Саломея, или о красоте

САЛОМЕЯ, ИЛИ О КРАСОТЕ
(amor tenebrarum)

       Роковая девочка, плясунья,
       Лучшая из всех камей...

       ...И такая на кровавом блюде
       Голову Крестителя несла.
       А.Ахматова

О красоте:
Диоген называл ее лучшим из верительных писем.
Аристотель говорил, что это дар божий.
Сократ: недолговечное царство.
Платон: природное преимущество.
Феофраст (ученик Аристотеля): молчаливый обман.
Феокрит: пагуба под слоновой костью.
Карнеад (последователь Платона и академии): владычество без охраны

Ставить красоту в один логический ряд с Богом, а уродство — с дьяволом, как это делает Ходасевич в эссе о Сологубе, может быть, и благочестиво, но малоосновательно. Да, бывает, что красота умиляет (и умиряет) — природы, картины. Но с другой стороны — кто будет поклоняться уродству и идти ради него на жертвы? Ради красоты же — бросают семью, изменяют друзьям, ломают свою и чужую жизнь. Красота, особенно, скажем, женщины для мужчины — это страшная, “бездная” сила, противостоящая Богу во всем, если понимать Бога как мораль. Поэтому танец Саломеи стоит головы Иоанна Крестителя (что совершенно не удалось показать ни Стрежневу, ни Пазолини, самонадеянно взявшимся за столь великий сюжет, ни самому Оскару Уайльду. Зато это удивительно удалось Густаву Моро в его инфернально роскошном “Видении”). Поэтому художник Стрикленд оставляет родину, жену, детей, работу — чтобы посвятить себя грешной красоте искусства, и мы завидуем ему. Впрочем, для морали, я думаю, все равно — безумствовать ли Христа ради или ради искусства: и то и другое есть превышение нормы и, значит, причиняет кому-то зло. Но красота, оставляющая равнодушным — это либо не красота, либо она не выполняет своего назначения (скажем, в силу неподготовленности реципиента).
Примирение происходит на уровне гениального текста, когда мы прощаем художнику всю непристойность его поведения — ибо вопреки распространенному заблуждению — гений и злодейство (или мелкая пакостливость), гений и безумство — вещи близкие и родственные (“...художники — самые дешевые люди, которые производят самые дорогие вещи”, — шел и подумал Битов). Поэтому и интересны так биографии гениев, что столько в их судьбах безрассудства и роскошного пренебрежения серединой. У гения, может быть, в максимальной степени подавлен инстинкт самосохранения, отягощающий человека “излишним” вниманием к своей и чужой судьбе и несравненно более важный в нашей жизни, нежели врожденная и благоприобретенная мораль.
Для Достоевского — любовь, красота (где дьявол с Богом борется) это всегда что-то роковое, темное, стыдное — несчастье, от которого бросаются из окон, похищают, убивают, лгут. Для Достоевского это источник крайних (прежде написал бы: экзистенциальных) состояний, источник постоянно исследуемой страсти, ненависти, истерики и исступления, в которых ясно ставится вопрос о Боге, бытии и добродетели. Для Достоевского это всегда безумие или вывод из безумия, или спасение от крайнего безумия, это всегда буря, попав в которую даже неверующие начинают молиться. “Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут... Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей...”
Или вот история: у папы Александра VI Борджиа в крест, которым он благословлял народ во время торжественного богослужения в храме св. Петра, был вставлен изумруд с вырезанный на нем Венерой Каллипигой (“прекрасные чресла”), работы еврея Сальмона да-Сессо. Ее-то он и целовал, когда целовал распятие.
(Кто-то заметил, что и у Гоголя все красавицы — ведьмы или утопленницы.)
Вот и решайте сами — от Бога ли такая красота и “спасет ли она мир”? Насколько для христианина такое утверждение еретично, настолько для художника — верно. Действительно, красота есть высший способ организации жизни, организации, может быть, с внешней стороны, но глубоко связанной с внутренней культурной зрелостью. Красота побеждает даже там, где мораль вызывает лишь глухое раздражение своей белинской прямолинейностью. Это пони¬мал и “пури¬танин” К. Леонтьев, признававший “недушеспаси¬тельность” красоты, но не смевший от нее отказаться.
Сократ не мог сбросить одежду, подобно Аспазии, и показать афинским судьям свою красоту. Он мог показать свое красноречие и силу ума, но даже великий ум не подействовал на судей так убедительно, как красота. Поэтому один был осужден, а другая помилована.
