Не мною избрана судьба...

       *Данный рассказ ни в коей мере не претендует на правдивость; это всего лишь авторская фантазия, и если внимательный взгляд сумеет обнаружить какие-либо фактические неточности, автор посоветует обратиться за исторической правдой к трудам Дюпюи, Инфельда, а из отечественных авторов – к статьям Белякова и восхитительной работе Ахманова. Цель же этого повествования – в другом…

Нет масла в лампе — тушить огонь.
Сейчас подхватит нас чёрный конь…
Мрачнее пламя — и чадный дух…
Дыханьем душным тушу я вдруг.
Ах, конь нас чёрный куда-то мчит…
Копытом в сердце стучит, стучит!
Т. Чурилин, 1912


I

Никто не знал о леди Джезебел Нори больше, чем она сама рассказывала; от этого ее прошлое окутывалось мерцающим туманом, превращаясь в подобие миража раскаленной пустыни, в который так хочется верить… Бретонский офицер флота Нори – красавец, храбрец, каким может быть только разорившийся дворянин, бывший шуан, вынужденный служить Наполеону, был тяжело ранен и захвачен в плен в ходе Трафальгарской бойни, и так случилось, что дочь валлийского патриота Дайана влюбилась в узника. Они бежали вместе, в страшную январскую бурю, когда волны Ла-Манша сверкали белыми загривками, а снег валил огромными хлопьями; мятежные кельтские крови смешались, явив миру леди Джесс, как мадмуазель Нори предпочитала себя именовать, и, если верна теория о расовом безумии кельтов, Джезебел была безумна вдвойне – ведь к валлийской мечтательности и мистицизму добавились бретонская гордыня, мятежность духа и непокорство. Не зря ее излюбленным символом, выбитым на печатке, была волчица, свободная и дикая.
… На Париж опускался вечер; заходящее солнце плавило облака, набрасывая на улицы и парки кружевные покрывала теней. Нависшую над домами тишину лишь изредка нарушали цокот копыт по мостовой или отдалённый разговор. Воздух был по-особому свеж; небо пламенело фосфорическими огнями; через его купол, словно сабельная рана, протянулась алая полоса, края которой отливали золотом и ультрамарином. Лёгкий флёр облаков сиял янтарными каймами, подсвеченный снизу умирающим солнцем, медленно погружавшимся за горизонт. У Монмартрской заставы стоял человек, и, облокотившись на каменный барьер, любовался гарцующей на пустоши всадницей. Молодая женщина в темно-алой бархатной амазонке и замшевом спенсере то горячила коня – нарядного вороного андалусийца, пуская в галоп, то осаживала, переводя в пассаж или проходя круг испанской рысью, то вздымала на песаду. И конь, и хозяйка были полны искрящимся задором, казалось, только дай знак – в неудержимый полет устремятся, сквозь кисею облаков к первым сонным звездам…
- Ах, Альфред! Вы все еще здесь… - леди Нори подъехала к нему и отпустила повод. Последние лучи солнца играли на шелке волос; от матери-валлийки достался их оттенок красного дерева, сочетавшийся с белизной кожи и пронзительно-синими глазами. – Не правда ли, чудесный вечер?
- Он великолепен… - названный Альфредом выглядел лет на тридцать, с правильными, но не слишком выразительными чертами. Густые мягкие каштановые волосы падали на светло-карие глаза под тёмными подвижными бровями; в целом, он производил приятное впечатление, но во всем облике, в манере держаться, в разговоре чувствовался некий недостаток жизненных сил, отсутствие индивидуальности. – И знаете, мадмуазель, мне кажется, закатный огонь преображает любой ландшафт в лучшую сторону, придает некую романтическую окраску…
- Смерть и разрушение под маскою величия и умиротворения ... – взгляд леди Джезебел был проникновенно-серьезен. - Жизнь всегда пожирается всемогущим небытием, Альфред, что бы там ни говорили церковники о бессмертии души... Странно – обречённые с первого вдоха, мы всё же живём надеждою, верим в любовь... Смерть рядом, но мы редко осознаём это. И сладостно, и горько чувствовать себя преходящей песчинкою в колбе вселенских часов ...
- Вы все же верите в любовь? – надежда звучала в его голосе. – И кому-то будет дано растопить лед Вашего сердца, Джезебел?
Она опустила ресницы.
- Кто знает, Альфред, кто знает… быть может, я и встречу родственную душу, быть может, прямо здесь, у старой заставы… А теперь прошу меня извинить – Шторм устал, пора ему в уютный денник!
Дав шенкеля, она пустила коня легкой рысью и исчезла за поворотом.
«Солнце заходит каждый вечер, - думал Альфред, - а на следующее утро снова встаёт, столь же ласковое и великодушное, как и неделю назад. Мы же, встречая каждый рассвет, необратимо изменяемся вновь и вновь, пересекая пустыню жизни, в конце которой мы все должны разделить участь сущего ... Наши чувства пылают, как океанический закат, но ... что же нам с того?»
Он понимал – Джесс не останется с ним, не потому что преградой будет разница положений или имущественный барьер; мадмуазель Нори никогда не задумывалась о подобном. Нет, все дело заключалось в принципах Леди Джезебел, принципах, не позволяющих принять чувство слабого, а Фред знал: он был слаб перед нею. Конечно, предательства не было в душе, и человек с задатками Альфреда вполне мог составить счастье благородной девушки, но… не мадмуазель Нори. Она особенная, - думал молодой человек, возвращаясь домой, к непротопленному камину и пыльным книжным полкам, - таких логичнее представлять в свите королей прошлого, да и то – не вульгарными фаворитками, а царственными женами или дочерьми, так обороняла душу Джесс иномирность, словно видела она другие миры и чуть презрительно жалела несчастных слепцов, не способных разделить ее царство. И с Альфредом она никогда не отступала от слегка надменной нежности, но безо всякой задней мысли; она не стремилась разжигать страсть, наоборот – не желала ее принимать, с улыбкой воздвигая вокруг сердца неодолимую стену. Такова уж ее планида, сверкающая и равнодушная… непостижимая.
Дом на Рю-Гранд, где живет Альфред, большой и угрюмый, со множеством ненужных, безликих комнат; самая обжитая – угловая гостиная второго этажа, где допоздна горит свет, там проводит вечера хозяин.
Огоньки свечей колыхнулись, и на пороге проявились тонкие очертания фигуры Делароша.
- Фред, я не помешаю?
- Что ты, Поль! Проходи, садись, - хозяин поспешно захлопнул томик фон Клейста, и сделал приглашающий жест.
Несмотря на молодость, Деларош уже снискал заслуженную славу – талантливый живописец, любимец Салонов, оживлявший легкой кистью историю, с неподражаемым изяществом. Поджарый как доберман, с внимательным взглядом стальных глаз и красиво очерченным подбородком, всегда одетый с иголочки, Поль заслужил прозвище «мизогин», поскольку светские дамы вызывали у него лишь отвращение, но Фред знал тому причину.
- Знаешь, вчера днем я закончил «Джину», - одними глазами улыбнулся художник. – Но, черт возьми, иногда я ненавижу себя – разве можно передать на холсте душу?
- Тем более, душу Леди Джесс, - кивнул Альфред. – Такое надо воплощать в музыке… хотя даже «Реквием» Моцарта не обладает таким гордым надрывом, как одно ее слово.
Поль задумчиво рассматривал позолоченный корешок книги. Господин Деларош недавно был избран Действительным членом Академии Художеств, но это чертовски мало для него значило, хотя и возбуждало приятную зависть менее удачливых коллег.
- Джезебел… - задумчиво проговорил живописец. – Я отлично изучил ее лицо, каждую черточку – ни с одной моделью я не работал так усердно, Фред, но… ее невозможно нарисовать! Конечно, можно попытаться передать простую сумму линий, красок и теней, но разве это будет портретом?
Он вспоминал: водопадом белого света была Джесси для Делароша, и окутанным дымкой вечерним небосводом, пронизанным грегорианскими хоралами – это настроение не передать умброй, мастихином и прочими убогими человеческими красками. Собственный шедевр вдруг показался Полю нелепо-претенциозным, художник ощутил бессильную злобу при взгляде в честно-прозрачные глаза друга, не подозревавшего о душевных терзаниях.
- Как странно, - обращаясь скорее к самому себе, заметил Альфред, - мы стремимся к зримому благополучию, гонимся за рентой или должностями, многие желают удачно вступить в брак… но действительно ли в этом – наша исходная потребность?
- Для многих, - помолчав, ответил художник, - да. Слишком для многих…
На миг Фреду вспомнилось грозное дыхание Июля, краткое пробуждение невиданной мощи, способной стереть саму память о мире, и – то, о чем он просто не хотел думать. Стены сонного дома показались гробницей, душащей живое, молодой человек распахнул окно, подчиняясь внезапному порыву.
В комнату избалованным любимцем сунулся ветерок, нюхнул разгоряченные лица собеседников и вновь умчался в царство каштанов.
Вечер дарил иллюзию надежности, здесь, в уютном Бур-ля-Рене, оазисе воспоминаний, но… слишком много неведомых нитей связывали людей, сидящих в Угловой гостиной, с клокочущим нутром Парижа. Всего в часе езды – круговерть Больших Бульваров, старинное очарование Сен-Жермена или мрачные колодцы Четырнадцатого округа. Альфред и Поль это знали.
Оба они понимали, что Нори отличалась от прочих женщин, причем различия эти были неодолимы, возвышая и отчуждая ее от вечно бурлящего серой благопристойностью житейского моря, в котором, увы, барахтались и Альфред, и Поль. Джесс было не место с ними, с такими, как они, знание сплачивало двоих мужчин, сидевших майским вечером в угловой комнате Рю-Гранд. Воспоминания о несбывшемся ткали опаловую паутинку, преображая унылую обстановку – то был бескорыстный дар сильной, чуткой души мадмуазель Нори, ибо большего она не предлагала.
А за окном торжественно расцветала сиреневая мгла, полная таинственных благоуханий и шепотов. Время шло, к добру ли, к худу дни сменяли друг друга в вечной скачке золотого круга времен.

