Судный день
Нужно было вставать. А значит, превозмогая свое протестующее я, выползти из-под теплого одеяла и окунуться в холодный, разреженный воздух полупустого помещения. Она вспомнила как в детстве, по утрам, отец заставлял ее ходить в бассейн. Он будил ее, когда на улице еще было темно. Она чистила зубы и после ехала на бренчащем, заиндевевшем трамвае до здания бассейна. Там, у кафельной чаши с голубой водой, она с безнадежным отчаянием кидалась вниз, и мокрый, пронизывающий холод забирался ей под кожу, и она чувствовала себя невероятно несчастной и одинокой.
Томительное отчаяние из детства сжало грудь как много лет назад. Унылая гостиничная комната была той самой кафельной чашей, в которую предстояло кинуться с головой.
Марина вздохнула, наконец, решившись, откинула одеяло и сунула голые ступни в остывшие за ночь тапочки. Тапочки застучали по полу как деревянные колодки. Она судорожно натянула на себя кофту, штаны и унты, и по телу, ошарашенному температурным шоком, медленно полилось тепло.
В маленьком городке была лишь одна гостиница, та, в которой вынужденно остановилась Марина. Поэтому приходилось мириться и с отсутствием тепла, и с выкрашенными до половины зеленой краской стенами, и с цинковым рукомойником.
Она намочила полотенце и протерла им лицо. Что-то неотступно сверлило в мозгу. Как будто она о чем-то забыла, о чем-то очень важном. Наверное, что-то приснилось, но что, не могла вспомнить. Она прошлась по комнате, поправила съехавшую набекрень висевшую над кроватью картонку. Это была репродукция с картины К. Брюллова «Полдень», вырезанная из коробки конфет. С картонки, томимая жарой, улыбалась итальянка.
На ум ничего не приходило. Марина улыбнулась итальянке в ответ и вышла в коридор. В коридоре все выглядело еще более уныло, чем в номере. Марина постучала в соседнюю дверь и позвала:
- Павел Сергеевич, вы проснулись?
Она приложила ухо к двери. Некоторое время было тихо, потом послышались шаркающие шаги и после пронзительного щелчка, дверь открылась, и перед Мариной появился среднего роста нестарый мужчина с вытянутым, исхудавшим лицом.
- Доброе утро, Мариночка. Если это утро можно назвать добрым, - грустно сказал он.
- Доброе утро, Павел Сергеевич. Замерзли?
- Замерз. Вы, я вижу, тоже, - он кивнул на ее унты.
- Ага. Пойдемте чай пить. Нам с вами горячий чай необходим.
Павел Сергеевич как-то отстраненно улыбнулся и, уже закрывая дверь, ответил:
- Вы, Мариночка, идите, а я к вам присоединюсь.
Марина пожала плечами и одна спустилась на первый этаж, в гостиничный бар. Кроме нее в баре были еще официант и бледная апатичная женщина, занявшая столик у окна. Она вяло жевала бублик и безучастно смотрела на покрытый снегом тротуар.
Назойливая мысль все также неотступно сверлила в мозгу. Но теперь уже не в лобной части, как прежде, а у виска.
Марина заказала кофе. Однако, кофе не оказалось, и его заменили на чай. Но до того как принесли чай, появился Павел Сергеевич. Он успел побриться, и выглядел посвежевшим и даже повеселевшим.
- Ненавижу эти выездные суды, - сказал он, потирая руки. – Никаких условий.
Марина рассеянно кивнула. Ей показалось, она должна вот-вот вспомнить то, что ее мучает с самого пробуждения, но подойдя к разгадке почти вплотную, она вновь потеряла ее.
- Как ваше настроение? – спросила она Павла Сергеевича. – На что мы можем рассчитывать?
- Ну, милочка, с утра сразу о работе, - уходя от ответа, протянул Павел Сергеевич, и отхлебнул горячую жидкость из принесенного стакана. – Лучше скажите, что вам снилось на новом месте?
- Что мне снилось на новом месте, - машинально повторила Марина, глядя на апатичную женщину. Та ела второй бублик, так же вяло и безучастно как первый.
И вдруг Марина вспомнила. То ли вид методично жующей женщины натолкнул ее на это, то ли что-то другое, но она вспомнила. То, что ее мучало, действительно был сон. И в этом сне она видела себя, и Павла Сергеевича, и …
- Мне снились, - медленно заговорила она, воспроизводя картинку, - Вы. Вы давали мне десятирублевку. Но не нашу, а старую, советскую, с Лениным на банкноте.
- Да, были времена. Тогда на десятку погулять можно было, а теперь – булка хлеба, не больше. Однако, странный сон, - Павел Сергеевич снова сделал большой глоток. – Вы верите сонникам, может, стоит заглянуть?
- Павел Сергеевич, - осенило Марину, - вы ведь дадите ему десятку, да? Вы ведь уже все решили?