Форма — честнее (искреннее) содержания, или “души”. В душе кошки скребут, в душе — неизвестные глубины, загадки и странности характера. В душе невидимые травмы. В форме — все ясно и самодостаточно. Содержание картины — ее форма. Красивое женское лицо есть конечная цель работы, есть вселенная, избавляющая художника от всего слишком человеческого. Красота формы как-то соотносится с глубиной души, но это обманчивая и неочевидная связь — не есть цель искусства. Художник берет то, что дает ему природа и увековечивает в иконоподобный лик красоты, медитируя над которым, человечество выздоравливает от своих комплексов, связанных с необожествленностью мира.
С этой точки зрения интересна и другая сакраментальная формула Достоевского: “...если б кто мне доказал, что Христос вне истины и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы остаться с Христом, нежели с истиной”. Это снова слова художника, поклоняющегося в первую очередь красоте (образа Христа), а уж во вторую — человеческому мнению о нем. Рано или поздно подымает художник мятеж против истины из недоверия к сокровенным возможностям ее осуществления в красоте, — писал Вяч. Иванов.
Пожалуй, суть и заключается в том, чтобы оценить истину с точки зрения ее красоты (коли нет другого безусловного мерила), так же как математик способен оценить красоту формулы. Все-таки приходится признать, что все истинное — красиво, хотя и не наоборот. Красота же не нуждается в иных мерилах вне ее самой — так же как и в песнях. Как добро не нуждается в богах. И эта несомненная связь красоты с истиной заставляет внимательнее вглядываться в прекрасный контур.
Все противоречие мира — это противоречие между красивыми людьми и некрасивыми. У последних нет шанса, последние ненавидят, последним все дается с трудом. Они всегда будут признавать важность красоты и всегда подражать ей (“Как легко было бы разрешить проблему бедности, если бы у всех бедняков были красивые профили”, — Оскар Уайльд). Трудность заключена в том, что непросто определить, что же она такое — красота? Полнота признака или бесполезная бесконечная утонченность (или, скажем, “целесообразность без цели”, как это звучит у Сартра)?
Красота вполне располагается в природе — но сама природа к ней безразлична. Красота — это исключение, открываемое нашими глазами в глухом заборе однообразности. Но “исключительность” — это качество нашего сознания, значит красота — это степень раскрепощенности нашего зрения, которое всегда тождественно красоте.
Красота прежде всего — вне сомнений. Она преодолевает сомнения, она выставляет памяти требования — помнить, она подлинная догма. Это то, что дух бережет для себя, как сферу оптимальной деятельности, приближающейся к внутренней надежности и комфорту. Красота это то, из чего дух в каждую минуту может восстановить себя. Может быть, это недостающие звенья для воссоздания подлинной картины бытия до грехопадения. Может быть, это то, где мы хотели бы быть после смерти. Может показаться, что она лежит на максимальном расстоянии от зла, и что она напоминает о зле в последнюю очередь (в этом ее страшная сила и опасность). Красота — это триумф духа и вечной правды (в образах внешней правды), ворвавшейся в мир и оставшейся в нем в виде отдельных искорок, полных намека и теплоты.
Красота — это свет в тени, это то лучшее, что может быть отнято у Хаоса с помощью труда и Природы. Это свидетельство власти законов, противостоящих болоту средних чисел (мировому злу).
Ю. Хабермас писал: “...красота связана лишь с представлением о вещи, точно так же, как суждение вкуса опирается лишь на отношения представления о предмете к чувству удовольствия и неудовольствия. Только через посредство фикции предмет может быть воспринят как эстетический; лишь будучи фиктивным объектом, он может настолько возбудить область чувств, что ускользающее от понятийного аппарата объективирующего мышления и моральной оценки найдет свое воплощение в художественном изображении”.
Слишком глухая рационалистическая неметчина! Как знакомо: чего ни хватишься — ничего нет: ни добра, ни зла, ни красоты... Все только наша мысль о них. Что является свойством предмета? Почему не красота? — Не есть объективное? Постоянство наших эстетических установок свидетельствуют об обратном. Хабермас называет “фик¬цией” то, что невычислимо на счетах и компьютере, что есть тайна, ради которой губили свою жизнь тысячи художников и любовников! Внутренняя необходимость, о которой говорил Кандинский. Впрочем, если назвать “фикцию” — мифом, а миф — заслугой и проявлением силы, то ничего более настоящего, чем эта “фикция” мы не можем себе пожелать: “Основанием любой красоты является нечто нечеловеческое... Становясь самим собой мир ускользает от нас”, — писал Камю.
Хабермас путает красоту и искусство (которое всегда есть искусство ее воплощения). Искусство действительно не имеет к естественности и искренности никакого отношения. Искусство — это утонченность и внезапность. Оно подразумевает игру со зрителем на самом высоком уровне, на котором только мастеру доступны правила и законы. Дело, в общем, не в том, сколько дает тебе предмет или художник — дело в том, сколько ты сам можешь себе дать. “Всякая красота есть красота со взломом” (Игорь Терентьев).
