Adagio. Лелио. день IV

Зима ворвалась в наш город в конце октября, и, жадно вобрав в старческие легкие золотого воздуха осени, выдохнула инеем и влажными туманами. Ковры из листьев в парках вмиг сделались грязными, ржавыми, потускнела их раскраска, отражающая витражи соборов и огни города. Природа застыла в глухом безразличии, растворилась в мокрой и вязкой слякоти улиц, в неярком свете фонарей, в хлопьях неуклюже падающего снега. Наступило время сна для всего живого, кроме людей, конечно, жизнь продолжала бежать, струиться и суетиться.
Мы начали заниматься с Ирис в это самое время, так ее звали. Странное имя, пахнущее весной, свежей травой и полевыми цветами...Эти прекрасные, далекие дни, грязные ноябрьские сумерки, я не замечал ничего, жил в каком-то одном порыве, захватившем меня всецело, без остатка, не выходил практически из Консерватории, долгими вечерами готовясь к уроку, а утром приходила она, и мир сокращался до кабинетного рояля и ее пальцев. Ее пальцы и клавиши... казалось, инструмент всем своим существом ждал, когда ему позволят заговорить, и как только открывалась крышка, и шаловливый собеседник легко пробегал по черно-белой дорожке, рояль отряхивался ото сна и начиналась утренняя болтовня, понятная только им обоим...Здесь же любое легкое незначащее упражнение, любой, уже навязший в зубах у всех музыкантов, этюд превращались в темы для разговоров за завтраком, в обрывки воспоминаний о прошедшей ночи...Я раскрыл в заигранных этюдах Черни, Мошковского и сонатах Клементи много нового, раньше непонятого и забытого, в какой-то момент я почувствовал, что я чернорабочий не только в царстве музыки, но и в самой ее азбуке. Самые простые вещи обрели форму, утяжелились, сделались осмысленными, перестали быть просто формальностью, «школой беглости»... Мне больших усилий стоило останавливать эту болтовню, поправлять, указывать на аппликатуру, на фальшивые ноты, выправлять постановку пальцев... пальцы были послушны, они тут же останавливались, впитывая каждое слово, повторяли, тренировались, зато рояль урчал, недовольный, что я вмешиваюсь в их разговор, ставший таким привычным и каждодневным. Если б только можно вернуть то прекрасное время, если б только на мгновение еще раз услышать это легкое касание...!
Ближе к полудню инструмент становился строгим учителем, он позволял войти в царство музыки, начиналась содержательная беседа. Погружаясь в серьезные размышления, оттачивая ум и утруждая душу, Ирис, как малый ребенок, который делает первые шаги, держась за подол материнской юбки, медленно и твердо входила в мир ее грузного собеседника. Пальцы осторожно касались клавиш, как бы боясь поранить черно-белую плоть, то внезапно осмелевали, пробегали быстро, ярко, громко, то прислушиваясь к чему-то очень внутреннему, мягко и тихо, с нежностью брали звук, и рояль отвечал, иногда резко и сурово, как бы отталкивая, иногда со сдержанной печалью, иногда что-то невразумительное. Здесь была только музыка, казалось кто-то был выпущен на свободу, кто-то невидимый, который мог дышать, петь, говорить, здесь не было места человеческим страстям, печалям и радостям, здесь было то, что водило рукой Шуберта, Шопена, Моцарта, Баха, здесь было только то, что композиторы всей долгой музыкальной эпохи пытались донести до нас, глухих и погруженных только в себя. Здесь присутствовала вечность, и я в первый раз почувствовал какое-то подобие покоя, но не того, когда душа обессилена, и мозг застывает в немом бездействии, нет, здесь...как будто бы я вернулся в то место, в которое должен был придти, как будто там кто-то ждал меня и дождался...это так трудно выразить мертвыми значками на бумаге! Слова сразу же омертвляют звук, который по сути своей есть нечто неуловимое, постоянно движущееся и изменяющееся…
