Должник

«И прости, нам грехи наши, ибо и мы прощаем всякому должнику нашему».
Евангелие от Луки, гл. II — 4


«Ты дал ему, чего желало сердце его...»
Псалтирь, псалом 20


Старик понуро стоял на троллейбусной остановке. Чтобы хоть немного согреться, он поднял воротник, глубже надвинул старую шляпу, зарылся подбородком в поношенный шарф, зябко нахохлился. Стынущие руки прятал в карманах неопрятного потертого пальто из черного драпа. Было мокро и холодно, как и должно быть поздней осенью. Пасмурное небо быстро темнело. Клочья тумана медленно плыли вдоль улицы. По слякотному асфальту проносились автомобили — веером расплескивали лужи, тянули за собой мутный шлейф брызг. По ту сторону улицы сквозь черные каркасы голых деревьев и кустов проглядывали затянутые пеленой мелкой мороси грязные пятиэтажки. Высокие стены их с рядами окон и выступами балконов были в темных разводах и потеках влаги. Верхние этажи терялись в густой мути.
Продрогшему, переступавшему отсыревшими ботинками человеку здания казались такими же заброшенными, как и он сам.
Почти весь день старик, Владимир Маликов, потратил на то, чтобы терпеливо высидеть в очереди в таком враждебном к пенсионерам, да и вообще к гражданам, государственном учреждении, как Собес. Его вызвали туда извещением по поводу какого-то нового пересчета — то ли пенсии, то ли квартплаты… Старик в этом совершенно ничего не понимал и каждый раз, когда чиновницы, обычно толстые тетки с противными и часто надменными физиономиями, подсовывали ему очередные документы, покорно нацарапывал свою подпись дрожащей от болезни Паркинсона рукой на бланках из дешевой газетной бумаги. Все эти циркуляры и постановления он, со своей подслеповатостью, даже в очках не в силах был толком прочитать, не говоря уж о том, чтобы вникнуть в заумь канцелярских оборотов, достойных безнадежного шизофреника. «Раз надо, значит надо, — считал он, — хуже не будет, хуже некуда».
Сегодня Маликову не повезло. Очередь была длинная — всех вызвали, как всегда, на один день, и, разумеется, всем за один день попасть в кабинет к чиновнице было невозможно и нереально. За полчаса до конца рабочего дня некрасивая прыщавая и накрашенная девица вышла в коридор и объявила, что сегодня никого больше не примет, пусть остальные приходят завтра. А на возгласы недовольства откликнулась в том смысле, что пенсионеров как собак, а она одна, ей и так тяжело с ними, а им все равно торопиться некуда. Кто-то из толпы отправился жаловаться, а старик, зная, что в госучреждении подавать жалобу вышестоящим убогим на нижестоящих убогих бессмысленно, поплелся на остановку, чтобы поскорее вернуться домой.
Он жил в одной из панельных девятиэтажек на окраине города. Ему как ветерану повезло получить однокомнатную квартиру в самом начале так называемой перестройки. Квартира теперь была неприбранная, запущенная, давно не ремонтированная, с застоявшимся запахом грязного белья, немытого тела и мочи, с пыльными стеклами в окнах, с наглыми коричневыми тараканами на кухне, — квартира одинокого старого человека, вдовца. Шесть лет минуло с той поры, как он овдовел, потерял единственного близкого человека, от которого никогда ничего не таил. Ничего! Кроме одной застарелой, запрятанной на самые задворки памяти занозы...
Маршрутки были Маликову не по карману, троллейбуса долго не было, а остановка, между тем, постепенно заполнялась людьми, в том числе и пенсионерами моложе Маликова, из тех, с кем он терпеливо ожидал своей очереди в Собесе и кто ни за что не пропустит его в троллейбус раньше себя.
Маликов, близоруко сощурившись, посмотрел на часы. Плохо дело, скоро конец рабочего дня. Толпы народа запрудят улицы, и тогда ему наверняка еще около часа не удастся уехать. Человек, угрюмый и необщительный, он терпеть не мог столпотворения и давки. Да и стар был, чтобы наравне с другими штурмовать троллейбус. К тому же сегодня с самого утра тупая боль сдавливала ему грудь, ноющей ломотой отдавала под левую лопатку и в плечо. За день Маликов успел принять несколько мелких, как просо, быстро таявших на языке таблеток нитроглицерина. Но боль не утихала, — лишь ослабевала на время. Вот и сейчас сердце непрестанно и тупо саднило.
А дома предстоял очередной томительно-бесцельный вечер, который Маликов обычно коротал перед стареньким цветным телевизором с пыльным экраном. Потом приходила ночь, а с ней — тягостная бессонница с медленными утомительными размышлениями, которая только под утро сменялась недолгим чутким забытьем. А затем наступало утро, когда на время сумрачные мысли рассеивались, и Маликов отправлялся в сквер неподалеку или в магазин за самыми необходимыми съестными запасами, или, как сегодня, в Собес.
Зайти в гости было не к кому: родственников в городе не имел, сослуживцы поумирали, друзей не искал, соседей не жаловал. Единственный сын скончался от менингита в пятьдесят девятом — перед самым своим двенадцатым днем рождения...
Сторониться людей Маликов начал после войны. Крепко сидела в тайниках памяти только ему известная крепкая колючка, не оставляла в покое, бередила душу, принуждала помнить... А после смерти сына они, вдвоем с женой, окончательно замкнулись в собственном мирке, напрочь закрыв окружающим доступ к своим заботам, печалям и маленьким радостям. При всем желании, детей они больше не имели...
Маликов подошел к кромке тротуара, посмотрел вдоль улицы — троллейбусных огоньков не видно. Старик удрученно покачал головой: теперь в ближайший троллейбус ему точно не попасть. Ждать надоело, и он прикидывал, хватит ли сил на набольшую прогулку через городской парк до центра, откуда быстрее можно добраться домой.
Он безучастно повернул голову и неожиданно наткнулся на пристальный взгляд.
Его в упор напряженно разглядывала пожилая женщина в старой черной шубе и вязаном платке. Она морщила лоб, словно силилась припомнить нечто очень давнее, размытое временем, но чрезвычайно важное. Под прицелом ее твердого взгляда Маликов вдруг встревожился, почувствовал себя неловко, словно виноват был перед ней в чем-то позорном и непростительном. Хотя внешность ее — поблекшие глаза, обвисшая кожа щек, морщинистый лоб — не разбудила памяти Маликова.
Тогда почему она так смотрит?.. Нет, она, без сомнения, обозналась.
Лицо женщины выражало крайнюю неуверенность, однако взгляд она не отводила. Ее назойливое внимание все сильнее беспокоило Маликова, и тогда, чтобы избавиться от этого неудобства, старик решил идти пешком. Он направился было к подземному переходу, но тут женщина, должно быть тоже решившись, порывисто подошла к нему. Старик выжидательно уставился на нее исподлобья.