Ее голос задрожал, и Павел Сергеевич брезгливо поморщился.
- Деточка, вы опять о работе, - устало проговорил он. – Выпейте чаю, очень хороший, - и Павел Сергеевич замурлыкал какую-то песенку, обрывая всякие разговоры.
Марина потерянно посмотрела в сторону, где сидела апатичная женщина, но ее уже не было. Второй бублик она так и не доела.
Сашка был пятым из выживших. После него мать родила еще двоих, но ни один из них не прожил и месяца. Из первых лет жизни в Сашкиной памяти почти ничего не осталось, но маленькие красные гробы, как будто игрушечные (хотя Санька не знал, бывают ли игрушечные гробы) он запомнил. И стелющуюся по ним мать он тоже помнил. На кладбище всем детям раздавали бисквитные пирожные с масляными розочками. У них был странный привкус и неприятный запах. Запах еще не до конца засохшей болячки и заиндевевших от мороза щек. С тех пор для него этот запах стал запахом несчастья. А мать после уже больше никого не рожала, и Сашка остался самым младшим в семье.
Отца Сашка не знал. На вопросы, кто отец, мать не отвечала. То ли не хотела, то ли тоже не знала. Так что воспитанием Сашки занимался отчим.
Отчим не был плохим человеком. Такой же как все мужики в их деревне. Иногда пил, иногда дарил матери подарки, когда ездил в город, - дешевые духи или морковно-красные помады. Сашка всегда считал, что духи – это то же, что и спирт, только пахнут противнее. Понюхаешь пробку, и чихать хочется. Мужики, бывало, пили их, когда брашка заканчивалась. Но мать обожала духи, и умудрялась в спиртовом удушье различить тонкие нотки фиалки, розы или неизвестного цветка с красивым названием «магнолия». Наносила она их очень осторожно: одна капля под мочку правого уха, другая – под левую, и еще одна на запястье.
Детям, в том числе и Сашке, было запрещено прикасаться к пузатым флакончикам. Если мать замечала, что кто-то нарушает ее запрет, она коршуном кидалась на «преступника», отбирала и перепрятывала свое богатство. Опустевшие пузырьки она не выбрасывала, складировала в коробке из-под туфель. Когда отчим перестал делать подарки, она часто вытаскивала коробку, и по очереди нюхала пластмассовые пробочки, размахивая ими перед носом (она по телевизору увидела, что именно так надо нюхать духи). Пустые пузырьки все еще сохраняли резкий спиртовой запах, и мать по-прежнему улавливала в нем ароматы фиалки, розы и магнолии.
Почему так случилось, Сашка не знал. Когда отчим в очередной раз поехал в город, вернувшись, он ничего не привез матери, ни духов, ни помады. Сказал, завертелся, забыл. Мать не обиделась. Всякое бывает. Через неделю отчим напился со скотниками прямо на ферме. Вернулся домой часа в три ночи. Мать открыла дверь и недовольно сказала: « Не топай, детей разбудишь». В ответ отчим ударил ее.
Сашка все слышал. И звонкую пощечину, и храп отчима, уснувшего после этого через минуту, и всхлипывания матери, проплакавшей до утренней дойки.
С тех пор отчим бил мать постоянно. Стоило ему выпить, он вытягивал из штанов ремень и гонялся за ней по огороду. Мать убегала, перепрыгивая через грядки и высоко задирая над коленями юбку, и визжала, умоляя его: «Петенька, Петюша, ну не надо! Пожалуйста, не надо!» Потом, она, если успевала, запиралась в свинарнике или в коровнике. Отчим, матерясь, долбил в дверь, и, потрясая ремнем, грозился убить «суку». А мать все также визгливо умоляла: «Не надо, Петюша, пожалуйста, не надо!» И ее визги сливались с визгами обеспокоенных свиней.
Сашка, пока был маленьким, прятался под кровать и зажимал уши, чтобы не слышать криков. Ему было очень стыдно за мать.
В тот вечер Сашкино терпение вышло. Мать поставила опару на пирожки, на завтра должны были отмечать Сашкин день рождения, и развешивала выстиранное белье. За окнами густым киселем застыла ночь, и высоко висел тонкий сияющий месяц. Все легли спать, кроме матери и Сашки, склонившегося над алгеброй у горячей печи, и отчима, который уже неделю находился в запое.
Учился Сашка плохо, и алгебра давалась ему тяжело. И давно бы он уже закутался в одеяло и смотрел десятый сон, если бы мать не сказала: «Пока не сделаешь домашнее задание спать не пущу. Надоело мне краснеть перед учителем». И Сашка послушно сопел над учебником. Он как раз читал, что такое логарифмы, когда в избу ввалился отчим. Вокруг него заклубился пар, и Сашку обдало холодным зимним воздухом, ворвавшимся сквозь открытую дверь.
