Пушкин и национальная идея

Как полагал Гоголь, «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет». Вот и прошли две сотни лет с рождения великого поэта… Насколько прав оказался Гоголь в своих прогнозах? Число 200, возникшее в его статье, конечно, не носит какого-то абсолютного смысла. Да и с какого рубежа от отсчитывал этот срок? Как бы то ни было, Гоголь без сомнения имел в виду то, что Пушкин на много лет, быть может, на столетия, опередил свой век, и время его настоящего прочтения еще не настало. Его истинное значение не было вполне осознано современным ему обществом, за исключением, может быть, узкого круга людей, которые, подобно Пушкину, являлись предвестниками грядущих запросов человечества.

Что же именно в Пушкине представляется нам актуальным и теперь, «через 200 лет», - как и 100 лет назад, да и, осмелюсь предположить, - в отдаленном будущем?

«К Гоголю и Пушкину – этим первоисточникам русской культуры должны мы вернуться, - писал сто лет назад Андрей Белый, - чтобы спасти словесность от семян тления и смерти…» Этот призыв, раздавшийся в начале ХХ века, когда в моду вошла проповедь упадничества – «декадентства», против которого восставал Белый, обращая свой взор именно на Пушкина с его классической ясностью, совершенством и простотой. Этот призыв не утратил актуальности и теперь: наоборот, приобрел даже более широкое значение.

Потребность в Пушкине для нас – в стремлении гармонизировать и наполнить высоким смыслом нашу жизнь, в которой слишком много «достоевщины» и «декадентства» в их наихудшем понимании: распад личности, семьи и общества, преобладание ущербных, узкоспециализированных сознаний, не вмещающих всей полноты жизни, забвение исторических корней, кризис культуры и всех сторон жизни, охвативший Россию в начале нового века и тысячелетия. И в этой ситуации мы обращаем свои взоры к Пушкину…

Пушкин не был человеком «рубежа веков» - он сам был рубежом: его творчество перебросило мост между классическим веком Екатерины II и эпохой великих реформ и потрясений второй половины XIX века, которые он один из первых чутко предвидел. В 1836 году, в самый разгар застоя эпохи Николая I, в своем письме к Чаадаеву он писал, возражая на пессимистические взгляды своего корреспондента на русскую историю: «И (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка?»

И добавляет: «Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восхищаюсь тем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен, - но, клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал… Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаянье. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».

Упомянутая статья Чаадаева вышла в свет за несколько месяцев до роковой дуэли Пушкина с Дантесом и, может быть, была одним из тех обстоятельств, которые настроили Пушкина особенно непримиримо, вопреки всем усилиям его друзей предотвратить поединок. Ведь в лице Дантеса он символически сводил счеты со всем тем негативным, что ясно сформулировал в своем ответе Чаадаеву. Это был его поединок с олицетворенным злом, разъедающим русское общество.

Очень похожие мотивы звучат в знаменитом письме В.Я Брюсова Андрею Белому. «Нет в нас достаточно воли для подвига, - писал Брюсов. – То, чего мы все жаждем, есть подвиг, и никто из нас на него не отваживается. Отсюда все. Наш идеал – подвижничество, но мы робко отступаем перед ним и сами сознаем свою измену, и это сознание в тысяче разных форм мстит нам… Мы, вместе с Бальмонтом, ставим эпиграфом над своими произведениями слова старца Зосимы: "Ищи восторга и исступления", а ищем ли? то есть ищем ли всегда смело, исповедуя открыто свою веру, не боясь мученичества (о, не газетных рецензий, а истинного мученичества, каждодневного осуждения). Мы придумываем всякие оправдания своей неправедности. Я ссылаюсь на то, что мне надо хранить "Весы" и "Скорпион". Вы просите времени в 4 года, чтобы хорошенько подумать. Мережковский лицемерно создал для самого себя целую теорию о необходимости оставаться на своей должности. И все так.
Двое разве смелее: А. Добролюбов и Бальмонт. И я думаю, что у Добролюбова нет этих криков "зачем?" - хотя он и облегчил свою задачу, назначив себе строгие уставы, надев тяжелые вериги, которые почти не дают ему свободы двигаться. И Бальмонт при всей мелочности его "дерзновений", при всем безобразии его "свободы", при постоянной лжи самому себе, которая уже стала для его души истиной, - все же порывается к каким-то приближениям, если не по прямой дороге, то хотя бы окольным путем.
А мы, пришедшие для подвига... покорно остаемся в четырех условиях "светской" жизни, покорно надеваем сюртуки и покорно повторяем слова, утратившие и первичный, и даже свой вторичный смысл. Мы привычно лжем себе и другим. Мы, у которых намеренно "сюртук застегнут", мы, которые научились молчать о том, о чем единственно подобает говорить, - вдруг не понимаем, что все окружающее должно, обязано оскорблять нас всечасно, ежеминутно. Мы самовольно выбрали жизнь в том мире, где всякий пустяк причиняет боль. Нам было два пути: к распятию и под маленькие хлысты; мы предпочли второй. И ведь каждый еще миг есть возможность изменить выбор. Но мы не изменяем. Да, я знаю, наступит иная жизнь для людей; не та, о которой наивно мечтал Ваш Чехов ("через 200-300 лет"), - жизнь, когда все будет "восторгом и исступлением"... Нам не вместить сейчас всей этой полноты. Но мы можем провидеть ее, можем принять ее в себя, насколько в силах, - и не хотим... Мы не смеем. Справедливо, чтобы мы несли и казнь».