II

… Рассеянный свет туманного дня обволакивал мастерскую Делароша на рю-Тронше – лучшее освещение для работы. Столь тихая, обстоятельно задумчивая погода должна благоприятствовать любому начинанию, отсекая будоражащие эмоции, в избытке рождаемые маем… наверное, поэтому в середине месяца и случаются умиротворенно-облачные деньки. Впрочем, сегодня вдохновение покинуло Поля: художник отбрасывал в сторону лист за листом, эскиз за эскизом, собственные руки смеялись над ним, став неловкими как будто он снова был неуклюжим учеником мсье Герэна.
В центре стены висела, загадочно поблескивая свежим слоем лака, та самая картина. Воплощение деларошевского представления о Женственности, попытка запечатлеть неуловимое, как бабочка, очарование, излучаемое величественно-гордым созданием, полным сознания исключительности – и не тяготящегося этим. Жизненная сила искристым вином наполняла Джезебел, солнечными зайчиками плясала даже в пасмурный день, и именно этого могучего эликсира не хватало смятенному Деларошу. Он не был слабым; всепроникающая, разнеженная мягкость Альфреда чужда живописцу, но… в потаенных недрах чувствовал – неравен он Джесс, оттого и старался превзойти других в искусстве. Доказать – пусть не Нори, себе: достоин. Критики рукоплескали, собратья-художники тихо (а некоторые и громко) завидовали, салонные дамы и важные чины наперебой заказывали ему портреты… но не могли заполнить отведенное Джезебел место.
«Джина». Сквозь грозовой хвойный лес, в сполохах молний, через замшелые буреломы мчится, небрежно откинувшись в седле, юная девушка в курточке с позументом и закатно-алой амазонке. Холодным огнем горит бронзовый мундштук, и пена капает рваными хлопьями… Темно-гнедой англо-араб, тонкий и гибкий, со змеиной шеей (Поль любит гордых французских коней) птицей взмывает над вывороченным бурей стволом, подобрав ноги в белых чулочках. Кажется, еще миг – и прорвет холст, опустится прямо в студии, нервно поводя боками и отфыркиваясь.
Джина-Джезебел… Под черным мехом кроатской шапки – сверкают сапфировые глаза, остро-внимательно смотрят вперед, сквозь зрителя. Ветер треплет лисий воротник, чье рыжее буйство оттеняет фарфоровую белизну лица; выбившаяся волнистая прядь кажется язычком пламени. Рука в замшевой перчатке уверенно сжимает повод – и длится скачка в сумрачной чаще.
Поль вздохнул, решительно отложил карандаш. Чем больше смотрел на портрет, тем больше понимал его надуманность и глупое желание приукрасить то, что совершенно не нуждается в дешевых эффектах. Джезебел прекрасна, сама по себе, и это вовсе не антураж придает ей шарма, а она способна преобразить всякую обстановку, как роза наполняет ароматом любую комнату, где окажется… В тюремной камере Нори станет Жанной д’Арк, в крытом звериными шкурами вигваме – Аталой, а на зеленом лугу – среброликой Дану. И при всех метаморфозах останется собою.
Внезапно устыдившись ходульности романтизма, Деларош подошел к картине и взялся за раму, желая перевернуть картину лицом к стене. И замер, услышав хорошо знакомый голос:
- Неужели Ваше произведение уже закончено, Поль?
В арке входа – Джезебел; пляшут огоньки сдерживаемого веселья в зрачках, цвета темного шоколада. Полю почему-то кажется, что мысли Нори имеют столь же терпкий, горьковатый вкус.
- Да, мадмуазель Нори, - он обернулся, словно школьник, застигнутый строгим учителем. – Я назвал ее «Джина».
Девушка подошла ближе, щурясь как заправский критик Салона, откинула голову, явно наслаждаясь впечатлением и поднесла к лицу воображаемый лорнет. Поль с трепетом ждал вердикта. «Боже… так я не волновался даже в день избрания в Академию Художеств… - пронеслась шалая мысль, - неужели Леди Джесс и впрямь подчинила мои помыслы». Мелькнула ассоциация: Гаммельнский крысолов. Да, понял Деларош, серебряная флейта – это сама Джезебел, а крысы… они с Фредом, готовые идти хоть на край света, хоть в пучину морскую. Лишь бы видеть лунные отблески в глубинах горьких зрачков.
- Вы превзошли самого себя, мсье Деларош! Честно сказать… - она на секунду остановилась, озорно глянув на лошадиное экорше работы Жерико; кто его знает почему, но это был самый любимый Джезебел предмет в мастерской Поля, - я и не подозревала, что… Вы видите меня… такой.
- К добру или к худу? – художник постарался задать вопрос нарочито-небрежным тоном, но Нори разгадала жалкую увертку влюбленного.
- Разумеется, я должна была ответить – «к добру», верно? Сейчас так принято, - она указала стэком на игру конских мышц, - изображать всех на физическом пределе, вот-вот и порвется шкура, а предел духовный отчего-то забыт и заброшен, еще со Средневековья, когда изломанные фигуры мистиков в каменных складках плащей склонялись из острых арок соборов. Ваша школа такова, Поль: после Делакруа вошло в моду набивать картины мускулами, словно прилавок мясника… а ведь главное… - Джесси снова коснулась стэком холста, - это бездны и вершины что внутри.
- И что же Вы хотите этим сказать, мадмуазель?
- Вы могли бы… изобразить внутреннюю скачку, Поль? Черный лес души, озаряемый молниями мыслей, показать весь ужас грозы, охватившей духовные пределы… а что будет извне – разве это важно, Поль?
Она склонила голову, касаясь подбородком пушистого воротничка, с самым невинным видом – словно не произносила отповедь искусству Делароша.
- Миру важнее внешние эффекты, леди, - очень медленно произнес Поль, пытаясь выбраться из-под руин собственных устремлений, - мало кто достаточно зряч, чтобы понять, что происходит внутри.
- Моя мать увидела отца… - лицо Нори на секунду осветилось мечтательностью, - но не глазами, а… душою, так она рассказывала. Тогда бывший шуан сидел в грязной каменной клетке, мундир морского офицера задубел от крови и пота, превратившись в лохмотья, а нестриженные волосы клочьями спадали до пояса… вот, что увидели бы Вы, Поль, как и сотни, тысячи других людей… но Дайана увидела закат над Иссе, покрытые вереском скалы и одиноко парящую в алых струях света чайку. Все это – был Нори, открывший душу незнакомой девушке с печальными глазами. Пусть я безумна – но знаю, мне суждено повторить судьбу матери.
- И… каким же Вы видите… мою душу? – недрогнувшим голосом спросил Деларош, хотя сердце отчаянно сжималось, словно зверек-броненосец, в попытке защитить нежное брюшко.
Джезебел отвела взгляд от картины.
- А это она и есть, Поль… Вы сами ее нарисовали.