- Сука, это ты испортила мне всю жизнь, вместе с твоими выродками, - заорал отчим и кинулся на мать, от неожиданности выронившей из рук таз с бельем.
Таз загремел, ударившись цинковым боком о деревянные половицы, и влажные белые тряпки неловко распластались по полу. И Сашка как будто на экране, а не в реальной жизни, увидел мать, припертую к стене и уже закатившую белки, отчима, молотящего кулаком в мягкий, полный живот матери, старших сестер, судорожно приседающих вокруг них и что-то кричащих. Сашка понял, что еще несколько минут назад он был счастлив, несмотря на непонятные логарифмы и функции, несмотря на слипающиеся глаза и строгую мать. А теперь во рту опять появился вкус тех самых пирожных с масляным кремом, которые раздавали на кладбище, вкус несчастья, и ненависть, волной ударившей в грудь.
Он поднялся, алгебра упала с лавки, закрыл дверь, чтобы не было холодно, взял со стола скалку и ударил ею отчима по голове. Потом еще раз, и еще раз, и еще раз, пока по рукам не потекла кровь, и мать, с трудом ползущая по полу, не вытащила скалку из его липких ладоней. Сестры ошалело пялились на него из углов, а в душе Сашки пустотой расходился покой и удовлетворение. Никто не орал, не матерился, лишь мать тихонько постанывала.
Вскоре дом опять наполнился шумом, топотом, незнакомыми голосами. За неприкрытыми окнами замелькали сине-красные огни, люди в белых халатах унесли на носилках сначала мать, через несколько минут отчима, а еще через несколько минут низенький, пузатенький человечек в синей фуражке увез Сашку. И почему-то никто не мог вспомнить, кто вызвал скорую и милицию.
Сашку запихали в серый полутемный «бобик», усадили на деревянную узкую лавку. Мужик в фуражке сел рядом. Кто-то из кабины спросил:
- За что, пацан, взяли–то?
- Отчима убил, - ответил мужик в фуражке вместо Сашки.
Тот, кто спрашивал, присвистнул и замолчал.
Сашка тоже молчал всю дорогу. Теперь уже не было согревающего чувства удовлетворения, пришедшего к нему в первые минуты. Оставался страх, очень хотелось спать, и новое слово «убил», ставшее теперь осязаемым, пульсировало в висках. Раньше Сашка часто слышал это слово по телевиденью, по радио, он читал его в газетах и книгах, но обращенное к другим, оно было одним из миллионов, незаметным и незначимым. А теперь оно, слово, вцепилось в него как пиявка, стало частью его, и Сашка еще не знал, как с ним жить. И лишь одно его успокаивало, отчим мертв, а значит, не будет мучить мать.
О том, что отчим не умер, Сашка узнал только на следующий день. Отчим две недели пролежал в полубессознательном состоянии, а когда очнулся, быстро пошел на поправку и дал показания против Сашки.
Мать тоже быстро оправилась и даже пыталась встретиться с Сашкой, но ее к нему не пустили. На допросе она рассказала, что сын ее защищал. Но когда следователь предложил ей написать заявление на отчима, она вдруг чего-то испугалась и забормотала, что ее неправильно поняли, что Петенька ничего плохого с ней не сделал, все уже в порядке и писать заявление против своего мужа она не станет. А сына ее не посадят, он еще маленький. Соседка точно знает, что до 14 лет не садят, а день рождения Сашкин должен был быть только вечером следующего дня. В ответ следователь ткнул пальцем в стеклянный циферблат на запястье и заявил, что «преступление произошло в 15 минут первого ночи», то есть день рождения Сашки наступил, когда он калечил отчима, и его будут судить. Но мать отказывалась понимать, не переставая мотала головой, ссылалась на соседку и бормотала, что Сашка маленький, его нельзя садить, да и за что, Петенька ведь живой.
Через несколько месяцев суд вынес Сашке приговор: 5 лет лишения свободы.
У Павла Сергеевича разболелся желудок. То ли еда в баре оказалась несвежей, то ли причиной явился утренний разговор, но в желудке скребло, сверлило и препротивно поднывало. Он разжевал огромную таблетку «фестала», выпил стакан воды и скрючился на кровати, подобрав колени к подбородку (потому что так было легче переносить боль), и стал ждать, когда лекарство подействует.
«Наверное, мужчина, застывший в позе эмбриона, смотрится смешно и нелепо», - подумал Павел Сергеевич и попробовал представить, как он выглядит сверху. «Действительно, смешно и нелепо», - удостоверился он, и ему стало жаль себя. Все-таки, утро не задалось. Холодная гостиница, какая-то светло-рыжая жидкость вместо чая (такую же подавали в школьной столовой), и в завершении этот никчемный, раздражающий разговор, дрожащий, срывающийся голос и просьбы. (Павел Сергеевич ненавидел, когда его о чем-нибудь просили) Мариночка хорошая девушка, но слишком молода, чтобы быть адвокатом. Что она понимает? Почему он, Павел Сергеевич, должен его пожалеть? Пожалейте ребенка! Ребенок в неполные 17 лет уже успел совершить 2 тяжких преступления и один раз сбежать из колонии. Не все умудряются в столь юном возрасте стать рецидивистами.
