Саша

       Саша был дурачком. Самым обычным дурачком, которого знало всё село…
       Он был тихий. Добром улыбающийся тебе прямо в глаза, спокойный дурачок без каких буйных закидонов. Наверное, потому его и не забирали в Бабровку, где находилась областная психиатрическая лечебница...

       * * *
       Полдень. Жарко…
       Куры спрятались от жары в узкую полоску тени, что ещё откидывает стена сарайки на белую, в свете палящего зноя, землю. Умостились с трудом в тенёк и стоят, почти неподвижно, с направленными вверх открытыми клювами, только по ритмичным, вверх-вниз, движениям с утра набитого травой и зерном зоба, видно, что дышат... Часто-часто и тяжело.
       Вот она – поилка. Рядышком. Да разве пройти по такому пеклу эти три-четыре куриных шага – поскока да не изжариться?.. Наверное, можно... Но, что-то не до опытов нынче… Вон, и товарки рисковать не желают… Так же стоят, раскрыв клюв, дышат тяжело…
       И Дамка – вся, с головой, в конуре. Только и видно открытую пасть с далеко высунутым, длинным, уже сухим языком, что тяжело свисает почти до самой земли и дрожит в такт затруднённому, прерывистому дыханию… Собака, в отличие от глупых кур, не боится изжариться, но и ей до поилки не дойти. Сил нет. Просто нет. Всё, что в самом начале дня было и какое-то время ещё оставалось, улетучилось, испарилось под лучами этого с утра тёплого и ласкового, а ближе к обеду и сразу после него - злого и беспощадного белёсого раскалённого солнечного диска…
       Суховей, неутомимо круживший маленькими смерчиками по дороге всякую мелочь, типа опавших листьев, мелких соринок, соняшной* лузги, обрывков пожелтевшей бумаги, хулигански бросая её время от времени прямо в глаза редким в будний день прохожим, тоже притомился, устал и лёг, обессилено, прямо тут же, на горячую сковородку пыльной дороги.
Обезлюдело село в это пекло...


       * * *
       Удобно расположившись с нехитрым рыбацким скарбом прямо на крыльце и, откусывая лишний кусочек лески от только что привязанного к удочке крючка, вдруг, краем глаза, через открытые на улицу ворота, улавливаешь какое-то необъяснимое и неожидаемое в это время дня движение... Нет... То не марево и не дрожь уходящей от земли в выцветшее покрывало неба нагретой воздушной волны... То - неспешно спускающаяся с бугра знакомая, чуть сутулая фигурка, крепко удерживающая в левой руке верёвочку, привязанную к ручкам отсвечивающей на солнце небольшой алюминиевой кастрюльки, накрытой зелёной крышкой с облупившейся местами эмалью.
       Сразу же, повернувшись, в полный голос, чтоб услышали через закрытое и, дабы не так стремительно убегали на улицу ещё сохранившиеся в хате остатки утренней прохлады, занавешенное старой плотной шалью окно:
       - Ба!! «Путёвку» прочитала? Дочитывай! Скоро Саша будет. Уже идёт. Несёт «курочкам»...


       * * *
       Саша был бабулиным племянником. Моим дядькой. Младшая бабулина сестра родила его в Германии, куда её, уже беременную, угнали из оккупированного немцами Харькова на принудработы.
       Жили они в холодных, плохо отапливаемых бараках. Врачи были где-то там, в совершенно другом мире, которому не было никакого дела до этой русской рабочей скотинки. Потому, когда промозглой немецкой осенью Саша заболел менингитом, лечить его было некому. Как, каким чудом он выжил, не знал никто, кроме любящей мамы, для которой Саша был не просто маленьким, больным мальчиком. Он был тоненькой, но ещё не порвавшейся ниточкой, накрепко связывающей её с прошлым и дающей путеводную надежду в будущее. Может, именно поэтому и благодаря исцеляющему теплу материнской любви Саша выжил.
       Но навсегда остался таким, каким я его знал.
       Большим, взрослым дядей с добрым детским лицом.
       Нет, наверное, всё-таки он не был дурачком. Просто остановился в своём развитии на уровне четырёх - пятилетнего малыша и переступить через эту планку уже никогда не смог.

