Флейтист

/весьма иллюзорное повествование/

«голыши, голыши
камешки-голышки
прячут под водою
мертвые глаза.»
А. Кувшинов.
(малоизвестный поэт)

       
1. Сон.

Когда он не спал, он хотел проснуться.
Сейчас же, во сне, такого желания не возникало.
...И появился перед ним Некто В Сером. И услышал Флейтист голос: «Оставь все что имеешь, встань и иди, и наступит пробуждение». Он видел тропу, уходящую в горы. Тропа истончалась, таяла в белесых туманах. Пустое пространство молчало, время струилось в песок. Он ощущал — иное... «Куда ведет тропа?» — возникал вопрос.
— Да так, в никуда, наверное, — ответил себе Флейтист и, подумав о красивых словах, с загадочной улыбкой добавил — Мой путь под звездами пролегает сквозь ландшафты пустынь...


2. Гнусное осеннее утро.

— Глеб, вставай, опять опоздаешь! — голос жены пронзителен, как всегда, по-утреннему — немного с хрипотцой.
Глеб Светлов вздрагивает, просыпается, но лежит некоторое время с закрытыми глазами. Он чувствует как наваливается, как обволакивает его утро — гнусное утро очередного дня осени. Промозглую гнусность этого утра он ощущает почти физически. Глеб с трудом открывает глаза: тусклый прямоугольник окна напитан влагой пространства. Время буксует — зубчики потаенных шестерен проскальзывают вхолостую...
— Ландшафты пустынь...— Светлов произносит эти слова вслух, видимо, еще не совсем проснувшись.
— Что, никак нам опять ландшафты пустынь снились?— ехидствует жена. (Глеб некогда имел неосторожность поведать ей о своих навязчивых снах.)
Жена в ночной сорочке энергично движется на фоне тусклого прямоугольника. Кажется, ее порывистые жесты вот-вот расплескают влагу пространства за окном. Она собирает дочку в детский сад. Заспанная девочка хнычет, трет кулачками глазки, пошатываясь переступает босыми ножками по полу: шлеп-шлеп...
— Глеб, вставай же! Тебя уволят, ты и так на волоске! — голос жены привычно раздражен.
В раздражении она дергает не застегивающуюся кофточку на ребенке, пуговица отлетает, с легким дребезгом катится под ноги; и ребенок хнычет, и пуговица вьется по полу по спиральной траектории, сужая витки и увеличивая скорость движения, и тусклый прямоугольник окна начинает рассачиваться, и расплескивается влага пространства, и бесцветные капли, подрагивая, сползают по стеклу.
«И так на волоске» — славное выражение, думает Светлов. Вслух же произносит:
— Да, да, мамка, конечно...
— Сколько раз я просила не называть меня «мамкой»! — взрывается жена...
(И еще одна пуговица вьет «улитку» по глянцу пола.)
Светлов вздыхает, не вставая с постели тянется за сигаретами на журнальном столике, нечаянно смахивает со стула пару увесистых книг, книги — с глухими хлопками — припечатываются к полу.
— О, боже! — вздыхает жена. И традиционное утреннее прощание:
— Не вздумай закуривать, пока мы не уйдем.
Глеб покорно лежит, уставившись в потолок, ждет. Незажженная сигарета — во рту, зажигалка — в кулаке, прижата к груди... Пляшет тусклый прямоугольник — маятником, шеберестит волглая умирающая листва за окном, расплескивается влага осени, сочится отовсюду, проникая... Хлопает дверь — жена с дочкой спускаются вниз по лестнице. Слышны затихающие шаги. Через минуту их захватит ВЕЛИКАЯ КАРУСЕЛЬ. Извечный аттракцион, повторяющийся и неизбежный. (Неизбежный?— думает Светлов.) Только вместо расписных деревянных лошадок — ситуации: подъем, отвод ребенка в детский сад, общественный транспорт, упоительные восемь часов службы (с перерывом на обед: борщ по-фабричному, котлеты, картофельное пюре, чай), возвращение домой (все тот же общественный транспорт), ужин, как бы воспитание ребенка, программа «Вести», сон, понедельник, вторник, август, сентябрь, октябрь, путч не прошел, закат перестройки, да здравствует рынок, сон, шоковая терапия, подъем, котлеты, чай, программа «Вести», борщ по-фабричному... Но рано или поздно: а зачем? Правда, есть еще: книги, поэзия и деревянная флейта. Но при известных обстоятельствах все это преудачнейшим образом занимает место среди расписных лошадок обыденности. Тогда опять: а зачем? Рано или поздно...
Глеб Светлов лежит в постели, курит в потолок: сизые лохмы сигаретного дыма разбавляют гнусность осенней атмосферы. И кажется становится легче. Но по-прежнему: неугомонен прямоугольник-маятник, буксуют шестерни времени на холостом ходу...


3. Женщина-алхимик.

Глеб Светлов все еще лежит в постели, выглатывая изо рта лаконичные кольца дыма: они устремляются под потолок, бродят, истончаются, тают. Минуту назад Глеб подумал: не пойду сегодня на работу... и завтра, и никогда...
А сейчас он размышляет о жене. (Славное, кстати сказать, у нее имя – Элеонора). Но он называет ее Эля, иногда — мамка, на что, как нам уже известно, она обижается. Итак, о жене... Нет, нельзя сказать, что в их совместной жизни уж совсем не было «прекрасности». Случалось иногда: расписные лошадки обыденности вдруг замедлят свой круговертный галоп, запышатся и пойдут мерным шажком, и супруги Светловы, уложив ребенка, сядут в начале ночи на кухне, при свечах, и заведут милый разговор о красивом (так сказать), и Глеб поиграет жене на флейте, и даже почитает кое-какие стихи собственного сочинения, поговорит о книгах, о таинственном и странном, а жена послушает и не возразит, даже некоторым образом проявит интерес. Вот так-то все у них славно...Глеб с удивлением потом вспоминает об этих редких часах семейной как бы благодати, и ему становится весьма скучно. Ибо он давно утвердился в мысли — они с женой люди несостыкуемые.
Глеб Светлов любил читать толстые книги о Востоке, любил играть на своей деревянной флейте, он сочинял стихи, полные серебряной звездной пыли, голубых туманов и синих всадников, окутанных пеленой тайны. По крайней мере так он думал о своих стихах и считал, что они красивы. И почти никогда не записывал их на бумагу: иногда — прутиком на песке, иногда — пальцем на запотевшем стекле, но чаще — ни на чем. Стихи возникали легкой мелодией и вскоре растворялись бесследно. Светлову это нравилось, он думал: пусть будет так, как музыка. А то немногое, что он удосуживался записать на бумагу, казалось ему тяжеловесным и посредственным... Не будем судить, прав ли он.
Элеонора часто произносила фразу: «А какой от этого прок?» Это, пожалуй, была ее излюбленная фраза. Всё-таки жена — железная женщина, думал Светлов. Он даже заподозрил, что она – «алхимик». Элеонора жаждала превращения глины в золото, преобразования материала жизни, этой женщине во всем нужен был овеществленный результат. Глеб даже стал побаиваться ее, при появлении жены он чувствовал скованность, странную непреодолимую вялость. А как-то раз он застал ее сидящей в «позе лотоса». Элеонора сидела с закрытыми глазами, потом, опираясь на руки, она встала на голову и замерла в этом положении на несколько минут.
— Что с тобой, Эля? — спросил Глеб в тревоге.
Элеонора приняла нормальное положение и, помахав перед носом изумленного мужа кооперативной брошюркой, педантично прокомментировала:
— Йога, путь к физическому совершенству.
— О! — воодушевился Глеб.
— Это повышает энергетический тонус и увеличивает трудоспособность, — отчеканила Элеонора.
Глеб тут же сник. Обуздать материю! Усмирить пространство! Время — вперед!
Железная женщина...
Женщина-алхимик...
Женщина-научный сотрудник с перспективой...
(Заметим: на работе Элеонору ценили и уважали.)
А недавно, после очередного «какой прок», Глеб даже некоторым образом заболел — ему вдруг сделалось тошно, обидно, в области желудка возникло какое-то унылое ощущение. Он взял на три дня бюллетень, c диагнозом: какой-то там нервоз, или депрессия или еще нечто в подобном роде. (Симулянт и ленивец! — воскликнет любой мало-мальски ответственный гражданин. И будет по-своему прав...) Все три дня наш герой просидел дома, играя на флейте или выводя пальцем какие-то слова и фразы на пыльной поверхности подоконника...
Вот и сейчас — аналогичное состояние.
Слоистые дымные стебли вьются под потолком. Душноватая тишина комнаты нашептывает лукавые слова о близком помешательстве. Тревожные звуки осеннего города раскачивают волглый прямоугольник окна. Где-то там, в эпицентре урбанистичесих битв, железная женщина, женщина — алхимик, покоряет пространство, лепит новые формы — все из той же глины. Глеб чувствует себя инородным пустячком, ему боязно от чего-то. Глеб опасается, что скоро начнут лепить его. Ему тошно и одиноко. Он знает, что ЭТО называется словом ХАНДРА, но ему не стыдно. Он не понимает, в чем может быть его грех. Грех и инородность — понятия несопоставимые, думает он.


4. Нечто на блюде росы.