Что такое красота? Отвечу по-пифагорейски: воплощение в человеке твоих любимых чисел.
“Красота есть апофеоз материи. Природа красоты преимущественно женская” (Массимо Бонтемнелли).
Смерть, вышедшая из тела Брахмы, — женщина с темными глазами, с венком из лотосов на голове, одетая в темно-красное платье.
Поэтому — мне стало интересно писать о женщине. Amo quia absurdum est. О женщине, как объекте художественного восприятия, о женщине, как о чем-то более странном, чем люди, о женщине, к которой от неумения своего мы грубо вторгаемся острием полового акта. Мы не знаем, что делать с этой красотой, кроме как, прячась и стесняясь, любить ее, как любили еще библейские иш и иша (“сопряженные”) или йохид и йохида (“единственные”), как “любит” собака собаку (для кого-то в этом — высочайшее качество). И главное, что она сама не знает, что предложить нам, кроме земной оболочки этой красоты, потому что половой акт это не новая, высшая радость, а ритуал сдачи, после которого иллюзии рассеиваются.
Только художник может сделать больше, запечатлевая эту красоту, при этом переживая эротическое чувство совсем иного рода: художник побеждает страсть — воплощая ее (Виндельбанд) (как далеко это утверждение от реальной практики! То же и Шиллер: “...неиз¬бежное следствие прекрасного — освобождение от страстей”). И воплотив ее — художник создает кумира, воспоминание о котором мучает по ночам, словно суккуб. Какому художнику не знаком соблазн Пигмалиона, соблазн, столь напоминающий инцест, грех кровосмешения? К красоте, чтобы она оставалась красотой, нельзя прикасаться, нельзя ничего добавлять от себя, нельзя ее разоблачать. Между почитателем и объектом обожания должно пролегать расстояние. Иначе, недопустимо приблизившись, мы поймем, что все состоит из тех же мяса и крови, подобно нам, и живет по тем же законам, по которым живет весь мир объектов. Человек побеждает страсть — поддавшись ей.
Ошибка всех поклонников женской красоты состоит в том, что они многое снаружи переносят во внутрь, глубже, чем эта красота реально существует и может существовать. Поэтому сперва происходит преувеличение ценности (“...дыша духами и туманами, она садится у окна”), а потом, под действием повседневности и обыденности, вследствие той недопустимой близости к объекту — резкая переоценка и снижение его цены (“Жизнь только издали нарядна и красива, И только издали влечет к себе она”. Надсон). Оттого, что в этой жизни мы все, как правило, плохие актеры, мы не можем правильно произнести текст и сделать нужные жесты.
Красота гибнет по мере того, как мы хотим заставить ее выполнять несвойственные ей функции. Как можно воплощать совершенство — и мыть окно, рожать детей? Это еще неисследованный конфликт: женская красота и материнство. Женщина не может отделить свою красоту от себя — это может сделать только художник. Мы берем женщину всю, какая она есть, забывая, что берем целый мир, с которым не умеем справиться. Мы, как насекомые, слишком доверяем красоте некоторых цветов. Цветы — самый необременительный для хозяина дома подарок. Красивый человек — это купленный нами искусственный цветок, который мы издали приняли за живой. Во-вторых, мы забываем о факторе времени, о том, как порой чудовищно меняется человек всего за несколько лет (обратная метафора — обязанность хранить завядшую розу: ты в ответственности за всех, кого приручил). Красота бывает разрушена, а обеты остаются. Причем сохранившаяся потребность в красоте уже не может быть удовлетворена. На страже завоеваний женщины стоят мораль и закон. В чем-то это справедливо, иначе история могла бы повторяться тысячу раз, обрастая последствиями, срываясь в хаос. А как сказала княгиня Феврония: естество женское — как вода, которая одинакова по обоим бортам судна. (То же и Фрейд: “Быть влюбленным значит неподобающим образом переоценивать разницу между одной женщиной и другой”.)
Женщина — о, это может быть так скучно! Как и вообще люди (и все, что у них под одеждой). Наверное, каждый мужчина переживает момент, когда он со все большим равнодушием и скукой вспоминает свой “супружеский долг”, когда он начинает с уважением думать о мужественной борьбе средневековых монахов с тем темным загадочным приказом совокупляться, которая была воспринята глупцами как борьба с женским плотсколюбивым началом (еще один миф). Нет, это была борьба за свободу ума — видеть вещи такими, какие они есть. Возможно, что-то от обаяния жизни теряется, и тогда высшей мудростью становится умение отделить минуту чистого созерцания искусности женских средств обольщения — от минуты, когда на это обольщение суждено попасться.