       * * *
       Каждый день, собрав в старую алюминиевую кастрюльку нехитрые остатки вчерашней трапезы, прабабушка отправляла Сашу к нам. Под эмалированной зелёной крышкой в кастрюльке был «корм курочкам». Хлебные корочки, кусочки картошки, засохшие комочки пшённой каши…
       Эти ежедневные, небольшие по расстоянию походы, наше подворье располагалось в пределах прямой видимости от хаты Пра, что стояла на высоком бугре, по-над самой речкой, были Сашиной почётной обязанностью, которую он охотно выполнял. Ведь именно они давали ему возможность выйти за пределы четырёх стен хаты и увидеть другой мир, в котором было много-много такого разного и интересного, чего он никогда не видел в своём доме.
       И потому он носил «курочкам» каждый день, медленно и аккуратно, чтобы чего не расплескать и не потерять по дороге. Для него было неважно, моросил ли нудный осенний дождик, нещадно жарило злое летнее полуденное солнце или морозец легонько пощипывал лицо, закутанное в тёплый бабий пуховый платок…
       Он выходил в большой и неизведанный для него мир, каждый день открывая и познавая его заново…
       Правда, этого я тогда не понимал.

       * * *
       Пока бабуля, приняв от Саши его ношу, раскладывала или разливала содержимое кастрюльки по кормушке, он аккуратно и осторожно, предварительно посмотрев – не грязно ли, и, в случае обнаружения какого непорядка, беспощадно ликвидировал его, несколько раз сильно дунув на подозрительное место, усаживался на краешек крыльца.
       - Саш, а сегодня вечером что в клубе?
       Дядька знал печатные буквы и даже мог потихоньку складывать их в слова. Потому, выйдя с подворья Пра, он не сразу шёл к нашей хате, а делал небольшой крюк к клубу, стоявшему почти на самой середине его ежедневной дороги, но буквально, самую малость, метров сто-сто пятьдесят, в стороне. Клуб был виден и от нас, и с бугра, поэтому Сашу за такое отступление от маршрута никто не ругал.
       Перед самым клубом, за невысоким, окрашенным в синий цвет, деревянным штакетником, прикреплённая к двум столбикам, висела обычная школьная грифельная доска, на которой несколько раз в неделю киномеханик или завклубом мелом писали разные объявления о том, когда начало сеанса, сколько меди нужно иметь в кармане, чтоб тебя пропустили через дверь, и будут ли после фильма танцы… Последнее, правда, в то время мало нас интересовало.
       Вот с этой грифельной доски, прислонив к штакетнику специально купленный ему маленький блокнотик, Саша медленно и аккуратно переписывал химическим карандашом всё, что было изображено на ней уже отвыкшими от мела руками работников сельской культуры…