Светлов вспоминает свой сон. «Дорога в никуда». Хм, это, наконец, из сна превращается в реальность. Если, конечно, реальность это не тот же сон. Но так, как сейчас, было не всегда, думает он.
ЭТО – началось недавно. Бывали же когда-то дни удивительные, наполненные радостью и уверенностью. Казалось, творчество имеет смысл и дано знать цель и направление. В особо ясные времена стрелки часов резали день на куски: методично, плавно — как сталь ножа членит головку ноздрястого сыра. И каждый плоско— конусный кусок был просквожен светом, напитан солнцем, как соты — медом. Глеб будто съедал их, откусывая малыми частями, чувствуя как истаивают они, смакуя каждый оттенок вкусовых ощущений. Уже к вечеру — некоторая тяжесть, оскомина от непрерывной дневной дегустации, но приятная... Он знал: сыр дня необходимо запить вином ночи. И брал в руки флейту — тогда утро принесет НЕЧТО на блюде росы, что требует первозданного равновесия вкуса.
Приходило утро, принося равновесие...
В те светлые дни тщета и абсурд еще не подали Глебу знак.
       

5. Дерево и металл.

В поле нашего зрения уже появилась некая деревянная флейта. Действительно, можно сказать, Глеб Светлов был флейтистом (если человек умеет играть на флейте, почему бы не назвать его так). Почему он выбрал именно этот инструмент? Глеб особенно не задумывался над этим; просто десять лет назад , когда он еще учился в девятом классе , у него появилось желание — к у п и т ь д е р е в я н н у ю ф л е й т у. Купил. Это уже позже он объяснял, что де — рукам тепло и губам приятно. Дерево — вещество уютное. Недавно Глебу попалась в руки одна любопытная книга, полная эзотерических тайн и премудростей, в которой некто Г.Хоун утверждал в частности следующее: «Дерево является более высокой формой жизни, чем металл, и, играя на деревянных инструментах, мы скорее стремимся к солнцу, нежели к недрам земли.» Прочитав эти строки, наш герой поднял вверх палец и произнес: « О, именно поэтому я играю на деревянной флейте». Светлов продолжал читать и наткнулся на такое утверждение : «… струнная музыка подтолкнула человека к гармонии и гармония, натянув решающим образом струны порядка, полностью вышвырнула человека из вечности — в ограниченность времени.» И опять Глеб поднял вверх палец и изрек: «О, именно поэтому я не играю на гуслях или балалайке...» После чего обрадованный Светлов направился на кухню и прочитал жене взволновавшие его строки. Но раскрасневшаяся у плиты Элеонора одарила мужа взглядом, красноречиво свидетельствующим, что она в этих утверждениях особого повода для восторга не находит.
Тогда Глеб попытался объяснить: «Понимаешь, гармония — это порядок, порядок — это ограниченность, а ограниченность — это несвобода.»
НЕСВОБОДА!... Тут Элеонора с лязгом бросила половник на стол, тут Элеонора в упор взарилась на мужа, тут Элеонора даже вскрикнула:
— Достал ты меня, индюк! Какой прок от всех этих гармоний и несвобод!...
Нам уже известно, что было потом. Именно тогда наш герой некоторым образом заболел и взял бюллетень на три дня.


6. «Мороз и солнце».

«...Грех и инородность — понятия несовместимые» — думает Светлов.
«Такие же несовместимые как металл и дерево. Метал — холод и небытие, дерево — тепло и жизнь».
Вообще, Глеб любит лето, тепло и гораздо менее зиму и мороз (в этом смысле его сложно заподозрить в оригинальности), не смотря на то, что родился и всю жизнь прожил в Сибири.
Подразумевая размышления нашего героя, мы можем сделать следующее отступление:
Нет ничего романтического в сибирском климате. Весь этот пафос при описании всевозможных морозов, вьюг, метелей, пург (или пургей), ветров, бесконечных шляний по бескрайним таежным дебрям — суть плод мазохистского воображения сибирских литераторов- колористов. Не верьте им! Они пишут Сибирь из окон теплых комнат. Не верьте им, потому что мороз — это дубр, колотун, и проч. Человек же — существо теплое, ибо он (оно) любит жить в тепле. Есть подозрение, что человек — порождение огня. Если верить господину Дарвину, обезьяна стала человеком, разложив первый костер (впрочем, может быть, господин Дарвин ничего подобного и не утверждал. Откуда нам знать, ведь никто же его не читал!) Если же принять версию божественного происхождения мира, то можно предположить, что изначальный «Логос» был ничем иным, как вспышкой молнии...
Но мы отвлеклись.
Итак, Светлов любит лето, но и зиму тоже, если смотреть на нее из окна хорошо протопленной комнаты в морозный, отстоянный до родниковой прозрачности день. Можно бесконечно долго сидеть так у окна и глазеть на искряную блесоть снежных перин, покрывающих предметы пространства, и на соляные столбы печных дымов, встывшие в светлую синь прозрачного неба. И чтобы в печи уютно потрескивали дрова, и ноги были обуты в обрезанные стоптанные пимы. Можно нацарапать спичкой на заиневшем стекле —
       
       Мороз и солнце,
       День чудесный...

— и поставить плебейски подпись: Глеб Светлов.
Впрочем, стоп. «Печь», «дрова», «пимы» — все это атрибуты сугубо деревенские, а герой наш всю жизнь провел в городе. Чего проще — объясним вышеизложенное как плод воображения Светлова, как робкий образ его мечты. Тем более, что желание жить в деревне давно закралось в его смутную душу, и обострялось осенью, когда за окном грязь, морось, а хочется чистоты и свободы, пожалуй не менее, чем тепла. Тогда-то является в воображении декабрьский сельский пейзаж — и со столбами дымов, и со снежной блесотью. Где ж еще чистота и свобода, как не в зимней деревне: «Мороз и солнце»...
Да мороз, собственно, чепуха, в конце концов — одеваться нужно теплее.
Люди остаются жить в Сибири вопреки морозам... И еще много чему вопреки. При желании в этом можно усмотреть некую метафизическую тайну...
Кстати, последний абзац — это опять-таки размышления нашего героя из которых мы можем заключить, что несмотря на теплолюбивость, он всё же остается патриотом своего сурового края.
Вообще, к чему сдалась нам болтовня о климате? Только к тому, чтобы вспомнить: сейчас осень, более того — гнусное осеннее утро. Глеб Светлов все еще лежит в постели, докуривает третью сигарету подряд и начинает подумывать о том что бы предпринять.


7. Да здравствует рокешник!

Когда Глеб Светлов вдруг осознавал необходимость что-то предпринять, он просто выходил из дома и — шел себе.
Так и сейчас: захватив бутылку водки, он вышел на улицу...
Глеб энергично шагает вперед, напирая грудью на встречные струи мокрогубого ветра. Вязкая гнусность осеннего утра преодолевается с трудом.
Лепешки мертвых листьев на мгновение приникают к плащу, соскальзывают, уносятся дальше в каменно— серое пространство дворов — навстречу зиме.
Напитанный дождями асфальт вспыхивает шипением — в ответ шагам.
— Хай, Флейтист! — натыкается Светлов на приветствие— оклик.— Куда летишь?
Глеб поднимает глаза. Это Фома.
— Так, куда-нибудь...— отвечает Светлов.
Фома как всегда оживлен и весел. Он говорит, чтобы Глеб взял водки и приходил вечером в «Маяк». Будет рокешник, можно славно повеселиться.
Светлов в нерешительности. С одной стороны, думает он, не плохо бы тряхнуть стариной, однако, следует печально вспомнить, что прошел тот возраст, когда рок-тусовки вызывали ярый восторг. Тем более Фома резвится в стиле «панк», а это уж совсем смешно для... Впрочем, в силу гнусности осеннего утра, переходящей в гнусность осеннего дня, можно и панконуть. К тому же Фома обещает показать Колю-Рокнролла.
Глеб не знает, кто такой Коля-Рокнролл, но по восторженному выражению лица Фомы понимает — это один из «великих». Глеб соглашается.
Да здравствует рокешник!


8. «Веселись, старуха!..»