— Из-звините, — молвила она, запинаясь от волнения и теребя пуговицу на шубе. — Ваша фамилия случайно не... не Маликов?
Брови старика поползли вверх. Обескураженно помедлив, он подтвердил ее догадку.
— Володя? — сказала она.
— Владимир Петрович, — с достоинством сообщил он и даже постарался для солидности развернуть давно ссутуленные плечи. — Только, простите, я не припоминаю вас что-то…
— Неудивительно. — Женщина с огорчением покивала головой. — После войны столько лет уж прошло... Я — Зина, Зина Лукъянцева. Партизанский госпиталь помните? Медсестричку Зиночку... Я почти девочкой тогда была... Помните? — растроганно спрашивала она. — Шустрая, говорят, была тогда… — Тут она осеклась и грустно вздохнула. — Сейчас уже не то, конечно...
В глубоких казематах памяти Маликова, не выдержав, начали рассыпаться ржавые засовы, рушиться пыльные преграды, — после длительного заточения рвались на волю воспоминания, которые он давно постарался заблокировать, запечатать: воспоминания о партизанском отряде Верещака, куда он попал, выходя из окружения. Теперь он вынужден был вспомнить. И он вспомнил...
Маликов так реально представил подвижную медсестричку Зиночку, как будто лишь вчера она осторожно меняла повязку на его воспаленной ране. В одной из вылазок пуля от «шмайсера» рикошетом задела правую руку выше локтя, рана загноилась, и он попал в лесной госпиталь. Он тогда тоже был юнцом, не намного старше Зиночки. И увлечение было у него юношеское, возвышенное, сильное и... короткое. Пробыл он в госпитале около месяца. Когда ушел обратно в отряд и начал участвовать в новых операциях, увлечение быстро забылось. А она долго еще передавала приветы через партизан, возвращавшихся из госпиталя после лечения. Его смущали лукавые взгляды, добродушное похохатывание товарищей по отряду. Он злился, уходил в землянку...
Встретившись теперь на остановке, они, как водится в подобных случаях, обменялись множеством обязательных и необязательных фраз. А затем Лукьянцева задала неизбежный вопрос, которого Маликов одновременно ждал и боялся. Он был уверен, что Зина непременно задаст его. Иначе и быть не могло.
— Володенька, жив-то ты как остался? — спросила она с радостным удивлением. — Мы вас всех погибшими считали. Все прикрытие.
«Так оно и должно было случиться на самом деле, — подумал Маликов мрачно. — Но я все-таки остался жив. Только я. А остальные, верно, погибли».
— Неужели то, что я остался жив — плохо? — спросил он с ноткой вызова. В нем пробудилось отчаяние человека, загнанного обстоятельствами в угол, человека, который не видит достойного выхода из сложившегося положения.
Лукьянцева всплеснула руками, укоризненно возразила:
— Володенька! Что ты! Что говоришь-то? Нарочно обидеть хочешь? Я, наоборот, так рада!.. Это, может быть, самый счастливый день в моей жизни. Если бы ты знал, что это для меня значит — увидеть тебя снова. Живого и невредимого. Через столько-то лет после того, как отгоревала я по тебе сполна. — Лукьянцева шумно потянула воздух острым коротким носиком, часто заморгала. Ресницы, по-прежнему длинные, намокли, слиплись — не от мороси, от набежавших слез.
«Твой самый лучший день и мой — самый худший, — подумал с угрюмой усмешкой Маликов. — Вот уж верно: ирония судьбы».
— Как же все-таки, Володенька? Как удалось-то? А? — переспросила она с настойчивым любопытством.
— Как? — вымолвил Маликов, напряженно глядя на ее вязаный платок в бисеринках влаги. — Так получилось. Можно сказать, чудом. — И пожалел, что на самом деле никакого чуда не было.
К остановке грузно подкатил разрисованный рекламой старый троллейбус. Люди на остановке нетерпеливо столпились у передних дверей. Маликов предупредительным тоном поспешно спросил:
— Зиночка, это — твой? Ты торопишься, наверное... — Он очень надеялся угадать. Ему вовсе не хотелось продолжать опасную беседу. Он боялся, что продолжение беседы может сложиться совсем не так, как ему хотелось бы.
Лукьянцева с сомнением посмотрела на толкотню у дверей.
— Куда мне! Можно и не соваться. Подожду еще.
— Это хорошо, — покривил душой Маликов и постарался изобразить улыбку.
— Ну, что ты молчишь, расскажи, как все-таки у вас там… тогда сложилось? — с мольбой протянула Лукьянцева. — Ой, а может, еще кто-то в живых остался?
«Черт бы побрал неистребимое женское любопытство!» — досадливо выругался про себя Маликов, внимательно разглядывая газон, полный грязной воды, окурков и палых листьев.
Что рассказывать, он придумал давно. Свидетелей, которые могли бы уличить его во лжи, не осталось. В этом он твердо был уверен. Но проблема была еще и в том, как говорить. И тут он больше всего боялся выдать себя.
Люди бывают хорошими или плохими актерами. Маликов был плохим или вовсе никаким. От волнения у него так свело живот, что захотелось согнуться в поясном поклоне. Весь запас сил потребовался ему сейчас, чтобы говорить уверенно и спокойно.
— Многие подробности уже забылись, — начал он заученно. — Собственно, на войне как на войне. Ну, отбивались мы долго, как мне казалось. Но карателей было — не сосчитать. К тому же был у них бронетранспортер. Прижали они нас к земле пулеметом с этой железяки, начали закидывать гранатами. Сзади меня взорвалось... меня швырнуло... Дальше — ничего не помню. Пришел в себя вечером. Когда открыл глаза, показалось — похоронили меня. Живого! Ну, испугался, конечно. И тут обнаружил, что лежу в щели между валунами. Взрывом, значит, закинуло. Вокруг сыро, тихо, только вдалеке то ли лес шумит, то ли речка журчит... Потом сообразил, что это в ушах у меня шумит. Контузило меня — голова болит, трясется, а левая рука занемела и не слушается. Думал, там, в щели, и помру. Но понемногу очухался, выбрался из щели. Немцев, конечно, давно нет. Меня они, вероятно, не заметили. Подполз я к позиции нашей. Смотрю: лежат ребята...— Маликов помедлил и глухо добавил: — Все — убиты.
Брови Лукьяыцевой приподнялись, морща лоб, по щекам протянулись мокрые полоски, губы дрожали. Ока жалостливо закивала.
Маликов горестно вздохнул и продолжал:
— Кругом камни взрывами разворочены, искрошены. Страшная картина!.. Поковылял я глубже в лес, а там — куда глаза глядят, лишь бы подальше от этого места. Шел, пока сознание не выключилось. А на следующий день набрел на сторожку лесника. Помнишь, старичок был? Помогал нам иногда. Он укрыл меня. Выходил. Немцы у него почти не появлялись. Потом через него я наладил связь с другим отрядом. Иванченко.