       * * *
       - Саш, так что в клубе то?!
       Довольный, что он находится в центре внимания, Саша доставал из кармана пиджачка…
       Да-да, какое бы пекло не стояло на дворе, одет он был всегда в одно и то же – чёрной кожи зашнурованные ботинки, многое повидавшие на своём веку, тоже чёрные, чистенькие брюки, застёгнутую на все пуговицы клетчатую фланелевую рубашку и двубортный пиджачок, из кармана которого он и доставал свой блокнотик.
       Раскрыв его на нужной страничке он начинал медленно воспроизводить переписанное у клуба объявление:
       - Один… Пять…
       Пятнадцать... «И»... «Ю»... «Ию»... «Л»... «Я»... «Ля»... «Июля»... «Пятнадцатое июля»… «С»... «Е»... «Се»…
       Терпения дождаться, когда же Саша превратит в слова записанные на страничке буквы, не хватало никогда. И уже заглядывая ему через плечо:
       - Сегодня. «А зори здесь тихие». Военная драма. Цена билета...
       Ба-а!! Сегодня в клубе фильм! Про войнушку! Начало в десять. Дашь нам с Пашкой десять копеек?
       - А я?
       - Что «я»? «Я» последняя буква в алфавите!
       - А я - в клуб?
       - Какой клуб? Прошлый раз что? Что было?! Кто ныть на весь зал начал: «Страшно, страшно..»? Из-за тебя с полсеанса пришлось уйти!
       Хотя, может оно и к лучшему… «Вий» был всё-таки страшным. Черти эти... Панночка, что летала на метле... Сердце то останавливалось. То начинало так биться, что, казалось ещё чуть-чуть, выскочит и убежит подальше от этих страстей, вон из клуба... Так что, может, оно и к лучшему, что ушли... Но мелочи о том, чтоб авторитет свой в глазах октябрятских** не ронять ниже уровня городской канализации, знать необязательно...
       - Точно не будешь? Смотри... А то больше никогда-никогда! Никогда в жизни! Понял? А раз понял... Банка, лопата знаешь где? Вперёд, октябрята**! К колхозной ферме! Вечером пойдём, покидаем с вербы, что под берегом. Видел, Петька утром какую снизку*** пескарей приволок? Он на навозного червя ловил…
       Ба!! Ну, ба-а… Пятнадцать копеек дашь? Ещё на Славку...
       Да ничего... Если заснёт, мы его в конце сеанса разбудим…
       Пашка! Долго с поплавками возиться будешь? Я уже всё… Щас умру... Давай, заканчивай! На речку, окупнёмся хоть, пока Славка червяков копать будет.
       И ты успеешь, если копать, а не в носу ковырять, будешь! На Прирве мы будем. Или лучше к берёзе, что у больницы? Поныряем с неё ласточкой...
       Слав! Слышал, мы у берёзы...
       Ба!! Мы – на речку…

       * * *
       Пока мы, кто - на речку, кто – к колхозной ферме за навозными червями, бабуля усаживала Сашу к столу.
       Это тоже был ежедневный ритуал, о котором Саша знал и хорошо помнил. Если бабуля, замотавшись по каким своим делам между летней кухней, погребом и садком, долго не вспоминала вслух «за стол», дядька терпеливо ждал, молча и тихонько посиживая на крылечке, время от времени, сгоняя пикирующих на брюки или пиджак, как на аэродром подскока, назойливых мух.
       За столом Саша вёл себя степенно, обстоятельно дул на горячий сладкий чай, остужая его, отвечал на бабулины вопросы, по поводу того, что у них, на «том дворе», было на завтрак и что Пра собирается готовить на ужин. Крошки, упавшие от пряника на столешницу, Саша аккуратно собирал в ладошку и, все до единой, отправлял в рот.
       Ел он точно так же, как и его отец, попавший в плен страшным летом сорок первого, не успев даже надеть военную форму, и за четыре года, по немецким концентрационным лагерям, изголодавшийся на всю оставшуюся жизнь…

       * * *
       Иногда, когда мы ловили с берега прямо под бугром, провожаемый сверху, от изгороди подворья, долгим и внимательным взглядом Пра, к нам спускался Саша.
       - А я? Можно?
       - Можно, Саша!
       Если не было запасного удилища, то вырезать какую кривулю из прибрежной лозы было минутным делом. Моток лески на заводской бобине, тоже, как правило, был в кармане. О том, что кроме лески у удочки должен быть крючок, грузило и поплавок, Саша даже не догадывался.
       - Ну как, клюёт?
       Громким шепотом – в ответ:
       - Нет…
       И чуть погодя, с неподдельным вздохом разочарования и, одновременно, надежды:
       - Пока нет…
       Обманывать Саша не умел.
       - Рыбка… А можно?
       - Что «можно»?
       - Подержать...
       - Ну, держи... Только смотри, Саша, крепенько! Чтоб опять в речку не убежала!
       - А можно?..
       - Что ещё «можно»?!
       - Рыбку… В речку…
       - Ну, Саш... Ты даёшь!
       Но, секунду-другую оценив масштаб возможной потери, с солидной снисходительностью:
       - Ладно… Отпускай…
       И все вместе, довольные своей добротой по отношению к взрослому дядьке, смотрим, как медленно и осторожно Саша опускает руки в речку и уже там, в воде, разводит их в разные стороны. Сквозь прозрачное стекло отмели хорошо виден желтовато-серый песок и, по нему, затейливая игра солнечных бликов от набегающей на берег волны… Так же, как и пескарь, прижавшийся брюшком к самому дну... Первые несколько секунд рыбка ошарашено привыкает к, казалось бы, уже навсегда потерянной родной водной стихии. Потом медленно-медленно, потихоньку ускоряясь, а в завершение - уже стремительным броском, уходит в густые тёмно-зелёные заросли осоки…