III

Пользуясь советом Поля, Фред на несколько дней снял домик в Фонтенбло; здесь, в нескольких лье от Парижа, ощущалось все великолепие поздней весны. На окраинах леса как-то по-особому спокойно в полдневный час, лишь легкий ветерок чуть шевелит прохладное кружево теней у подножия величественных дубов и грабов. С пятнистых камней, весело журча, бежит прозрачный ручеёк, кружатся изумрудные стрекозы… Молодой человек любил долгие прогулки по окрестностям, и теперь они приобрели новый смысл – ведь рядом была Джесс! Конечно, он отдавал себе отчет, что Нори никогда не согласится на большее, нежели искренняя дружба, но… не мог представить жизни без спокойно-ласкового сапфирового взгляда, чуть ироничной манеры речи и сдержанных, плавных жестов Леди Джезебел.
Она продолжала жить в Париже, на набережной Гранз-Огюстэн, приезжая в Фонтенбло по два-три раза в неделю, и никогда не оставалась на ночь; границы Джесси умела ставить раз и навсегда. С этим можно было либо мириться, либо – разрывать всякие отношения, на что от природы робкий Альфред никогда бы не решился. И – прогулки продолжались, похоже, Нори получала от них удовольствие, хотя хранила молчание. «Леди Джезебел никто и никогда не заставит сделать то, что сама она выполнит с радостью и не задумываясь», - сказал как-то Ипполит, и в оборванной фразе читалось: «… если бы она только была способна полюбить».
Именно этот вопрос Альфред, преодолевая жаркое смущение, и задал напрямую Джесс, когда они шли по залитому солнцем лугу в полдень, 30 мая. Нори, приостановившись, испытующе взглянула на него и рассмеялась, неожиданно припомнив дымчатое очарование сна.
А сон сегодня и в самом деле был замечательный, хрустально-ясный и колдовской. Будто бы идет она по тихому-тихому лесу, под сенью изумрудно-зеленой листвы, и сам свет, проникающий сквозь хитросплетение ветвей, нежен и ласков, а трава шелестит под ногами. Так приятно идти, не разбирая дороги, останавливаясь и касаясь мохнатой хвои… а из вееров кочедыжника стелющейся походкой появляется белоснежный единорог с волнистой гривой и огромными серыми глазами, да – глаза темно-блестящие, со светлым ободком вокруг зрачков. Он подходит, и Джесси касается бархатной мордочки, ощущая жар трепещущих ноздрей… и пляшут отражения лучей под длинными ресницами … и хочется плакать от внезапно нахлынувшего счастья…
- Вы настоящий философ, Фред! Честно сказать, мне чертовски трудно облечь в слова сверкающий строй мыслей, пробегающий в мозгу при Вашем вопросе… понимаете, это как слепому пытаться объяснить, из скольких цветов состоит солнечный луч… простите, если я была невежлива.
- Ничего страшного, - пожал плечами Альфред. – Я пойму все… именно потому, что это – Ваши слова.
- Ну если так… - Леди Джесс мягко улыбнулась и, опершись на его руку, некоторое время следила за полетом павлиноглазки. – Я не знаю, с чего начать, чтобы придать зданию гармонию, Фред, но скажу сразу – я не Галатея. В крови бурлит, разливаясь по венам, самая горячая жажда любви, но любви далеко не в том смысле, что вкладывается в это нежное слово завсегдатаями гостиных… о нет! Любовь должна перекроить самую мою душу, помочь вырваться из этой тюрьмы, - она указала на грудь, - истинной Джезебел, той незнакомке, которую я не в силах описать. Я не узнаю ее, Вы, думается, тоже… но она будет не только мною, нынешней… чем-то большим. Не умею сказать лучше, друг мой. И, - она смело взглянула на перистые клочья облаков, словно соперничая с солнцем в гордом порыве, - я хочу мчаться сквозь ее царство на бешеном коне, галопом, чтобы путь ложился под ноги терниями и золой, и за каждым поворотом подстерегала неизвестность! Да, мсье, мне нужно преодоление, скачка, грозящая ежесекундно, когда не знаешь, что обретешь… или потеряешь, и, - выдохнув, продолжала, - я отдам все сокровища души, не чинясь, бродяге, преступнику или прокаженному, если прочту в его глазах тот же неумолимый, испепеляющий огонь!
Джесс опустила глаза, явно наслаждаясь произведенным эффектом; Альфред молчал – маленькая полуисповедь-полубравада открыла ему новую сторону огненной души мадмуазель Нори, и честный малый не понимал ее. Как, - думал Фред, поднимаясь по склону, - как можно настолько любить себя, чтобы превращать отношения с окружающими, неважно, дурны они или нет, в род игры или соревнования с заранее известным победителем?
- Вы… считаете это честным, Джезебел?
Она вскинула брови в искреннем удивлении.
- Откуда этот вопрос, Фред? Разве я бы позволила себе лгать человеку, которого я уважаю, лгать, чтобы удержать платье общественной репутации, настолько ветхое, что на него и дышать-то боязно? Мне нет нужды в ее ухищрениях… за это, полагаю, многие ненавидят меня, да, ненавидят за то, на что сами никогда не осмелятся. Я – воплощение тех желаний, что салонные куколки не осмеливаются доверить даже подушке, и… конечно, они искренне надеются, что однажды я сломаю шею или буду обесчещена… пусть развлекаются! Я же буду верить, что однажды обрету судьбу, перерождающую меня целиком, без остатка, словно Красного Льва в атаноре… Вы верите словам, друг мой?
- Разве мог бы я усомниться? – теперь он точно знал: надежды нет, ее не может быть. Люди для Джесс только нули, пусть исполненные самых лучших побуждений, но… нули. «А ведь у нее есть все основания так думать… кто мы такие, на самом деле? В лучшем случае, безумцы, большинство же – заменяемые части гигантского аппарата, либо изматывающиеся в попытке урвать пару лишних кусков, либо страдающие от избытка этих самых благ, расточающие их в напрасной тоске… какие чувства могут вызвать люди, подобные мне? Можем ли мы зажигать души, можем ли указать путь заплутавшим в море скорбей? Куда уж… сами тонем, ежечасно и поголовно, тщетно ожидая спасения. Оно не придет, ибо каждый, вместо того, чтобы протянуть руку ближнему, стремится забраться на его спину, чтобы выплыть… тщетно!»
- Конечно, Вы захотите спросить, - спустя пару минут, заговорила Джезебел, - а как же я найду равного? Это одновременно чудовищно сложный и парадоксально простой вопрос. Сложно это объяснить; но для меня все будет понятно сразу, когда я его увижу… достаточно, в самом деле, лишь взгляда, в этом вся алхимия.
Она убрала руку и легким жестом обрисовала в воздухе круг.
- Главное – его не объяснишь, Фред, а если и попытаешься, выйдет туманно и путано. Для того, кто читает пути звезд, людские дороги безобразно, нелогично, переплетены и смешаны, нам недостает гармонии… Ах, неужели Господь, подаривший ее небесным светилам, звукам и цветам, оставил на нашу долю лишь вечное томление? Не знаю… звучать бы в унисон, - доверительно прошептала Джесс, - зная, что две души скрепляет избирательное сродство, как у Гете, помните…
Альфред вздохнул.
- Я вряд ли скажу что-то путное, ма шери… эти материи слишком тонки для грубых жерновов моего мозга. Верно лишь одно – Вы всегда можете рассчитывать на меня, и в моем сердце нет тайного умысла.
Нори опустила глаза.
- Это – большая и сложная клятва, Фред… я не смогу принять ее, ибо хотя и не лицемерю, но, вполне возможно, однажды просто оставлю Вас. Без объяснения, без слов… это внутри меня, и не поддается анализу. Видите – я честна.
- Именно поэтому я и поклялся, - очень тихо ответил Альфред. – Только Вы одна заслуживаете подобного…
Джесс чуть замедлила шаг, залюбовавшись крошечными ирисами, робко выглядывавшими из разнотравья; оттого и не разглядела подошедшего к Альфреду человека; тот вручил какую-то записку, кивнул и удалился.
Нервно сломав печать, Фред пробежал глазами послание и резко обернулся.
- Простите, мадмуазель, я вынужден срочно Вас покинуть… это очень важно…
Он еле сдерживал себя, и Джезебел с изумлением заметила влажный блеск глаз.