Конечно, смысл и счастье — только в рабстве у красоты. Этическое же нам нужно для исправления издержек эстетического. Верность — прекрасное свойство. Но зарегестрированная верность в отношении чувств, которым положено меняться, как вкусу — нелепость. Молодость и здоровье заключаются в получении избыточных наслаждений от своих чувств (но вот, чему я не верю: “Дорога излишеств приводит к дворцу мудрости” (Блэйк). Это “мудрость” крысы в лабиринте). Долг и разум ставят препятствия светлому потаканию эмоциям. Рыцарство в человеке утверждается за счет его душевного здоровья. Старость начинается с вынужденного предпочтения долга беспорядочному удовлетворению. За красотой стоит пол — в этом вечная трагедия человека и его неудовлетворенность. Лоуренс сказал: важнее отношений между государствами есть отношения между мужчиной и женщиной. Осознание расплаты за эстетическую дерзость, роковое перерождение эстетического в этическое, которому уже не можешь противостоять своим эгоизмом — есть закат молодости. Существование же вне молодости — не имеет смысла (и многим требуется много лет и усилий, чтобы обрести ее). Поэтому, именно свет справедливости — этика — губит наше счастье, как существ сексуальных и, значит, красивых.
(Если старость приводит к определенному равновесию мысли и чувства, то лишь потому, что забыла некоторые неразрешимые вопросы, известные юности. Натренированный мой взгляд насторожился, и Создатель померк в нем: навстречу шли обожествленные черными чулками ноги, абсолютно совершенной и изысканной формы, открытые всему свету имитацией кожаной юбки — простейшей прелестной магией XX века. Причем лицо их обладательницы было вполне заурядным, так что его можно было вовсе не принимать в расчет. Вообще, мною давно замечено, что если женщина особенно хороша с затылка, то с лица она демонстрирует прямо противоположные качества. С лица, конечно, не воду пить, и однако... Можно, естественно, и так, как преподобная Мастридия — выколоть себе глаза, чтобы избавиться от любовных соблазнов. Нравы Чевенгура: “У нас супруг нету: одни сподвижницы остались”.)
С женщиной в мир явилось сокрытое, вызывая сильную, вплоть до преступления, разнополюсную тягу. Женщина — это terra incognita, отчуждающаяся от мужчины настолько, что многим из них не хватает для познания некоторых видов женщин и привыкания к ним — всей жизни. Женщина — это бледная тень инобытия, агент космоса, обещающий нам чудеса других миров.
“Она подарила ему длинные перевитые тени и шуршание черного бархата. Он протянул к ней руку и коснулся мха, травы, вековых деревьев, радужных скал” (Роберт Шекли).
Девушка вся должна переходить в красоту, как роза. Ей много дано от природы: та стройность и грация, которая неизвестна мужчине. Та соразмерность, тонкость линии и шлейф длинных волос, смягчающих неустойчивость и негармоничность человеческой головы и шейно-плечевого пояса, — то, что в лучших образцах становится совершенно неотразимым для нас. Монахи рисовали ангелов с женскими лицами, понимая, что как бы не было греховно и мелко женское существо, его форма — идеальна!
Пусть женская красота изначально в основе своей служила лишь интересам соития. Как часто бывает, она уже в незапамятные времена оставила свою цель позади и превратилась в большую самостоятельную науку, у которой уже есть многочисленные славные достижения, подтверждение чему мы каждый день встречаем на улице.
В коротких юбках, в змеиных чулках, на высоких каблуках, с длинными кудрями (волосок к волоску), тщательной косметикой на лице — идут холеные красотки в метро. Это неудобно, это неестественно, но я понимаю их: они священнодействуют, они служат. Они — жрицы. Труд их не легок и благороден. На наших улицах цвета селедки, среди грязи и мусорных куч — они движутся живыми цветами, внося в жизнь краски и разнообразие.
Красивая женщина делает из каждого мужчины художника, способного помешаться на форме ноги.
       Какой философ лучше женских глаз
       Сумеет красоту нам преподать?
       Шекспир (“Бесплодные усилия любви”)
Святая безумная родина: одухотворенные Богом коленки!
Женщины более люди, чем мужчины. На их высоких каблуках, в их слишком тонких платьях, с их узкими запястьями — невозможно бороться за существование. Тот же предрассудок, что косметика и наряды — это и есть формы борьбы женщины — стоило бы давно отбросить, как нелепый. Тонкой кожей, изнеженностью и изяществом она ушла от природы далее, чем мужчина, все еще сильный и довольно некрасивый зверь. Его примитивное отношение к “пустякам” и внешности — выдает в нем неистребимую печать дикой природы, в которой нет места слабости. (Так и игры девчонок гораздо милее и естественнее игр мальчишек. Девчонки тихо играют в то, чем они все время будут заниматься в действительности. Это репетиция жизни. Мальчишки играют в экстравагантное, приравниваемое к чрезвычайным обстоятельствам и у всех нормальных людей вызывающее отвращение. Это репетиция ада.)