Вечер. Пустоватый зал «Маяка». На сцене куролесит Фома, его давний приятель, его ровесник Фома, оказавшийся сейчас таким молодым и неукротимым.
Нет, Светлов не чувствует себя старше Фомы, но странным образом появляется рядом Некто В Сером, неведомый, и вдруг начинает выкрикивать Глебу слова о возрасте, о глупости происходящего...
А на сцене вскипает рок- действо, вздувается мыльный пузырь панк-страстей.
Светлов в эти минуты даже немного завидует Фоме, прощая ему и слабый голос и энергично-неловкую суетливость движений. Глеб даже подумывает, не вскочить ли на сцену, но Некто В Сером останавливает его криком: возраст! Фоме не верь, он лжет! Все, о чем он поет, уже не из его жизни. Поезд ушел...
На что Глеб раздраженно отвечает: увянь, прокурор! Человек имеет право на кусочек кайфа, человек имеет право поорать и побеситься, если он того желает, и забыть хоть на час, что ему уже под тридцать и поезд... действительно, ушел. Ну и что. В конце концов, распевать злые песенки — занятие не более бессмысленное, чем многие другие почитаемые в этом мире занятия.
Глеб, однако, остается сидеть неподвижно — в первом ряду.
Пообочь сцены, на ступеньках, музыканты пьют теплую водку из пластмассового голубого стаканчика. Вскоре чья-то участливая рука подносит этот стаканчик к губам Глеба — пей! Некто не успевает вымолвить и слова, как наш герой уже ощущает раскалено-масляный сгусток, скользящий в гортань...
Хорошая водка, думает Глеб, наверное куйбышевская...
После своего выступления Фома уточняет, есть ли у Светлова «дэцл».
Глеб отвечает: в сумке. Фома предлагает: пойдем с нами после концерта.
(Некто В Сером шепчет: он приглашает тебя из-за водки... Но Светлов не желает верить, в этот вечер он солидарен с Фомой, хотя знает его лукавую натуру. Но к черту щепетильность, надо догнаться.) Глеб отвечает: конечно...
На сцене в это время уже беснуется Коля-Рокнролл. Он такой же сумасшедший как и все вокруг. Его лицо — мультипликация невообразимых гримас. Изумительные получаются рыла и рожи. Зеркало мира. Двигается он тоже неплохо, будто все его тело содрогается от глобального нервного тика.
Коля поет «Песню чукчи»... Чукча плачет — это настоящий чукча, потерявший свою землю, утративший свою культуру, забывший свой исконный язык. У него не осталось ничего, кроме недоуменного вопроса: русский, зачем ты придумал водку?.. Этот самый русский, многоликий, в зале — притих. Он не знает — зачем... Песня иссякает. Вопрос зависает, запутывается в паутине световых лучей — без ответа... Коля-Рокнролл преображается, срывает с себя кожаную куртку. Он уже не чукча, он опять вольный городской люмпен-нигилист.
Он глумится, издевается, хохочет:

веселись, старуха! весели старика!
советская власть намяла бока!..

Все певуны вываливают на сцену: в обнимку, полукругом, в один микрофон — веселись, старуха!.. Двенадцатилетние пацаны кувыркаются в проходах между рядами кресел: веселись, старуха!.. Фома рвет зубами красный флаг с серпом и молотом: веселись, старуха!.. Пластмассовый стаканчик идет по кругу: веселись, старуха!..
Всем весело и пьяно.
Когда шумной гурьбой музыканты и фаны вываливают из зала, их провожают взглядами два милиционера — две пары злобно-казачьих глаз. И один говорит другому: такую сволочь стрелять надо. На что тот с сожалением отвечает: плюрализм, ****ь!


9. «Кто здесь Каин? Кто здесь Авель?»

Продолжение программы. Общага. «Постирочная комната». Здесь живет человек-спортсмен. Глеб почему-то сразу догадывается, что — спортсмен: какой-то он весь большой, пружинистый, чрезвычайно самоуверенный и подчеркнуто трезвый, хотя пьет наравне со всеми. Как выясняется, он имеет семью и свой дом, но живет сейчас на матрасе в постирочной комнате, рядом с ванной — такой его жизненный каприз. Помимо матраса и ванны, в комнате есть еще тумбочка и стул. На тумбочке сидит Муся, подруга басиста Андрюши, а на стуле — пьяный Коля-Рокнролл, с гитарой в руках. Он скребет ногтями по струнам и поет. Остальные, человек восемь, сидят и лежат — кто где пристроился. Воздух сиз и вязок от табачного дыма. Пьют водку с «фары», запивают теплой водой. Холодной воды в кране как-то нет.
Коля-Рокнролл на своем стуле — как на лобном месте — большой и нескладный. В каждом глазу — по пьяному бесенку. Он тянет песнь о России:


Кто здесь Ка-а-аин?
Кто здесь А-а-авель?

— А ты как думаешь, кто? — Глеб вздрагивает от неожиданного вопроса.
Некто В Сером опять рядом с ним.
— Я? Я не знаю...
— Не кажется ли тебе,— произносит Некто, — что Каин в каждом из вас. Разве может быть иначе в мире, где первый рожденный человек оказался завистником и братоубийцей. Почин Каина — великий почин.— Некто загадочно улыбается и смолкает...
Коля-Рокнролл после очередного куплета с клекотом в горле ввинчивает все тот же вопрос...
Подстегнутый водкой и песней, Светлов воодушевляется на непрошенные размышления, его мысли закручиваются в потоке траги-нелепых «прозрений».
Зная, что истина — за плоскостью слов, Некто наблюдает за ним со снисходительной гримаской мудрого равнодушия...
...Если таков фатальный замысел, размышляет наш герой, если такова заложенная через Каина неизбежность, значит все тщетно? Но человек жаждет утешения, пусть иллюзорного, хоть на миг, но утешения. Человек нуждается в ширме от эшафота. Вспомним: в средние века священник держал перед глазами несчастного, ведомого на казнь, разрисованную узорчатую ширму, закрывая от него эшафот. Конечно, иезуитский приемчик, но... Приговоренный знал, но не видел. Перед глазами — цветные завитки иллюзии: птахи ли райские, сады ли небесные — подобие надежды... Светлов догадывается: искусство — та самая ширма. Что же остается? Да — собирать жемчуга, отыскивать их в мишуре повседневности, тереть о рукав и оправлять соответственно, в силу таланта и способностей, но — позабыть давать им имена: Истина, Добро, Справедливость.
Жемчужина может быть прозрачной как слеза, а может — с мутнотцой, с изъянцем, и не более. Так утешимся и позабудем ЧТО нас ждет, хоть на время, пока не коснулась нога ступени эшафота...
Вспышка... Это расхохотался Некто В Сером. Отдышавшись, он произносит отчетливо и ясно: Непройденной дороги чистый снег...
— Что ты сказал? — вскрикивает Светлов.
Некто повторяет: непройденной дороги чистый снег...
Светлов застывает в неподвижности, сидит молча, с остекленевшими, будто обращенными внутрь глазами. Но это длится лишь какие-то мгновения.
Светлову протягивают стакан, Светлов взглядывает живо, Светлов будто срывается с невидимого крючка в воздухе, и заныривает обратно — в душную атмосферу постирочной. Он снова здесь, среди всех.
Все уже на исходе.
Коля-Рокнролл падает со стула, уткнувшись лицом в пыльную затхлость матраса. Его губы взлоснились слюной...
Приблудный школьник— панк бежит к таксистам за очередным «дэцлом»...
Человек-спортсмен зачем-то разбивает оконное стекло кулаком: осколки звенят в черной тиши — внизу...
Католик Никита вещает барабанщику Жоре о вечности. Жора смотрит недоверчиво, с угрюмой иронией — он привык жить атеистом...
Некто молчит, постепенно растворяясь в полумраке серых углов...
Светлов выговаривает Фоме что-то грубо— нравоучительное о его музыке, потом начинает оказывать внимание Мусе, одаривая ее двусмысленными комплиментами...
Басист Андрюша заступается за Фому, не подозревая, что просто ревнует Мусю к Светлову...
Неживая струя воды шелестит о дно ванны...
В пепельно-серой влажной атмосфере плесневеют вопросы:
       
Кто здесь Каин?
Кто здесь Авель?


10. На Высший Суд!