- Что произошло, друг мой?
Альфред вскинул голову.
- Время дорого… - быстро зашагал к бульвару. Нори бросилась следом.
- Я… могу быть Вам полезна, Фред?
Выражение его глаз сказало многое; странное, доселе неведомое ощущение непоправимого стягивалось вокруг души, как лассо – на шее вольного мустанга… и не в радость уже синие ирисы, и мир вокруг словно поблек, отодвинулся, как раскрашенная гравюра. Брови Джесс сдвинулись; она не понимала, что происходит, отчетливо постигая лишь одно – если последует за Альфредом, многое, слишком многое изменится, и прежней Леди Джезебел не станет. Она вскинула подбородок – с таким выражением покойный мсье Нори стоял на палубе горящего фрегата, пока кровь текла, пропитывая мундир, - и удержала руку Фреда, уже собравшегося закрыть дверцу фиакра.
- Я еду с Вами.
Тот лишь дернул плечом.
- Улица Сен-Жак… Госпиталь Кошен.
… Экипаж катится по мостовым Латинского квартала, и в такт колесам стучит, волнуется сердце. Что же, зачем? Отчего меж бровей Фреда морщинка залегла? Тени скрывают его глаза, мелькают на скулах, пока стучат подковы. И призраками мелькают за окошком дома, в солнечной дымке.
Угрюмые безликие дома Четырнадцатого округа; возница останавливает коней.
- Фред… - в глазах Джезебел золотым вином плещется вопрос. – Что же случилось?
- Мой брат… - он помог Нори выйти из фиакра. – Ранен… очень тяжело. Подробностей я не знаю.
- Ваш брат? Вы никогда не рассказывали мне…
Альфред прячет глаза.
- Понимаете, ма шери… я не считал себя вправе. Дело в том, что…
- Да? – и ветерок притих, словно не по нраву ему соседство тесных нависших эркеров.
- Не то чтобы он – плохой человек, - извиняющимся тоном продолжал Фред, - просто все мы совершаем ошибки, и… его горячность уже причинила немало боли нашей бедной матери. Конечно, я никогда не откажусь от него, но… - пожал плечами, - мальчик сам загубил свою жизнь.
- Он младше Вас?
- Да… сейчас ему двадцать. И, - Альфред резко оборвал себя. – Вот и госпиталь, Джесси.
Длинное здание тускло-серого кирпича с прямоугольными окнами; их верхние части замазаны белой краской. Так дико смотрится окаменевшее отчуждение рядом с цветущими колоссами каштанов… кое-где по стенам всползают трещины, и не на чем остановиться глазу. Госпиталь Кошен.
Они проходят в узкий холл; Джезебел вздрагивает как от удара – в ноздри бьет ни с чем не сравнимая смесь запахов. Удушливая вонь, уксусно-острый дух карболки, плесень и сырая штукатурка… Нори подносит к лицу надушенный батист платка, но сандал здесь бессилен.
Беленые стены прерываются входами в палаты, и Джезебел успевает заметить то неподвижно лежащие тела, то фигуры студентов, робко следящих за руками профессора, то безразличные женские силуэты в темных одеждах.
Один из таких силуэтов вырисовывается перед нею. Пожилая монахиня с профессионально-равнодушным квадратным лицом. Она бросает быстрый неодобрительный взгляд на Джесс; Нори понимает полную неуместность здесь, в царстве нищеты и боли, своего щегольского спенсера и небрежно заломленного воротника.
- Вам кого?
- Я… должен видеть своего брата… Эвариста Галуа, - тихо говорит Альфред.
- Следующая палата, - монахиня удаляется.
… Джезебел замерла на пороге, не решаясь войти; запах карболки щекотал ноздри, и странное предчувствие ледяными иголочками кололо душу.
… Лежащий на кровати человек с трудом повернул голову на звук шагов, и – убогая обстановка госпиталя поплыла, перестала существовать для мадмуазель Нори. Все стало иллюзией, тающими восковыми миражами, кроме смотрящих сквозь нее серых глаз. Их волны мягко сомкнулись над нею, и леди Джесс покорно скользнула на дно, колышущееся в такт неровному биению ее сердца, не понимая и не желая понимать, что происходит вокруг, а кровь билась в висках хрустальным перезвоном…
Человек моргнул и перевел взгляд на Альфреда; Джезебел вынырнула из колеблющихся пучин, обессиленная, как ловец жемчуга. Совершенство сверкающей жемчужины между створками души – и не избавиться уже, не вытолкнуть обратно… можно только покрывать ее новыми слоями перламутра, окутывать флером несбыточного, наносного… непроизвольно она вцепилась в воротник и – замерла.
- Боже мой… Эварист… - глаза Альфреда увлажнились. – Что же… случилось?
… Эварист! – одними губами прошептала Джесс. По белой ткани быстро расползались пятна крови. Боже мой… а вокруг зрачков – светлый ободок, цвета расплавленного серебра. Совсем как у давешнего единорога из сна… вот как довелось встретиться.
Откуда-то издалека – тихий, прерывающийся голос.
- Ничего, Фред… только дуэль. Я не писал тебе, прости. Все было так внезапно… и – я не хотел впутывать тебя… в это все…
Джезебел понимает – каждая черта, малейший нюанс врезаны в память навсегда, выжжены огненными знаками – не отнять. Нежный овал лица, плавно сужающийся книзу, тонкие черты и – мягкие волны темно-русых волос. Гудит, клокочет огонь в атаноре, плавится душа, превращаясь в Алого Льва. Rubedo.
Он снова взглянул на мадмуазель Нори – без интереса, все силы отнимало противостояние боли – просто принял ее взглядом, пропустил в зрачки, с молчаливым вопросом. Альфред понял.
- Это… - нерешительно начал он, но Джезебел вскинула голову.
- Джесс… - действительно, Леди утонула в серебряных омутах глаз, как ненужная личиночная шкурка, явив миру дрожащую от осознания духовной обнаженности имаго, со скомканными крыльями и жемчужиной в трепещущем сердце. Нечто, настолько отличное от прежней мадмуазель Нори, насколько бабочка от хризалиды разнится.
Она была воистину Джесс, но вместе с тем – свечой на ветру, раненой волчицей и арфой эоловой; Альфред видел метаморфозу, но терялся в догадках. Наконец он опустил глаза, устыдившись собственного присутствия – отчего-то ему казалось, что он увидел нечто тайное, исполненное глубокого сакрального смысла… коснулся покрывала Танит.
Господи, как глупо! – с горечью подумал Альфред. Мой брат умирает, а я думаю о давно забытой карфагенской богине… Они никогда не были близки, как не бывают по настоящему близки пес и волчонок, но сейчас Фред чувствовал ответственность, странную, полную щемящей беспомощности. О, если бы Джесс не было рядом! Он боялся подойти к брату, взять за руку; он был просто раздавлен – нет, не горем, а какой-то несообразностью происходящего, словно впервые попавший на спектакль человек, обнаруживший фальшивый меч и накладную бороду трагедийного актера. И с облегчением перевел дух, заметив врача.
Доктор Тервюрен, высокий представительный брюнет, видел немало больных и его коньком были огнестрельные ранения. Он мог с большой точностью определить прогноз заболевания, и одного взгляда на Эвариста было достаточно, чтобы мсье Сильвестр понял: peritonitis acuta. Безнадежно.
Альфред поднял взгляд.
- Господин доктор…
Тот едва заметно кивнул.
- Вы – его родственник?
- Брат.
- Хорошо… прошу Вас, мсье, давайте выйдем в коридор, - сухо сказал врач.
Тервюрен пропустил Фреда и положил ладонь на дверную ручку, но неожиданно его пальцы накрыли пальцы мадмуазель Нори.
- Да?
Мгновенное пламя зрачков, под пушистыми ресницами. Мех воротника кажется огненным, на фоне мраморной белизны кожи.
- Я имею право знать, мсье.
- Вы – родственница больного?
- А какого ответа Вы ждете? – непослушными губами усмехнулась Джезебел, с ненавистью глядя на окровавленный передник.
Врач сдался. В конце концов, ведь было не его дело – кем приходится обреченному юноше эта странная мадмуазель с горящими глазами и небрежным высокомерием. Долг медика – сообщить диагноз, а в остальном люди как-нибудь разберутся сами. Поэтому Тервюрен пожал плечами:
- Острый перитонит. Проникающее ранение брюшной полости приводит к смерти в ста случаях из ста.
- И Вы ничего не можете сделать? – вопрос Нори прозвучал пощечиной, и доктор сморгнул.