Конформизм взглядов Брюсова был его горьким, но хорошо осмысленным выбором, основанным на понимании, что время чаемого им «преображения мира» в новом искусстве не пришло и надвигается нечто темное и страшное. В Белом он какое-то время видел настоящего подвижника, пророка, выбравшего «крест», а не «маленькие хлысты». Но это письмо – след его разочарования в наиболее искреннем своем соратнике. В этом письме Брюсов говорит, что есть возможность другого выбора, на который, однако, считает себя не готовым.

Белый. Блок, Брюсов и другие символисты с наибольшей полнотой выразили двойственность своей эпохи (предыдущего рубежа веков), ее сильные и слабые стороны, ее хаос и стремление к гармонии. На призыв Брюсова откликнулся Николай Гумилев, бывший одно время поклонником его творчества, но затем круто разошедшийся с ним. Именно в творчестве символистов была поставлена дилемма, из которой в начале 1910-х годов стараниями Н. Гумилева родилось такое течение как «акмеизм», знаменовавшее собой возврат к пушкинским нормам жизни и творчества.

Характерно, что сам Гумилев с его проповедью твердого и мужественного взгляда на вещи, явился пророком, подвижником и мучеником этого нового пушкинского ренессанса. Для гумилевского мировоззрения характерен просвещенный монархизм (вполне по Пушкину), естественное и безоговорочное неприятие социальных утопий, «муза дальних странствий», магическое восприятие мира, усложненное мировоззрение, в котором любая малость не исчезает и имеет свой вес, пафос изящной скуки, аристократизм, вера в возможности «героя-одиночки», готовность принять смерть за честь и в искупление, любовь к миру и Богу как вечным ценностям.

Война 1914 года на первых порах привела к апофеозу акмеизма, но Октябрьская революция выбила из под него почву и отдала ее футуризму, ставшему одно время официальным направлением. Наступившая в 1991 году новая эпоха создала условия для возвращения акмеизма или подобного ему по духу течения на новом витке исторической спирали. Теперь произведения Гумилева и его единомышленников изучаются в школе.

Гумилев верил в Россию даже в худшие для него дни. Вот как вспоминает об этом один из его друзей. Только что подавлен кронштадский мятеж, на который Гумилев, как и многие люди его круга, возлагал большие надежды. «Волны снега неслись нам в лица. Ноги тонули в сугробах. Гумилев остановился и (воскликнул) с внутренней болью:
- Да ведь есть же на свете солнце, и теплое море, и синее-синее небо. Неужели мы так и не увидим их… И смелые, сильные люди, которые не корчатся как черви под пятой этого торжествующего хама. И вольная песня, и радость жизни. И, ведь будет же, будет Россия, свободная, могучая, счастливая – только мы этого не увидим.
Этот душевный крик особенно действовал из уст такого, по-видимому, спокойного человека, каким казался, только казался. Его сдержанность была маской, гордой и презрительной к людской пошлости, низменности и малодушию».

Через несколько месяцев Гумилев был арестован «чрезвычайкой» за участие в таганцевском заговоре. Его друзья с содроганием думали о тех изощренных пытках, которые ему пришлось вынести перед смертью. На допросах он держался с достоинством, не скрывал своих убеждений и никого не выдал. До сих пор точно не известно место казни Гумилева: «Нет на его могиле ни холма, ни креста – ничего».