Не удивительно, что гомосексуализм у нас не пошел (отно¬си¬тельно). Такими увальнями и неряхами, как наши мужчины, просто невозможно заинтересоваться. Не понимаю, как наши женщины выходят замуж. Наверно, тут что-то из области слепого инстинкта.
Пол — это то, что объединяет больше, чем экономические законы и политические доктрины. Красивая женщина пробуждает в мужчине охотника и рыцаря. И не будь у нас подобных тонкокожих и пристрастных судей с кашачьими глазами — неизвестно, как бы мы опустились.
       Она смотрела на меня
       Сквозь дымно-длинные ресницы.
       Ф.Сологуб
И все же стремление мужчины обнажить женщину и ее собственное стремление обнажиться перед мужчиной — не должны переходить известного предела, за которым эстетика сменяется эротикой. Действительно, все нагие девушки так или иначе похожи друг на друга. Небольшие нюансы в объеме груди, величине бедер и т.д. — непринципиальны. Одежда, даже последовательно снимаемая век за веком, дает женщине гораздо больше возможностей. И пусть нудизм, по-видимому, весьма здоров психологически, не говоря уж о сексуальном моменте (который, как ни странно, может отсутствовать в нудизме), все-таки он с точки зрения искусства не состоятелен.
Одежда разнообразит женщину. Нагота же — упрощает и обесцвечивает, как униформа. “Все прикрывается, чтобы не обесцениться” (бл. Августин).
Верно и обратное: эротика, стремление к соединению мужчины и женщины — это всегда тайна, мистерия — и в качестве тайны будет являться одним из величайшим богатств жизни, неистребимым никакими пуританами. Эротика это прежде всего красота тела, красота линии, красота движения. В этом больше Бога, чем в Евангелии. Лишь в красоте человека я вижу Бога. (Либо так: “От влюбленности в прекрасное тело душа, вырастая, восходит до любви к Богу” — Вяч. Иванов.)
Ханжи, кажется, ненавидят эротику лишь за то, что радость от нее столь краткая, а потом: omnia animal post qoitum est triste (так, кажется, у Аристотеля). И никакое Дао Любви не поможет человеку с издерганными нервами. Наши же люди все еще не отличают эротику от производства детей — и все время делают одно вместо другого. Это тоже не прибавляет ясности, зато прибавляет проблем.
Благонамеренные матроны с телесами, как у варварских венер, и их жалкие, с одутловатыми лицами, спутники жизни, за тридцать лет брака не видевшие своих жен раздетыми (да и чего там смотреть?!) — интуитивно чувствуют вызов культуре и угрозу цивилизации, исходящие от обнаженного тела. Много веков человечество посвятило борьбе с дикими инстинктами природы, одевая и угнетая плоть, выкорчевывая из человека все животное и естественное, приручая его разрушительную силу, пока не выработало в нем подходящих рефлексов и манер. И вот, когда с помощью этих рефлексов было построено здание современной цивилизации, люди снова стали открывать свои тела, чтобы дать изувеченной и утомленной плоти утонченные удовольствия естественной жизни и нормального хода вещей.
Обнаженное тело, эротическая подоснова несмирившейся плоти — пугает обывателя, как прикосновение к жутким первобытным энергиям, все еще заключенным в человеке. Им кажется, что мир, построенный на сокрытии тела — может не устоять перед чарующей тенью лобка и странностями тестикул. Истинная культура, истинная цивилизация чужда им. Они глядят на нее, как на что-то внешнее, непостижимое, напластованное век за веком. Они не хозяева этой культуры, они не могут ни творить ее, ни восстанавливать ее в случае повреждения. Отсюда их жуткая боязнь, боязнь самых некультурных людей за судьбы культуры. Но: “Там где моралист видит пропасть, поэтической мысли открывается путь” (Бьерн Поульсен).
Тот, кто понимает культуру более тонко, никогда не видит в ней борьбу с эмансипацией пола (то есть с жизнью), изначальное противопоставление духа и тела (главенствующая до сих пор христианская догма). Они хотят прибавить соль эротики к опреснокам будничной цивилизации. По существу, это возвращение к райскому состоянию, к солнечному эллинистическому мифу, когда человек и его тело не были разделены, не превратились в два национальные государства с нацеленными друг на друга пушками, когда якобы было возможно, следуя путем желания, достигнуть счастья, не творя преступления и пожары.