Павел Сергеевич тяжело вздохнул, боль в животе не проходила.
Люди всегда находят оправдание своим преступлениям. У парня сложилась тяжелая судьба, и он убил невинную пожилую женщину, а, может быть, пожилая женщина была вовсе не невинной, а злой, бородавчатой, и страшно раззевала полубеззубый рот, матеря оборванца, но это все равно. Ведь не в него одного она тыкала кривым пальцем, а убил ее именно он. Возможно, он думал, что раз старуха свое отжила, то очищение мира от ее бренных останков станет благом? Но, дорогой мой, обо всем этом уже писалось, хотя бы Достоевским. Но он, наверное, не читал ни Достоевского, ни кого-нибудь еще. Молодежь растет неграмотной, ничем не интересующейся. И Павел Сергеевич опять тяжело вздохнул, но уже не от боли.
Он всегда вздыхал, когда обращался к любимой теме «современная молодежь и ее недостатки» и любил поспорить с кем-нибудь по этому поводу. Но в заиндевевшем номере лежал лишь один скрюченный мужчина. И этим мужчиной был он сам.
«А я любил читать», - ностальгически вспомнил Павел Сергеевич. Да, он много читал, когда еще был не Павлом Сергеевичем, а Павлом, Павликом, Пашкой. И Пашка забивался в угол дивана, притворяясь, что его нет дома, когда друзья звонили в дверь. Пацаны играли в футбол, гоняли на «великах», они жили в реальном мире, а Пашка жил в мире изощренных фантазий Жюля Верна, Маркеса, Борхеса. Но тот Пашка остался в прошлом, он все также сидит на диване и читает очередной роман, а Павел Сергеевич находится в застуженном номере замызганной гостиницы в маленьком заснеженном городке, где летом коровы гуляют по проезжей части.
В районном суде спокойнее работать. Никуда не надо ездить, да и дела попроще: кражи, побои. А перевели в областной суд – закружилось, завертелось.
Павел Сергеевич наткнулся на часы, висевшие на противоположной стене. Стрелки двигались к полудню. Он вспомнил, что заседание назначено на 2 часа. Ему вдруг страшно захотелось сбежать и от предстоящего заседания, и от слезливого адвоката Марины, и от своих строгих коллег в белых манишках. Или, наоборот, остаться здесь, на этой кровати, и неподвижно лежать на ней целые сутки. Проведя целые сутки на кровати, можно отлично выспаться и порассуждать о жизни, о днях прожитых, о днях оставшихся, о целях достигнутых и не поставленных, о Боге, и о том, что, наверное, последняя инстанция не надзор, а есть суд выше, чем Верховный суд. И в том самом высшем суде кто-то неведомый штампует решения, вынесенные когда-то Павлом Срегеевичем, визами «справедливо», «несправедливо».
Павел Сергеевич опять взглянул на круглый циферблат напротив. Боль в животе утихла, и он даже немного пожалел об этом. Боль была оправданием самому себе для того, чтобы оставаться в кровати. Павел Сергеевич еще раз тяжело вздохнул, теперь уже от напряжения, нехотя вставая, отряхнул брюки, накинул дубленку и вышел из номера.
На улице вопреки ожиданиям не было холодно. Мороз не щипал за щеки, и внезапно пошедший снег мягко ложился под ноги ровным полотном. Павел Сергеевич подумал, что и в этом заснеженном захолустье люди могут быть счастливыми, и твердо решил после окончания дела подать в отставку.
Когда Сашка сбежал из колонии, он рванул в деревню, к матери. Решение идти домой, пришло к нему само собой, потому что идти-то было больше некуда. Но, оказавшись в двух шагах от лесопильни, с которой и начиналось Вознесенское, он понял, что и туда ему тоже нельзя.
Находясь в колонии и планируя побег, он тщательно продумывал трудности, с которыми мог столкнуться. Сокамерники, собаки, прожектора, но ему и в голову не могло прийти, что препятствием на пути к дому станет он сам.
Теперь Сашка стоял у пустой лесопильни и смотрел на светящиеся окна дома. Он был так близок к дому, что иногда даже различал, как сквозь яркие пятна мелькают тени, и пытался угадать в них силуэты матери или кого-то из сестер. Отчим с ними больше не жил. После комы он совсем озверел и бил мать хуже прежнего. Она продолжала терпеть, пока весной он не проколол ей живот вилами. Она долго лежала в стационаре, рана не заживала, но через 2 месяца ее все же выписали. Вернувшись из больницы, она в тот же день выгнала отчима. Ее поступок всем деревенским показался необычайно смелым, так что об этом очень долго судачили, и даже до Сашкиной колонии дошли слухи.
