Железка

Таёжный посёлок, охваченный со всех сторон лесом, отличался от таёжного села расположением своих коричневых казённых домиков, тяготевших к липким от мазута станционным путям, деливших поселение на две половины. Станционные пути всегда были загромождены не-ожиданно дёргающимися составами и страшными оголённостью своих подвижных деталей маятникообразно двигающимися паровозами. Свистки паровозов, лязг и удары буферов, увесистая дробь идущих транзитом поездов - все эти звуки с утра до ночи наполняли посёлок и его жизнь от рождения. Они не оглушали и не раздражали его, а были той звуковой материей, в которой он жил. Также как и запах креозота, угольная гарь, космы липкого паровозного пара, которые были ему знакомы и даже приятны. Напротив, безмолвие, незадымлённый воздух вызывали в нём недоумение и безотчетную тревогу. В этом посёлке он родился, работал, женился и состарился. Уезжал в губернский город лишь на время учебы в техникуме. Хороша ли жизнь в городе он сказать не мог. Скорее, он не понял её, да и не хотел понимать. Жизнь на станции, мало завидная со стороны, была его судьбой, и покидать посёлок ему никогда не приходило в голову, да и судьба не давала этому повода. Правда, дела службы вынуждали его не часто ездить в город, в управление. Уезжая, он радовался возможности порадовать гостинцами близких, и ещё больше радовался возвращаясь. Незаметно быстро, до горечи быстро, прошла его жизнь в тяжёлом однообразии будней. В памяти были светлые воспоминания детства и юности, но отрывочные и неотчётливые, и их было мало, а вот война впечаталась в память. Она шла там, на западе, там, куда он отправлял составы. Он не видел крови, которая обильно текла там, на фронте, но он питал соками своего тела, долго крово-точащие раны Родины, своей полуголодной жизнью, своим каторжным трудом. Ему грешно было быть сытым, грешно было думать о своём удобстве и о своём здоровье. Бесчисленное множество запорошенных снегом, с выше шапки поднятым воротником тулупа, очумевших от холода сторожей задних вагонов, видели его с фонарем подле станции, задыхающегося на колючем ветру, прижимающего к груди лацкан кителя, и иногда успевали видеть, как убегал он, сгорбившись, с поднятыми ветром фалдами, в служебку станции. Там, согревшись, розовел он в отблесках печи и курил одну вонючую самокрутку за другой, чтобы не спать и заглушить голод. Прошло время, жить стало легче - сытнее. Теперь он, хотя и не был стар годами, но служить ему было тяжело. Он часто болел, не серьёзно в его понимании - просто кашлял больше обычного и был слаб. Всё чаще подумывал о пенсии, но работу совсем бросать не думал, собирался со старухой сам кочегарить на станции. Однако зимой совсем ослаб, похудел и слёг. Три месяца кочевал по железнодорожным больницам - из узловой в отделенческую, из неё в центральную. Он чувствовал, что дела его плохи по докторской суете в начале его лечения и по вскоре наступившему равнодушию к нему, и по монотонности его лечения, но, главное, по тому, как заботливы стали, незаметно вы-росшие, без спросу вышедшие замуж и почти не писавшие ему писем дочери. Чего ради они приехали? Неужели я, в самом деле, так плох - спрашивал он себя. Но гнал дурные мысли и решился бросить курить, и уже курил только две-три сигареты в день частями. Просыпаясь утром он, равнодушно смотрел в окно, не радуясь редко показывающемуся солнцу в эту дождливую весну. Наливал в гранёный, с неотмываемой желтизной на дне стакан воды и со вздохом опускался на кро-вать, ждал, пока вода немного согреется. Холодная вода вредна для зубов, а горячей воды почему-то не было. Большую часть дня он сидел, положив руки на стол, или лежал на неприбранной кровати. Когда приходило время есть, и все насельники отделения, позванивая ложечками в стаканах, отправлялись в столовую, он с отвращением смотрел на загромождённую едой тумбочку и соображал, что из принесённого прокисло уже окончательно и его пора выбросить. Однако, по заведённому порядку он проглатывал две желтые таблетки, незаметно каким образом появлявшиеся на его столе. Однажды бесцветным, незаметно как вытекшим из ночи утром, с трудом сев на кровати, он заметил глубокие круговые вмятины на голенях от резинок носков. Предыдущим вечером и ночью ему было особенно плохо - совершенно не хватало воздуху. Он понял, что это появились отёки. Изменение в его состоянии, однако, не особенно удивило врача. Его постукали и послушали, окружив стайкой студентов, обозначили шариковой ручкой на коже груди сердце, и он недоумевал, разглядывая две синих чёрточки, так далеко стоявшие друг от друга. Он не предполагал, что сердце может быть таким большим, как лепёшка. К этому времени он совсем ослаб и перестал выходить из палаты кроме как по нужде. Одышка и слабость делали всякое движение почти невозможным. Целыми днями он лежал в напряжённой позе страдальца с неприбранным лицом, перестал чистить зубы, перестал раздеваться на ночь и оживился лишь в последнюю ночь своей жизни, когда долго метался, задыхаясь.
Двое молодых, Бог знает, чем болеющих мужчин, и ночная сестра в поварском колпаке воровским предрассветным часом увезли его в давно не штукатуренное низкое здание, совсем рас-пугав утренние сумерки визгом своей каталки и спотыкаясь, неловко перевалили тело Василия Петровича на блестящий стол мертвецкой.
Р.S. С Василием Петровичем мы делили одну палату. Я долечивал свой бронхит, он умирал от рака лёгкого. Я старался, как мог, обмануть его страшные ожидания, ободрить и отвлечь его. Но когда опухоль проникла в полость сердечной сорочки и стала сдавливать сердце, мешая ему прокачивать кровь, я не стал ждать его агонии и оставил его одного.


Рецензии