- Единственное, что возможно в данном случае, это облегчить страдания больного. Я распорядился прикладывать лед к животу и давать опиум внутрь…
Джесс сорвала с запястья браслет, ослепив врача бриллиантовыми искрами, подбросила на ладони.
- Это – самое малое, что Вы получите, если Эварист выживет. Сможете забыть об этом свинарнике, - ее грудь вздымалась, - и преподавать в Сорбонне, понимаете?
Тервюрен облизнул враз пересохшие губы.
«Дьявол! Судя по всему, эта дама знает, о чем говорит… - кинул незаметный взгляд на брабантское кружево манжет и куний воротник, - и если готова сделать столько для какого-то мальчишки, в этом что-то есть. Ну почему его угораздило получить пулю в живот?» Перед его глазами встал манящий мираж тихих университетских коридоров, восторженные лица учеников и страницы журналов, несущие фамилию Тервюрена… Сильвестр прерывисто вздохнул, изо всех сил ненавидя идиота, застрелившего этого пациента.
- Понимаю, мадмуазель… но здесь был бы бессилен и сам Ларрэй.
Джесс точным движением защелкнула браслет.
«Боже мой… надежды и впрямь нет… иначе бы тщеславный индюк ухватился бы за любую соломинку. Значит, все потеряно.. то, без чего жизнь теряет право называться жизнью, то, ради чего я бы не только продала дом, но и всю кровь по капле бы не пожалела…» Ледяная волна захлестнула грудь, дробясь осколками, ранившими горло жестокой судорогой. И тиканье дряхлых напольных часов вдруг показалось Леди Джезебел омерзительно, удушливо громким, словно каждая новая секунда вонзалась в сердце отравленной стрелой.
- Сколько… он проживет? – впервые подал голос Альфред.
- Трудно сказать. Может быть сутки.
Всего сутки! – безмолвно вскрикнула Джесс, и холодная расчетливость врача потрясла неуместностью; для Сильвестра Эварист был лишь одним из безликого множества обреченных пациентов, но для Нори – всем, и той частью души, из которой зарождается нечто невообразимо прекрасное, то, чему уже никогда не случиться. Философский камень.
Ей казалось, что из каждой поры сочится кровь и, войдя в палату, Джезебел непроизвольно бросила взгляд на руку – чисто. Свет, прозрачно-золотистый свет майского дня, расчерчивал пол безукоризненными линиями теней, тянущихся от кроватей к выходу, будто даже тени стремились спастись бегством из госпиталя… Она медленно подошла к кровати; Альфред уже был там, и Нори заметила дорожки от слез на щеках. «Неужели нельзя владеть собою? – пронеслась досадливая мысль. – Взнуздать себя, приказать боли молчать… он не понимает, что делает только хуже». Поколения бойцов Арморики и Валлиса, передали Нори не только мятежную кровь, но и полное презрение к собственным страданиям, готовность биться до конца, даже если нет надежды и враг торжествует. Погибая под копытами сарацинских коней, на пиках английских солдат или под пулями Габсбургов, они бестрепетно смотрели в глаза смерти, так Джезебел не доставалось слез.
- Кто это сделал, скажи?
- Неважно… - он говорил очень тихо, каждое слово причиняло боль. – Я не стрелял…
Ноздри Джесс трепетали; чудовищным усилием она удерживалась на ногах. «Мне все равно, кто это сделал, душа моя… но я искренне надеюсь, что жизнь этого… мерзавца будет долгой. Очень долгой. И полной страданий…» Нори до сих пор не могла поверить, что по милости какого-то йэху, сумевшего нажать на спусковой крючок, лишилась всего, о чем мечтала на грани снов и яви, что ничего уже не будет, только бесконечные серые сумерки… тоска и полутьма.
Она сделала еще шаг.
- Разве можно винить… одного, если все общество таково? Всё… в бумагах, что я… оставляю тебе. Их должны прочесть… те, кто смогут понять, Альфред.
Тот вытер глаза.
- Я все сделаю, не сомневайся. Они получат известность, чего бы не стоило…
«Какие к дьяволам, бумаги! – мысленно выругалась Джезебел, - о каких бумагах может идти речь, когда ты умираешь… и знаешь об этом… Боже мой, Альфред! Неужели тебе больше нечего сказать, кроме… этих банальностей?»
Эварист снова повернул голову, и, не владея собой, Нори очутилась рядом, их пальцы встретились, и Джесс ощутила сухой жар. Какие красивые руки… с тонкими, как у девушки запястьями и жилками, проступающими сквозь кожу… тонкие и иссушенные, как бы выплавленные из камня.
- Альфред, найдите сиделку. Или как там они себя называют – пусть принесет воды.
Она не могла лгать, говорить слова утешения не имело смысла… Джезебел смотрела в серебристые глаза, отчаянно желая взять на себя хотя бы частицу чужой боли. Понимал ли это Эварист? Огненные волны размывали сознание, но забытье не приходило, несмотря на опиум.
Комнату окутывало покрывало из постоянно колышущихся, мерцающих точек, скрывая очертания, отдаляя предметы; если присмотреться, они растворялись, но это требовало усилий, поэтому он просто наблюдал за их танцем сквозь ресницы; каждый вдох отдавался новыми всполохами боли в животе, и единственной мыслью, бьющейся в сознании, как мотылек в оконное стекло, было – когда же и как все случится?
Эварист понял, что умрет, еще когда увидел окропившую травяные стебельки кровь… кровь, текшую из его тела… тогда эта мысль словно пришла извне, чужеродно… теперь же она обросла плотью, заставив верить в себя, и он был готов к смерти, пока –
Не увидел Джесс.
Небо, отражавшееся в ее глазах, говорило – «не умирай!», и сбившийся на ухо локон шептал «останься…» и руки, лепестками лилий, касавшиеся его пальцев. Слов не было – но и без них довольно. И пурпурные водовороты, захлестывавшие с головой, на время поутихли.
Альфред опустил на тумбочку миску с водой.
- Благодарю Вас.
Сквозь сомкнутые веки Эварист почувствовал прохладные, влажные прикосновения к лицу, исполненные ласки. Открывать глаза не хотелось, и он некоторое время просто лежал, радуясь ощущению, несмотря на пронзительную боль. Было в этом нечто полузабытое, успокаивающее, и казалось, что пока платок касается лица, становится чуть легче… Нори снова смочила украшенный вензелем батист и положила ему на лоб. Эварист посмотрел на нее.
- Спасибо Вам…
- Ничего, - она накрыла его ладонь своей, почувствовав слабое пожатие.
… Сзади неслышно появился врач.
- Ваше время истекло. Пройдемте.
Фред безропотно подчинился; он был сломлен и прежняя мягкость характера возросла, приняв вид явной слабости; но Джесс не шелохнулась.
- Мадмуазель… - в голосе Тервюрена звучала укоризна. Не отпуская руки Эвариста, Леди Джезебел повернулась.
- Да, мсье.
В сапфировых глубинах, сомкнувшихся вокруг зрачков, не было злобы или пренебрежения, но доктору отчего-то вспомнился давнишний случай на охоте: загнанная в скалы волчица, равнодушно глядевшая на взбудораженных преследователей. Ей не было дела до убожества больницы, и сам Тервюрен представал всего лишь частью интерьера, не больше… Альфред знал, что означает подобный взгляд, но мсье Сильвестр не сталкивался прежде с Нори, оттого вновь повторил:
- Теперь нужно уйти… Ваше присутствие может волновать пациента.
Он постарался вложить в слова категоричность, но глаза Леди Джесс чуть расширились, словно от удивления, и очень тихо, очень медленно она ответила:
- Если Вы еще не поняли, что мое место здесь, мсье, мне жаль.
- Есть порядок, - поднял подбородок врач. – Больничный персонал выполняет свои функции я – свои, и в моих полномочиях настаивать на том, чтобы Вы покинули палату, мадмуазель…
Джезебел устало вздохнула.
- Я думаю, это покроет нарушение больничного устава? – пальцы вновь коснулись браслета; глаза Тервюрена алчно сверкнули.
- Ну в определенных случаях присутствие близкого человека может пойти на пользу пациента, - протянул врач, любуясь игрой света на гранях. Затем браслет исчез в жерле сюртучного кармана, и Сильвестр широко улыбнулся. – Я распоряжусь, чтобы Вас не беспокоили, милая мадмуазель.

