Мой Лютер Кинг

Посвящается Розе Паркс (1913-2005)

 Впереди у нас трудные дни. Но это не имеет значения. Потому что я побывал на вершине горы... Я смотрел вперед и видел Землю обетованную. Может быть, я не буду там с вами, но я хочу, чтобы вы знали сейчас - все мы, весь народ увидит эту Землю.
/М. Л. Кинг/


 Я родился в Монтгомери, Алабама, в семье обычного юриста, работавшего в банке. Достаток всегда был средний, но машина у нас была. Форд, конечно, ведь вы знаете, чем отличаются люди? - у одних форд у других шевроле, так-то. Ах да, самое главное, забыл упомянуть - я белый.
 
 Однажды, сидя в гостиной своего друга, мне задали вопрос: что я знаю о Мартине Кинге? Я ответил: знаю лишь то, что он вечно лезет не в свое дело. В то время мне так и думалось. Наверное, это из-за того, что в моем роду было столько первопоселенцев, что я не удивлюсь, если кто-то из них плыл на Mayflower. Тогда становится ясно, какое у меня было отношение ко всем неграм.

 Как-то мне пришлось стать свидетелем одной сцены, которая впоследствии перевернула представления о мироустройстве многих американцев. Не могу сказать, что я был в восторге от своего косвенного участия в ней, но как бы там ни было, но и меня затянуло в омут неприязни и расовой дискриминации. Меня часто спрашивали в последствие, что заставило меня поступить так, как я поступил, а не иначе. Умудренный кое-каким опытом, приобретенным от жизни, я отвечал всегда одинаково жестко и непреклонно - такова судьба. Не знаю, звучит ли это чересчур вульгарно и вычурно, но таково было мое заключение. Само событие было обыденно и печально просто, такими же днями происходят все важные моменты жизни, такими холодными весенними днями. Мне очень хорошо запомнилась погода, подобающая, естественно, - туман. Кашей висел он воздухе и внутри его течений тиной проплывали люди и машины, люди и здания, капли дождя и люди. Так сложились обстоятельства, что я ехал именно в том трамвае, в котором зажглась искра освободительного движения цветных, и задымился черный уголек моей души.
 
 В передней части вагона сидела чернокожая женщина. Ей было лет 40 на вид, волосы скручены в серый пук на затылке и почему-то запомнились её очень широкие плечи. Лица я ее не видел, так как сидел сзади. Она была в сиреневом пиджаке. Ничем не примечательная женщина, если уж на то пошло. Самое интересное началось, когда белый, средних лет, мужчина вошел в переднюю дверь. Свободных мест было как раз столько, чтобы ему негде было сесть, попросту говоря, мест не было. Не единократно я видел подобные представления, сейчас женщина должна была встать и с ненавистью во взгляде уступить. Удивлению всех пассажиров не было предела, когда дама отказалась "оказать знак уважения белому". Мужчина разразился пространной тирадой, прерываемой многими нецензурными междометьями, явно потому, что словарного запаса ему не хватало. Смысл сводился к простому - ей пора бы давно было встать, лучше на колени, и молить прощения. Однако, швея, как выяснилось позже уже на заседании суда, была отважна и смела, отчаянно смела, надо отдать ей должное. Она стала напирать на то, что Америка государство свободное, что подобные действия противоречат не только нормам морали, но и конституции. После подобного заявления ни один настоящий трамвайный патриот не смог сдержать праведного гнева. Я невольно иронизирую, так как сейчас мне все это кажется напускным самообманом и битвой языков, в то время как, если уж и вправду хотелось, надо было драться огнем и мечом.
 
 Итак, все белые, которые были в вагоне встали на защиту цвета своей кожи и, что не говори, своей истории. Неоспоримо - негры в Америке были либо грубой рабочей силой, либо, что еще хуже, тягловыми животными, которые вытаскивали на своих спинах, благоухающего в своем паланкине, хозяина. А тот уже вертел страной как ему хотелось, строил государство процветающих белых и тюрьму для ничтожных цветных.
 