— Иванченко? Слышала, как же, — подтвердила Зина. — У них база была с той стороны... этого... хребта горного. На яйле...
— Да, там я и партизанил, пока наши не пришли. А дальше с регулярными частями дотопал рядовым до Берлина.
— А почему к нам, обратно, не подался?
Маликов пожал плечами.
— Ну... это... В общем, получилось так. Лесник потом долго связи не имел. А тут как раз пришел человек от Иванченко... Вот я и пошел в его отряд... Не мог больше сидеть так вот, без дела.
— Ну да, конечно, — с пониманием закивала Лукьянцева.
Маликов ощущал, как громко стучит его сердце, словно кто-то размеренно бьет кулаком по столу. Неприятный давящий ком в животе медленно рассасывался. Главное было позади. Озноб стихал. Маликов согрелся. Захотелось даже расстегнуть пальто и стиснувший шею воротничок рубашки. К вспотевшей спине прилипла майка, и это его раздражало...
Рассказ был правдив во всем, кроме самого спасения. Даже контузия была, но — под Краковом. Однако о том, как в действительности он спасся, Маликов не поведал бы никому и ни при каких обстоятельствах.
— Лучше расскажи, что было потом с отрядом, с тобой, —попросил он, предусмотрительно уводя разговор от лишних вопросов.
Лукьянцева достала из сумочки скомканный платочек, промокнула щеки. На Маликова дохнуло сложным запахом духов, пудры и Бог знает какой еще косметики — чисто женским запахом, от которого он основательно успел отвыкнуть.
Она живо, но путано рассказала о судьбе отряда, о спасении от карателей. Он с интересом слушал, глядя на белый уголок платочка, зажатый между пальцами ее подвижного сухонького кулачка. «Ну вот и лады, — умиротворенно думал он при этом. — Вот и совсем объяснились..,»
— Ой! — вдруг всполошилась она. — У меня ведь старый мой, муж, дома голодный! Пора бежать.
— Погоди, — промолвил Маликов, беря ее за локоть. — Как у тебя самой-то дальше... сложилось?
Лукьянцева грустно усмехнулась.
— Жизнь-то? Вроде ничего. Нормально вроде. Ну, замуж вышла. Муж у меня городской, так что в город перебралась. Вскоре после войны. Совсем городской стала за столько-то лет. Двоих детишек нарожала. Они уже своих имеют... Мы с мужем на пенсии, но работаем. Так и живем... — Она помедлила, подбирая слово. — Выживаем. Как все нынче. — Потом неопределенно пожала плечами. — Жаловаться не умею. Мужа под старость, вишь ли, в родные места потянуло. Поменяли города. Уж одиннадцать лет, как тут живем. И только сейчас судьба столкнула... Вот ведь как бывает... — Лукьянцева вздохнула коротко. — А ты-то, Володенька?..
Маликов скупо сообщил о своем вдовстве, о смерти сына.
— Так вот сложилось. — Он подвигал старческими губами, мелко потряс головой.
Лукьянцева протянула руку, коснулась его плеча и провела морщинистой ладошкой по лацкану пальто, будто погладила, успокаивая. Лицо ее напряглось, рот приоткрылся, она хотела сказать что-то, но только вздохнула и смущенно убрала руку с его груди.
После этого ее жеста Маликову сразу стало горько и тоскливо. И тотчас перехватило дыхание, застучало, заломило в затылке. Ноющая боль в сердце начала быстро нарастать и, будто клинком, навылет проткнула грудь. Маликов зажмурился, глубоко вдохнув сырой воздух, сглотнул, не дыша, ком в горле и шумно выдохнул. Иногда это помогало. И сейчас боль чуть-чуть притупилась, хотя в левом плече словно бы застрял, мешая двигаться, острый кол. С тревогой вспоминая, куда сунул нитроглицерин, Маликов поспешно зашарил по карманам. Нервно дергая за петли с торчащими нитками, расстегнул, пальто. Нашел, сжал в кулаке тонкую, как карандашик, пробирку. Чувствуя озноб, запахнулся. При Зине решил таблетки не принимать. Подумал: «Неудобно. Решит, что совсем развалиной стал».
— Что с тобой? — встревоженно спросила Зина.
— Ерунда, — пробормотал он сдавленным голосом, — Старость, что еще?
— Может, тебя домой проводить?
Маликов насупился и сквозь зубы отрезал:
— Еще чего! Меня в расход рано списывать.
Лукьянцева немного помолчала, потом просительно сказала:
— Ну что, Володенька, побегу я?
— Да, конечно, пора... — согласился он, прислушиваясь к боли в груди.
Лукьянцева порылась в сумочке, достала записную книжку и шариковую ручку, затем, щурясь в ранних сумерках и отставив книжку подальше от глаз, торопливо написала адрес. Неровно вырвало листок и отдала Маликову.
— Захода завтра.
— Завтра не смогу. — Маликов повел саднившим плечом. — В поликлинику надо. А пока там всех пройдешь — устанешь как собака.
— Тогда послезавтра. Со своим познакомлю. Все же... не так скучно будет.
— Н-не знаю, право... — протянул Маликов озабоченным тоном. — Но на днях буду непременно, — пообещал он, твердо веря, что визит его не состоится никогда.
На остановке уже почти никого не осталось. Полупустой троллейбус с освещенными в сером сумраке окнами, тяжело покачиваясь и мигая огоньком поворота, подруливал к остановке.
— Тебе на какую марку? — спросила Лукьянцева.
Маликов видел, что это, к счастью, не его маршрут.
— Мне на «пятый».
— Тогда я убегаю. Мне на этот... Ждем! — Лукьянцева быстро пошла к дверям троллейбуса.
Маликов бездумно смотрел ей вслед. Когда она вошла в салон и глянула в окно, он помахал ей на прощание рукой.



Едва троллейбус тронулся, как Маликов почувствовал облегчение и даже что-то похожее на радость. Живое напоминание о давнем постыдном, отвратительном поступке безвозвратно, как он надеялся, удалялось в троллейбусе.
