Берлинская осень
Эмма Айхенвальд не торопясь шла по причудливо-мягко освещенной Унтер-ден-Линден. Причудливо – из-за отсутствия слепящих прожекторов. Выдался вечер, не потревоженный воздушной атакой, но прохожие всматривались в сумеречное небо, отыскивая в нем стаи черных самолетов.
Улицы были тихи. Слабо мерцали витрины магазинов, полные сказочных сокровищ. Памятники, как это всегда бывает осенью, в темные вечера, готовились сойти с пьедесталов, натянуть поводья и пустить своих лошадей вскачь по сизым мостовым…
На углу, около высокого серого дома, Эмма остановилась и заглянула в окно первого этажа, темное стекло которого светилось отблесками висящей в комнате лампы. С улицы было видно только кусочек обшарпанной стены и раскачивающуюся, словно от ветра, лампу. Остальное терялось в полутьме. Эмма грустно улыбнулась: это было все, что осталось от книжного магазина, где когда-то продавался ее лучший роман – «Берлинская осень»… Чья-то фигура заслонила свет; к окну подошла девушка и оперлась руками о подоконник. Налетел грозный ветер с отчетливым привкусом соли, разметал черный узор веток. Стоявшая у окна девушка закуталась в платок и отошла вглубь комнаты.
«Здесь тоже все», – сказала себе Эмма.
Есть женщины, которые переносят одиночество, как королевы: сдержанно, с чувством собственного достоинства; они занимают свое время работой, книгами, искусством. Эмма Айхенвальд была именно такой, и еще до недавнего времени ей больше ничего не было нужно…
; ; ;
– Черт возьми! – пробормотал Келлер. – Ни одной сигареты не осталось.
– У меня где-то были, – машинально ответил Герман Айхенвальд и полез в карман.
Где-то снова грохнуло, потом в небе взвилось ослепительно-красное пламя.
– Твою мать, – сказал Келлер. – Сейчас до нас дойдет очередь.
– Плевать, – флегматично заметил Герман. – У меня отпуск с завтрашнего дня.
Келлер расхохотался:
– Отпуск! С завтрашнего! Дня! Ты доживи сначала до завтрашнего дня.
Вечером Келлер напился и между путаными скабрезными анекдотами вдруг выкрикивал:
– Завтрашний день? Нет никакого завтрашнего дня! Нет! Отпуск, вашу мать!
А потом вдруг притих и почти прошептал:
– Этого нам не выдержать. Что бы ни орали наши болваны сверху. Все сдохнем.
– Нас раньше испепелит наша ненависть, – вдруг проговорил Герман, до этого момента безучастно глядевший в одну точку.
– Ты ведь еврей, да? – громко спросил Келлер.
Герман не шевельнулся; казалось, ему задали самый обыкновенный, ничем не примечательный вопрос. Он отхлебнул пива и поморщился, мол, дрянное пойло.
– Наполовину.
– Слышал о Краусе?
– О Краусе?
– Стоило ему уехать на фронт, как наши ребята забрали его папашу, а самого Крауса через пару дней уволили. Скоро и тебя попрут со службы. Скоро ни одного из вас не останется в рядах нашей доблестной армии!.. – браво воскликнул Келлер. Сник, опустил голову: – Чушь собачья. Какая, к дьяволу, разница? Мне плевать.
– Тише, – остановил его Герман. – Для многих это существенная разница.
; ; ;
Герман все же получил неделю отпуска. Волшебную, колдовскую неделю, которую следовало наполнить бесконечным, безудержным счастьем. Как любому мальчишке, ему не терпелось рассказывать, рассказывать… А рассказывать было что: как он учился правильно носить форму, как напился после первого боя, как в деревне русская женщина накормила его и двух его товарищей ужином…
Герман сошел с поезда, бегом покинул вокзал, и гулкая, вязкая тишина окружила его. Ему показалось, что он разом оглох.
Мир был ирреальным, хрупким и монументальным одновременно. Затянутое тучами небо и массивные здания выстраивали картину, когда-то казавшуюся грозной, а теперь превратившуюся в эффектную декорацию. Глубокая чернильная синева поглотила все, и только редкие островки света сияли в ней, как кристаллы на бархате. Да, ночной Берлин. Не город, не родной Берлин – фантасмагория.
; ; ;
Звонить в дверь и будить мать не хотелось. Герман нащупал в кармане ключ и беззвучно повернул его в замке. Вошел, постоял в прихожей, пытаясь осознать: он дома. Скинул рюкзак. В квартире было темно и тихо.