 Негритянка съежилась под своими очками, с толстенными стеклами, и стала медленно подниматься со своего места, но, увы, было слишком поздно. Тормоза трамвая заскрипели, костяшки моих пальцев побелели, будь поручень чуть мягче я бы его тогда продавил. Все кричали, перебивали друг друга, толкали локтями, но были солидарны в своей животной ненависти. Так получилось, что, поддавшись внезапному желанию высказаться, я произнес коротенькую речь. Очевидно, она попала в заголовки газет, так как в этот момент все затихли и орал один я. Точь-в-точь следующее: «И чем вы нам платите? Вы нас не уважаете! Это все равно, что собака, которая кусает своего хозяина, это все равно что крысы, которые портят корабль и в плавание и на берегу!»

 Фотографии Розы Паркс с заголовком - "Чем она нам отплатила" облетели город со скоростью пушечного ядра, выпущенного еще Робертом Ли с Юга на Север в период гражданской войны. Это был успех, своего рода джек-пот, который выбил меня из колеи на долгие годы. Тем не менее, искра сегрегации разожгла во мне пламя расизма. Увы, пламя было от сырых дров, дым же - гораздо более долгим.
 
 В некотором смысле, сейчас я жалею себя. Ведь глядя с пьедестала времени, я вижу Землю Обетованную, тогда же было всего на всего чувство удовлетворения и вседозволенности. Вы ведь знаете, что тогда был суд, негритянку арестовали, а я выступал главным свидетелем преступления. Естественно мы выиграли дело, но суть не в этом. В те короткие времена, когда события сменяли друг друга со скоростью картинок в калейдоскопе, я успел познакомиться, если можно так выразиться, с Лютером Кингом. Мы были по разные стороны баррикад.

 К тому времени он уже был доктором философии, а я недоучившимся студентом, но это не мешало мне его ненавидеть, а ему просто не обращать на меня внимания. Это сильно задевало - как-никак я считался одним из самых ярых ненавистников черных в то время. Будучи откровенным, я купался в лучах славы, но, увы, она была так же краткосрочна, как и все успехи в любых моих начинания.
 
 Мартин же проводил один митинг за другим, и с каждым разом я видел все больше и больше негров идущих под различными знаменами. Я совсем забросил учебу. Стал заниматься только тем, что следил за Кингом. На различных совещаниях, которые я стал организовывать в подвале парикмахерской, я придумывал речи все более изощренные и сложные в сравнении с той короткой, что я выпалили на одном дыхании. Я клеветал, я врал и придумывал.

 Бизнес был прибыльным. На мои заседания приходило все больше и больше человек, я стал заказывать сигареты и пиво. Во время очередных лекций, или проповедей, как хотите, все это продавалось в один миг. Я знал, что Кинг баптист, я купил их библию и прочитал ее от корки до корки. Впервые мне захотелось искать смысл своей жизни. Не то чтобы библия меня сильно увлекла, но я начал вкладывать все больше энергии в свои речи, я стал нажимать на то, что истинный христианин это прежде всего белый человек. Идея не развивалась, как я ни старался вставить пару фраз о цвете кожи и о религии, я комкал всю стройную идиллию своей речи, портил потрясающие эпитеты и метафоры, которые заставляли задуматься.
 
 Пришел момент, когда количество сигарет и пива стали продаваться все меньше, а свободных стульев зале становилось все больше. И вот - нас осталось постоянное количество - 33 человека. Мой пыл начинал затухать, между моими фразами все реже проглядывалась та железная и логичная связь, которая раньше была моим брендом. Я знал, что в клубах, подобных моему, количество участников тоже уменьшалось, я поддерживал контакт со всеми председателями или главами таких заведений. В конце концов, дело стало не рентабельным, я перестал платить за помещение и оставил его. Объявил самым стойким из нас, что клуб закрывается на неопределенное время и уехал из города.
 
 Уехал я, надо сказать, далеко и надолго, а именно в Чикаго. Как мне тогда казалось, это поможет мне переосмыслить все то, что я делал до всех этих событий. Моей настольной книгой стала баптистская библия, я читал ее каждый день. Иногда я пытался молиться, но как только начинал, сам себя перебивал, называя все это мальчишеством. Откровенно говоря, сейчас я знаю, что мне мешала гордыня. Тем временем Мартин Лютер Кинг выигрывал одно "сражение" за другим. Десегрегация закрутилась в колесе перемен.
 