Сашка смотрел на окна, вспоминал, как длинные месяцы мечтал о встречи с матерью, но именно в тот момент, когда стоило крикнуть, и мать, возможно, услышала бы его, он неожиданно обнаружил, что не может сделать ни шага. Оказалось, он боится. Боится увидеть ее испуганные глаза, боится услышать мольбы вернуться обратно, чтобы не было еще хуже, боится ее непонимания. И Сашка решил не появляться на глаза матери. Сначала он найдет работу, устроит свою жизнь, а потом пригласит ее к себе.
У него сладко заныло сердце от мысли о том, как мать, восхищаясь и гордясь им, прижмет его к груди, и станет тихо плакать от счастья за него. Нежную поэтическую боль в сердце перебило грубое урчание в животе, и Сашка вспомнил, что с утра ничего не ел. Он предполагал поесть дома, но теперь этот вариант отпадал. Он в последний раз кинул взгляд на расплывающиеся в сумерках контуры дома и, отбросив сантименты, стал лихорадочно соображать, где можно было бы поживиться.
Сумерки быстро сгущались, обещая темную бархатную ночь. Деревня не издавала привычных для нее звуков, но время от времени над ее пустыми улицами взрывались вспышки девчачьего смеха, перекрываемые басистым подростковым гоготом. Сашка прислушался, голоса раздавались с другого конца деревни. Пока пацаны с девчатами дойдут до лесопильни, пройдет минут тридцать-сорок. А, может, они вообще останутся там.
Он сполз с бревен и не спеша направился в сторону покосившегося двора тетки Мажарихи. Изба Мажарихи находилась на отшибе. Когда-то на том месте предполагалось выстроить целую улицу, но в годы перестройки люди перестали приезжать в деревню, и, напротив, многие деревенские сбежали в город. Новая улица не понадобилась, и дом Мажарихи так и остался стоять отдельно от всей деревни на несуществующей улице без названия.
Муж Мажарихи умер еще до того, как Сашку определили в колонию, и если к ней никто из мужиков не пришел, она должна была быть одна.
Сашка перелез через забор, напрямик пересек огород, зажевав по пути огурец, крадучись обошел стайки, чтобы не потревожить скотину, и вышел к крыльцу. Он дернул дверную ручку, и дверь, чуть скрипнув, открылась. Мажариха еще не запиралась.
В сенях было темно, но глаза Сашки уже привыкли к темноте и, он мог различить силуэты стола, полок, заставленных всевозможными ведрами, банками и кастрюлями. В деревнях в сенках всегда можно что-нибудь найти. Бабы обычно хранят там молоко, яйца, пироги и булки, настряпанные про запас, мешки пыльных семечек. Главное, не загреметь кастрюлями, чтобы не вызвать подозрения Мажарихи. Сашка осторожно, почти с нежностью, стал прощупывать банки. Но банки уже были закручены, и что в них находилось, нельзя было определить. Внезапно его рука наткнулась на что-то мягкое. Пирожки! Он радостно сунул один в рот и, жуя, одновременно стал набивать пирожками карманы. Пироги были с капустой, как Сашке нравилось. Неплохо было бы еще запить молоком, но молоко, наверное, в холодильнике, все-таки, лето. А холодильник в избе. И Сашка решил поискать что-нибудь еще, может, какую-нибудь настоечку. Неожиданно за его спиной раздался голос.
- Кто здесь?
Сашка повернулся и увидел в дверном проеме Мажариху. Она стояла перед ним, хорошо освещенная лампочкой в 220 вольт, болтавшейся над головой, улыбающаяся, босоногая и почти голая, в одной комбинации. Под комбинацией вздымались холмы толстого, выпуклого живота и тяжелых, обвислых грудей. Сашка так был потрясен открывшимся перед ним зрелищем, что даже не попытался сбежать.
- Ты что-ли, Парфенов Сашка? – спросила она и заулыбалась еще шире. – Тебя досрочно выпустили или сбежал?
Сашка зло ощерился.
- Кого-нибудь позовешь, сука, убью.
Мажариха засмеялась и, ее студенистые груди мелко затряслись. Сашка на вид был щупленьким и, из карманов у него торчали пирожки.
- Дурак, зачем мне кого-то звать. Тебя что-ли боюсь? Да и не ходит здесь никто, сам знаешь.
Она говорила спокойно, не стесняясь перед Сашкой наготы.
- Есть хочешь? – спросила она и, не дожидаясь ответа, шире открыла дверь и кивнула: - Заходи, накормлю.