Некто исчезает, его уже нет почти.
Светлов кроет Фому матом на правах старого друга. Андрюша все-таки счел нужным вызвать Светлова в коридор — «на разговор». Глеб вскакивает с азартом, пружинисто-агрессивно: Андрюша мелок и хрупок, Глеб явно сильнее.
(Некто уже окончательно растворился в серых укромьях комнаты)
Ревнивый басист начинает с оскорблений, он вступается за честь Фомы, но в глазах его — истома по Мусе. Андрюша взмок, брызжет слюной, кричит: профессору нечего делать среди панков! (Светлов в очках и при бороде, стало быть — «профессор».) Дипломатичный Фома пытается успокоить Андрюшу, шепча ему на ухо веские доводы: успокойся, это мой друган, он принес «дэцл» водяры, отстегнул денег на «фару»... Светлов слышит его громкий шепот. Браво, Фома! Это доводы что надо!.. Но не действует, этот мальчик продолжает вкусно ругаться...
Светлов бьет первым. (Андрюша мелок и хрупок.) На светло-голубой стене проступают пятнышки ржавчины. Глеб догадывается — это кровь. Католик Никита хватает Светлова за руки с воплем: остановись! все люди братья!..
Светлов выплескивает ему в лицо то, что знает о нем: заткнись, иезуит! Отец Павел дает тебе святые книги, ты толкаешь их по тройной цене этим самым братьям!.. Католик Никита исчезает... Светлов сознает — не ему судить Никиту. Но сейчас он чувствует правым себя. Его кулаки чавкают в мягком. Андрюша падает щекой в ржавчину... Отдышавшись, Светлов протягивает ему руку...
Потом Глеб снисходительно просит у Андрюши прощение, потом прикладывает смоченный водкой платок к его вспухшему лицу, потом они пьют мировую — Светлов великодушен...
Светлов простил Андрюшу...
Светлов доволен собой...
И вот —
Вновь появившийся Некто В Сером тащит Глеба на жесткой привязи сквозь ночь в свете подслеповатых фонарей. Смутное раскаяние сторожко крадется лесом вдоль дороги.
Диалог —
Светлов: Куда ты волокешь меня?
Некто: В пустыню — прочь из Египта.
Светлов: Ага, чтобы потом тащить меня обратно, назвав очередной Египет — Землей Обетованной...
Некто не отвечает. Светлов тоже молчит некоторое время.
Но потом опять —
Светлов: У меня нет с ними ничего общего! Это случайность, я не такой!
Некто: Да, ты не такой. Ты неискренен и рассудочен.
Светлов: Но пойми, я же...
Некто: Мой тебе совет — продолжай прилежно ходить на службу, живи дома, спи с женой, читай мораль ребенку, чтобы в конце концов он перестал понимать жизнь, как и ты, и смотри в ширму телевизора.
Светлов: А искусство?
Некто: Не имеет значения, как называется ширма...
Из темноты появляется католик Никита. Он говорит, что Глеб все-таки был не прав, и по своему обыкновению напоминает о Вечности, и о каком-то страшном возмездии. Глеб разъяренно гаркает ему в лицо: или крест или меч! третьего не дано!.. Никита болезненно морщится, ускоряет шаги, рассыпается на части под зеленым мигающим глазом на перекрестке. Некто хохочет: дескать, интересно, что же Светлов будет делать со своим «мечом». Глеб и сам понимает, что выдал сейчас нечто не по карману героическое.
Перекресток дорог. Светлов вдруг вспоминает, как здесь бывает днем: сеть проводов над гремящим потоком железа, говорливые толпы озабоченных чем-то «чайников», и зенки светофоров — ми-га-ют... Сейчас здесь пусто и тревожно. Только зеленый зрачок по-прежнему резвится в стеклянном оке: то выпрыгнет на дубленую кожу асфальта, то впрыгнет обратно...
Нечто происходит —
Под паутиной электрических жил, на лоснящейся поверхности высвечивается гигантский пурпурный нарыв, созревает на глазах и вскоре лопается, усеивая асфальт брызгами фосфорической сукровицы. Внутри оказывается огромный двухдольный лимон в прозрачно- желатинной кожуре. Появляется католик Никита с ржавым мечом в руках. Он с ожесточением разваливает лимон пополам: удар хлюпко чвокает в тишине. Никита взглядывает на Светлова с упреком, кричит: люди указывают на животных — звери. А сами-то, сами! Зверь никогда не нападает без необходимости!
А человек!..
Светлов вскидывается:ну так убей меня по необходимости! Сверши праведный суд!
Никита заходится в ответном крике: за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро! всемеро!..
Дольки развалившегося лимона, с негромким бульканьем, катятся в разные стороны.
Некто, удаляясь, оборачивается, спрашивает ехидно: обиженным себя чувствуешь, несчастным?
Глеб не знает что ответить. Он, действительно, жалеет себя. Некто растворяется в темноте. Никита так же исчезает.
Глеб стоит на коленях среди разодранной лимонной кожуры и протяжно — не то стонет, не то вздыхает: непройденной дороги чистый сне-е-е-г...
Неожиданно он слышит за спиной деловитое покашливание, оборачивается.
Над ним столбово высится милиционер. Он извлекает из кобуры вороненый пистолет и строго спрашивает: а ну-ка, кто здесь Каин?.. Глеб поднимается с колен, вздыхает, покорно погружается в его взыскующий, неумолимый как само правосудие, взгляд.
Лицо сержанта деформируется как-то снизу вверх, он суровеет еще более и произносит: пройдемте-ка, гражданин, на Высший Суд...
Светлов бредет по пустынным улицам, безвольно свесив голову и руки, преодолевая ватность тишины. За его спиной гулко поют милицейские каблуки. «На Высший Суд!» — поют каблуки...
Город спит — словно вымер.


11. Знак.

Было утро следующего дня.
В Городе все так же всхлипывала осень.
Глеб Светлов проснулся в медвытрезвителе. Он обвел мутным взором соседей по камере. То были полуголые люди различных возрастов, сидящие или лежащие на истертых до глянца деревянных скамьях. Они не обращали на Глеба никакого внимания да и ему было сейчас ни до кого. В голове его вновь возникла песнь милицейских каблуков, но как-то приглушенно, и о чем пели ему каблуки, Глеб уже вспомнить не мог. Лишь всплыли в памяти загадочные слова о чистом снеге непройденной дороги, и Светлов, наконец, сообразил, что это было стихотворение одного малоизвестного поэта, напечатанное недавно в местной студенческой газете. Но та настойчивость, с которой возвращались к нему эти искристо— белые слова, дала Глебу основания истолковать их как знак.
Когда Глеб брел домой, сжимая в кармане квитанцию об уплате за медуслуги, вялый, разбитый, погруженный в навязчивые раздумья о толковании всевозможных знаков, он не сразу заметил, что в мире вокруг нечто изменилось. Лишь мельком подумав об этом, Светлов, наконец, увидел, что ноги его ступают по чистому свежему снегу — первому снегу... Он остановился, огляделся вокруг: полегчавшее, напитавшееся белизной пространство мерно пульсировало. Глеб сделал глубокий вдох, ощутил изменившийся вкус воздуха — родниковая вода в каленый июльский полдень...
Герой наш усмехнулся, поднял вверх палец и не громко, но многозначительно произнес: знак.
Мимоспешащий гражданин приостановился, взглянул на Глеба подозрительно, сторожко — (Иди себе, иди, беспокойный,— мысленно поторопил его Светлов.) — и ускоряя шаг, засеменил дальше.
Следы от ботинок случайного гражданина скверным образом нарушили чистоту снежного наста дороги — влажный асфальт проступил вереницей безобразных пятен. Глеб принципиально шагнул в сторону и побрел вдоль поребрика по тонкой хрустящей корочке снега — вроде как своим путем.


12. Нечто утреннее N 1.

Утро.
На востоке зреет, намасливается, наливается кровяным соком огненный фурункул — солнце.
Старуха взгромыхивает ведрами на крыльце, скрипит пимами по снегу — через двор. Стукает затвором хлева. Из темноты утробно взмыкивает корова. Старуха заговаривает с ней ласково, поглаживает, похлопывает.
И опять: гремит ведром, постукивает чем-то — еще и еще раз... Звучат струи о дно ведра — в тишине — отчетливо — но как бы издалека: звы-звы-звы...
Флейтист наблюдает в окно: в черном прямоугольнике понурая коровья голова кутается лохмами пара из ноздрей. Тянется паутинка слюны до земли. А глубже — сбоку — белеет из темноты платок старухи.
Струи о дно ведра: звы-звы- звы — в тишине — отчетливо — но как бы издалека...


13. Месяц.

Минул месяц с тех пор, как Глеб Светлов возвращался из медвытрезвителя, а вокруг в мире оседал на землю первый снег.
Подходя в тот день к подъезду своего дома, Глеб уже не испытывал того пасмурного настроения, обуревавшего его в последние слякотные дни осени. Наш герой уже принял ряд решений и был исполнен твердости, даже некоторой торжественности.
Но Элеонора, как оказалось, опередила его и, видимо, в ту бурную для Глеба ночь, окончившуюся песнью милицейских каблуков, не теряла времени даром и тоже приняла категорическое решение, о чем красноречиво свидетельствовала записка, обнаруженная Светловым на кухонном столе:
«Глеб, ты можешь теперь сколько угодно валяться на диване в своей неизбывной тоске, дымить в потолок и мечтать о ландшафтах пустынь. Мы с Ленкой будем жить у мамы, чтобы не мешать твоим великим творческим исканиям. Привет! Мамка.»
Все-таки железная баба, подумал Светлов, прочитав записку. Как всегда — решительна и лаконична.
Побродив бесцельно по квартире, выкурив сигарету, он достал с антресолей старый рюкзак…
Уже одевшись, он вдруг вспомнил... Вернулся в комнату, взял с полки флейту. Теперь, кажется, все. Выйдя из подъезда, он направился к ближайшему телефону-автомату...
Трубку подняла Элеонора.
— Привет, мамка, это я.
— А-а...
— Как здоровье тещи?
— Бывшей тещи... Нормально.
— Я тут твою записку прочел... с большим интересом. Хороший слог.
— Тебе весело, да?
— Нет, не очень.— Глеб помолчал, подышал в трубку, спросил: — Как Ленка?
— Нормально.
— Я имею ввиду, как она воспринимает... все это?
— Пока никак. Но я найду что ей сказать. Только, прошу тебя, постарайся не попадаться ей на глаза.
— Зачем этот фарс, Эля? Это глупо... и даже жестоко.
— Ой, только не надо трагедий разыгрывать, Глебушка. Мне смешно. Ты же прекрасно знаешь, что отлично проживешь без своего ребенка, тебе дочь всегда была безразлична.
— Ты сказала... Ты у нас как всегда права, конечно.— Глеб переминался с ноги на ногу, начиная мерзнуть…— Вот что я скажу, Эля, — произнес Глеб,— я все понял... Но тебе не удастся таким способом изменить меня, какой уж есть. Но на этот раз ты немного переиграла. Все по-настоящему. Я принял решение.
— Что, что?! Что ты там говоришь?.. Ты очень высокого мнения о себе, Глебушка. Не забывай, что в нашей семье решения всегда принимала я.— Элеонора засмеялась, несколько натянуто.
— Я, собственно, вот по какому поводу звоню, — сказал Глеб, переводя разговор.— Не надо, Эля, глупых жестов со всякими там переездами к маме. Я сейчас стою в телефонной будке, а рядом со мной собранный рюкзак с моим барахлом. Так что квартира свободна. Бери Ленку и возвращайтесь. Все, пока. Я исчезаю.
Элеонора еще что-то заговорила в ответ, но Светлов повесил трубку.
Снег на асфальте уже был густо истоптан. Относительно чистые участки оставались лишь вдоль обочин да и то — усеянные беспорядочными отпечатками чьих-то подошв, все в росчерках и следах непонятного происхождения.
Но это сейчас было уже не важно. Это сейчас — чепуха.
Светлов шагал, не задумываясь о первом, нетронутом снеге.
Рюкзак свой Глеб оставил в общежитии, в комнате Фомы, заявив о намерении поселиться у него на некоторое время. Фома кивнул, не задавая лишних вопросов: сейчас ему было не до чужих проблем — Фома страдал похмельем.
Затем Светлов отправился в свой НИИ, где он пока еще числился инженером-технологом, и написал заявление об увольнении по собственному желанию. Начальник не заставил себя долго уговаривать, поставил подпись и лишь взглянул на Глеба с брезгливым состраданием, как смотрят чувствительные граждане на валяющуюся посреди тротуара пьяную женщину. И посетовал при этом риторически:
— И что тебе надо, Светлов, не пойму.
— Я тоже, — пожал плечами Глеб.
Прощаясь в курилке со своими, теперь уже бывшими, сослуживцами, Глеб не мог скрыть радостного выражения на лице и жал всем руки, желая всяческих удач и дальнейших успехов в жизни. На него смотрели несколько настороженно, будто заподозрив в каком-то важном жизненном обретении.
По его уходе было высказанно предположение: и этот в кооператив подался...
Достигнув проходной, герой наш был уже в таком безоблачном настроении, что даже вахтерша бабка Грига — старуха суровая, хмуробровая — не произвела на него всегдашнего удручающего впечатления.
— Прощайте, Григорьевна,— весело сказал Глеб, толкнув грудью вертушку.— Всяческих вам удач на вашем посту!
— Но-о,— мрачно протянула бабка Грига и потайной педалькой застопорила раскрутившуюся после Светлова вертушку...