IV

Вскоре появившиеся монахини, косясь на Джесс с молчаливым неодобрением, раздвинули ширму, отгородив кровать грязно-белыми полотнищами. Когда одна из сиделок хотела задернуть полог, отделяющий от окна, Эварист прошептал:
- Не надо… я хочу видеть небо. Небо… - повторил он. – Таким… прозрачно-синим бывает только в мае. Как чаша из хрусталя.
Солнце в зените. Янтарные копья пронзают воздух и – сердце Джесс. Не замечая ее, Эварист смотрит сквозь перекрестие окна на цветущие каштаны… Они то приближаются, то исчезают в мутно-багровой дымке, и мысли еле ворочаются, как заржавленные шестерни.
«Я отвык верить… как можно открыть душу заведомо не способным понять? Каждый червь мнит себя единственной ценностью мира, универсальным эталоном, и оттого с легкостью пренебрегает священными правами других… о, самые нерушимые права не зафиксированы ни в одном кодексе, их попрание не преследуется законами… право на любовь, понимание, сочувствие… Люди грызутся за право ставить крестик в никому не нужной бумажке, но равнодушно проходят мимо права любить, как слепец мимо сокровищ Голконды…»
Эварист прикрыл глаза. Томительно ползет время, отданное во власть цепких мук, и бесконечная череда расплавленных волн бьется в грудь, перехлестывая сердце. Он одинок перед несокрушимой мощью пылающей боли, и видит уходящие ввысь бастионы страданий, бессильный их покорить. Где-то в ревущих омутах ждет смерть, наливаясь соками его тела, по мере того как он слабеет – но медлит сомкнуть когти небытие.
От раны тянутся туго натянутые нити, колеблющиеся при малейшем вдохе – эти колебания отдают кинжальными ударами в поясницу и ребра; повязка липнет к коже. Казалось, он где-то это всё уже видел.
Небо… так ли это важно, если надежды нет? И сколько еще часов отмерено? Знать бы… Ему кажется, что мысли приходят извне, без усилий просачиваются сквозь алый шелк боли.
Почти невесомое прикосновение к руке. Он через силу поднимает ресницы – Джесс прижалась щекою к ладони.
- Вы… здесь.
- Я не уйду. – А небо, оказывается, куда ближе, вот оно, в глазах. – Как могу я оставить Вас?
… - Я… не мог поступить иначе, - шепчет он, и Джесс ощущает сухой жар ладони. – Хотя и знал, чем все кончится… да, пускай! Я видел ловушку, но не мог уклониться… с однажды избранного пути. Жаль одного…
Теперь он смотрит на мадмуазель Нори, и в зрачках, расширенных от боли, отражается золотой свет. Эварист кажется моложе своих лет, совсем мальчиком; в вырезе воротника виднеются ключицы с трогательными западинками…
- Вы … верите мне? – с надеждой повторяет Галуа.
Джезебел берет его руки в свои.
- Конечно, верю…
А как же может быть иначе? Среди вони и грязи лазарета для бедных, прозрачным майским днем звучат хоралы торжественной симфонии Леди Джесс, первой и последней в ее жизни. Для Эвариста женщина у его постели – никто, образ на грани яви и бреда, сознание едва сопротивляется боли, накатывающей удушливыми спазмами, несмотря на опиум… но несмотря на это, он продолжает говорить:
- Вы знаете… я никогда и ни с кем не был откровенен… это так тяжело, так мучительно сознавать; что же теперь? Те несколько строк, вместивших мою гипотезу – поймут ли их, кто должен? Но я почти не жалею, что покидаю этот мир, эту… волчью стаю, где мне не нашлось места… Небо, что я говорю?
Глаза Джесс предательски блестели.
- Есть люди, - очень тихо сказала она, - которым Вы небезразличны… Эварист.
Пальцы Галуа сжали ее ладонь.
- Я всегда был одинок, и …встретить понимающего, честного человека, который… не соблазнится парой франков за донос или … неважно, неважно!... очень сложно, практически невозможно…
- Я никогда Вас не предам. Разве иначе я была бы здесь?
- Что Вам… до меня?
Как объяснить, Господи? И стоит ли? Ведь язык бессилен отобразить красоту и ужас жемчужины, что таит душа-тридакна, слова лгут сами того не ведая, и лишь в чашах зрачков скрыта истина. Ты – тот, кто похитил сердце мое, мой Единственный… ни Фред, ни Деларош, никто иной не мог посягать на место, которое занял ты… как сказать об этом?
Пламенеющая полоса – сверху вниз – закат сквозь потрепанные шторы. Тёмные и огненные пятна пляшут вокруг,
- Ведь это только казалось,… что был счастлив. И … только кажется, что сможешь точно так же быть счастлив … снова, всегда. На самом деле это – вечно уходящий горизонт заката, а корабль неминуемо накроет ночь. Я хотел бы... быть счастливым…, но никогда не был.
А память сердца говорит, конечно, другое… и как ни мучительно. Вновь встают перед глазами недавние картины… они слишком свежи и ярки. Эварист продолжает говорить, захлебываясь болью:
- За один месяц… всего лишь за один… исчерпан до дна источник самого сладостного блаженства, отпущенного человеку… что же остается… когда он выпит без радости и без надежды, когда знаешь, что он иссяк навсегда? … Почему приходится умирать из-за такого пустяка, умирать ради того, что так презираешь?
И Нори понимает, в чем дело. Случайно приоткрывшаяся тайна ошеломляет… Боже, все так просто и так… мерзко! Первая любовь, полная самого чистого, нежного пыла гордой души, любовь к недостойной, ибо в таком возрасте ты просто не задумался о той, кому спешил подарить сокровища. Затем – предательство, грохот кованых сапогов по сердцу, дикая мука обманутого доверия и – Отчаяние. Толкнувшее на непоправимое.
Дрожат ресницы Джезебел; трудно, ох трудно найти слова сочувствия. Она молча прижимается щекой к его руке, некоторое время слышно лишь прерывистое дыхание.
- Вы… презираете меня? – еле слышный шепот.
- Я горжусь Вами… тобой, Эварист.
За окном – далекий перезвон колоколов, и Джесси вздрагивает, словно пробуждаясь.
- Может быть... послать за священником?
- Не стоит… они лгут…
Ты неверующий, ты – упрямое, несчастное дитя… но видит Бог, я люблю тебя, и плевать, что мы встретились так поздно, плевать на госпиталь и царящий вокруг дух разложения… все это не важно, - думает Джесс, - а важен только ты.
Излом окна… крест-накрест делятся створки, и дрожат, зыблются, очертания. То ближе, то дальше – но не отвести взгляда, властно притягивают, завораживают пересекающиеся линии. Такие белые… а за ними – квадраты непроницаемой ночи… далеко…
Он не мог поверить, принять идею о скорой смерти; неужели вот сейчас, совсем скоро, в одну из ближайших минут, запнется сердце, и весь внутренний мир, мечты и воспоминания перестанут существовать? Бездонное окно… Эварист ждал завершения мучительного спектакля, и – надеялся, вдруг, чудом, проснуться где-то далеко, здоровым и ничего не помнящим о дуэли. Надежда шептала: боль – лишь морок, наваждение… но разум понимал: единственная реальность – здесь, на грязных простынях госпиталя, и сжигающий внутренности огонь – реален, равно как перекрестие окна, и стоны больных рядом, и запах карболки.
И руки Джесс.
Она положила на живот пузырь со льдом, и боль немного отступила; Эварист задышал ровнее. В слабом, колышущемся свете свечного огарка рана казалась приоткрытой пастью в окружении вспухших, красноватых тканей. Такая нелепая – на хрупком мальчишеском теле, с проступающими ребрами и ключицами, в ямке между которыми – бисеринки пота…
Сухие губы беззвучно шевельнулись; по жестокой прихоти судьбы сознание не покидало Эвариста; умаляющийся остаток, отделявший от смерти, был заметен по сопротивлению, которое поддерживало голову в приподнятом положении. Голову, скорее обрамленную тусклой белизной подушек, чем покоящуюся на них. По лбу катился пот, приклеивая пряди волос; они извивались вокруг лица. Воротник рубашки тоже был влажен от пота. Половина одиннадцатого; свеча неумолимо догорала, освещая только изголовье кровати… Багрянец рос, заполняя мир, и столик со свечой, и фигура Джесс растворялись в колышущемся мареве, боль была огромным и реальным телом, а лежавшая в постели оболочка, цеплявшаяся за жизнь, казалось ненужной одеждой, которую, однако, не снять… Нечто, заключенное в нем самом, истово рвалось на волю, но понимало непреодолимость алой пелены. Нори смотрела на лежавшее перед ней тело, уже почти мертвое – лишь трепещущие ноздри, раздутые, как у коня, выдавали еще биение жизни; крупные капли усеивали судорожно растянутую верхнюю губу и ложбинку под горлом.