Сашка не двигался, оставаясь в сенках, а Мажариха развернулась и направилась внутрь комнаты. Крупные ягодицы завиляли, перекатываясь слева направо и поддергивая вверх тонкую ткань комбинации. Сашка в удивлении пожирал глазами Мажариху. Он привык считать ее старухой. Но хотя лицо ее уже покрылось морщинами, тело оставалось гладким и лоснилось в ярком свете электрической лампочки.
В колонии пацаны часто рассказывали о своих девчонках, красочно расписывали как «она стонала и разодрала ему спину в кровь». Чтобы не опозориться, Сашка тоже рассказывал истории о несуществующих девчонках и несовершенных сексуальных подвигах, опираясь, главным образом, на сцены из американских фильмов. Однако, наибольшим уважением пользовались те, кто рассказывал истории о сексе со взрослыми, зрелыми женщинами. Сашка тоже мог бы насочинять, но не рисковал. Ему бы все равно не поверили. А теперь предоставлялась реальная возможность осуществить свои мечты.
Он отер жирные от пирожков руки о штаны и вошел в избу, закинув крючок за петельку.
Мажариха поставила перед ним большую алюминиевую миску с борщом (такую мать всегда ставила перед отчимом) и села напротив. Она по-прежнему оставалась в комбинации, лишь на плечи накинула шаль. Но шаль сползала и открывала груди. Сашка торопливо, обжигаясь, ел борщ и время от времени поглядывал на Мажариху. Вблизи он даже мог видеть ее крупные соски и темные расплывшиеся околососковые окружности. Мажариха ухмылялась, замечая на себе его взгляды, но не прикрывалась.
Когда Сашка доел борщ, она поставила перед ним стакан чаю, варенье и сказала:
- Пей, а я пойду постель тебе расстелю. Немного поспишь, на рассвете уйдешь.
Она направилась в спальню. Огромные ягодицы опять ходуном заходили под комбинацией, и Сашка впервые ощутил резкий жар в паху. Он отпил чаю, затем отставил стакан и последовал за Мажарихой.
Мажариха разглаживала складки на простыни, наклонившись вниз и высоко оттопырив кверху круп. Толстые ноги были широко расставлены. Комбинация натянулась, облегая рельефы большого тела, а груди почти вывалились из у-образного разреза.
Сашка подошел к ней сзади, и, впившись пятерней в подставленные ягодицы, толкнул ее на кровать. Мажариха охнула, перевернулась на спину, раскинувшись, и глупо, тихонько захихикала. Сашка смутился и застыл, не решаясь прикоснуться к предлагавшему себя перезрелому телу. Но Мажариха сама привлекла его к себе, сама задрала подол комбинации.
Сашка, почувствовав влажное тепло, отчасти инстинктивно, отчасти пользуясь опытом киногероев, задвигался навстречу ему. Мажариха застонала и ее лицо исказилось, будто от боли. Сашка немного испугался, но не остановился, а стал двигаться быстрее. Мажариха застонала сильнее.
Сашка запоминал каждое изменение в ее лице, каждую интонацию в голосе, чтобы потом в деталях рассказывать об этом пацанам. И он уже представлял их восхищенное цоканье языком и грубый удовлетворенный смех, и двигался быстрее, ожесточеннее, звонко врезаясь в ее тело. Наконец, Мажариха забила руками по кровати, закатила белки, и по расставленным ногам прошла судорога.
На минуту оба притихли, не шевелясь, не отрываясь друг от друга, умиротворенные и успокоенные.
Потом она открыла глаза и провела рукой по нежным девственным щекам Сашки.
- Молодец, хоть и пацан.
Сашка грубо, по мужицки, отбросил ее руку и лег рядом, больно сдавив ладонью Мажарихину грудь. Мажариха опять ухмыльнулась и разжала его пальцы.
- Поосторожнее.
Когда ее дыхание стало ровным, Сашка встал с постели, взял подушку и положил ее на лицо Мажарихи. Она не сразу зашевелилась. Немного дернула ногами и слабо попыталась оторвать подушку от лица. Но Сашка крепко держал ее, навалившись всем телом сверху. Теперь он был взрослым, и должен был поступать как взрослый.
В колонии его научили никому не доверять и уничтожать свидетелей. Мажариха могла быть опасной. Сашка с гордостью подумал, что вот он, самостоятельно предотвращает грозившую ему опасность.
Мажариха перестала дергаться, но он еще некоторое время придержал подушку, чтобы уж наверняка. Потом, стараясь не глядеть на ее лицо, стащил подушку и аккуратно положил на кровать рядом со ставшим неподвижным телом. В сенях он нашел полотняную сумку, высыпал в нее пирожки, сунул две литровые банки с солеными огурцами и вышел на улицу. Темнота не спала, и даже месяца не было видно. Но стоило поторопиться. Часа через два начнет светать, и его смогут заметить пастухи или доярки.
Сашка также как и пришел, огородами вышел и торопливо стал удаляться от деревни.
