Храм покаяния

Храм покаяния

Что нужно зрелому, достаточно успешному мужчине, мужику в самом расцвете сил? Мы никогда не задумываемся об этом, или задумываемся редко. И я тоже не задумывался. Оказывается: знать, что у него есть мать. Вот такая рифма. Несмотря на лёгкость и фривольность, это серьёзно.
 А если у него мамы уже нет? Да, а что тогда? Тогда – она должна быть внутри. Там, внутри, должна быть не только она, но и папа, и ещё много кого и чего должно быть внутри. Тогда, когда это всё внутри, если ничего не перекошено и не подавляет одно другое, и получается здоровая сбалансированная личность, способная адекватно реагировать на окружающее, то есть достаточно правильно и с необходимой силой. Знамо, что есть мама, человек может быть более успешным, например. Пусть даже и не знамо - главное, чтобы это было, и тогда это работает.
А если мамы нет уже давно-давно? Если воспоминания о ней очень смутные, состоящие всего из нескольких ярких эпизодов, если её образ сформирован там внутри лишь по фотографиям, которых тоже всего несколько? Тогда ничего, тогда можно жить. Тогда много лет кажется, что можно жить и так. Жить даже получается, и получается достаточно успешно, жить как все, или как большинство. Но наступает момент, когда внутри что-то не срабатывает. Срабатывает, конечно, но не так как надо. Но ты этого не замечаешь, и никто не замечает. Нет, замечает, конечно. Я сейчас это понял. Эти фразы: «Сирота...», «Как ты с ним живёшь?», «Мне казалось, что ты такой строгий», «Так ты и петь умеешь?», «Никогда бы не подумал, что ты так бегаешь», «Он вдруг такое заявил...», «Теперь, сам разбирайся со своими друзьями», «Он так ни разу и не назвал меня мамой», и т.д. и т.п., и далее по бесконечному списку. А ведь всё, может быть, оттого, что там внутри что-то мёртвое, что-то несформированное, или сформированное не так, там, где должна быть мама ; какая-то замена. Замена потому, что человек не может жить без этой части внутри...
И вот, я здесь. «Здесь» ; это такая комната, маленькая комната, светлая. В ней нет мебели, ну нет совсем. Две скамьи, как две ступеньки, вырастают прямо из стены. Они покрыты полированным деревом. И всё. Голые стены светло-кремового цвета, каменный пол, три на три метра, и дверь, белая дверь на противоположной стене. «Здесь» ; комната свиданий.
Сижу на скамье и думаю, чего это я здесь сижу? Мне сказали, что сейчас сюда придёт мама. Я, конечно, этому не верю, но сижу. Почему здесь, почему сижу тогда, когда не верю? Может быть потому, что не срабатывает, или срабатывает не так? Потому, что всколыхнулась безумная надежда детства, вера в чудо. Вера, которая потом ушла, забылась...
Я слышу шаги за дверью, знаю, что это она, она – моя мама. Дверь открывается, и она заходит! Я её сразу узнаю, узнаю по тем чертам, которые давно забыл или не знал вовсе, узнаю, потому что это во мне всегда было, всегда сидело где-то. Я её не мог знать такой: молодой, стройной, красивой, я родился позже, тогда она была уже не такая. Когда я родился, она была уже намного старше. У неё русые длинные распущенные волосы, правильные черты лица, большие лучистые глаза. На фотографиях у мамы волосы были всегда заплетены в косу и аккуратно уложены, а тут – распущены, и мне это тоже нравится.
Всё как во сне, хотя, конечно, это и есть сон, но сон наяву. Я поднимаюсь навстречу маме, мы обнялись. Это чувство парения, полёта. Всё сразу стало легко, легко здесь и сейчас, а остальное не важно. Мы садимся на скамьи, которые соединяются в углу комнаты, садимся, держась за руки. Говорим, говорим, о всяких мелочах, просто говорим. Кто знает, что такое говорить с мамой о разных несущественных мелочах, тот поймёт. А я этого никогда не знал.