Наши занятия проходили вполголоса, как будто мы боялись спугнуть того чистого ангела музыки...Обычно я играл новое произведение, показывал трудные места в тексте, объяснял технические приемы, но я чувствовал себя таким ремесленником рядом с этой тонкой грацией, с этой чистотой касания, с обаянием технических «неправильностей». С самого первого дня я знал, что Ирис по гениальности превосходит многих известных музыкантов, что она переросла свое ученичество...да, конечно, она многого не знала, технические детали, да и нежелание повиноваться строгому ритму, темпу – все было, но было и то, до чего я не смел касаться, ее внутреннее восприятие. Играя и показывая, я всякий раз указывал на то, что одно и то же произведение каждый музыкант интерпретирует по-своему, предотвращая тем самым болезнь «копирования». Я тогда не задумывался над характером Ирис, в своем безумии я отделил ее руки от всего остального, следя только за кистями, пальцами, я, редко смотрел на нее саму, на ее лицо, редко беседовал с ней о ее жизни, семье, о всех тех мелочах, которые обычно узнаются после недели знакомства. Она превратилась в некий символ, некий приют, где мне было хорошо. Слушать ее постоянно для меня было необходимо, поэтому, хотя занятия по расписанию и были три раза в неделю, я назначал уроки каждый день. Я совершенно забыл, что Ирис еще очень молода, что у нее может быть своя жизнь, свои привязанности, свои интересы...Вы можете называть это совершенным эгоизмом, пускай, я могу только сказать, что ей нравились эти занятия. Она подолгу оставалась, расспрашивая меня о самых разных вещах, в основном о литературе, живописи и так далее, в общем, о всем том, что не составляет саму жизнь. Искусственно отрезав себя от общения со своими сверстниками, от удовольствий молодости, она как бы существовала в некотором коконе, где ей было уютно и хорошо. Я даже и не пытался извлекать Ирис из ее убежища, моим желанием было оставить ее там навсегда...
Меня сегодня преследуют запахи, сирень, перемешанная с затхлостью больничной палаты, из коридора сквозняк приносит горькость календулы с тошнотной примесью свежей краски и лака, из узенькой форточки под потолком за мощной решеткой доносится аромат только что скошенной травы. Мой сосед как всегда спокоен, смотрит бессмысленно в окно и что-то шепчет про себя, а я наклоняюсь опять над своими такими близкими и в то же время такими далекими воспоминаниями...
На рождественской неделе мы уехали в Т…, где Ирис выступала на публичном концерте. Как я и ожидал, она имела огромный успех, ее начали приглашать в салоны и на вечера. Ирис как будто была испугана, чувствовала себя неуверенно, постоянно держалась только со мной. Эта девочка совершенно легко выходила на сцену, но после концерта она старалась как можно быстрее исчезнуть, чтобы не выходить к поклонникам, не принимать подарки и цветы. Она панически боялась всяческого общественного и шумного восторга. Под конец недели она совсем приуныла, и, чтобы развлечь ее, я повез ее к старым друзьям моей семьи в их поместье, в предместьи Т... Хозяйка дома, подруга моей матери, была очень обрадована нашим визитом, она приласкала Ирис, и мы вместе отобедали. Все было уютно и по-домашнему. После кофе Ирис попросили поиграть, она не ломалась. Выбрали «Лесные сцены» Шумана. Я с удовольствием слушал эту легкую, непринужденную игру, постепенно я начал ощущать свежий запах розоватой смолы сосен, легкое касание свежего лесного ветерка, слышать негромкое перекликание птиц, чье-то шуршание в траве.. Музыка произвела необыкновенное впечатление, несколько минут после последнего аккорда длилось молчание, все как бы находились в каком-то странном сне, в причудливой сказке леса…А потом, потом, конечно, аплодисменты, восторженные восклицания. Хозяйка, обратившисько мне, сказала: «Очень хорошо, очень, но отчего же наш Маэстро не играет? Я давно Вас не слышала, Вы совсем стали отшельником?» Все остальные гости начали ее поддерживать и, в конце концов, меня усадили за рояль. Я находился в странном состоянии, в какой-то лихорадке действия, в обжигающем душу вдохновении, и неожиданно для всех и самого себя начал играть Бетховена…его последние сонаты. С первыми же аккордами 32-ой дрожь пробежала по всему телу, сердце заколотилось, вмиг исчезли ярко освещенная гостиная, молодые и старые лица, январское серое небо…чье-то лицо выступило из мрака, с горькой и насмешливой улыбкой…Прошлое вновь настигло меня, захватило и повлекло в мир призраков, давно уничтоженных заговоренной совестью и временем.