Павел Сергеевич стукнул молоточком о подставочку и объявил совещание. Затем он и две его толстые коллеги в черных мантиях и белых манишках, все вместе похожие на пингвинов, поднялись и гуськом двинулись к выходу. Подсудимого тоже увели, сразу вслед за судом, но в другую дверь. Притихшие зрители, обескураженные внезапным безмолвием опустевшего зала, некоторое время молчали. Каждый боялся нарушить тишину первым. Но через пару минут они уже ожили, зашевелились, и сначала тихонько, стесняясь, а потом в полный голос, загалдели и наперебой высказывали предположения о том, какой приговор вынесет судья.
Зрителей собралось не много, пара случайных зевак, одна практикантка, студентка юридического института, попавшая в забытое богом захолустье непонятно как, и несколько человек из Вознесенского.
Кто-то высказывался, что парень он хороший, а с пути его сбил отчим, и Мажариху, может, и не он убивал. Другие кричали, что таких как Сашка стрелять надо, потому что путнего из него ничего не выйдет, и если кого-то надо пожалеть, так это его мать.
Сашкиной матери среди говоривших не было. Она не пришла на судебное заседание, как не пришла и в СИЗО попроведовать сына после того как его поймали (Взяли Сашку в то же утро, около райцентра, он даже не успел съесть все пирожки). Марина заранее знала, что Сашкина мать не придет, и все же искала ее глазами, пытаясь разглядеть в лицах незнакомых женщин черты той женщины с фотографии, которую Сашка показывал ей. Он ждал мать.
Марина очень жалела Сашку и отчаянно билась за него. Но стена обвинения не поддавалась. Сашке вменяли изнасилование и убийство в целях сокрытия изнасилования. Напрасно Марина выстраивала стройные логические цепочки, пытаясь доказать, что Сашка не насильник. Прокурор вытаскивал экспертное заключение и тыкал в него пальцем. «В теле потерпевшей найдены следы спермы, значит, изнасилование имело место быть». «Она сама хотела», - кричал Сашка. Павел Сергеевич стукал молоточком, призывая подсудимого к порядку, прокурор то ли удовлетворенно, то ли возмущенно качал головой. Сашка не переставал кричать: «Она сама …» А на задних рядах щерились и хихикали вознесенские мужички. Уж они-то знали аппетиты Мажарихи.
«Че уставилась?» - послышалось шипение и, Марина поняла, что обращаются к ней. Высохшая, пожухлая женщина с цветастым платком, завязанным узлом под подбородком, зло смотрела на нее. Видимо, задумавшись, Марина остановила на ней взгляд, сама не замечая этого.
- Бессовестная, как таких земля держит! – нарочито громко зашептала она товаркам. – Хороший человек такого выродка защищать не станет.
Товарки согласно закивали и тоже зло посмотрели на Марину.
Марине захотелось ответить, захотелось объяснить, что не все так просто, что во всем случившемся виноват не только Сашка, да и, вообще, по большой части виноват не он. Что в прошлый, первый раз был плохой адвокат, который не хотел работать, а Сашку нельзя было судить, он ведь только защищал мать. А колония ломает и взрослых людей, не говоря уже о ребенке. И нынешний суд лишь следствие того, что взрослые, образованные люди, «представители юстиции» сделали раньше.
Она еще много чего хотела крикнуть, но язык уже не слушался и пальцы дрожали от нервного возбуждения. Ее душа устала. Марина лихорадочно собрала бумаги в портфель и вышла в коридор. Вдох-выдох, вдох-выдох. Она поняла, наконец-то, поняла, у Сашки нет шанса на снисхождение, на мягкий приговор. Также как в глазах этих теток, в глазах суда он - монстр, человек, который сначала чуть не забил до смерти отчима, потом сбежал из колонии и за 7 дней незаконной свободы изнасиловал и убил невинную женщину. Но он все еще Сашка, мальчишка с нежными девчачьими щеками и светлыми пронзительными глазами, в которых еще есть любовь. Пока еще есть.
Марина подошла к конвойным, охранявшим комнату для подсудимых.
- Пропустите, - нервно потребовала она.
- Он без наручников, - неохотно возразил конвойный.
Марина презрительно измерила его взглядом и сквозь зубы прошептала:
- Он еще ребенок.
Конвойный невозмутимо пожал плечами, но пропустил Марину.
- Я рядом, - кинул он ей в спину. – Если что, зовите.
Когда Марина вошла, Сашка сидел за столом, вытянув перед собой руки. Он не шевельнулся, не поднял головы. Марина села напротив.
- Прости меня, Сашка, - произнесла она, и голос гулкими перекатами разошелся по углам комнаты.
Сашка молчал. В окне за его спиной вдруг разыгралось солнце, и небо налилось сияющей синевой, и воробьи призывно галдели, оживившись от случайного тепла, но он не оборачивался.