Что-то мне подсказывает, что сказать нужно о самом важном. Что самое важное, я тоже знаю, проинструктирован, но хочется просто говорить о всяких мелочах, просто болтать с мамой. Сколько же ей лет сейчас? Может быть, 80? Я даже этого точно не знаю. Но выглядит она моложе 30 лет. Значит, я ещё даже не родился. Но я родился, я сейчас старше, старше, чем была она, когда умерла. Эти расчёты меня сейчас не волнуют. Главное, что мы встретились и можем держаться за руки, можем говорить, можем просто болтать. Руки у неё мягкие, тёплые, гладкие и очень приятные.
Я рассказываю ей обо всём. О своей жизни без неё все эти годы. О своих успехах и неудачах, о своей жене и сыне, много о чём я рассказываю ей. Она мне рассказывает о своей жизни, тогда, когда меня ещё не было, и тогда, когда я уже родился.
Я прошу у неё прощение за всё. За то, что капризничал, обижался на неё, когда она долго не возвращалась из командировок. За то, что мне было смешно тогда в больнице, накануне её смерти. Она металась на постели от страшной боли, а я, маленький мальчик четырёх лет, думал, что она со мной играет, и никто мне не подсказал, что это не так...
Я помню тот вечер, тот последний вечер в её жизни, мы с тётей ; маминой сестрой, долго стояли на остановке около больницы. Стемнело, машины появлялись редко, за городом движения почти не было. Вначале из-за бугра появлялись лучи фар, и это было волшебное зрелище. Я представлял, что там, за бугром, движутся какие-то чудовища, но показывалась очередная машина, и видения рассеивались. Мы долго стояли там...
А утром я узнал, что мама умерла, но я не понимал, что это такое. На кладбище отец суетился, он освободил мне место возле могилы, чтобы я мог бросить на гроб комья земли. Потом меня отвели в сторону, и толпа вокруг могилы сомкнулась. А когда отец снова растолкал всех, я увидел, что могила уже засыпана, на свежем холмике лежат цветы, венки. Только в этот момент до меня дошло, что мама действительно умерла, умерла насовсем и уже не вернётся никогда-никогда. Мне тогда было очень больно, так больно, как не было больно никогда: ни до, ни после в жизни. Но я тогда не плакал. Держался. Отец когда-то сказал, что мужчины не плачут, и я не плакал... Отец когда-то сказал, что Бога нет, и я не верил в Бога много лет, и даже обижал людей этим своим неверием, особенно, когда был подростком. Отец, до маминого ухода, много рассказывал мне о самолётах, и я стал военным лётчиком, это стало моей жизнью.
После смерти мамы он разменял нашу трёхкомнатную квартиру и переехал. Теперь две комнаты занимал какой-то инвалид. Мы со старшей сестрой остались в одной комнате. Инвалид был добрый мужик, он иногда даже разрешал мне пройти через зал, где мы раньше жили с мамой и папой, и посидеть на балконе третьего этажа, как я любил...
А в нашей маленькой комнате, на вешалке возле двери, остался висеть мамин халат, красный мягкий халат в мелкий белый горошек. Я часто смотрел на этот халат и мечтал, что мама просто уехала в командировку, что она вернётся, что мы встретимся..., я даже всерьёз верил этому иногда.
Я рассказал маме обо всём этом, и ещё о многом другом. Попросил у неё прощения за то, что редко бываю на её могиле, зная о том, что сестра там всё равно наведёт порядок. Я сказал ей, что у меня нет на неё никаких обид, но попросил прощение и за них, может быть, они есть где-то внутри...
Мама попросила прощения у меня.
Мы опять болтаем с ней о всяких мелочах. Нам хорошо вместе, но ей уже пора уходить. Мы договариваемся встречаться здесь тогда, когда в этом будет возникать необходимость. Я поцеловал ей руку, она поцеловала меня в лоб, мы обнялись. Она ушла, закрылась белая дверь, прозвучали лёгкие, удаляющиеся шаги. Осталось светлое, радостное чувство и комок в горле. И внутри что-то изменилось. Она теперь там внутри, она там теперь настоящая. Думаю, что более настоящая, чем была раньше.

Июнь 2006 г. Ставрополь.


Рецензии