Есть что-то в мужестве обреченности Гумилева сродни декабристам и есть что-то родственное восстанию декабристов а кронштадском мятеже.

Испытывая некий «комплекс неучастия» в восстании декабристов («И я бы мог», - писал Пушкин), взволнованный мужественно-отчаянной статьей Чаадаева, поэт, так же, как и они, в конце концов «маленьким хлыстам» оскорбительных «мнений света» и своему бездействию предпочел крест и мученичество – такой смысл его роковой дуэли и смерти.

Пушкин – создатель высших образцов литературного творчества, сам явился образцом жизни в творчестве, которое по самой своей природе раскрепощает, внушает понятия о внутренней свободе художника, о личностном начале как важнейшем слагаемом человеческого достоинства.

Конечно же, Гоголь провидел, что творческому типу сознания, наиболее полно воплощенному в Пушкине, принадлежит будущее, а «крепостное», нетворческое сознание, низводящее человека до рабского состояния, обречено. Именно поэтому он видел в Пушкине «русского человека в его развитии», носителя высшего творческого сознания, в направлении которого эволюционирует русский человек. Вот почему с тех вершин духа, на которых стоял Пушкин, было очевидно, что дело, за которое отдали жизни декабристы, должно победить, что раскрепощение сознания является естественным вектором человеческого развития.

Пушкин гармонично заключал в себе еще задолго до Брюсова ту полноту мироощущения, тот творческий «восторг и исступление», которые как Брюсов, так и Гоголь, полагали признаком далекого будущего, а точнее – неким идеалом человеческого бытия. В смерти Пушкина, подведшей итоги его подвижничества в жизни и творчестве, действительно произошло преображение мира через искусство, неразрывно сплетенное с жизнью.

Как писал знаменитый писатель и блестящий пушкиновед В. Набоков, «Ни на одно мгновение не поблекла истина Пушкина, нерушимая как сознание. Наоборот, кажется (его) дивный дух сейчас воцарился в мире. Когда среди людей есть Человек, его лучезарное сияние стоит лучших умов прошлого. Конечно, с обывательской точки зрения может показаться, что мир становится все хуже и хуже: это и надоедливый шум заполнивших все вокруг автомобилей, и страх перед катастрофой, которой нас пугают газеты. Но взгляд философа, созерцающего жизнь, искрится доброжелательностью, подмечая, что в сущности ничего не изменилось и по-прежнему остается в почете добро и красота…
К тому же мир так велик! Только обыватели, сидя в полумраке своего жилища, любят думать, что путешествия уже не раскрывают никаких тайн; на самом деле горный ветер все так же будоражит кровь, как и прежде, и погибнуть, идя на благородный риск, всегда было законом человеческой чести. Сегодня больше, чем когда-либо поэт должен быть так же тверд, спокоен и угрюм, как того хотел Пушкин…»

Так вот что произошло с поэтом – и почти совсем по Гоголю! – за эти 200 лет. Теперь он не просто А.С. Пушкин, «невысокий человек, маленькая смуглая рука которого написала первые и самые прекрасные строки нашей поэзии», - теперь это особый феномен нашей жизни и культуры, отразившийся в каждом из нас, давно приобретший сверхчеловеческое значение. Пушкин стал символом нашей национальной идеи, споры о которой характерны для нашего времени. И мы иногда, чтобы только отмахнуться от многословных рассуждений на эту тему, говорящие, что «Пушкин – это наше все», уже так или иначе несем в себе понимание, что именно в пушкинском образе и в преломлении этого образа в жизни и творчестве других писателей и в каждом из нас, состоит то объединяющее начало, сводящее воедино нашу культуру и нас самих, смысл которого и определяется как национальная идея… Не это ли так гениально предвидел Гоголь в своей статье?

Наступает провозглашенная Гоголем новая эра – эра Пушкина, эра гармонизации жизни, восстановления исторической памяти, обретения той полноты сознания, которая должна быть естественно свойственна человеку, и высшим носителем которой был Пушкин.


Рецензии
Хорошо! Приглашаю в гости на свою страницу.

Сибирячка Татьяна Муратова   26.09.2008 14:27     Заявить о нарушении
Спасибо за оценку и отдельно - за приглашение!

Петр Лебедев   29.09.2008 12:59   Заявить о нарушении