 Живя в Чикаго, я перебивался то одной работой, то другой, конечно же, я был неквалифицированным служащим. Много читал в это время. Все заработанные деньги тратил либо на книги, либо на выпивку. В целом время в этом месте вспоминается мне с какой-то грустью в сердце. Однако мне кажется, что я не просыпался, когда жил в шумном Чикаго. За серой пеленой, которая покрывала мои глаза я встречался со многими людьми. Так получилось, что я стал близким другом одного грузчика из порта. Он был черным. Он никогда меня не спрашивал, чем я занимался, кто я вообще и откуда. Я же докучал ему постоянными вопросами. В его семье было трое детей, они не учились, так как денег им не хватало, но все равно Майкл, так его звали, пригласил меня на Рождество. Я пришел с бутылкой пшеничного виски с собакой на этикетке, абсолютно без денег и с томиком Ганди в руках. Его жена явна была раздосадована тем, что я не принес никакой еды, а значит, буду есть за их счет. Я был уже нетрезв.
 
 Говорили много и долго, о политике, о работе, о семье. Дети уже легли спать, а мы с Майклом допивали бутылку. Я разговорился, и в нем проснулся интерес, откуда же я все-таки и, почему работаю в доках. Я сказал ему, что просто беженец из города, где мне стало тяжело дышать, добавив, что меня замучила совесть. Он спросил меня про семью, я ответил, что слишком молод. Он спросил, кем я работал раньше, я соврал, сказав, что парикмахером, а до этого был студентом, но потом меня выгнали. Видимо нескончаемый поток вопросов, которыми Майкл меня осыпал были - своего рода - продолжением нашей однобокой дружбы. До этого момента спрашивал только я, теперь мы стали знать друга лучше. Но с одним отличием он мне не лгал. И не спрашивал ничего лишнего. Например, от чего же меня мучила совесть.

 В тот вечер я впервые увидел мертвого человека. Когда я стоял на пороге в желтом свете лампочки, обдуваемый холодным влажным ветром с моря, раздался свистящий выстрел и грохот битого стекла. Звук доносился из соседнего дома. Стены его даже ночью в плохом освещении казались грязно-серыми, крыша какой-то сутулой и мятой, а окна черными и безжизненными. Майкл и я сразу же побежали в ту сторону, на бегу он крикнул, что там живет Спайк. Кто такой этот Спайк я узнал позже, когда увидел его окровавленное тело, практически без головы, и обрез, зажатый у него в руках. Мы вбежали в комнату на первом этаже, лампочка качалась в такт завываниям ветра. Овальная тень стола кружила в печальном вальсе над распростертым в битой посуде и щепках телом. Я не помню все то, что произошло в ту ночь, так как выпитая бутылка давала о себе знать, но знаю одно: я вызвал полицию. Потом мне стало плохо, я выбежал на улицу и меня вырвало. Еще, еще и еще, меня рвало так, будто я отвергал все те грехи, которые совершил в прошлом. Катарсис, пожалуй.
 
 Я вернулся в комнату, Майкл сидел по-турецки и качался, повторяя затухающие движения лампочки. Тишина была поистине гробовая. Я смотрел на ошметки одежды; нет, она не изорвалась от выстрела, ее истерло время, которое нещадно кружилось вокруг Спайка, да и всех нас. Я впервые оценил бедность в ее последней ипостаси. Когда-то в этом домике жило человек 20-25, семьи четыре наверно. Сейчас в нем жил только дух разложения и дряхлости. Все потолки были покрыты рисунками желтых разводов, половые доски просто выворочены в некоторых местах. В доме когда-то был второй этаж, но видимо, когда обвалилась лестница, на него больше не поднимались.
       