Он избегал подобных встреч, потому что они усиливали его мучительное сознание вины и еще более мучительное сознание того, что он не в состоянии изменить что-либо. Годы, прошедшие с той поры, не принесли облегчения. Маликов убедился: поговорка о том, что время излечивает самые глубокие раны и стирает самые острые углы, далеко не для всех оказывается верной. С возрастом память ослабевала, многие события постепенно становились размытыми, многое напрочь забылось. Но память хранила по-прежнему не затуманенным, чистым и четким тот эпизод, о котором знал только Маликов. Не помогало забыть и то, что он постоянно твердил себе: ведь он ни до, ни после ничего подобного не совершал. Одним из первых поднимался в атаку, не щадил себя, тысячу раз мог быть убит, но ни разу не дрогнул. Честно заслужил немногочисленные боевые награды. И все же память хоть нечасто, но упорно возвращалась к тому дню, и он опять переживал происшедшее. И переживания эти, особенно потому, что не мог он поделиться ни с кем своей тайной, стали для него жгучим укором, тяжким и бесконечным наказанием. И снисхождения просить было не у кого…
В гости к Лукьянцевой он, разумеется, не собирался. Не хотел греться подле чужого счастья. Греться и завидовать, травить душу. «И не только себе, — подумал он вдруг, — но и Зине, кажется, тоже. На старости-то лет. Да и тот случай… Нет, не поеду». Он скомкал в кармане бумажку с адресом, достал из пиджака начатую пачку «Примы», дешевую зажигалку, размял сигарету, закурил. Но, не докурив до половины, почувствовал, что боль в сердце снова усиливается, лоб покрылся испариной, ноги ослабли, и он слегка пошатывается. Он бросил сигарету под ноги, вынул пробирку, откупорил, заметив, что у него сильно дрожат руки, принял сразу две таблетки нитроглицерина.
Таблетки быстро растаяли на языке. Боль опять немного отступила. Но теперь начала дрожать нижняя челюсть. Озноб волнами пробегал по телу. Холодные ладони с ледяными пальцами сделались неприятно мокрыми. Такое бывало с ним, когда он сильно замерзал или сильно волновался. Так же он чувствовал себя в тот день в партизанском лесу, когда они остались прикрывать отступление отряда.



Они тихо лежали в русле пересохшей горной речки, напротив невысокого обрывчика, бывшего некогда берегом. Они устроились между белыми, отшлифованными водой, нагревшимися за день валунами, покрытыми кое-где пятнами грязно-зеленого мха. Была ранняя южная осень, и в темной зелени деревьев над обрывчиком проглядывали пока еще редкие багряные и желтые пятна. А над деревьями на фоне синего неба торчали отчетливые сизые вершины гор. Слабый летний ветерок, пробираясь между ветвями, шуршал листвой. В лесу оживленно и громко перекликались пичуги, не потревоженные еще стрельбой и взрывами.
Партизаны ждали, когда фашисты подойдут ближе, чтобы бить по ним прицельно, не тратя попусту патроны. Позади них был пологий лесистый склон, и укрытие за камнями в русле было прочнее и надежнее, чем за деревьями. Однако, несмотря на удобную позицию, все пятеро знали, что ни один из них живым отсюда не уйдет. Приказано было хоть ненадолго задержать карателей, пока отряд спешно отступает глубже в горы. Какой ценой задержать врага — не имело значения.
Они лежали вдоль русла цепью. В центре разместились трое. Один — с пулеметом, спрятанным до поры в разломе валуна. У остальных были трофейные автоматы. Двое по краям должны были простреливать фланги: каменное дно было здесь почти прямым и разрезало лес естественной просекой довольно далеко — до массивной серой скалы, где когда-то речка поворачивала крутым изгибом.
Володя Маликов занимал левый фланг. Правый фланг прикрывал Андрей Гавриленко, человек в отряде новый, пожилой крестьянин, бравший в семнадцатом Зимний и, по его словам, видевший Ленина, о чем он любил рассказывать всем подряд — часто и подолгу, причем каждый раз с новыми подробностями. Неподалеку от Маликова, во мшистой ложбинке между двумя вросшими в землю валунами, застыл Женя Сосновский, студент университета, отличник ГТО, тайный любитель врагов народа Мандельштама и Пильняка, человек утонченный, добряк и умник. За ним облокотился на плоский камень Степан Панкратов, желчный худой мужик из бывших середняков, никогда ни с кем не соглашавшийся без долгих споров и возражений, ни с кем и ни с чем, кроме приказов — да и то с неразборчивым ворчанием. Большими грубыми пальцами поглаживал он ствол пулемета. Дальше — Михаил Селиванов покусывал, сплевывая, зеленый стебелек. До войны он работал слесарем на одном из заводов Харькова. Этот белесый полнеющий человек, флегматичный на привале или во время перехода, становился в бою бешеным до безрассудства. Рассказывали, что на его глазах немецкие летчики забросали зажигательными бомбами эшелон с детьми. Почти никого не удалось спасти... Разговорить молчуна Селиванова было делом безнадежным.
Они знали, что немцы близко. Лежали неподвижно, не переговаривались — терпеливо ждали. Потом услышали, как всполошились птицы, загалдели вразнобой, забили крыльями, закружились над верхушками деревьев.
Вскоре Маликов услышал, как Сосновский глухо проворчал: «Вот они. Появились, красавчики. Идут». Он продвинулся немного вперед и осторожно выглянул в узкий промежуток между камнями. Сначала увидел одного, а затем и всю цепь прочесывавших лес немецких солдат в касках, с автоматами поперек груди, с расстегнутыми воротниками и небрежно подвернутыми до локтей рукавами — жарко. Они шли неторопливо, не скрываясь, без опаски, словно по какому-нибудь ухоженному берлинскому парку. Негромко переговаривались, лениво подфутболивали слежавшиеся листья. Засады не ждали. Вероятно, надеялись захватить лагерь врасплох. За первой цепью шла вторая, за ней третья, четвертая...
Первая цепь немцев вышла из-под деревьев, солдаты начали спрыгивать с обрывчика, пошли по руслу, перескакивая с камня на камень. Один оступился и едва не упал, издав дурашливый возглас. Старший по чину, ефрейтор, сердито гаркнул на него.
— Сейчас мы посмеемся, — недобро пробормотал Сосновский.
И тут среди камней мерно заработал пулемет, затрещали в поддержку ему трофейные «шмайсеры».
Первая цепь только что беззаботно смеявшихся солдат была полностью уничтожена. Остальные залегли — кто в камнях на краю русла, кто над обрывчиком и дальше за деревьями.
Птицы смолкли, разлетелись кто куда. Эхо разносило по оцепеневшему лесу только треск очередей, гулкий ритмичный стук пулемета и яростный визг рикошетных пуль. Временами рядом с Маликовым взметывались фонтанчики каменной пыли и обрывки мха, и тогда он инстинктивно закрывал коротко стриженый затылок ладонями.
Потом на стороне немцев раздались резкие команды, они прекратили стрельбу, и тогда все расслышали новый звук, низкий, рокочущий, ровный, — работал двигатель. Звук приближался, плыл над обрывчиком.
— Та-ак. Плохо дело, — процедил Сосновский. — Кажется, бронетранспортер пожаловал.
— Как они умудрились его сюда притащить? — спросил Маликов с недоумением.
— Умудрились, как видишь, — ответил Сосновский. — У них ведь тоже голова на плечах, а не кочан капусты.