Лелио….Лелио! В тот вечер, да в тот вечер ты вернулся, чтобы отомстить…через 20 лет небытия!
...Молодость так прекрасна, так самовлюбленна, такая сильная, наполненная желаниями, страстями и безумствами! Едва освободившись от Арлекино, вместе с Пьетро, мы взяли учеников. Тогда, упиваясь собственной славой, красотой, талантом, мы и не думали ни о чем другом, кроме удовольствий, и причина, по которой мы решили нагрузить себя преподаванием была одна- насолить Арлекино, показать, насколько мы лучше, и что мы намного способнее и удачливее этого желчного старика. Помню тогда ухмылку Арлекино, он уже знал, чем все это кончится. У Пьетро отношения с ученицей быстро переросли в интимные, закончилось все свадьбой, ссорой и разводом, со мной же все получилось худо некуда. Лелио был на года два моложе меня и совершенно различался со мной по характеру. Я разбрасывал полными пригоршнями жизнь и музыку, любил, был любим, наслаждался всеми радостями, что же касается Лелио, то улыбался он в редких случаях, был замкнут и не любил компаний. Тогда я думал, что это было связано с тем, что он воспитывался долгое время при каком-то монастыре, где он научился безмолвию и скупости жестов. Он очень любил слушать колокола и постоянно смотрел вверх, как бы ища что-то... Оборачиваясь назад, только сейчас понимаю, что как раз он был моим учителем. Особенно прекрасно он исполнял сонаты Бетховена, казалось он уходит в совершенно другой мир, его мир, подвластный только ему.
Лелио в игре никогда не доходил до пароксизмов горя или радости, не выплескивал сильных эмоций на слушателей, не вызывал у них потоков слез или восторгов, ему была отвратительна всякая истерика, всякое преувеличение. Однако же в его игре, особенно в последних сонатах Бетховена, было столько боли, столько сдержанного страдания и одиночества, заметное только чуткому и сострадающему сердцу. Я же восхищался только превосходным звуком и удивительной грацией исполнения, лакомился отточенным туше. Тогда впервые явлен был мне совершенно другой мир композитора, мир, где существует нежность и светлая печаль, шаловливость и лукавая легкость звуков, а не только буря и натиск, к которой мы так привыкли. Со временем мы с Лелио стали друзьями; по своему характеру я не был завистлив и искренне радовался его успеху, порою превосходящему мой. Всех вокруг это удивляло, но сейчас я думаю, что это было связано с моим некоторым легкомысленным отношением ко всему и уверенностью в завтрашнем дне. Действительно, занимая довольно высокое положение в обществе, будучи единственным наследником богатого и знатного рода, я занимался музыкой исключительно из-за страсти и развлечения. Мысли о славе, признании и тем более заработке попросту не приходили мне в голову. Что касается Лелио, я узнал много позже, чего он добивался… Лавры он зарабатывал кровавым потом, сутками не вставая из-за рояля. Мне не нравились одиночество и замкнутость своего друга, и я все делал, чтобы немного развлечь его. Он был благодарен, но всегда мягко отклонял все приглашения на балы, вечеринки и всяческие другие развлечения, которым предавалась аристократическая молодежь. Я злился, обижался, но поделать ничего не мог с этим, тем более вытянуть причины его отказов не представлялось возможным. В тот год Арлекино попал в больницу, мы еще тогда не знали, что у него довольно запущенный туберкулез, и всех его учеников мы с Пьетро разобрали. Нагрузка увеличилась, я уже редко видел Лелио, который давно стал самостоятельным и концертирующим музыкантом. Он, однако, ни на минуту не забывал меня, забегал в классы, делился новостями, приглашал на концерты, а из туров присылал открытки с городами, в которых он был. Очень часто он спрашивал мое мнение о том или ином произведении, просил послушать его интерпретацию, а потом и вовсе предложил взять на себя часть моих учеников. Казалось бы, мне следовало ценить такую искреннюю и преданную дружбу, которая весьма редко наблюдается между музыкантами…Следовало бы, но…Я не то что бы тяготился ей, нет, вовсе нет, я просто не понимал и не принимал такой привязанности, потому что постоянно вращаясь в сверкающем большом мире, в человеческой круговерти, я привык постоянно менять товарищей, знакомых, врагов и любовниц. И меня совсем не угнетал этот спектакль с бесконечно меняющимися лицами, ролями и масками, я окунался с головой в этот мир, я купался в его блеске и восторгах, и ничего знать не хотел об одиночестве и боли…Для меня Лелио был чем-то вроде довольно долго затянувшейся главы романа, хотя, не стану отрицать, дружба с ним во время его взлета льстила моему тщеславию, ведь он был моим учеником!