Подобно любому живому существу, Эварист страстно желал избавления от мук – через смерть. Он хотел отдыха, покоя, забвения от измучившего кошмара, но страшился небытия. Умереть… всего в двадцать лет… и знать, что никогда, никогда больше не увидишь неба, не ощутишь дуновения ветерка… даже покалывание грубой наволочки было прекрасно. Как же можно лишиться этого, стать ничем? Но если он боится смерти, - в сотый раз думал Галуа, - это ведь слабость. Медленно, мучительно он приходил к выводу, что не всегда получается сражаться с жуткой болью, от которой никуда не деться. Тем не менее, Эварист молчал; он не мог унизиться до стонов и криков, хотя боль безжалостно стискивала когти, он понимал: уступить – унизиться до положения животного, потеряв право называться человеком, и мужественно переносил спазмы.
Он попытался приподняться – лежать было нестерпимо больно, весь мир состоял из багровых полотнищ боли, и опиум был бессилен. Взгляд уже не фиксировал обстановку, воспринимая лишь комбинацию неподвижных и подвижных масс, чьи очертания плавно перетекали друг в друга, и Эварист уже не понял, что Джесс осторожно поддержала его, подняв повыше на подушки и собственный спенсер, сложенный в несколько раз. Она чувствовала, как напряженно вздымается грудь, частое дыхание вырывалось из приоткрытого рта; всхлипнув, она прижалась к его щеке, ощутив испарину.
Дыхание с трудом вырывалось сквозь сомкнутые зубы; он издалека, отстраненно почувствовал, как Джесс приподнимает его на подушках. Нори обняла юношу, чувствуя под рубашкой выпирающие ребра; коротко всхлипнув, прижалась к его груди. Эварист положил голову ей на плечо, и выбившийся из прически локон коснулся его щеки, шелковистый, пахнущий цитрусом, словно в насмешку. Беззвучные, слепящие слёзы застилали глаза Джезебел – ужели так мало отпущено?
- Мне нужно все мое мужество, чтобы умереть в двадцать лет…
- Не стыдись слез… это не слабость, - прошептала Нори. – Не бойся… бедный мой…
Его веки дрогнули – теперь Галуа видел Джесс совсем близко, в блекло-желтом свете она казалась скорее духом, полным тихой нежности… ну конечно! Как же он не догадался… а ведь читал в детстве Библию. Ангел. Значит, мать была права, и ангелы существуют… Он попытался улыбнуться, хотя по телу пробегала дрожь, в инстинктивной попытке ослабить спазмы. «Я верю тебе, - говорил взгляд Эвариста, - и мне легче оттого что ты рядом. Не покидай меня, большего я не прошу».
Пляшут, взвиваются тени – и видит Джесс, как среди клочьев тьмы поднимается огромный конь с сотканной из грез гривой, шипит огарок… Ветра почти нет, но девушке мнится: фыркает жеребец, встряхивает головой, тянется вперед…
- Обожди… разве я много прошу?
Лунной дымкой клубится грива. И – тщетно звать на помощь, он возьмет свое. «Не сейчас, молю!» - беззвучно взывает Нори; конь отступает, исчезает среди буйства теней. На время.
Эварист тоже видел коня. Видел – и понимал; невысказанное жгло душу. «У меня нет времени… даже теперь». Но сказать было нужно, он не знал почему, понимал изначальным, темным чутьем.
- Мне… почти ничего не жаль, Джесс… кроме одного… - слезы медленно текли. – Я не знал любви… только предательство, и… боль. Да, до встречи… с Вами. Ангел… Вы ведь здесь не просто так?
- Все лишь тень Любви, - Нори гладила его по волосам, тонким и мягким, как у девушки. – И мне неважно, что будет, Эварист. Вы вошли в мою душу… навсегда.
Жидкое серебро глаз на мгновение озарилось.
- Если бы… мы встретились раньше! Все… могло бы… быть иначе.
Ее душа – кристально чистый горный поток, ослепительно-сияющий, первозданно свежий… как странно… боль уходит при одной мысли об этом.
Свинцовая пропасть забытья.
Кратких минут сознания хватает увидеть бездну, отворившуюся меж койкой и остальной реальностью. Эта бездна – одна только живая, она глухо клокочет, бурля водоворотом…
Теперь ничего не страшно, и за окном стремительно светлеет – ночь позади, вот только сердце стучит все медленнее.
Слова… ах да, осталось еще кое-что. Скорее к концу!
- Не жалейте обо мне… Ангел. Скорбь… не к лицу крылатым созданиям… Знайте… мне было…
Голос исчез… но широко открытые мерцающие глаза не лгали. Прерывистое дыхание, медленно ползущая по подбородку струйка темной крови… Пугающе-резко погасла свеча и – рванулся ввысь черный конь, в сумрак оконного излома, где створки крест-накрест.
Хриплый, свистящий выдох; Эварист все еще смотрел на Джесс, но… видел нечто, недоступное ей, за пределом. Под кожей слабо трепетал пульс… все тише…
Из глубины чёрно-ледяного котла, из недр, топких, как застывший воск горечи и соли, Нечто тянулось вверх, только вверх, несмотря ни на что – вверх, и без дыхания слабело от муки. А пламя уже лизало котёл со всех сторон, но то, что тянулось, изнемогая, без голоса и вздоха, не мыслило, а чувствовало, и все слова, и “пламя”, и “котёл”, и “лёд”, и даже “боль” – были одним огромным НИЧЕМ…Сам ужас разверзся перед ним во всей небывалости и блеске. И тогда Эварист понял, что удостоился прощенья,
Сильвестр приступил к утреннему обходу – он привык к этому ритуалу, совершаемому изо дня в день; заранее знал, кого из обреченных унесет смерть, а кто еще будет бороться… но в этот раз доселе неведомое чувство тревожило аккуратно разлинованную душу Тервюрена. Из головы не шел тот самый вчерашний мальчик, Эварист. Почему так, доктор не мог ответить, но серебристый взгляд, прилипшая ко лбу прядка волос – вызывали давно забытую жалость, Сильвестр искренне сочувствовал юноше, и – описав круг, мысль победно замерла, - Джесс. Гордое создание с глазами цвета весеннего неба… кем же ей приходится умирающий от перитонита? Тервюрен нимало удивился, заметив, что Нори никуда не уходила, провела ночь здесь… он видел, что Эваристу осталось недолго, с профессиональной точностью подсчитав: начинается агония.
Тервюрен долго смотрел на неподвижную фигуру Джезебел, не решаясь вмешаться, но необходимость раз и навсегда установленного порядка вещей придала уверенности, и напустив суровый вид, Сильвестр приблизился.
- Он умирает, мадмуазель.
Нори не выпускала Эвариста из объятий, чувствуя как постепенно тяжелеет тело. Когда оно обмякло и голова бессильно откинулась, Джесс поцеловала его в губы и очень мягко опустила на кровать. Галуа еще слышал ее слова, чувствовал прикосновения – но все дальше, дальше, сквозь вязкую пелену, вроде тумана, что окутывала его все плотнее отделяя от колючих простыней госпиталя, и медленно наползала серо-мохнатая тяжесть безразличия… пока угасали последние огоньки того, что когда-то звалось Эваристом Галуа.
Обведенные тенями глаза Джезебел – предгрозовое небо; избегая встречаться с нею взглядом, доктор поднес к губам Эвариста зеркальце. Оно осталось прозрачным; тогда Тервюрен накрыл тело простыней.
- Пройдемте, сударыня. Вам нудно отдохнуть…
Девушка сидела, напряженно выпрямившись; сейчас она напоминала смертельно раненную звериху; от нее веяло ледяной безнадежностью, словно от надгробной статуи. Сильвестра особенно поразило, что Джесс не плакала – запредельность чувства мешала вылиться наружу, оно жгло душу расплавленным железом, но Леди Джезебел умела молчать.