       * * *
       Когда к берегу подступали неторопливые летние сумерки, а мы начинали неохотно сматывать удочки, с бугра спускалась Пра и, взяв Сашу за руку, уводила его домой. Медленно и неторопливо они поднимались вверх по склону. Две, как нам тогда казалось, больших, взрослых фигуры. Обе – немного сутулящиеся. Одна тёмная, почти сливающаяся с землёй и растительностью разбитого на бугре огорода, вторая – белеющая на их фоне светлыми пятнами лица и кистей рук.
       Если мы уже к началу июня были накрепко выкрашены бронзой солнечного загара, то Саша так и оставался всё лето белокожим. Это отличало его не только от нас, но и ото всех взрослых, у которых даже зима не могла ни снегом, ни морозами отбелить обожжённую до черноты кожу.

       * * *
       А потом…
       Потом мы выросли. Наш кругозор расширился до необозримых с бугра пределов. И как-то так получилось, что в этом большом, ярком и интересном мире совсем не нашлось места для Саши.
       Он остался там, рядом с клубом, речкой и бабулиным подворьем. Со своей неизменной алюминиевой кастрюлькой с кормом для «курочек» в руке и такой же неизменной доброй детской улыбкой… А мы… Мы – ушли дальше.
       И как-то так незаметно забыли о нём...
       Я даже не знаю, когда Саша умер…


       *Соняшнык (соняшна, южн. русск.) – подсолнечник (подсолнечная),
       
       **Октябрята (прил., октябрятские) – члены детской организации (что-то типа нынешних «Весёлых сурков), в которую принимали всех первоклассников в конце первой четверти перед ноябрьскими праздниками (Днём Великой Октябрьской Социалистической революции). Откуда, собственно, и название. Октябрята – дети Октября… Отличительным знаком октябрёнка была красная пятиконечная звёздочка с кружком детского фотопортрета кудрявого мальчика, - В. Ленина, - посредине, крепившаяся на левой стороне груди. В четвёртом классе всех октябрят принимали в пионеры.

       ***Снизка – что-то типа кукана, приспособления, на которое под одну из жаберных крышек и через рот, одна за одной, насаживается (нанизывается, может потому и «снизка») пойманная рыбёшка.

       (рассказ опубликован в журнале "Север", № 7-8, июль-август 2009 г.)



01.06.2008 г.


Рецензии
Здравствуйте, Константин!

Хорошо написано. Детали удивительно точно и полно прописаны, поэтому, читая, окунаешься в атмосферу рассказа. Но самое главное в рассказе — Саша. Образ его представлен читателю с добротой, любовью и, так мне показалось, конечно, - с жалостью.
« Но навсегда остался таким, каким я его знал.      
Большим, взрослым дядей с добрым детским лицом.     Нет, наверное, всё-таки он не был дурачком. Просто остановился в своём развитии на уровне четырёх - пятилетнего малыша и переступить через эту планку уже никогда не смог».
Читаешь рассказ и кажется, что написан он именно о ребёнке.
Даже после прочтения остаётся нематериальный привкус горечи. Наверное, это главное, - вызывать своим творчеством настоящие человеческие чувства. Пусть это даже и горечь. А также жалость и доброта.
Спасибо, Константин, очень понравилось. Понравилось как написано. А что касается сюжета — горечь.
Всего доброго. С уважением — Адинц Саша

Адинц Саша   29.01.2018 05:31     Заявить о нарушении
Спасибо, Саша, за Ваш теплый отзыв.
Со взаимным уважением, Константин.

Константин Кучер   29.01.2018 10:03   Заявить о нарушении
На это произведение написано 60 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.