Но прикосновение к жутким эротическим энергиям никогда не проходит даром. Обретение “рая” провоцирует прокручивание известного “райского мифа” до конца: с его грехопадением и изгнанием. “Райский миф” принадлежит к архетипическим мифам человечества. Обогащенный цивилизацией человек, возвращающийся к природе и бунтующий против древних установлений — обретает гармонию и счастье... на время не дольше полета стрелы. Всякий человек, вкусивший от древа познания, сделал свой союз с природой невозможным. Человек — это вечное размежевание, вызов и сопротивление природному порядку вещей, когда он, сильное, но несовершенное с точки зрения природы существо, изменил природным законам, обрекающим его на родовую гибель, и встал на свой собственный путь. И человек не может соединиться с природой, не может обнажиться так, чтобы, оставаясь человеком, вкушать долго радость плоти.
И история любого “освобождения” это подтверждает. Всякий “рай” кончается трагедией, грехопадением и изгнанием... наркотиками, самоубийствами, безумием (и песнями). Или почти скандальным низвержением в мир обывательских добродетелей: покупкой машин, мягкой мебели, шкафов для вечерних туалетов, в мир скуки, педантизма и мелкого разврата на стороне, прикровенного и пошлого.
Из этой ситуации нет выхода. Противоречия между скучной правдой трусливых и неодаренных — и неизбежной расплатой тонких и мужественных — есть извечная трагедия, никак еще не “снятая” ни всею силой прогресса, ни силой личного подвига. (Вру: для такого последователя Востока, как Герман Гессе: “...прекрасное и уродливое, свет и мрак, грех и святость всего лишь на мгновение предстают как противоположности, ...они беспрерывно переходят друг в друга. Для меня высшее, из всего сказанного человеком... — те немногие афоризмы и притчи, в которых великие противоречия мироздания постигнуты как необходимость, и как иллюзия”. Вот единственное утешение, которое я могу подарить читателю.)
Христианство, по видимому, напрасно оторвало любовь от ее реальной основы, обычной телесной любви, желания, и тем ослабило возможность настоящего успеха в ее проповеди, потому что не задевало в своих слушателях комплексов более глубоких, нежели мир абстрактных идей. На самом деле, сама возможность любви, суть любви — нежность одного человека к другому — не завоевание человеческой культуры, не черта прогресса, но архаическое чувство, основанное на животном половом желании (или на инстинкте матери к ребенку). Примитивная сексуальная нежность дала жизнь огромному дереву великой любви, из которой христианство зарезервировало лишь духовную ее часть, в то время как желание, или тяга к чужому, осталась, превращаясь в пламенный костер соединения с Богом, безумное экстатическое действо. И все же, кажется, вся любовь к человечеству и к Богу произошла из простой полубессознательной симпатии к партнеру по удовлетворению сексуальной страсти.
Другое дело, что первых христиан мистерия смерти связывала больше, нежели мистерия любви.
Вообще же, изучение феномена любви делится на две стадии: до полового удовлетворения — и после. В момент 1) кажется, что в любви очень много “от беса”, в момент 2) — что, если и есть таковая, то, может быть, все-таки — от Бога.
Еще пишут, что “жизнь пола — безлична”, что в сексуальном влечении нет личности, что в нем есть отказ от человеческого... Типичный взгляд просвещенных христиан (Бердяев, Соловьев, Льюис).
Как же нет личности, когда в каждую свою страсть человек вкладывает столько личного, яркого и индивидуального, что даже в грехе он (человек) остается (или становится) занятен (Элоиза Абеляру: “Бог свидетель, что я всю мою жизнь больше опасалась оскорбить тебя, нежели Бога, и больше стремилась угодить тебе, чем Ему”. А один из трубадуров заявлял, что благосклонный взгляд его дамы доставляет ему больше радости, чем забота четырехсот ангелов, “пекущихся о его спасении”). Как одна из основных страстей, половая вообще ориентирует на себя значительную часть души. “Все на земле творится, чтобы обратить на себя внимание женщин”, — говорил Пушкин.
Можно, конечно, различать: в эросе бывает творческое начало, в сексе — лишь пустое трение и сопряжение нижней частью живота (“попихались и разбежались”) и очумелая погоня за столь утонченным удовольствием. Но именно эту погоню искусство тысячу раз преображало в исключительные шедевры. Пол дает огонь, а без огня искусства не бывает. Ничего не бывает.
Чего жизни не хватает — это мистерии. Она должна быть, она дает глубину. Творчество — это мистерия. Но оно или должно разыгрываться, как мистерия, или изображать мистерию, что отнюдь не всегда достижимо. Секс — это тоже мистерия и может заменять отсутствующее почему-то творчество. Такой одиозный художник, как Генри Миллер писал: “Половая щель — рана, которая никогда не заживает”. И человек, движимый творческим духом, “знает, что все, что может быть интеллектуально и бесстрастно изучено, это — только панцирь, и он идет прямо под этот панцирь, к открытой ране, к этому гниющему похабному безобразию. Он присоединяет свою динаму к нему, и даже если все, что это совокупление производит, это — кровь и гной, в этом все же есть достижение... Совокупление планет.” (Ух, вывел и самому страшно стало.) Остальные мистериальные области — война и революция (особенно в своей подпольной подготовительной стадии). Благословим же секс — мистерию демократическую и достаточно мирную, к тому же доступную почти каждый день.