В то время я был знаком с герцогиней Камиллой Б., личностью, заслуживающей внимания. Наследница знатного, но разорившегося рода, она завоевывала вершины, когда-то принадлежавшие ее семье, своей головой в буквальном и переносном смысле. Дело в том, что Камилла была игроком, раньше она попробовала себя в математических головоломках и шарадах, затем им на смену пришли шахматы, и под конец азартные игры. С этого момента начало расти ее состояние, с этого момента она поняла, насколько интереснее играться с человеческими жизнями и страстями, любовью, дружбой, жонглировать чувствами, менять маски, наслаждаться победой, и самое главное... играть в прятки со Смертью. Действительно, разоряя целые дома и семьи, она должна была готова умереть в любой момент, ведь столько сестер, жен, матерей, отцов и детей клялись отомстить на могилах своих родных. Но чем более возрастала армия ее врагов, тем более увеличивался ее аппетит. Ей доставляло жгучее наслаждение забавляться со своими ненавистниками и убийцами, выигрывать у них партию за партией, и чем труднее доставалась победа, тем более возрастала страсть Камиллы, тем более она пыталась затянуть эту игру с умным и сильным противником, почувствовать дыхание смерти у себя за спиной, насладиться этим ощущением...сколько я ее знал, она не проиграла ни разу...Как только я познакомился с герцогиней, я понял,что самое лучшее быть ее хорошим знакомым, ни другом и, тем более, любовником, потому как, по слухам, первые кончали довольно плохо, а что со вторыми, все умалчивали. Да и вобще неизвестно, были ли у нее возлюбленные, единственно, кого она преданно любила- была Смерть. Смеясь, часто говаривала она мне: «Друг мой, если наш вальс с моим бледным спутником когда-нибудь закончится, считай, что я проиграла, и виной этому будет ...моя глупая влюбленность» и потом обычно добавляла с грустью: «Как же мне скучно!». Это, кстати,она испытывала поcтоянно: «Люди так глупы и слабы, такие плохие игроки, я умру от скуки!».
Как то, я зашел к Камилле в период самой жесточайшей ее депрессии, она сидела в саду, играя в шахматы сама с собой, крайне в дурном настроении. Я решил немного развлечь ее разговором и начал рассказывать о нашем музыкальном мире, она расеянно слушала, перебивая незначащими фразами, передвигая фигурки на шахматной доске. Когда речь зашла о Лелио, и я стал сетовать о том, что он абсолютно игнорирует развлечения и женщин, Камилла вдруг неожиданно спросила:
-Может быть сыграем?
-Ты отлично знаешь,что я ужасно играю в шахматы
-Да нет, я не об этом,- она закурила, медленно затягиваясь,- я не об этом...сыграем на этого Лелио.
-Что?-я даже задохнулся
-Предлагаю правила: если через полгода он будет принадлежать мне, я выигрываю, если нет, то...ты победил, проговорила она с усмешкой, тонкой, еле уловимой и страшной,- понятно, что никаких серьезных чувств у меня не должно возникнуть.
Я молча слушал, пытаясь осознать, она говорит серьезно или шутит.
-А поставим мы на кон...мою жизнь, - проговорила она, выпустив струйку дыма.
-Это какой-то бред, я даже слушать не стану, прекрати так шутить!
-А чего ты боишься? Если ты проиграешь, тебе же ничего не грозит?..Или может, переживаешь..за Лелио? Разве он твой друг?- она посмотрела мне прямо в глаза, и я прочитал скрытую издевку и какое-то любопытство.
-На что ты намекаешь?
-Да, в общем ни на что,только мне показалось, что он тебе безразличен.