— Ну, держись, ребятки! — громко сказал Панкратов. — Сейчас хреново будет!
Маликов осторожно повернулся на бок и оглядел лес. Деревья, которые бронетранспортер, продвигаясь, задевал, вздрагивали, мелко трясли верхушками. Вскоре он сам, угловатый, тяжелый, неуклюжий, размалеванный серо-зелеными маскировочными пятнами, выкатил в редколесье, описал замысловатую кривую, выбирая удобную позицию, и замер на краю обрывчика.
— Прячьтесь лучше! — крикнул Панкратов.
«Куда — лучше? — с раздражением подумал Маликов. — Под землю, что ли?»
Он плотнее прижался к холодной гладкой поверхности валуна, пытаясь при этом разглядеть, что делается у него на фланге.
Басовито, с металлическим отзвуком, загремел пулемет бронетранспортера. Пули густо щелкали о камни вокруг. Казалось — следующая достанется непременно ему, Маликову. Он с силой сдавливал голову руками, вжимался лицом в клочья мха на валуне и мысленно молил: «Только пронеси!.. Пусть мимо!.. Не меня... Нет! Не хочу!..».
Непрерывный обстрел длился долго. Немцы патронов не жалели. Потом пулемет на бронетранспортере оборвал стрельбу, словно решил перевести дух.
Послышался голос Селиванова:
— У кого есть гранаты?
Две немецкие гранаты были у Маликова. Одну он протянул Сосновскому: «Передай».
И вновь забарабанил пулемет с бронетранспортера. В ответ затрещал автомат Сосновского, подал голос пулемет Панкратова, длинной очередью разразился автомат Гавриленко. Только автомата Селиванова не слышал Маликов. А немного погодя бухнул взрыв, эхом раскатился по лесу. Пулемет бронетранспортера смолк.
Сосновский сказал сквозь зубы:
— Жаль. Помянем Селиванова. — И снова ударили короткие очереди его автомата.
Вскоре Сосновский закричал надсадно:
— Маликов, черт побери, что спишь? Обходят!
Маликов очнулся от безумного оцепенения, поднял голову, сжал автомат. Теперь он неотрывно просматривал нагромождение камней по ходу русла. Переползти его незамеченным было невозможно. И тут он увидел мелькнувшую среди глыб спину в немецком мундире. Когда спина вынырнула снова, Маликов мгновенно нажал спуск. Зазвенели о камень отработанные гильзы. Спина дернулась и пропала.
— Есть один! — ликующе гаркнул он срывающимся от азарта юношеским баском.
Немцы бросили несколько гранат — одну за другой. Две из них накрыли пулемет Панкратова, оглушив и осыпав остальных партизан каменной крошкой и пылью.
Несколько секунд Маликов ничего не соображал, только чувствовал саднящую боль в спине от вонзившихся мелких острых осколков камня, пропоровших пиджак и рубашку. Он почувствовал, как в одном месте рубашка намокает теплым и липким. Придя в себя, оглянулся. На месте Панкратова — бесформенное, рваное, красно-черное, страшное. Белые, обкатанные водой камни вокруг были в кровавых брызгах. Искореженный пулемет взрывами отбросило к лесу.
Сосновский был жив, он тяжело завозился рядом, чертыхаясь и постанывая. Автомат Гавриленко после короткого перерыва снова дал о себе знать.
Маликов увидел еще двух ползущих среди камней немцев и с ненавистью, свирепо ругаясь, длинной очередью срубил обоих. Потом заметил, что четверо пробрались-таки в тыл к ним и теперь копошатся у подножия склона позади них. Он убил двоих, а двое других поползли к деревьям на пологом склоне. Выждав, пока они объявятся на склоне, Маликов хладнокровно расстрелял обоих.
«Шмайсер» Маликова защелкал вхолостую — закончились патроны. Уронив опустевший рожок в скопище медных гильз, Маликов нащупал за поясом другой и рядом — холодную ребристую поверхность гранаты. Это — для себя и для них. «Прощальный привет», — мелькнуло в голове Маликова, и он отдернул руку. Торопливо вставил обойму в автомат и дал две очереди по каскам на краю обрыва. Третья захлебнулась... Осечка. Он подергал затвор. Заклинило пулю. Автомат стал бесполезным куском железа. Исправлять некогда. Только заменить! Где взять другой автомат, Маликов неожиданно понял. Он отбросил неисправный автомат в сторону и окликнул Сосновского. Надсаживаясь в треске очередей, объяснил, что случилось. Взять новый автомат можно только у карателей. Позади, возле деревьев на краю русла, лежат четверо только что убитых им немцев.
— Я пойду туда за оружием.
— Давай! — Сосновский кивнул. — Быстро! И патроны забери!
Маликов неуклюже пополз, огибая крупные камни...
На краю русла, где между камнями пробивалась травка и торчали прутики молодого подлеска, лежал на животе немецкий солдат в сползшей набекрень каске. Голова повернута к Маликову, рот приоткрыт. Убитый безучастно смотрел из-под приспущенных век тусклыми, неподвижными — мертвыми — глазами. Очередь прошлась наискосок по спине. Поодаль в неловких позах застыли еще трое.
Маликов, брезгливо морщась, перевернул солдата, тяжелого и вялого, на спину. Голова убитого откинулась, каска брякнула по камню. От него, еще теплого, шел запах одеколона и крови. Маликов стащил с его шеи автомат, забрал запасные обоймы, затем приподнялся на локте и осторожно огляделся.
На противоположном склоне, прямо над обрывчиком, стоял, накренившись и сильно дымя, взорванный бронетранспортер. Рядом нелепо скорчился человек. По одежде Маликов догадался, что это Селиванов. А в русле, среди камней, безвольно распластался, уронив автомат, Гавриленко. Один только Сосновский по-прежнему отстреливался — метко и коротко.
Вперед немцы не продвинулись. Они как будто не торопились подавить сопротивление партизан и идти дальше. Они лишь время от времени давали беспорядочные очереди из-за деревьев.
Маликов поглядел по сторонам и тотчас испуганно напрягся. Сердце лихорадочно заколотилось. С флангов, далеко, на излете пули, перебегали русло, низко пригибаясь, крохотные фигурки в ненавистных мундирах. Еще немного, и он с Сосновским окажется в кольце. Ему стало ясно, почему каратели так спокойны...
Сейчас Маликов был в стороне от боя. Там, в горячечной перестрелке, некогда было размышлять о чем-либо ином, кроме сиюминутных обстоятельств самого боя. Теперь к Маликову первыми, как всегда бывает, вернулись чувства. Только чувства — без какого-либо участия рассудка и хладнокровных размышлений. И самым сильным оказался стремительно нарастающий страх. Питало его инстинктивное, животное желание выжить, отбросить ощущение близкой и неотвратимой смерти, избежать ее — любым путем. Кровавая реальность ужасного места, где до взрыва стоял пулемет Панкратова, была для Маликова единственной мерой событий.