Теперь — новые дни. Иное движение. Иной путь. Так думал Глеб.
Но пока еще этого не было. Пока еще: общага, суета в поисках жилья, шумливый Фома по вечерам. Бесконечные разъезды в автобусах по пригородным «нахаловкам» и поселкам, хождение по морозу, расспросы местного населения о комнате внаем. И еще: собачий брех, металлический дребезг ведер у колонок, желтоватые булдыри льда в промоинах водостоков, медленные столбы дымов в стылом небе, терпкий навозный дух от построек для скота.
Новые запахи и звуки... Глебу хотелось верить, что смена обстановки и впечатлений способна что-то изменить.
На исходе недели Светлов все-таки подыскал жилье.
Навстречу ему вышла древняя старуха с лицом из одних морщин — что твой кусок сосновой коры, укутанный пуховой шалью; над верхней губой — щетинилась седыми волосками заскорузлая бородавина; глаза красноватые — взгляд настороженный, изучающий. Глеб немного оробел.
— Здравствуйте... Как насчет жилья у вас, бабуль? комнату не сдадите?
— Комнату?..— Глаза съежились, проскребли оценивающе.— Времянка пустует... Заплати и живи, если надо-то. — Голос у старухи — низкий, хрипатый.
Переговорили о цене. Пятьдесят в месяц? Глебу это подходит. Он не торгуется. Глеб вручает задаток за три месяца вперед. Старуха воодушевляется.
Она довольна: складки коры у глаз и рта вздрогнули черточками улыбки. По такому поводу не грех и бражки выписть — пригласила она Глеба в дом. Довольно бодрая оказалась старушенция...
— Будем знакомы, бабушка,— сказал тогда Глеб, принимая из рук старухи стакан с мутно- желтой жидкостью.— Как мне называть вас?
— А баб Феня, так и зови,— проскрипела старуха, наливая и себе стаканчик.
— Ваше здоровье, баба Феня...
Во времянке пришлось кое-что подправить, и в течение недели, пока возился с ремонтом, Глебу приходилось ночевать по-прежнему у Фомы. Почти каждый вечер у Фомы были гости. Чаще других приходил Никита. Глеб недолюбливал его за склонность к проповедничеству. Высший смысл и Вечность — излюбленные темы Никиты, и объектом своих душеспасительных бесед он выбирал Светлова, почему-то решив, что тот нуждается в подобных разговорах.
— Путь в стороне!— восклицал Никита,— но ты тем самым обрекаешь себя на одиночество, Глеб.
— Не надо понимать слово «пустыня» буквально,— усмехался Светлов.
— А я и не понимаю буквально. Ты будешь жить среди людей, но как бы в метафизической пустыне. Ты отказываешься от житейского, но не принимаешь и Бога. Что же будет давать тебе силы в пути?
— Как что! Взгляни вокруг, Никита. Мир вообще-то не плох и не хорош. Но он звучен, запашист, вкусен. Мир полон кайфа. Но житейское делает его скучным, а Бог — греховным.
Никита не находил что ответить и произносил следующее:
— Мне жаль тебя, — произносил Никита. — Мне трижды жаль тебя! — восклицал Никита...
После подобных разговоров Глеб испытывал досаду и раскаяние. И когда Никита уходил, он долго еще не мог успокоиться, хотя казался себе неуязвимым.
Все же — что за волнение? Странное нылое ощущение где-то там, в глубине...
В такие минуты Светлов выходил из комнаты, удалялся в самый конец темного коридора, и там, закуривая, стоял лицом к окну — к вечернему сумраку за плоскостью стекла. Еще и еще раз прокручивал в сознании неизреченные свои доводы, с целью: растворить волнение, растереть досаду меж жерновов разума и воли. (Разум и воля... Это серьезно! М-да...) Каждый почтенный обыватель, думал в такие минуты Глеб, стремится быть прилежным рядовым морали. Он знает, что д о л ж е н выполнять свои обязанности четко и автоматично, и тогда с этих морально-профессиональных манипуляций он получит жирные дивиденды, но уже — в звонкой монете общественного уважения. Будьте моральны, граждане! Великий Конторщик не забудет вас, выдаст сполна что причитается вам за послушание и усердие...
Сквозняк ударял створками форточки, Светлов вздрагивал, словно рвалась пелена, отделяющая его от мира. Вновь появлялись звуки и шорохи вокруг: отдаленные шаги на верхних этажах, шум воды в постирочной комнате, монотонное бурчание множества телевизоров, крики, ссоры, чей-то смех, чей-то плач... Звуки слагаются в грандиозную симфонию — в многоголосую песнь Великой Карусели...
Глеб прислонялся лбом к прохладному стеклу, смотрел вниз: сквозь рябые стволы берез тихо сияли сугробы...


14. Нечто утреннее N 2.

... а сейчас Флейтист наблюдает в окно. Баба Феня доит корову. Струи о дно ведра: звы-звы- звы...
Зреет огненный фурункул на востоке, и вот — прорывается, лопается, заливает полнеба сочным, горячим, алым. Дымы небесные истаивают, утекают в щель между полем и небом. Алеет заснеженное поле, и алоэ на окне вспыхивает, подергивается не своим, неведомым светом...
Флейтист вспоминает строки малоизвестного поэта:

Другой огонь
Тенью забытого мира
Дышит душа

Флейтист встает, берет флейту и садится опять к окну.
Струи о дно ведра: звы-звы-звы — в тишине — отчетливо — но как бы издалека...
15. «Понесутся сани на волчий вой».
       /глазами Глеба Светлова/

Пить в одиночку — это подозрительно. Говорят, это почти алкоголизм.
С этим согласны все, даже хроники, может быть, именно хроники особенно боятся пить без компании, например, просто сидя перед зеркалом, ибо тогда свой недуг для них более очевиден. Это пугает. Когда же человек пьет в коллективе, он все-таки находит в лице собутыльников хоть какое-то себе оправдание. Это успокаивает. Наверное, точно так же, когда толпа забивает кого-нибудь каменьями, каждый из палачей в отдельности не чувствует себя вполне убийцей, грех как бы делится на всех и, чем больше толпа, тем меньше грех. У рядовых моралистов есть множество укромных лазеек, множество норок, ведущих к самооправданию... Ну, вот я уже размышляю о грехе. К чему это я?
Да просто пью. Пью один и именно — перед зеркалом. Я ввальнул в печь угля и погасил электричество в своей хибарке. Сижу в полумраке. Горит свеча. Ее отражение подмигивает мне из зазеркалья. Вчера было Рождество. Атеистическая держава отпраздновала его вполне массово и радостно — впервые за последние семьдесят четыре года.
Умиляет их энтузиазм. Тотальное прозрение. Покаяние. Новая эра. Новое «мЫшление». В заново освещенных храмах прошла рождественская служба. Конечно — пламенели с потреском свечи, конечно — вился в полутьме благоуханный ладан, конечно — пели и плакали, славя Новорожденного. Наверное, было много молодежи. Многие пришли из любопытства, многие — из осознания причастности к «возрождению России», кое-кто, может быть, по причине «поисков сути» (м-да)... Но забавно: большинство из них совсем недавно сменили комсомольские значки на православные крестики — причем в одночасье. Что? Я осуждаю? Да нет же, лучше пусть ходят в церковь, чем размахивают флагами цвета крови. Хотя это для них почти одно и то же. Атеист — всегда атеист, даже — коленопреклоненный перед алтарем... Просто подумалось... О чем только не поразмыслишь, когда свеча подмигивает тебе из зазеркалья. К тому же бутылка портвейна опустела...
Если представить, что ты ни о чем не думаешь, то в этой зыбкой пустоте рождаются стихи. Они будто вытекают из зазеркалья, неся на себе печать и н о й реальности.
Я вожу пальцем по зеркалу, записывая их, но это — что вилами по воде...
И мне остается только вспоминать шепотом малоизвестного поэта:

Утраченная печаль несет
Тихий сон мой
Все дальше и дальше

Мне жарко. Тем более жарко, что я знаю — в мире сейчас пора жестких январских морозов.
Все замерло в хрупкой неподвижности. Бесконечные пустые ночи стоят в окнах, отбирая сон.
Бутылка портвейна пуста. Я не буду спать, я пойду в лес. Странные у меня отношения с ним.
Завтра утром я не буду помнить, что был в лесу. А сейчас я беру флейту...
Застывший воздух тих и неподвижен. Луна — как желток на сковороде. Сосны влезли гнутыми лапами в небо и окоченели. Овершья залиты лунным молоком. Стволы изредка встрескивают... Я подношу флейту к губам — звуки вспыхивают в тишине, прокатываются меж деревьев коротким деревянным эхом, вязнут в темноте как в киселе...
Поэт по имени Александр Сопровский как-то наколдовал:

В сновиденье лапы раскинет ель,
Воцарится месяц над головой,
И со скрипом — по снегу — сквозь метель
Понесутся сани на волчий вой...

Это колдовство, не иначе...
Странные у меня отношения с лесом. Завтра утром я не буду помнить, что был здесь.


16. По ночам особенно душно.
       /глазами Глеба Светлова/

...По ночам как-то особенно душно. Иногда слышен человеческий крик — в гулком отдалении.
А сегодня... Сегодня ночью я услышал волчий вой. Совсем рядом с домом. Это было так нереально.
Я взял топор и вышел за ворота. Нет, это оказался не волк. Пообочь дороги, в сугробе, сидел пьяный тщедушный мужичонка без шапки и выл на луну... Я узнал его, это был Андрейка — сторож местной общественной бани. Я подошел ближе, он вскинул голову и умолк. Уставился осоловело на топор в моей руке. Под лунным светом глаза его казались без зрачков — как два бельма из голубого фарфора. Андрейка пьяно ухмыльнулся, покорно кивнул и пробурчал:
— И эт пра-аильно... Руби...
Я выпростал его из сугроба за воротник, легонько подтолкнул в спину:
— Иди домой.
Он расхлябанно протопал несколько шажков, оглянулся, тупо посмотрел сначала на топор, потом на меня, потом на небо. Вздохнул. Поковылял вертоного вдоль дороги...
Утро.
Я ходил за водой. Там, у колонки, сбитой кучкой стояли бабы. Они — как всегда, набрав воды,— медлили расходиться. Они общались. Обсуждали главную новость сегодняшнего утра:
Андрейку нашли мертвым в сугробе. Он замерз.
Я тупо смотрел на ржавые от собачьей мочи булдыри льда, намерзшие вдоль желоба водостока.
Слышал бабьи отзывы об Андрейке: он был славный, Андрейка, безобидный, хоть и пьяница... Я видел: бабы открывали рты, произнося слова, кутались саваном пара; саван истончался, пропитывался розовым светом, и бабы — на его фоне — казались вырезанными из черного картона.
Пар дыханий. Яркий свет. Андрейка... Андрейка... Отмучался сердешный.


17. Андрейка.
       
Место Андрейки теперь занял Глеб Светлов. Каждую третью ночь он сидел за столом при телефоне в тесной каморке, где когда-то бдил на своем ночном посту сторож Андрейка. За квадратным оконцем висел месяц, или темное, залепленное облаками, небо сыпало невидимым пухом: лишь вокруг фонарей наблюдалось снежное искряное кружение.
Андрейка появлялся заполночь. Он возникал из полумрака дверной ниши, бесшумно приближался к столу, садился напротив... Глеб уже привык к этим ночным визитам и принимал гостя спокойно, хотя иногда приходилось сдерживать раздражение — слишком уж осязаемым упреком веяло от Андрейки. Тем не менее Светлов доставал припасенную бутылку вина и ставил на стол. Они выпивали молча. Изредка Андрейка вздыхал или тихо смеялся о чем-то своем, непонятном. Под утро он бесшумно уходил...
И под утро же Глеб думал о том, что Андрейка все молчит и молчит и, наверное, это не последний его визит.
В подтверждение опасений Светлова появлялся Некто В Сером и говорил:
— Он будет приходить до тех пор, пока...
— Пока я окончательно не сойду с ума,— вскрикивал Глеб.— Вообще, отстань!


18. Процесс.

В середине дня, отоспавшись после дежурства, Глеб сидел у окна, наблюдая, как суматошилась баба Феня со своим поленом. Она пыталась отпилить пару чурбаков для вечерней растопки.
Каждый день, после обеда, старуха начинала возиться с дровами. На это у нее уходило часа по три. Поначалу Светлов, видя, как мается немощная бабка с пилой и топором, предлагал ей свои услуги. Но Феня бросала на него недоверчивый взгляд, обхватывала свое полено, будто опасаясь как бы парень его не уволок, и недовольно бурчала: иди себе, иди, я уж тут сама...
И Светлов понял — нельзя нарушать процесс. Ибо весь смысл бабкиного существования заключался в процессе: подоить утром корову, отпилить пару чурбаков, худо-бедно распластать их ржавым топориком на несколько полешек, потом засесть в темной избе как «муха в тесте», выпить стаканчик бражки и попеть частушки. Вернее, частушку: вечерами, Глеб слышал, как из избы доносятся бабкины взвизгивания, всегда об одном же:

       ...уж очень милаго люблю,
       бьет меня он скалкой...

...Изо дня в день.
Наблюдая за неизменным ритуалом бабкиного существования, Глеб чувствовал страх.
Он знал: и его жизнь по большому счету течет в том же русле. И вновь слышен скрип Великой Карусели, замыкающей круг за кругом. И не найти оправдания — зачем ты здесь.
Ландшафты иных пустынь по-прежнему в отдалении. Вспоминается: «Предположим, вы пробили лбом стену. Что вы будете делать в соседней камере?»
       
       
19. Зеркальце. Нирвана. Хоттабыч.