Я промолчал...Камилла четко и грубо определила мои чувства, без предварительных сентиментов, без туманных намеков, безо всякого желания причинить мне боль...в этом была ее сила, надавить на самое больное неожиданно, легко и даже как-то, я бы сказал, с невинным лицом.
-Ну что? Согласен?- она встала, и сорвала гиацинт.- Знаешь, эти благоуханные лепестки через несколько дней увянут, станут отвратительного желтовато-грязного оттенка, а тонкий аромат превратится в неприятный кисловатый запах, и мы прикажем слугам выбросить его...Некоторые люди смотрят на любовь и дружбу точно также. Для них другие- те же самые гиацинты. Сначала они полной грудью вдыхают аромат, жадно наслаждаются красотой возникающего чувства, поливают, холят и лелеют бутон, лакомятся девственностью полураскрытого цветка и затем уничтожают его ледяным дыханием равнодушия,-она смяла гиацинт,- и приходит всему конец...Знаешь, наверное, они очень несчастны...ведь им грозит одиночество, хотя не мне об этом говорить,- она откинулась на скамью, задумчиво глядя в тихое сумеречное небо.
-Пытаешься меня задеть,-мой голос был более резок, чем обычно
-Разве? Да у меня и в мыслях не было, слишком уж это банальные вещи,- она усмехнулась, рассеянно теребя мертвый цветок.
Я был глуп, я дал ей понять, что попала в самую сердцевину, обнаружила мое внутреннее «Я», дала почувствовать эту нестерпимую боль, которую я заглушал все эти годы. Я закурил, глядя в небо, откуда-то сбоку раздалась тяжелая поступь колокола, сумерки сгущались, на их темном фоне крупными мазками вырисовывались белые вишни и розовые кусты, аромат фиалок, нарцисов и гиацинтов окутал мягкой шелковой шалью, растворил далекие звуки и воцарилась тишина... «А ты опасна, очень опасна, я не дам тебе проиграть,- вдруг внезапно подумал я,- точно,- злость во мне закипала, -я выиграю эту партию...»
-Я согласен.
Камилла усмехнулась, опять эта страшная, ускользающая улыбка.
-Ну что ж, - она подняла бокал, вино в нем казалось черным,- игра пошла.
И неожиданно последний звук колокола разорвал это оцепенение, эту тишину, и мне показалось на мгновение, что кто-то тихо вздохнул рядом со мной...
И игра началась...Я довольно скоро осознал, что проиграю, было бы смешно тягаться не только с Камиллой, но с и с любой женщиной в искусстве любви. Я тогда не думал, как невыносимы будут страдания Лелио, когда, выиграв, герцогиня бросит его, как тот самый увядший цветок, ведь несчастный даже не подозревал, что всего лишь был лекарством от скуки, забавной новой игрушкой надменной королевы, предметом спора. Нет, я тогда не думал, я увлекся спектаклем, махнув рукой на желание выиграть. Что же касается Лелио, то полюбил он искренне, горячо, полностью отдав себя чувству, в общем как обычно, когда мы влюбляемся впервые в юном, нетронутым тлением, возрасте. Я смотрел эту мелодраму и ждал последнегот акта, где принцесса уходит от принца, ждал драматических проклятий и слез, всей сопутствующей такого рода пьесам атрибутики. Однако кто-то нарушил обычное течение спектакля, и на сцену выскочил черт из табакерки: Арлекино, а вернее один из наших с ним общих знакомых. Граф Дезире М. был мои м школьным товарищем, после учился в университете где-то за границей, вернулся и занялся литературой, а вернее переводами древних. Он был человеком циничным и с острым языком, нажившим довольно большое количество врагов. Онако в обществе боялись с ним враждовать, на его счету было слишком мало дуэлей, в которых обиженный остался жив. И еще одно немаловажная деталь- Дезире был страстно, давно и долго влюблен в Камиллу, которая всякий раз отвергала его настойчивые ухаживания. Из всех нас он оказался единственным, кто позаботился об Арлекино, когда тот слег с чахоткой, я, правда, не знаю, как и при каких обстоятельствах они познакомились,- могу сказать только одно, связывали их крепкие товарищеские отношения.


Рецензии