 Дрожа всем телом от холода и от озноба, начиная трезветь, я утер остатки слизи со своей небритой щетины и сел рядом с Майклом и уснул. Даже не помню, как я вернулся в свой дом. Очнулся я уже около своей двери с томиком Ганди, зажатым в руках. Я открыл дверь, лег в кровать и не вставал часов 12. Утром следующего дня я не встретил Майкла на работе. Меня не уволили за то, что я пропустил один день, я спросил у начальника почему, он ответил: «Будь ты нигером. Уволил бы, не сомневайся, счастливчик». Спросил про Майкла, того уволили. Всю эту неделю я работал очень усердно, в любую свободную минуту читал, проникся идеей непротивления, расспрашивал всех о Мартине.

 Много воды утекло с того тяжелого времени в Чикаго, сейчас помнится, что в этом городе не было и дня, чтобы кого-нибудь не убили, не избили до полусмерти или не посадили в тюрьму не за что, как например то произошло с Майклом. Я пришел к нему домой в выходные, надеясь застать его с женой и детьми. Дверь мне открыла старшая дочь и позвала мать. Я хотел было войти, но она не пустила меня на порог, в ее больших и красным глазах застыло выражение отчаяния безысходности, такие же глаза, наверно, у коровы, которую ведут на бойню. Глупо было бы уйти, не спросив, в чем дело. Ее желание меня выгнать было, судя по всему, менее сильным, чем желание выговорится. Она рассказала, что когда приехала полиция и застала Майкла, сидящим рядом с трупом, сразу же его арестовала и выдвинула обвинение в убийстве. Его избили и увезли в участок, я же в это время спал, сидя на крыльце. Под крики жены машина укатила, оставляя за собой четкие следы в мокроватом снегу. Труп валялся в пустом доме до утра и только в понедельник утром его забрали. Спайк окоченел, и санитары громко ругались, сгибая его руки так, чтобы он влез в автомобиль.
 
 Затем она произнесла слова, которые выжглись в моем сознании строчкой ниже, чем те, которые я произнес в начале своего долгого жизненного пути: "Вчера была в суде, Майкл виновен..." После этих слов она захлебнулась в плаче, а я снял шляпу и кинул ее к ногам женщины. Через день я уже ехал обратно в Монтгомери, возможно в этот момент я стал жить для одной цели - встретится с Лютером Кингом.

 Я вернулся в дом к родителям, они меня даже не узнали поначалу. Борода уже отросла, крошки хлеба я не вычесывал, наверно, неделю, волосы были грязные, такие же старые и мятые, как и плащ, который, скрипя, застегивался на 4 пуговицы. Я приехал не с пустыми руками: из того, ради чего я работал почти год в каменном Чикаго я захватил только книги. Мой желудок тоже не был пуст, там плескалось янтарное море виски. К этому времени я уже знал, что спился, а мне было всего 25 лет. Было бы глупо предположить, что мой отец, который работал всю свою жизнь и кормил меня, моя мать, которая меня воспитывала, будут рады такому гостю.
 
 Те молодые годы, которые были наполнены поиском того, ради чего стоит жить походили на лотерею. Среди множества путей, среди лабиринтов вероятностей, мне кажется, я выбирал самые темные и кривые, но всегда без ответвлений. Теперь-то мне ясно, мне нужна была путеводная нить, что привела бы меня к тому пункту назначения, который не требовал бы разворота на 180 градусов. Я верил не до конца, я желал не полностью – непростительная ошибка! Как бы то ни было, в Чикаго я приобрел тот опыт, который я не приобрел бы, останься я в теплом гнездышке защищенности, под крылом у своих родителей. Я бы не прочитал столько, не пропил бы столько денег, не проиграл бы в карты, не встретил бы столько людей, обездоленных и лишенных крова над головой. И самое главное не понял бы, что в смерти и грехе все люди едины, вне зависимости от цвета кожи.
 
 Много недель я ничего не делал и ничего не пил, потом я стал писать статьи о всех тех проповедях, ведь их нельзя называть иначе, которые читал Мартин Кинг. Мои родители недооценили всей глубины моего падения. Я перестал думать о чем либо, кроме как о Боге и его пророке Кинге. Но, как я сейчас понимаю, все это было лицемерие и самообман, я все так же тешил свою гордыню, бичуя душу и отравляя тело.
 