Герман осторожно отворил дверь гостиной и попытался наощупь найти выключатель, но не смог. Слишком давно он был здесь в последний раз, кажется. Черт с ним, со светом, подумал он и сделал несколько шагов. Тут же что-то загремело и обрушилось. Но глаза Германа постепенно привыкли к темноте, и он различил силуэт письменного стола, а на нем – лампу, украшенную бронзовой фигуркой. Ее свет, резко заливший темное озеро стола, еще более выпукло очертил глухую тишину, царящую в квартире. Наконец, Герман заметил прижатый лампой плотный лист бумаги, один из тех, на которых Эмма предпочитала писать свою прозу. Ее почерк был все так же порывист и одновременно четок.
Мой дорогой мальчик!
Сейчас, буквально за несколько минут до этого, я особенно ясно вижу тебя, с грохотом пробравшегося в комнату и с трудом нашедшего выключатель. Забавно.
Знаешь, люди принимают смерть за некую мистическую фигуру, закутанную в темный плащ; это глупо, мой дорогой. Смерть – это грязь и кровь. Но смерть – это еще и одно мгновение, невероятное в своей яркости. Вы, солдаты, быстро привыкаете к ней, но для тех, кто живет в городе, вдали от фронта, она по-прежнему загадочна. Я полагаю также, что она в своем роде интересна. Жаль, нет времени обсудить это с тобой.
Мне не хочется отягощать тебя моральными проблемами – вроде этой, любопытной, но навязшей в зубах: что ты будешь делать, когда война закончится? Поймешь ли ты и поймут ли окружающие, на чьей стороне ты был? Ты определишь это спустя какое-то время, и мои слова тут ничего не изменят.
Меня гораздо больше интересует твое настоящее. Если тебе удастся выжить, все остальное будет не так важно. Важно, но не так.
Фюрер призывает обратиться к изучению римской истории; обратись, воспользуйся его единственным полезным советом. Когда война закончится, займись своим образованием всерьез. Хорошо вымуштрованные мозги пригодятся тебе при любом режиме. Образование действительно формирует человека. Сейчас это представляется тебе шелухой, но со временем ты поймешь. На базе интеллектуала (настоящего, а не подделки!) воспитывается личность. Бывает и наоборот, но не в твоем случае. А одно из важнейших качеств интеллектуала – умение видеть своеобразную эстетику во всем. Нет, не думай, будто я вижу какую-то красоту в войне. Однако я не могу заставить себя не видеть определенную красоту в этой берлинской осени, так не похожей на ту, что описана в моем романе…
Мы не имеем права ненавидеть эту страну. До тридцать третьего года она давала нам все. Ты должен продолжать службу; ты будешь и дальше служить режиму, убивающему нас, и завоевывать награды – назло им. Пусть это будет беспринципно – до какого-то момента. Жизнь невозможно втиснуть в рамки правил и принципов, и порой полезнее быть оригинальным.
Написанное мной сейчас – даже не цинично. Я давно переступила черту, отделяющую цинизм от философии.
Вероятно, от автора «Берлинской осени» можно было ожидать большего. Вероятно, я в какой-то степени исписалась. Тем более, мне хотелось бы, чтобы ты запомнил меня такой, какой я была в расцвете – эпатирующей, четко излагающей мысли, немного театральной и еще красивой.
Сейчас многие поступают так. Этот выход – отнюдь не моя идея, а жаль!
Итак, я полагаю, что мне приятнее самой покончить со всем, нежели ехать в Равенсбрюк или Аушвиц. Кроме того, у тебя достаточно собственных проблем, и важнейшая из них – сохранить не только жизнь, но и положение; скоро настанут еще более трудные времена. Прости, не успела с тобой попрощаться, боялась, будет слишком поздно.
Милый, я целую тебя и люблю. Помни, что это всего лишь одна берлинская осень; она забудется, как забываются все осени на свете, а забывшись, исчезнет, будто и не существовала никогда.
Мама.
Герман швырнул письмо, ощутив, как дико колотится сердце – совсем в горле, так и норовит выпрыгнуть, – пересек гостиную, в два прыжка преодолел лестницу и распахнул дверь в спальню матери.
Город был черной бездной, колодцем с утонувшими в чернильной воде огнями, пустым театральным залом. Фантасмагорией.
Свидетельство о публикации №208052600030
Вообще - сильно. Основано ли на реальном случае из жизни в Германии?
Петр Лебедев 26.05.2008 18:07 Заявить о нарушении
Где-то в глубине души я думаю, что поэт и интеллектуал очень близки...
Абсолютно реальный случай, и не один. Родители солдат-полуевреев часто предпочитали покончить с собой, чтобы не портить карьеру своим детям (после выхода приказа об их увольнении)и не попасть в лагеря. В данном случае - я изменила имена и додумала биографии, но, в принципе, это случай с Луизой и Германом Шухт.
Ксения Зуден 26.05.2008 18:38 Заявить о нарушении
Петр Лебедев 26.05.2008 19:10 Заявить о нарушении
Ксения Зуден 26.05.2008 20:00 Заявить о нарушении