Он замер, потерянно прижавшись к мелкому, колючему, холодному и плотному от влаги песку бывшей отмели. На песке подрагивали неверные тени нависших ветвей. Расширившимися глазами он какое-то время бездумно глядел на тонкие стебельки травы возле крепких коротких сапог мертвого немца. Вот так лежать, как этот?.. Постепенно разваливаться на смердящие куски... Его затошнило. Ослабевшие руки отказывались поднять его с земли. Всем телом ощущал он, как каратели приближаются к их позициям с тыла. Остальные чувства в эти невероятно длинные секунды пытались бороться с неосознаваемым, безотчетным страхом, но страх был уже неуправляем. Он превосходил и подавлял другие чувства, нащупывал слабые места и пробирался во все уголки сознания, затуманивая, ослепляя разум. Маликову непреодолимо захотелось спастись. Во что бы то ни стало! Он не думал о Сосновском, не думал ни о чем. Он хотел только одного. Жить.
«Жить! Жить! Жить!..»— застучало в затылке и висках. В глазах померкло. До звона заложило уши. Расстегнутый воротник начал давить шею. И наступил миг, когда страх победил, когда он опрокинул и смел последние преграды, когда он заполнил все существо Маликова.
Маликов больше ничего не соображал, подчинившись беззвучной команде страха. Раздирая в кровь руки и колени, он торопливо пополз вдоль русла к близкой ложбинке, потом, цепляясь за скрывший его кустарник, полез вверх, к спасительным деревьям, а потом, оказавшись среди деревьев, побежал изо всех сил, сипло задыхаясь, постанывая и матерясь. Он бежал с поля боя. Отныне он был предателем и трусом.
Но он еще не осознавал этого.
Остановился он возле ручья. С удивлением обнаружил, что во время бегства не бросил и теперь держит в руках автомат. Прислушался. Стрельбы уже не было слышно. Куда теперь идти, где прятаться, Маликов не знал. Чувствуя себя пустым, как вытряхнутый вещмешок, он медленно побрел вдоль ручья, против течения.
Ручей оборвался в нескольких километрах от места боя, в гуще деревьев под скалой, которая одиноко торчала из травы нелепым мертвым наростом.
Маликов обошел скалу кругом. Из узкой вертикальной расщелины била, прорываясь сквозь колючий жесткий кустарник, прозрачная тугая струя источника. Радостно ударило сердце: расщелина эта, достаточно высокая и глубокая, чтобы в ней мог спрятаться человек, могла сейчас стать единственным надежным укрытием, сулящим спасение.
Хлюпая сапогами по воде, свирепо и скверно ругаясь и шипя от боли, Маликов продрался сквозь кустарник и втиснулся между гранитными стенками в темноту грота, в мягкую липучую паутину. С омерзением почувствовал, как по щеке, от виска ко рту, быстро побежал ошалелый паук, зло наотмашь прихлопнул его и вытерся рукавом.
Он надежно спрятался, замерев в полусогнутой, неудобной позе, стоя ногами в ледяной воде источника. Автомат повернул дулом к выходу, опасливо выглянул — не осталось ли следов? Ручей уносил замутненную воду, упругая трава быстро распрямлялась, густой кустарник по-прежнему неприступно заслонял вход.
Маликов успокоенно закрыл глаза.
Все это время ему некогда было думать о своем поступке. Осознание совершенного пришло позже, когда он понял, что действительно спасся. За мучительную ночь, проведенную в расщелине, он, забываясь иногда в чуткой дреме, передумал многое.
Действительно, никто не знал о его бегстве, кроме него самого, и вряд ли когда-нибудь узнает. Однако это обстоятельство не помешало ему к утру возненавидеть себя. Память о Панкратове, Селиванове, Гавриленко, Сосновском, — оставалась с ним. Память о непобежавших. Однако он был слишком молод, чтобы помышлять о самоубийстве. Отныне он был обречен жить и помнить, помнить и жить.



Дальнейшее было таким, как он рассказывал Лукьянцевой...
Подошел троллейбус, его «пятерка». Маликов поднялся в салон. Несколько мест были свободными. Он сел на ближайшее, рядом с полной накрашенной женщиной в коричневом пальто и вязаной шапочке, обтягивающей голову.
Маликов медленно сунул руку за полу расстегнутого пальто, прижал ослабевшую ладонь к груди и ощутил частые неровные толчки. Его продолжала беспокоить непроходящая боль в сердце. Он закрыл глаза и остался наедине с болью.
Троллейбус неторопливо катил от остановки к остановке, а боль все усиливалась. Маликов стискивал зубы, чтобы не застонать. Скорей бы попасть домой. Ему казалось, что дома боль сразу пройдет. Левая рука казалась чужой, непослушной. Хотелось подвигать ею, но на это не было сил. Боль согнула спину. На лбу проступила холодная испарина. Маликов задыхался. Ему казалось, что от следующего усилия вздохнуть глубже грудная клетка не выдержит напряжения и лопнет.
Обрывки мыслей мешались в голове. Сквозь пелену болезненного забытья он понимал только, что необходимо еще принять нитроглицерин и — немедленно на воздух. На следующей же остановке.
Он распрямился, чтобы достать пробирку с таблетками. Все поплыло перед глазами, слабость не дала удержаться прямо, и он медленно повалился на дородное плечо соседки. Троллейбус покачивало, и в такт ему, то приближаясь, то удаляясь, весь мир быстро уплывал в темноту, а на черном фоне все четче проявлялись, мелко дрожали разноцветные неправильные пятна с четкими краями, как в детском калейдоскопе.
Женщина скорчила брезгливую гримасу и раздраженно отпихнула его. Маликов словно издалека услышал ее презрительные слова:
— Нажрался, черт старый!
— Не пил, нет, — сдавленно пробормотал он, пытаясь удержаться ровно. — Сердце... Больно... Жжет...
Мужской голос произнес над ним:
—- А ведь верно, плохо человеку. Смотрите, какой бледный. Эй, держись, не падай, дед... — И — встревоженно: — Водитель! Останови троллейбус! Человеку плохо! «Скорую» надо!.,
В этот миг Маликов перестал сопротивляться боли, расслабился и с облегчением исчез в темноте беспамятства.



Очнулся он в машине «Скорой помощи». Он лежал на носилках. Рот и нос закрывала упругая треугольная маска. Маликов вдыхал прохладный, пахнущий резиной и пылью газ. Боль отпустила, чувствовался даже некоторый прилив сил. Голова была ясной. Он видел, как над ним то появлялись, то пропадали женская и мужская фигуры в белых халатах. Левую руку выше локтя сжимала манжетка — измеряли давление. Медики, занимавшиеся Маликовым, были собраны, деловиты и немногословны.