Сексуальные эмоции — нехватка собственной женственности в мужчине — и наоборот. Самодостаточное равновесие пола нарушено, мужчина тянется к другому мировому началу — и не находит его или находит в недостаточной степени. Мужчина в любви к женщине любит всегда себя, к которому стремится приблизиться и стремится узнать, как брата, как любовника. (Тут что-то от Отто Вейнингера.) В конце концов, женщина — просто зеркало, в котором отражаются его достоинства.
Существует одна странная и мучительная вещь: отягощенность собственным полом, ощущение собственной сексуальной выраженности. Да, можно впасть в соблазн от себя самого: прельщение пола, его странности, его яркости, его голода, его какой-то своей, независимой жизни. И в какой-то момент можно начать бояться самого себя, бояться обнажаться, бояться направленной на себя сексуальности (вероятно, в отсутствии иного соблазна). (Монолог Нарцисса.)
Распутство — самый извинительный грех, такой естественный и человечный. Ничего не имею против распутника — кроме того, что это человек поверхностный, весь очерченный восприятием, каждый раз тратящий бездну сил и времени на решение животрепещущего вопроса — что у женщины под юбкой (хотя это ему и так отлично известно).
Каждая красивая женщина на улице — несет в себе прообраз сюжета, и в этом ее дополнительное обаяние. “Современная женщина нигде не живет, но парит в собственном эфире” (Голсуорси).
Женщина — гедонист. В конце концов, ее интересует лишь ее собственная красота, в полную силу расцветающая в выстроенной чужими руками оранжерее (“...красоте же и песен не надо”). Женщина, как кошка, способна функционировать в замкнутом мире самой себя и своих порождений. Красота ей нужна как защита, как пропуск, как алиби. И в самой малой степени — для захвата. Ибо, по большому счету, ей, как цветку, никто не нужен. Мужчина ставит перед явлениями глухую стену и сам попадает в ловушку, женщина просачивается, как вода. Красота — как продолжение змеиной гибкости и приноравливаемости к ситуации. Первобытное красноречие плоти, как самое древнее из искусств.
Женщина использует готовые положения, которые создал мужчина. С другой стороны, создавая эти положения, структуры, — он делал это в расчете, что в них войдет женщина и, может быть, станет их центром. Женщина — как завершающий структурный элемент в создаваемой мужчиной композиции жизни.
Проникновение в мир женщины начинается с браслета на тонкой руке, с брошек и перламутра. Становится больше эмалей и серебра. Вообще, ты попадаешь во вселенную мелочей, о которой ты не имел до того даже приблизительного понятия. Бусы, колечки, тени, колготки, духи. Мир женщины подробен и четок. Здесь нет места лени и произволу. Всюду — своя наука. Женщина сама по себе — народная подделка под красоту. Но и это стоит титанических усилий.
Если женщина (словно птица) поселяется в доме, это угадывается сразу. Кофточки и юбки на стульях, брошки и браслетики, помады, тени, иголки, шитье: десятки поспешно брошенных повсюду приспособлений быть красивой. Этот привносимый женщиной беспорядок придает квартире холостяка известную прелесть, яркость и теплоту. У женщины всегда больше вещей, чем может вообразить себе мужчина, и она их чаще меняет. Она всегда следит за собой пристальнее, чем за тем, что творится вокруг нее, или что порождается ее деятельностью.
О стрекозе и муравье. Один раз выпало ему счастье обладать в своем доме небесным сокровищем. Но этот тупой самодовольный плебей в сером фартуке, трудолюбивое ничтожество, добродетельный кастрат, напустил форсу, выволок пыльные пуританские принципы и дорвался почитать мораль! И даже если по какой-то версии он дал хлеба, это не извиняет всю его глупость. Словно Скупой рыцарь в погоне за грошовой справедливостью он лишился главного богатства — в обмен на право унизить высокое, недоступное ему создание.
Доволен один в своей норе? Ну и поделом тебе! Дурак и сам виноват...
Ее сильные бедра мягко улыбаются.
Мужчина осуществляет (и ощущает) себя через завоевание, нарушение закона, расширение экспансии судьбы. Он мучительно любит женщину, пока она свободна, пока она чужая жена. Ему надо добиться, чтобы он стал для нее важнее свободы или долга. Тогда он доволен (собой). Но в момент завоевания победа теряет смысл. Она становится трофеем, который можно повесить на стену, как оленьи рога, где он будет пылиться среди других трофеев. И сразу идти в новый поход. Может быть, последний. Все до тех пор, пока он не встретит настоящего мастера: шафрановую женшину греха.