 Я должен был извиниться, та фраза жены Майкла, не давала мне покоя: "Майкл виновен...". В горячем бреду предо мной вставал окоченелый Спайк и, качая дулом ружья около своего виска, указывая на меня пальцем, говорил - "Ты виновен..." Я просыпался абсолютно бесшумно, без слез и без криков, садился за машинку и начинал писать, я выстукивал по сорок пятьдесят страниц за ночь, а поутру валился в кровать и засыпал уже безо всяких снов.
 
 Когда я осознал, что мне надо извиниться, я стал искать того, того, перед кем я несу груз вины. Однажды я решился отправить все свои статьи в редакцию, я и не думал, что меня напечатают. Я отдал все записи, все то, что выливалось желчью из моей души теми ночами, когда Спайк говорил - "Ты виновен". Мои родители стали считать меня сумасшедшим и даже сходили со мной к врачу. Диагноз был прост (я бы и сам мог его поставить кому угодно, кто не знает, за что виноват, не знает, будут ли его судить и не знает, что такое сон) - нервный срыв. Мои родители успокоились, отец продолжал работать с 9 до 6, а мать все так же смотрела телевизор. Я снова начал пить, по ночам, так как не хотел портить жизнь своим родителям окончательно. Денег мне почти не давали, но случайно оказалось так, что мои статьи стали публиковать и что-то зазвенело в моих карманах.
 
 Мои сны превратились в кошмары. Самым частым стал сон со Спайком. Теперь он выходил из своего дома, я в этот момент сидел за столом с Майком, открывал дверь на кухню, все выходили и я оставался с ним наедине, лампочка качалась и тень выписывала спирали вокруг наших голов. Спайк поднимал дуло ружья к своему подбородку и, говоря «ты виновен», вышибал себе мозги. Теперь я стал просыпаться с криками и первым делом тянулся к бутылке. Полбутылки за ночь, каждую ночь. Я стал печатать днем, о Кинге, о неграх о Ганди и христианстве. Уже практически ничего не читал, но по воскресеньям ходил в церковь и неистово молился. Сейчас я переживаю, что молился искренне только тогда, когда был пьян, я вспоминаю, что слов я не знал никогда, а говорил первое, что мне приходило в голову.
 
 Чего и следовало ожидать, я вновь стал пить постоянно, у меня началась белая горячка. Однажды я избил мать, мне казалось она подглядывает за тем, что я пишу, не пускал в дом отца, так как считал, что это Эдгар Гувер и он хочет меня арестовать. Потом я поджег дом, разумеется, специально, навалил все книги, которые мне не нравились в кучу в гостиной и поджег их. К счастью мать вызвала пожарных и полицию. После непродолжительного расследования меня признали общественно-опасным и поместили в дом сумасшедших.

 Как ни странно, мои статьи публиковались все чаще и во все большем количестве изданий. Потом заинтересовались и самим автором, то есть мной. К этому времени я уже находился в клинике 8 месяцев и улучшения моего здоровья не предвиделось. Мне все время казалось, что Спайк меня преследует и стоило мне обернуться, как он тут же стрелялся. Мой параноидальный бред никак не сказался на моих статьях. Сейчас уже не припоминаю их содержания, но могу привести в пример пару названий, чтобы не быть голословным - "Бог и вера, разница понятий", "В смерти все едины или сегрегация в обществе" и тому подобные. Я сам не понимал, кто это может читать, так как из статьи в статью я обмусоливал одни и те же темы.

 Осенним днем меня навестил журналист, он задавал много вопросов и просил разрешение написать обо мне, как об одном из самых ярых защитников равноправия цветных. Я ответил ему, чтобы тот писал все, что ему только в голову взбредет, я подпишусь подо всем. Мне действительно было безразлично его мнение и всех остальных тоже. Я знал еще и то - я никогда не защищал негров или белых. Я писал только о двух вещах - смерти и Боге.

 Погода стояла по сентябрьски прохладная, но дождя не было, медкомиссия установила, что я здоров и могу идти на "свободу". Выходя из витых чугунных ворот клиники, я оглянулся, Спайк на прощание застрелился. Больше мне кошмары не снились. Покинув дом сумасшедших, я перестал быть официально сумасшедшим. Такие дела.