Хрупкое морозное утро.
Светлов стоит на пороге своей времянки. Курит. Смотрит в атмосферу поверх темнеющего за огородами леса. Там — Город. Глеб думает: воздух над Городом пропитан легендами. Легендами о будущем. Мифы рождаются в толчее улиц и площадей и повествуют о разном: одни предвещают, что скоро все окончательно провалится в тартарары, другие — вселяют надежду на перемены к лучшему (в каком смысле — к лучшему?).
Глеб же уверен — все останется по-прежнему. Мир людей неизменен. Меняется лишь антураж существования. Светлов понял это здесь, в деревне, где жизнь закостенела в веках. Наверное, лет триста назад, какая-нибудь одинокая прапрафеня жила так же: и возилась со своими поленьями, и топила печку, и пила бражку, только вместо радио имела балалайку, а вместо старенького телевизора — магическое чудо-зеркальце. «Свет мой, зеркальце, скажи», где ж оно, счастье-то? И махнула б рукой, и ответствовала бы вопросом на свой вопрос: а не выпить ли мне бражки?..
Мир людей неизменен, думает Светлов, но отдельно взятый человек, говорят, измениться может. Более того, человек может стать настолько совершенным, что удостоится достигнуть Нирваны, где сверху нет неба, а снизу нет земли, где вообще ничего нет, и в то же время есть все (впрочем, и времени там нет).
Для этого, оказывается, нужно немного: сесть под дерево (хорошо бы под пальму), закатать ноги восьмеркой, закатить глаза внутрь и ничего не желать. 2500 лет назад один гениальный юноша попробовал, и у него получилось. Он стал таким совершенным, что его так и прозвали — Будда. Правда, на склоне лет он допустил нелогичную слабость — пожалел своих родных, убиенных кровожадными злодеями, а стало быть проявил желание...
Глеб усмехнулся. И все-таки, что же мы будем делать в соседней камере?..
Утренние размышления героя... Они не очень обязательны.
Но приходит время появления нового персонажа.
Скрип калитки. Хруст снега. Чьи-то неуверенные шаги. Сиплое дыхание.
Светлов оборачивается. Это Хоттабыч. Можно сказать, сосед. Старик сумрачного возраста: шестьдесят-семьдесят. Он горбат, кривоног, борода у него длинная, впроседь. Потому что он — Хоттабыч.
Старик этот какой-то весь жеванный. Жизнь, действительно, пожевала его и выплюнула на окраины Большого Сибирского Города, где он и прозябает уже третий год без прописки. Дело в том, что неподалеку, в колонии общего режима, отбывает наказание его единственный сын Колька. Ради него Хоттабыч и приехал сюда из своей отдаленной таежной деревушки. Старик носит сыну передачи и терпеливо ждет его освобождения, дабы умереть потом с уверенностью: есть кому обмыть его, положить в гроб и похоронить. Эта простая корысть придает Хоттабычу сил и стойкости. Он говорит, что точно не помрет, пока Колька не выйдет на волю. Хоттабыч живет со смыслом — о своей смерти он все продумал.
Подробности из жизни старика Хоттабыча Светлов узнал от бабы Фени.
А из своих личных впечатлений он установил, что частенько к Хоттабычу приезжают Колькины деревенские дружки. Они останавливаются у старика, в положенный день идут к другу Коляну на свиданку, вечером пьют водку, под утро немного бьют друг другу по лицу, потом, видимо, утомившись, затихают. Утром они очень болеют, о чем свидетельствуют пятна рвоты на снегу под окнами Хоттабыча...
Старик приближается к Глебу, останавливается, потаптывается в нерешительности. Он деловито покашливает, дышит с нутряным клекотом. Он пахнет влажной овчиной и сивушной кислятиной.
— Здорово были, сосед,— степенно произносит Хоттабыч.— Как оно там, эт само?
— Да, эт само, там всегда вполне, — в тон ему отвечает Глеб, чуть усмехаясь.
Старик, удовлетворенный ответом, часто-часто кивает головой (или у него она просто трясется?), покряхтывает, притоптывает. Из дебрей спутанной его бороды — пар, звуки, запахи, слова:
— Дык, эт само, пацаны у меня там, эт само...болеют, значит. Оно, конечно, водяры не прошу, ты б, Глебко, эт само... одеколонцу бы, а? С полной отдачей...
Пацаны, вишь, болеют...
— Хоттабыч, уважаемый, я ж тебе позавчера сказал, последний флакон у меня остался. — Светлов смотрит снисходительно, с ироничным прищуром. Старик его забавляет.
— Дык, последний флакон, эт само, и давай,— простодушно предлагает Хоттабыч.
— А я как же? — сомневается Светлов.
— А ты ж, эт само, не бpеисся, зачем тебе,— pезонно замечает Хоттабыч.
(Хоттабыч тоже хитpый. Хоттабыч не пpост.)
— И ты не бpеешься,— не сдается Глеб.
— Ну, мне-то от недуга. Пацаны у меня там, эт само...
Светлов смеется, идет в дом, выносит флакон одеколона ''Цитpусовый''.
Стаpик жадно пpотягивает руки, часто— часто кивает головой.
— Ну, Глебко, ты мужик, са-мо-стоятельный мужик. Человек, эт само.
Хоттабыч доволен, глаза его благодарно слезятся, голова ходуном, боpода кутается паpом, он весь исходит запахами, звуками, весь — в лихоpадочном суетливом воодушевлении.
— Вечеpом-то заглянь, Глебко. Пацаны подлечатся, за водкой сгоняют. Уж мы тя и накоpмим, и напоим. Благодаpность чувствуем, эт само.
Хоттабыч семенит обpатно к калитке по узкому снежному pуслу. Светлов смотpит ему в спину снисходительно. Отвоpачивается, закуpивает, смотpит в небо над лесом. Атмосфеpа над лесом напитана легендами о будущих пеpеменах к лучшему.
Легенды лгут — думает Глеб Светлов.


20. В добpый путь, Флейтист.

Вечеp того же дня. Светлов pастапливает печь. Заваpивает чай — смоляной густоты. Согpевшись, беpет в pуки флейту. Сидит у окна, положив инстpумент на колени.
Музыки нет — умеpла, не pодившись. Глеб чувствует — ему мешает пpисутствие еще кого-то. Это опять Некто В Сеpом, догадывается Глеб. Некто уже здесь, хотя пока никак себя не пpоявляет. Пpитаился где-то за печью. Текут минуты.
Светлов сидит неподвижно, досадуя, что сегодня, навеpное, не сыгpает ни ноты.
Слышится глухой вздох...
— Какая уж тут музыка. До того ли. — Некто В Сеpом, наконец, заговоpил.
Он отвечает на мысли Светлова. Его стиль.
— Ну, здоpово, что ли,— вяло пpоизносит Глеб.— Чем повеселишь меня сегодня?
— Поpадовать особо нечем.
— От тебя дождешься!
— Я тут намедни вспомнил кое-какие стишки. Думаю, тебе это будет любопытно.— Некто с легким шелестом появляется из-за печи. Опускается на табуpет напpотив Светлова. Облик его, как всегда, pазмыт, чеpты весьма смутны. Но Глеб чувствует к нему необъяснимое pодство. И обpеченность на постоянное общение. Это pаздpажает.
— Стишки?! Опять какие-нибудь наставления?— Светлов готов заскучать.
— Нет, не наставления. Так себе, мотивчики на тему... Вот послушай —
       
       Земля мне чужда, небеса недоступны,
       Мечты навсегда, навсегда невозможны.
       Мои упованья пред миpом пpеступны,
       Мои вдохновенья пpед небом ничтожны...

Светлов вздpагивает, флейта катится по полу.
— Декадента— большевика мне еще не доставало! Я-то здесь пpи чем?— вскpикивает Глеб, пожалуй, слишком гpомко, чтобы казаться pавнодушным.
— Если ты ни пpи чем, почему же так pазволновался?— пpоницательно замечает Некто.— Вон и pучонки чтой-то затpяслись, и некотоpая испаpина на лобике наблюдается.
— Послушай, оставь меня в покое. Твои намеки не по адpесу. Не мешайся на пути.
— Ах да, я и забыл, у нас же своя доpога... Ландшафты пустынь и все такое... Ну-ну, в добpый путь. Сделай еще несколько шажков.— Некто В Сеpом пpосто сочится саpказмом. Он ехидно посмеивается и не менее ехидно пpоизносит,— Могу напомнить еще:

       Мы веpили нашей доpоге,
       Мечтались нам отблески pая...
       И вот — неподвижны — у кpая
       Стоим мы в стыде и тpевоге...

— Да пошел ты со своим pаем!
Светлов поднимает с пола флейту, дует в нее неистово: визг языческих pожков.
— В добpый путь, Флейтист, в добpый путь,— лукаво шепчет Некто и удаляется в проем стены за печью.
Глеб отшвыривает флейту, торопливо надевает полушубок, валенки и, забыв про шапку, выходит из дома. Он спешит на гомон голосов, доносящихся из логова старика Хоттабыча.
       

21. В логове старика Хоттабыча.
       
(С уверенностью мы можем сказать лишь то, что в логове старика Хоттабыча в ту ночь было выпито немало вина и прочего алкоголя.)
       

22. Я покажу тебе огни.

Глеб просыпается, чувствуя, что он не один в постели. Рядом с ним кто-то посапывает в темноте. Несет перегаром. Глеб проверяет рукой: под одеялом чье-то обнаженное тело — влажнит и греет бок. Вроде как женщина ( хоть не мужик, думает Светлов). Глаза постепенно привыкают к полумраку. Глеб всматривается в лицо... Кажется ее зовут Галка, припоминает он. Эта юная рыжеволосая бестия — из логова старика Хоттабыча. Cветлов вспомнил: закуток с раскладушкой, отгороженный ситцевой занавеской, и там — в пыльной затхлости — пьяная Галка отдавалась одному из «пацанов». Раскладушка ритмично поскрипывала, что вызывало дружный хохот и одобрение оставшихся за столом. «От так, эт само, вдуй ей покрепше!»— подбадривал пьяненький Хоттабыч. На взрывы хохота слышался ответный Галкин смешок — она разделяла общее веселье. Лишь Глеб сидел молча, сублимируя волнение водкой и закуской... Видимо, досублимировался...
Приподнявшись на локте, Глеб смотрит в опухшее лицо Галки. Она вздыхает во сне, хрипло покашливает, открывает глаза. Сонно моргает в полумраке, с тупым недоумением вглядывается в обстановку. Ее лицо вдруг оживляется догадкой, и она произносит:
— Что не спишь, борода? Хочешь, что ли? — Голос ее посажен водкой и куревом, звучит глухо.
Галка не дожидается ответа, придвигается вплотную. Глеб чувствует ее влажную руку у себя в паху... Галка действует энергично, будто выполняя хорошо освоенную, любимую работу... Светлов морщится от ее тяжелого дыхания, но почему-то не может пошевелиться. Он весь во власти Галкиных манипуляций...
Ведьма, думает Глеб. Будто в подтверждение его догадки, цвет Галкиных волос меняется с рыжего на черно-смоляной, глаза вспыхивают малахитовым свечением, дурной запах изо рта исчезает. Светлов чувствует, как их обоих окутывает на мгновение тугая, упругая волна, напитанная сосновым настоем и ароматами влажных мхов.
— Ага, я ведьма Галина,— произносит Галка, вскакивает с постели и кружится в лунном свете посредине комнаты. Кожа ее светится зеленоватым.
— Я так и понял,— тихо говорит Глеб.
— Хочешь, я покажу тебе огни? — предлагает ведьма Галина.
— Хочу,— отвечает Светлов, не совсем понимая, о чем речь.
— У тебя есть свечи?
— На кухне, в ящике стола.
— Тогда одеваемся...
Они идут по ночному безмолвному лесу. Странно, но даже снег под ногами не скрипит, будто ступают по вате. Кажется, будто деревья высечены изо льда. Все вокруг просквожено голубым фосфорическим светом. Полнолуние.
Заснеженная тропа уходит в пологий овраг.
— Оставайся здесь, жди,— приказывает ведьма Галина и спускается вниз.
Через минуту Глеб видит ее на противоположном склоне. Ее фигура, как и положено, не дает тени. Ведьма делает в сугробах небольшие лунки в определенном, ей одной ведомом порядке. В каждую лунку ставит по свече...
— Закрой глаза, борода!— слышит Светлов ее отдаленную команду.
Глеб выполняет приказ и стоит некоторое время в ожидании.
— Теперь — смотри!
Взглянув на противоположный склон, Светлов чувствует всем телом упругий удар неведомой волны, несущей все те же запахи трав и смолы. Он еле удерживается на ногах. Он видит: пылающий огненный з н а к ... Снег пропитан кровяным соком, алые блики пляшут на ледяных деревьях, весь склон в движении от оживших огней.
Светлов не в силах шевельнуться, не в силах думать, слышать, чувствовать. Он лишь смотрит и — видит... Ну как? — голос ведьмы Галины выводит Глеба из оцепенения. Она уже вернулась и стоит рядом с ним. Она возбуждена. Глаза ее сияют малахитом, дыхание — без пара — обдает Глеба сосновым настоем.
— Что это было?— спрашивает Светлов.
— Это огни.
— Зачем они?
— Маленький урок.— Галина загадочно улыбается.
— Ты привязан к словам, не умея распознать стоящую за ними суть. За словами — пространство тишины. Там есть лишь огни, они источники.
— Источники чего?
— Источники легенд... Искры — мифы — слова — пристрастия... В них-то ты и увяз... Все увязли.
Светлов молчит, пристально глядя в зеленые глаза ведьмы. Галина по-прежнему загадочно улыбается.
— Я люблю тебя,— вдруг произносит Глеб.
Ведьма хохочет ему в лицо.
— Я люблю тебя, стерва!
— Не советую, борода! Я ведьма!— веселится Галина...