Машина неслась по улицам, иногда притормаживая и круто поворачивая, и при этом кренилась, как катер на волнах. Изредка на крыше предупреждающе завывала сирена.
Маликов смотрел в потолок с круглым отверстием вентилятора и поручнем вдоль салона и представлял, как на крыше «Скорой» кружится мигалка.
На поручне в зажиме закреплена была бутылка с прозрачной жидкостью, трубка от нее протянулась к правой руке Маликова. Прислушиваясь к коротким фразам разговора, он спокойно подумал: «Наверняка инфаркт…»
— Пришел в себя, — сказала фельдшер.
— Давление? — спросил врач.
— Сто на пятьдесят.
— Уже лучше. Есть еще преднизолон?
— Одна ампула.
— Добавь в раствор.
Фельдшер склонилась над правой рукой.
— Капает нормально? — спросил врач. — Из вены не вышли?
— Все хорошо.
Врач снял маску с лица Маликова. Тот хотел приподнять голову, но твердая теплая рука врача легла на влажный лоб, прижала голову к подушке на носилках.
— Лежите, вам нельзя двигаться!
— Куда меня?.. — спросил Маликов натужно.
— В больницу, разумеется.
— Инфаркт?
— Ммм... Разберемся. Лежите спокойно.
«Не хотите пугать… как будто и так не ясно, — подумал Маликов равнодушно. Мысли тянулись плавно, одна за другой, словно бусины на низке. — Ладно, целители, не говорите, коли у вас так положено».
Машина еще раз круто повернула и остановилась.
— Приехали, — сказал врач с облегчением.
Когда носилки выдвинули из машины, Маликов увидел серые стены больничного двора, ряды неярко освещенных окон. Потом его начали перекладывать на каталку, боль снова усилилась, и окружающее опять начало появляться перед Маликовым отрывочно, не складываясь в единую цепь событий. А затем он опять потерял ориентировку. По тем бессвязным фрагментам, что вторгались в беспамятство старика, наподобие фотографий, перемешанных чужой безразличной рукой, он не мог больше определить, что происходит на самом деле, а что чудится в полубредовых видениях. Да и что можно отнести к видениям, а что — нет? Не разобрать, да и сил на это не хватает...
Приемный покой... Резкий голубой свет старых ртутных ламп. Врачи переговариваются негромко. Потом его везут по длинному пустому коридору. Рядом идет фельдшер и держит в поднятой руке бутылку с жидкостью, а прозрачная пластиковая трубка все еще тянется к правой руке Маликова. Перед глазами его проплывают казенные одинаковые плафоны... Остановка. Гремят металлические двери лифта, гулко и резко, как беспорядочные выстрелы, Маликова вкатывают в лес... Он просыпается с тяжелой головой и пересохшим ртом. Дико оглядывается. Где он? Что это?.. Он скрючился в каменном холодном гроте. Заледенели ноги в сапогах, за ночь набухших от воды. Затекшие руки вцепились в автомат. Он вспомнил, как бежал вчера с позиций, как забился в грот у источника... Бежал. Трус... Бежал и жив. Опозорен,.. Иуда... За его поступок полагается расстрел. Пусть. Заслужил. Предназначенная ему пуля ждала его еще вчера, там, в русле. Хуже другое. Хуже и страшнее. Позор. Вечный позор предателя и труса… Вернуться туда? Поздно! Он передвинул автомат на спину, нагнулся и зачерпнул воды. Сделал два глотка шершавыми губами. Остаток выплеснул в лицо. Утерся рукавом. Продрался сквозь колючки кустарника и сел на траву возле ручья. Что же теперь? Он посмотрел на свое отражение в лужице у скалы, провел рукой по кристально прозрачной воде. Со дна памяти медленно всплыло одно слово: искупление. Искупить. Ценой жизни. Но чтобы фашисты дорого заплатили. Своими жизнями... В листве глухо и неприятно поскрипывала птица. Маликов закрыл глаза и вспомнил тяжелый, кошмарный сон в гроте... Его везут по длинному коридору больницы. Поскрипывает резиновое колесо каталки. Перед глазами проплывает потолок с плафонами. Они освещают коридор тусклым желтым светом. Он, Маликов, болен, сердце, инфаркт... Но откуда он все это знает? Он никогда не имел отношения к медицине. Врачей только на комиссиях в военкомате да в госпитале видел... Коридор закончился. Лифт. Гремят металлические крашеные двери. Он смотрит на размалеванный под дерево потолок кабины и думает, что надо идти к сторожке лесника. Если немцев там нет и древний, как сторожка, лесник еще жив, он поможет Маликову найти своих. Нет, не свой отряд. Другой... По ту сторону гор действует отряд Иванченко. К ним и надо присоединиться. И жизни больше не жалеть, не щадить. Ни к чему она теперь. Он открыл глаза. Лифт дернулся и остановился. Врач, сопровождавший Маликова, склонился над стариком.
— Как вы себя чувствуете?
— Плохо, — слабым голосом сказал Маликов. — Болит.
— Потерпите. Сейчас будем на месте...
Снова коридор... нет, лес... деревья, кустарник. Живые зеленые стены, пронизанные яркими солнечными лучами, в расплывчатых пятнах света, плавно качались по сторонам под лесным слабым ветерком... Скоро должна показаться сторожка. Надо быть начеку... собранным быть, но так, чтобы сердце не заболело снова. Свет в коридоре притушен. Слева темные окна, справа нумерованные двери палат. Мимо быстро проплывает пост дежурной медсестры, освещенный настольной лампой. Стеклянный шкафчик с медикаментами. Специфический больничный запах здесь сильней. «Теперь я пропитаюсь им насквозь...». Поворот, двери, люди в халатах. Его вкатывают в комнату. Кровать здесь одна, посередине. Вокруг много всяких аппаратов. Маликова раздевают, перекладывают на кровать, натягивают казенное белье… Новые лица... «Быстро кардиограмму, — командует врач из отделения. — Готовьте смесь». Маликова опутывают проводами кардиографа. В штатив у изголовья вставляют новую бутылку с жидкостью. Пластиковая трубка свисает вниз. Укол в сгиб левой руки. Врач просматривает кардиограмму, бормочет непонятное: «Трансмуральный. — Потом приказывает: — Подключите кардиомонитор. Запишите его в журнал. Вот паспорт...» А вокруг сторожки ничего подозрительного. Из покосившихся дверей показывается тощий сутулый старик — лесник, ополаскивает миску и выплескивает из нее воду под бревенчатую стену. Маликов выходит из-за дерева и решительно идет к дому..,
— Выпивали сегодня или вчера? — спрашивает дотошный врач.
— Нет.
— Волновались?
— Немного, — отвечает Маликов, поколебавшись. — Встретил знакомую юных лет.