 Потом был Вьетнам. Начинаю с этой фразы ввиду ее простоты и глубины, ведь для всех тех, кто прошел хотя бы одну войну, одно лишь название может иметь гораздо более важное значение, чем имена людей. Я понял, что первично место, и исходя из этого, можно догадаться какие последуют события.
 
 Очевидно, произошла какая-то ошибка: меня призвали в армию, я не удивился и не стал требовать пересмотра решения: по сути, кому какое дело, что они завербовали в пехоту человека с шизофренией. Итак, пехота, две вещи: вода и огонь, то немногое, что было всегда. Мы попробовали все виды этих стихий, от падающей с неба, до вылетающей из под ног. Зато всегда не хватало тепла и уюта, сигареты были. Многие вещи, имена и названия напрочь стерлись из моей памяти, к примеру, я забыл имя своего командира и половины своих друзей, странно, ведь мы всегда помнили о тех, кто ушел чуть раньше, забыв попрощаться. Сейчас я уже не корю себя за такую черствость и забывчивость. Где-то год мы ходили по влажной сельве и тонули в тучах мошкары, топтали пыль дорог и открывали панический огонь из-за какого-то лесного шороха. Местное население всегда было одинаково безразлично и пассивно, у них даже оружия не было. Наше пребывание во Вьетнаме стало чем-то вроде затянувшейся прогулки, когда ушел слишком далеко и нет смысла возвращаться. Я познакомился с очень многими людьми и с белыми и с черными. Кстати сегрегация, столь присущая гражданскому миру отошла куда-то в заоблачные выси пороховой гари. Дважды мы сталкивались с вооруженными патрулями партизан Вьетконга, дважды мы бежали поджавши хвост с криками в радио об артобстреле такого-то квадрата. Можно сказать, что мы двукратные победители, хотя сейчас я склонен этого не говорить.
 
       Мы бродили по болотам и лесам, думая не о справедливой войне, не о коммунистах, не о Зиапе и Вестморленде, а о том, что вода хлюпает в наших сапогах и жрут москиты. Однако в 1967 году наша эпопея, нашей дивизии, по крайней мере, закончилась. По приказу командира мы прочесывали дельту реки Меконг. Абстрактность данного приказа не поражала никого. На войне, неважно, будь то война на севере Вьетнама, где люди гибли тысячами, или наши бесплодные скитания на юге, сюрреализм происходящего вытекает на свет Божий в виде совершенно абсурдных действий. Руководствовались принципом - надо искать, значит надо. Дух пал так низко, что даже не интересовались, кого мы ищем. Дельта Меконга превратилась в однообразную бесконечность туманов, сырости и вечерних разговоров не о чем. Южный Вьетнам взорвался как пороховой бочонок в 1967. Сразу же наша дивизия попала в засаду и все были убиты, запутавшись в ночных кошмарах, которые вдруг стали явью. Ночью на нас напали партизаны и почти всех перерезали ножами. Кто-то из наших проснулся и криками с автоматной очередью разбудил остальных. Я вскочил, выдернул чеку из гранаты и кинул ее под подбегавшего ко мне вьетнамца. Осколки нашпиговали мне все тело, как обычно, дальше, я пропустил все события и не понял, как оказался в госпитале. Врач объяснил мне, что я единственный выживший, да и то, только потому, что меня приняли за мертвого, валявшегося в грязевой каше, полуголым и забрызганым кровью. Он ждал от меня каких-то слов и я ответил - умирают не когда можно, а когда надо. Доктор сказал - да, но агонии у всех одинаковые. Я не увидел связи и свалил все на усталость.
 
 За войну я ни разу не выстрелил, целясь в человека.

 Я вернулся домой вскоре после госпиталя. Меня представили к награде, но я отказался, так как считал, что попросту это не вяжется с моей идеологией. Каким-то образом о моем решении стало известно, и порочный круг замкнулся, потрясая своей тривиальностью. Я обрел имя пацифиста и, вообще, борца за мир, я всегда был званым гостем на важных мероприятиях, где я из раза в раз говорил о Джонсе, который застрял между "Сциллой войны" и "Харибдой общества". Вновь гордыня взяла свое, я опять был рад слышать свое имя, не только фамилию и приказ, но имя и различные теплые слова в мой адрес. Я старался казаться знающим и опытным, прошедшим ужасы войны, говорил о страшных боях и храбрых войнах, павших среди топи и грязи, о кошмарных бойнях, в которых мне не раз приходилось участвовать. Я клеветал, я врал и придумывал.