V

Она сама не поняла, как оказалась в ординаторской, за ширмой у выходившего в узкий внутренний двор окна – события мешались, плыли в памяти, растворяясь в серой тусклоте. Сколько веков прошло?
… Джезебел…
Мадмуазель Нори нехотя обернулась; странный вакуум царил в душе, вакуум, отрицающий любое наполнение. Сквозь открытое окно доносится дыхание расцветающих лип, полное жизнеутверждающей свежести, столь неуместное сейчас, когда сердце рассечено, и не вынуть уже из створок сияющую жемчужину; больно тридакне. Вдвойне больно.
В скованных льдом отчаяния зрачках отразилась фигура Альфреда, он через силу тянул за собою тень, пересекавшую квадраты пола… темные и светлые, как зев окна прошлой ночью… Боже, не надо! Так можно сойти с ума. Мадмуазель Нори опустилась на стул.
- Да, мой друг…
Альфред ожесточенно кусал губы, словно желая прокусить их до крови; говорить было тяжело, но молчать стократ хуже.
- Я никогда не владел искусством риторики, дорогая… тем более, сейчас… Но я должен сказать, что люблю Вас, и никогда не смогу отречься. Понимаю, что произошло, понимаю, что Вы мне ответите – и это неважно. Помните, в Фонтенбло Вы сказали, что однажды можете просто оставить меня; теперь я к этому готов.
Нори покачала головой.
- Я знаю, что Вы чувствуете, Фред… И, если б слова утешения не были ложью, разве молчала бы? Но, - она коснулась лба, - единственное, что я могу сделать – это покинуть страну, так будет лучше и для Вас, и для меня.
Опьяненная цветочными ароматами павлиноглазка кружит под потолком, беззаботное, счастливое создание… О, как же я завидую тебе! Lux aeterna… оказался болотным огоньком, ведущим в затхлую трясину. И нет спасения.
Сушит губы горечью. Словно в патоке, медленно движется маятник.
- Я бы могла узнать, кто стоял за… случившимся. Могла бы, не сложно – раскрыть подлость. Но что бы это дало? Лучше оставить гиенам их грызню… нет, Фред, самые омерзительные твари – не полиция, они-то как раз честны, хоть и на свой лад. Хуже всего чистенькие, благообразные мсье, в жизни не убившие курицы, что в тиши уютных кабинетов, вкусно покушав, создают страшные, несущие распад, идеи, которые как чумные крысы, расползаются, отравляя все на своем пути. Мы слишком слабы, чтобы бороться с подобной заразой… а честность и благородство беззащитны вдвойне.
Стена, глухая стена, понимает Альфред. Потерял брата, теряет любимую… Нори никогда не будет рядом – слишком гордая, слишком честная душа. Перед ним опять Джезебел, Джесс умерла, и вновь щерит зубы лесная волчица. Но Фред любит и такой – пускай он слаб, обыкновенен, разве его вина? Просто пес не пара волчице, здесь ничего не изменить: можно лишь принять и терпеть. Стена безупречна.
Лязгнула дверь; мир покосился в глазах Нори, но она не упала. Вошел доктор Тервюрен, хмурый и измятый – его намерения и чувства были предсказуемы.
- Я знаю, - ровным голосом произнесла Леди Джезебел, - что закон предполагает обязательное вскрытие умерших насильственной смертью. Так вот, я желаю, чтобы Вы этого не сделали.
Она вынула из ушей серьги.
- Мадмуазель! – выдохнул Сильвестр, не сумев скрыть изумления. – Вы понимаете…
- Он мертв, Джесс, - прошептал Альфред. – Теперь уже все равно.
- Не все равно, - так же спокойно возразила Нори, сняв цепочку. – Есть вещи, которые я не могу допустить… Берите, это настоящее золото.
- Дорогая, - Фред коснулся ее руки. – Прошу Вас, успокойтесь. Не надо.
Стылой взвесью ложатся слова, безжизненные как стук маятника.
- Я спокойна, друг мой. Только холодно… и уже не согреться. Мсье Тервюрен, возьмите украшения… может быть, они помогут Вам получить место в Сорбонне? Вы, счастливцы, еще можете верить.
«Что же остается мне?! О Всевышний, Ты знаешь – я всегда верила в Твою милость – такова ли она, что Ты пожалел мне крупицу счастья, в изобилии доставшегося другим? Или Тебе нет дела до творений Твоих, и Ты добровольно уступил мирскую власть?»
Золото приятно оттягивало карман Тервюрена, и доктор решил сделать приятное странной девушке с небесно-синими глазами; он ведь уже немолод, и в сущности, никогда не был злым человеком. Врачебная совесть чиста; от перитонита не выживают, отчего бы не пойти на небольшое, совсем крохотное нарушение устава? Тем более, украшения – немалая плата за… за что же?
- Знаете что, мадмуазель, - негромко проговорил Сильвестр. – Сейчас его тело будут готовить к погребению. Обычно при этом не разрешается присутствовать близким, но… - он заговорщицки понизил тон, - для Вас я, так и быть, сделаю исключение.
Глаза Джесс наполнились сухой, щекочущей ватой, и комната враз потекла жирным, радужным пятном.
- Благодарю, мсье…
Собрав остатки сил, Нори встала. Альфред поддержал за плечи.
- Пойдемте, друг мой…
Дверь тонко скрипнула, закрываясь; бабочка продолжала танцы в солнечном луче.
Оконные створки – белый крест на небесном плаще.

***

Любовь под скальпелем разъята.
Сквозь перекрестие окна
Рассвета кровь течет расплатой,
И так ли важно, чья вина?
Зачем мы встретились так поздно?
Жесток и беспощаден рок,
В тумане тихо гаснут звезды,
День подведет другой итог…
День подведет… так некролога
Скупые строчки режут слух,
Могила общая убога,
Но слепо замкнут тленный круг.
Я прохожу безликой тенью
И пес кладбищенский за мной…
Мне не нужна река забвенья…
Я не сумею стать другой.


Рецензии