Глеб просыпается, чувствуя, что он не один в постели. Рядом с ним кто-то посапывает в темноте... Кажется, ее зовут Галка, припоминает он...


23. Три дня и три ночи.

Герой наш отчетливо помнил ощущение того утра, когда он проснулся рядом с рыжеволосой бестией Галкой (или Галиной? Или все-таки — Галкой?.. Впрочем, не важно). Раздражение и недоумение... Раздражение: девка грязна и похмельна. Недоумение: что же произошло ночью? Он ясно помнил: ледяной лес, ведьма Галина, огни...
Что же это было, мы, наверное, так и не узнаем. Надо ли объяснять все, что происходит с героем. Ведь повествование наше весьма иллюзорно...
А в то утро Светлов вполне грубо спихнул Галку с кровати, категорично предложив ей «забирать свои шмотки и проваливать». На что Галка почему-то обиделась (да, рыжеволосые бестии способны обижаться) и, торопливо одеваясь, не забывала при этом хныкать и жаловаться. («Сам затащил в койку, трахались всю ночь, а теперь выгоняешь. Западло, борода...») И Светлов, глядя на эту опухшую трясущуюся женщину, со всей определенностью решил: ведьма Галина — сон... Очень жаль. Даже обидно... В довершение неприятности входная дверь с грохотом распахнулась и на пороге появился краснорожий возбужденный «пацан», тот самый, что имел дело с Галкой за ситцевой занавесочкой. «Пацан» был настроен весьма бодро, что и доказал, подскочив к Галке (она в это время натягивала рейтузы) и произведя ей несколько ударов по телу. Выполнив этот ритуал ревности, он повернулся в сторону Светлова, набычился, но бить, однако, его не стал, а произнес многосложную витиеватую фразу, выразив неудовольствие по поводу его (Глеба) собачьей сущности, а также заверил, что впредь подобный инцидент будет сопровождаться «обломкой рогов». На что Глеб резонно возразил, что де насчет рогов это несколько не по адресу. Тогда «пацан» приставил к носу нашего героя большой пухлый кулак и осведомился, хорошо ли все-таки он его понял. На что Светлов со скучающим видом дал утвердительный ответ и отметил необязательность дальнейших разъяснений.
Рыжеволосая Галка на пороге обернулась, коротко глянула на Глеба — глаза ее полыхнули зеленым. Она чуть заметно усмехнулась и произнесла одними губами: помни об огнях... И исчезла, вернувшись в затхлый ситцевый мирок с раскладушкой и тараканами, в мирок, где не прощают измены, и жестоко за это наказывают.
Входная дверь осталась распахнутой.
Глеб долго стоял перед раскрытой дверью, ощущая ледяное дыхание зимы. Он стоял три дня и три ночи, а, может быть...
Он стоял до тех пор, пока на пороге не появился Некто В Сером, окутанный туманом снежной пыли. Некто прикрыл дверь, и в растаявшем облаке Глеб увидел маленькую девочку, в которой он узнал свою дочь. Вспомнив, что у него есть дочь, Светлов несколько воодушевился и, опустившись на колени, приблизился лицом к личику ребенка. И еще он вспомнил, что у этой девочки есть мать — железная женщина Элеонора, которая была когда-то его женой.
— Как живешь, малышка?— спросил Глеб шепотом.
— Хорошо живу,— ответила девочка.— Когда был Новый год, Дед Мороз принес мне мандаринку и я ее скушала.
— Ты узнаешь меня? Я твой папа.
— Узнаю. Но у меня сейчас другой папа.
— Как же другой? Двух пап не бывает.
— Бывает. Когда ты жил с нами и спал с мамой на одной кровати, ты был мой папа. Сейчас с нами живет дядя Андрей, он спит с мамой на кровати и покупает мне конфеты. Значит он мой папа.
— А, понятно. Ты любишь его?
— Не знаю... Мама говорит, что он хороший...


24. ...а, может быть, всю жизнь.

Светлов молчит. Он хочет погладить дочку по голове, но не успевает этого сделать: Некто В Сером берет девочку за руку и исчезает вместе с ней в клубах холодного пара.
И снова Глеб остается один перед распахнутой дверью. Он стоит три дня и три ночи, а, может быть, всю жизнь...
25. Это хорошо, так надо.

...Светлов механически одевается, механически бредет по заснеженной вечерней улице, заходит в здание бани, как сомнамбула блуждает по остывшим помывочным отделениям, где пахнет распаренной березой и скверным мылом.
Андрейка уже ждет его в каморке, и подливает в стакан какую-то сивушную муть, и молчит, и вздыхает, и его курносый профиль темнеет на сизом фоне оконца, и в тяжелом воздухе звенит напряжение тишины, и Некто В Сером, будто изготовившись к прыжку, ждет подходящего момента, чтобы добить его — Глеба Светлова — окончательно... Светлову становится страшно — потолок и стены должны вот-вот рухнуть. Его придавит и расплющит в блин... Глеб выскакивает на улицу, несется под звездами по обочине дороги, заваливается боком в сугроб. Он уже не в силах подняться. Вместе с холодом приходит спокойствие и покорность. Это хорошо, думает Глеб, так надо. Ему кажется: флейта при нем, он пытается извлечь звук, но получается нечто протяжное и тоскливое, как волчий вой. Это хорошо, значит так надо, думает Светлов.


26. «Пацан».

Резкий свет ударяет в глаза. Запах спирта. Во всем теле — огонь. Кто-то тормошит Светлова, жмет, ломает его тело. Нестерпимая боль. Глеб открывает глаза и видит красную рожу «пацана» (все того же). Тот ухмыляется, ему весело отчего-то.
Светлов лежит на полу в своей комнате. «Пацан» делово и радостно растирает его самогоном.
— Ну ты, зема, нажрался,— доносится до Светлова ироничный голос.— Если б не я, кранты тебе... Слышу, че за вой какой-то? Смотрю, а это ты в сугробе гудишь. Ну, борода, ну, клоун...
...Прежде, чем уйти, когда Светлов окончательно отогрелся, «пацан» помрачнел и авторитетно произнес:
— Утром разговор помнишь?.. Если еще че с марухой моей у вас будет, убью все-таки...
— Я когда в сугробе загорал, я тебе мешал чем-то?— спросил Глеб, пристально взглянув на «пацана».
— Не, а че?
— Так какого ж *** ты меня приволок сюда?
— Да ты б околел.
— А, может, я и хотел...
— Что-о?— «Пацан» подошел к Светлову почти вплотную и с ироничным интересом взглянул ему в глаза, он даже чуть пригнулся, подчеркивая любопытство. Потом резко выпрямился, откинулся назад и громко расхохотался. Он смеялся долго и истерично и никак не мог остановиться. И глядя на его красную, покрытую испариной рожу, Глеб не выдержал и загоготал вместе с ним...
— Ну, борода, ну, клоун!..
В это время по двору проходила баба Феня. Услышав доносящийся из времянки хохот, она недовольно проворчала:
— Нашел себе Глебка дружков, никак опять нажрались...

27. Круг замкнут.

— Глеб, вставай, опять опоздаешь!— голос жены пронзителен, как всегда, по-утреннему — немного с хрипотцой.
Глеб Светлов вздрагивает, просыпается, но лежит некоторое время с закрытыми глазами...

1991— 1994

В качестве иллюстрации использована работа
М.И. Васильевой "Флейтист"


Рецензии