- Я разговаривала утром с судьей, - тихо сказала она. – Он, наверное, даст тебе 10 лет.
Марина замолчала, спрятала лицо в сведенные вместе ладони. Воробьи тоже отчего-то заглохли, и в комнате повисла неловкая пауза. Сашка слушал тишину. Она звенела и казалась неимоверно тяжелой. Но через какое-то время, может, секунду, а может, минуту, он отчетливо стал различать всхлипы. Он подумал, что ему послышалось, но потом догадался, Марина плакала. Он нервно заерзал, испытывая стеснение перед открывшимся проявлением чувств, и робко, еле слышно, шепнул.
- Не плачьте, Марина Александровна.
Но вместо того, чтобы успокоиться, Марина Александровна зарыдала громче, уже совсем не сдерживаясь и вздрагивая квадратными плечами коричневого пиджака. А Сашка в недоумении смотрел на переливающийся в лучах солнца русый затылок, пораженный тем, что его судьба не безразлична кому-то еще, кроме него самого.
- Не надо плакать из-за меня, Марина Александровна, не плачьте, - заговорил он смелее. – не плачьте. Подумаешь, червонец. Я уже был в колонии, нормально. Колония – мой дом родной, - ядовито ухмыльнулся он, но его голос задрожал.
Он осторожно, нерешительно протянул руку к склоненному затылку и погладил мягкие, гладкие волосы.
- Марина Александровна, не плачьте, - повторил он.
Марина судорожно схватила его кисть и серьезно сказала.
- Саша, ты постарайся остаться человеком. Понимаешь, о чем я? Это трудно, особенно в тех условиях, но ты попытайся, ладно. Обещаешь? А потом все наладится, найдешь работу …
И Сашка кивал, обещал, а Марина продолжала трясти его за руку.
А за дверью стоял конвойный и, ему казалось, что прошло слишком много времени с тех пор, как вошла адвокат. Он приоткрыл наблюдательное окошечко и увидел, что рука подсудимого лежит на затылке адвоката и, плечи женщины неестественно дрожат. Не раздумывая, как его учили, он ворвался в камеру с громким устрашающим криком и, скрутив руки подсудимого, уложил его на пол лицом вниз. Он не понял, почему адвокатша стала лупить его портфелем по спине. (Она напомнила ему курицу. Неуклюжую глупую птицу, бьющуюся в последней попытке спастись от топора) Но ее вид не вызвал в его душе жалости, это лишь затрудняло службу. Одной рукой приходилось отбиваться от нее, а другой он держал руки пацана.
А она кричала:
- Вы не имеете права. Он несовершеннолетний, я буду писать жалобу в прокуратуру, за жестокое обращение.
Она кричала что-то еще, и конвойный подумал, что хуже всего работать с женщинами. Они такие нервные.
А Сашка чувствовал щекой холодный и грязный пол, и запах гниющих окурков, исходивший от него, и резкую боль в плечах и запястьях, и сквозь боль пробивалось глухое отчаяние и острая, зудящая ненависть, приглушенная неожиданными слезами Марины Александровны, теперь прорывалась с новой силой.
Павел Сергеевич именем Российской Федерации объявил, что подсудимый Александр Александрович Парфенов признается виновным и приговаривается к 10 годам лишения свободы, и с облегчением подумал, что теперь он, наконец, снимет надоевшую душную мантию. К тому же от жесткого воротничка чесалась шея. Разоблачившись, он поспешил в номер и заказал из бара пару бутылочек пивка.
Спал Павел Сергеевич хорошо, спокойно, несмотря на стойкий холод. Его согревала мысль, что назавтра он будет засыпать в своей собственной кровати на привычных чистых простынях. И уже к обеду следующего дня маленький городок продолжал жить без Павла Сергеевич, не заметив, впрочем, ни его кратковременного присутствия, ни его отсутствия.
Вернувшись домой, Павел Сергеевич вновь задумался об отставке, и серьезно поразмыслив, сразу после новогодней недели (предусмотрительно дождавшись предпраздничной премии) подал заявление об уходе. Ходили слухи, что той же весной, он купил себе домик в Краснодарском крае и переехал туда, поближе к морю, на постоянное место жительства. Так, или иначе, но никто из работников суда больше Павла Сергеевича не видел.
Еще до отъезда Павел Сергеевич случайно встретился с Мариной. Она рассказала ему, что ушла из адвокатской конторы и стала работать юрисконсультом на предприятии. Он поддержал ее, сказал, что она слишком молода и впечатлительна для работы адвоката, и про себе отметил, что она, все-таки, весьма недурна собой и очень свежа и, было бы лучше встретиться с ней при других обстоятельствах.
А о дальнейшей жизни Александра Парфенова он ничего не знал. Павел Сергеевич никогда не интересовался судьбами подсудимых.
Свидетельство о публикации №208052900468