 К 1968 году я перестал появляться на собраниях хиппи, перестал кричать с трибун о сексуальной революции, и снова, в третий раз в жизни, начал пить. Пелена забвения свалилась к моим ногам, и я надел её без тени сожаления. Размер был в пору. Вместе с прошлым, с его запоями и галлюцинациями, я вернулся в отчий дом. Родители меня узнали, но делали вид, что видят впервые. Я стал жить затворником на втором этаже и целыми днями слушал радиопередачи о войне, сначала я узнал все досконально о Новогоднем наступлении, потом все о генерале Абрамсе, дальше я нечаянно предсказал, что войну нам не выиграть.
 
 Наступал февраль.

 Я все сильнее чувствовал, что схожу с ума; болезнь прогрессировала. За годы войны я даже позабыл о своем идеале - о Лютере Кинге. В темной клетушке второго этажа я перечитывал желтый пергамент выцветших страниц моих давнишних статей. Я почти перестал спать, почти перестал есть и не слушал больше радио.
 
 Мною полностью овладела идея всеобщего единения. Прочитав библию раза 2 или 3 подряд, я пытался отыскать Бога во всем. Сейчас я понимаю, что избежать этого можно было одним лишь способом - вернуться на войну. Но я не хотел ничего менять, мне нравилось то, как я думаю, мне нравились стройные логические цепи, что плескались как белоснежные чайки на волнах чувств.
 
 Кажется, я уже догадывался, что для меня вина. Моя вина была перед Богом, оправданий быть не могло. Я возвел все свои пороки в ранг грехов настолько тяжких, что жить с ними было нельзя. Я стал поистине верить в Него, а его сыном на земле для меня по-прежнему оставался Мартин Лютер Кинг. Все то, что он делал, казалось мне противодействием и противопоставлением всем деяниям моей жизни. Я пришел к выводу, что он мой антипод абсолютно во всем, начиная от цвета кожи. Я принял на веру все то, что он говорил, проанализировал это и вывел для себя теорему, которая основополагает все, чем я занимался раньше. Если он всегда был постоянен в своем намерении сплотить всех людей на земле, то я метался от одной крайности к другой. По сути, я все время сам себе врал, никогда не был заинтересован ни в том, ни в другом. Если Мартин творил мир, я шел на войну. Если он извинялся за то, что был не прав, я кричал о своей правоте.

 Я решился на поступок завершающий мой крах и возродивший мою душу из пепла. В глазах Бога, которого я переправил под свой лад, я более в этом не сомневаюсь, я стал тем, кем при жизни был Кинг.
       
 Сейчас, когда я смотрю на Землю Обетованную, я понимаю, что никогда не встречу здесь Лютера Кинга. Я расскажу, что было дальше. Я приехал в Мемфис, что в Теннеси, купил ружье и прошел вместе с неграми и белыми парадом по улицам этого города. Вечером я исполнил то, к чему шел с того дня в Монтгомери, то к чему шла вся американская история. Мне кажется, я исполнил его мечту, своей жизнью он купил единство для всех нас. Я навел на него прицел, я читал молитву, которая простила бы меня, я молил Его о прощении. Мартин Лютер Кинг стоял на балконе своего отеля, когда я выстрелил в него, почти не целясь. Такие дела.
       
Весна 2005


Рецензии
интересненько. мне нравится стиль. жаль что такое написание будет утомлять в больших произведениях

Денис Сапегин   15.05.2008 22:38     Заявить о нарушении
Спасибо за отзыв, так как это мой первый рассказ, написанный еще в 16 лет, то могу себя оправдать тем, что "не особо парился", когда его писал.

Антон Сапронов   15.05.2008 22:44   Заявить о нарушении
ЕПТ , искренне заслуживает уважения полустатья о героизме обезьян. Я не расист... но какой у тебя цвет кожи?? 0_о

Антон Камский   10.09.2008 07:33   Заявить о нарушении