Разное настроение любви у женщины и мужчины. Женщина в “любовном приключении” более статична, спокойна, она не жаждет крутых перемен и стихийно осторожна при столкновении с новым, даже льстящим ее самолюбию. Отсюда представление, что женщину надо добиваться. Она-то знает, насколько “красота” есть нечто сделанное, есть иллюзия. И не спешит это раскрывать. “Чем женщина красивей, тем лукавей...”
Мужчина, напротив, страстен, нерасчетлив, он требует немедленного фейерверка за свой отказ от свободы.
Зато недоверчивая и капризная до того, женщина чаще всего бывает тиха и довольна после. На осчастливленного ею мужчину она перекладывает заботу о дальнейшей своей жизни или стабильности, столь необходимой этой птице.
В то же время, для удовлетворенного мужчины пять минут назад боготворимая женщина теряет вдруг всякую привлекательность и интерес, и он вновь впадает в грусть и меланхолию своего царственного одиночества.
Это позор природы, где нет места морали. Мораль начинается с необходимости мужчины держать слово, чтобы ему поверили в следующий раз.
Двойная измена, мучившая молодого Гете (“Гец фон Берлихинген”, “Клавиго”, “Стелла”), счастливо разрешаемая браком втроем.
Мужчина, достигший известных лет и оторвавшийся от родного гнезда — ищет в женщине замену матери. Поэтому, в глубине души, он склонен воображать, что, словно мать, женщина, которая живет с ним рядом, не способна ни оставить его, ни изменить ему, ни забыть его, сколько бы лет разлуки ни прошло. Это порождает много заблуждений и необоснованных надежд: она ничего не прочла на челе твоем — и никто тебя ждать не будет, и при первой возможности женщина выскочит за любого другого сиротствующего кандидата (способного натянуть лук среднего достатка).
Болезненное отношение к красоте. Проклятая или, наоборот, спасительная боязнь, что она тебя поработит. Я желаю красоту в мире и трепещу при ее появлении, хочу, чтобы осталась, и чтобы ушла, чтоб не быть ею соблазненным. Ненависть к рабству и к бессознательным деяниям.
Единственное мое в жизни приобретение (словно у Завксиса) — красивые девчонки, пролетающие мимо моих глаз, соблазнительницы, ночные бабочки, до сих пор мною не запечатленные. От их необъяснимого изящества хочется иногда кричать и плакать, как от того, что не может принадлежать земле. И лишь вступив с ними в отношения, предписанные обыденностью, понимаешь, что они все-таки люди.
Почему все женщины любят кошек? Наверное, потому что находят в этом животном большое сходство с собой: снаружи мягкое и покорное, внутри — жесткое и своенравное. “Обладание ими — краткий сон. Постижение их — подобно смерти!” (из поучений Птахотепа).
Это всегда чарует — когда раздевается незнакомая молодая женщина. Особенно, когда она блондинка со светлой, как алебастр, кожей... Но если ты избрал бедность и свободу, то лучше не западай на женщин. Утешай себя тонкими духовными радостями и пиши картины, как Ван Гог, если есть на что купить холст и краски.
Женщина годится лишь на то, чтобы быть нарисованной. Несчастные романы, браки, разводы происходят от того, что не все мужчины могут быть художниками. Еще женщина годится для писания очаровательных “женских стихов”... Любовь должна быть мифом, вроде библейских, о котором говорят, который увековечивают в шедеврах, но реально — реально ее (женщину) избегают, как края бездны, за которым столько небесного простора.
“Сила наслаждения порождает тревогу и мучительную боль... Что же выбрать? Обреченность на вечное страдание или вечный отказ от красоты?..
Познание красоты это поединок, в котором художник кричит от ужаса, прежде чем быть побежденным!” (Шарль Бодлер).

1993


Рецензии
<<Красота, особенно, скажем, женщины для мужчины — это страшная, “бездная” сила, противостоящая Богу во всем, если понимать Бога как мораль>>.
Ни один человек, хоть сколько-нибудь знакомый с работами религиозных философов, никогда не будет понимать бога как мораль. Пропасть цитат делает эссе безвкусным. И там еще множество гневных обвинений обывателям, которые якобы бояться наготы женского тела и эротики. Достаточно было бы пройтись по Питеру этим летом, чтобы убедиться, что "обыватели" - юные прекрасные девочки и девушки только и делают, что максимально обнажаются, насколько это возможно. Все время хочется спросить: "Кто же эти обыватели?" Не те ли, которые любуются обнаженными скульптурами женщин и мужчин в Петергофе, Летнем Саду, Эрмитаже и пр.

Мария Гагарина   26.08.2010 11:18     Заявить о нарушении