радетелям".

В конце своей речи Ярослав взволнованно шагал из угла в угол и жестикулировал,

как бы отстаивая перед кем-то невидимым свою правоту, а Серафим думал о том, как странно все это слышать в стенах этого сарая. Ярослав в конечном счете тоже оказался сектантом, - да и как он мог им не стать при такой-то жизни, - но, видимо, сектантом более хорошего толка, чем его родственники-сатанисты. Он вспомнил о встрече в Москве с Алексием и Борисом, о том, как он отделался от них, а теперь эти парни были метафизически отомщены.

Серафиму захотелось вдруг быть подальше от всего этого, забыть и о волхвах, и об особенном видении его деда, и о семейной секте сатанистов, и о космизме. То
сентиментальное чувство, которое привело его сюда, было исчерпано.

13.

Эразм Ааронович, Варфоломей Федорович и Роман Драстоматович, лесник, который наконец появился, проводили Серафима до калитки, а Ярослав шел с ним до околицы. Бабка почти насильно вручила ему пакет с пирогами и долго стояла на крыльце, глядя им вслед.

Вечер выдался хороший. Воздух был по-осеннему свеж. Пахло сырой землей и опавшими листьями, потягивало дымом. Кое-где белыми флагами курились печные
трубы. Иногда налетал ветер и, словно играючи, разметывал дымовые столбы, пригибал их к крышам, рвал их на клочья. Солнце опустилось низко над лесом и шествовало сбоку, освещая идущих в профиль. Большое и ярко-оранжевое, оно уже
касалось нижним своим краем причудливой каемки отдаленного темнеющего леса. Цвет неба менялся от густо синего на востоке до нежно розового, желтеющего на западе. При весьма причудливом этом освещении тени путников казались длинными, шаткими, перекидывались далеко через дорогу, пробегали по стволам лип, мельтешили по планкам заборов и нервно извивались, попав в водосточную канаву. Кое-где на
приусадебных участках и по бокам дороги тлели собранные в кучи листья и древесный мусор. Густой влажный дым поднимался от этих куч. Солнечный свет
подвижными снопами, наискось, пробивался сквозь дым, когда тот вставал на
его пути.

Краски вечера были яркими, контрастными, живыми. Деревня и все природные
декорации, включая солнце, которое всегда кажется большим у горизонта, благодаря сплюснутости небосвода, горизонт, увитый узором лесов, напоследок словно принарядились, провожая, должно быть, своего желанного гостя. И невольно думал Серафим, о том, как прекрасна его малая родина и вся эта загадочная страна, именуемая Россией. Дедушка предстал перед его внутренним взором,
кивая и посмеиваясь. Казалось, он, как в былое время, сопровождает Серафима, шествует с ним рядом, проецируя в его сознание тайну, известную только ему - тайну, которую ни высказать, ни выразить в другой обстановке не представляется возможным.

Ночью ему грезилась широкая и прямая лесная дорога, ведущая в даль, в которой, прямо перед ним, у самого горизонта, восходящее солнце заливало весь лес сплошным желтоватым сиянием. Когда он проснулся, его ждали обычные дела.


Рецензии