— Что, по-вашему, могло послужить причиной болезни? Эта встреча, например? Или вы перенесли более сильные стрессы?
—Встреча, наверное, — бормочет Маликов нехотя. — Да и вообще — жизнь.
И снова вопросы, вопросы. Наконец врач говорит мягко:
— Ну, ладно, вот звонок. Если понадобится что-то или хуже станет — нажмите. Придет медсестра и сделает, что нужно.
Маликов наконец остался в палате один.
«Как он сказал? Что могло послужить причиной вашей болезни?.. Что? — подавленно думал он. — Одно. Одно-единственное: несостоявшаяся сделка… с совестью, — как еще это назвать? За молчание. И жив остался, и не повинился никому, даже жене. А уж ей-то, наверное, можно было. Хотя, кто знает?,. Да и не сделка даже, а переговоры о сделке, которые длились столько лет и закончились инфарктом. Впрочем, это старые долги, мои личные. И знать о них кому-то еще — незачем».
Позже в палату зашла медсестра, молодая, коротко стриженная, в белом колпачке, заглаженном под пилотку. Она увидела напряженный взгляд старика и предложила:
— Дать снотворного?
— Не надо.
— Тогда постарайтесь уснуть сами.
— А вы где будете? — с некоторым испугом спросил Маликов.
— Я — за дверью... И вот еще что. Нужно сообщить кому-то о том, что вы здесь, в больнице?
— Некому сообщать... Хотя, подождите. Если я умру... Там, в кармане пальто, остался адрес... Бумажка такая скомканная. Туда и сообщите.
— Ну, что за разговоры? — укоризненно сказала медсестра. — Вас привезли сюда не умирать, а лечиться.
Боль постепенно затихает. Маликов некоторое время бездумно наблюдает, как из большой медицинской бутылки бежит по пластиковой трубке к руке прозрачная жидкость. Потом он утомленно закрывает глаза.



Темно… Нет, это не просто ночная темнота, это плотная, осязаемая тьма. И он лежал в ней, как в упаковке, неподвижно, вытянувшись во весь рост, а впрочем, может быть, он стоял? Он утратил все ориентиры и не мог определить даже, где верх и где низ. В этой пространственной неопределенности его связывало с окружающим только ощущение времени — его времени. Но вот, в некий неуловимый, незамеченный миг пелена, державшая его, начала постепенно, по мгновениям, расползаться, подаваться под ним... или над ним... или как-то еще... Однако он по-прежнему не мог заставить себя двигаться. Он ло-прежнему чувствовал, как неотвратимо погружается в эту похожую на желе массу. Ощущения пространства и времени странно нарушились. Теперь его ничто не связывало с окружающим. Он не знал больше, кто он есть, где и когда находится. Он был некто… где-то… когда-либо… Во вчера, сегодня, завтра... позапрошлом тысячелетии или в никогда… Невыносимый полет в ничто, сопровождаемый мучительным распылением личности, был нескончаем… И — кончился... Все было, как вначале. Плотная, осязаемая тьма пространства и времени окутывала его коконом бытия, в котором время двигалось, как ему положено: от начала к концу. Но ему, В. П. Маликову, было по-прежнему темно и неуютно.



Почему темно? Что произошло?..
И вдруг Маликов понял — у него закрыты глаза. И он открыл их.
И замер, ошеломленный.
Он стоял на пологом горном склоне между деревьями. Перед ним была та самая ложбинка, поросшая густым кустарником. Сквозь заросли он видел кусочек каменистого сухого русла. Неподалеку справа трещали короткие автоматные очереди.
Как он попал сюда?
Ведь он только что лежал в палате городской больницы десятилетия спустя после этого дня. У него был инфаркт... да, сильная боль в сердце... слабость. Он оглядел себя. Застиранная больничная пижама, на ногах — его стоптанные ботинки. И сердце совершенно не беспокоит...
Но изумление быстро прошло. Его перестал интересовать вопрос, каким образом он попал сюда? Он понимал, что вряд ли когда-нибудь узнает ответ на него. Да и не в этом суть. Главное сейчас — сам факт его появления. Он понимал, что очутился здесь неспроста, Он получил невероятный шанс попытаться изменить свое прошлое. В предельной ситуации внезапно пробудились неведомые возможности человеческого существа — и давнее желание исполнилось. И теперь надо было действовать. Не медля. Ведь скоро он, молодой, обезумевший от страха, ослепленный животным желанием выжить, будет торопливо ползти по этой ложбинке вверх, прямо к себе старому. Ползти, чтобы потом всю жизнь проклинать эти позорные минуты.
«Встретить… — подумал Маликов, напряженно глядя на ложбинку. — Надавать по морде. Погнать, как поганого щенка, обратно... — Тут старик вспомнил, что он, молодой, вооружен и невменяем, и сразу остыл. — Да. Ему в таком состоянии пристрелить меня-себя — дело момента. И объясниться не успеем... Пропустить мимо и схватить сзади... Не-ет, староват я, не справлюсь... Подножку... повалить, распластать, а уж потом спокойно объясниться. Да нет, чепуха все! Каков я в молодости-то был? Крепок, изворотлив, как ящерица. В отряде меня, несмотря на молодой возраст, мало кто одолеть мог. А уж со стариком немощным... Все — не то. — Он явственно услышал шорох и хруст в кустарнике внизу. — Ползет. Поздно! Некогда решать. А, ладно! Как получится...». Он огляделся, выбрал ствол потолще и скрылся за ним. Вжался в серую грубую кору, чутко прислушался.
По ложбинке, надсадно и хрипло дыша, карабкался человек. Иногда он начинал неразборчиво ругаться. Когда шум приблизился, Маликов присел за деревом и осторожно поглядел в просвет между путаницей кустарниковых веток. По ложбинке взбирался крупный парень в грязном пиджаке поверх рубашки. Грязные брюки заправлены в пыльные сапоги. Автомат он волок за ремень. Позади парня в толстом слое палых листьев темной полосой оставался взрыхленный им след.
Старик хорошо разглядел крепкие плечи и руки парня. Мельком увидел его красное от волнения и натуги лицо с опущенными глазами, — свое молодое лицо, такое знакомое и такое забытое. Взглянул с сожалением на свои старческие слабые руки, морщинистые и дряблые. Силы — неравные. Шансов — никаких.
Парень, задыхаясь и сипло откашливаясь, поднялся с земли. Маликов затаился за деревом. Нападать не было смысла. Тот просто стряхнет его с себя, перехватит автомат удобней, пальнет в него и помчится дальше. Или прикладом, чтобы шума меньше... За прошедшие годы Маликов успел в достаточной мере разобраться в его-своем состоянии.
Парень закинул автомат за спину, поправил на плече ремень и, не оглядываясь, неровными тяжелыми шагами побежал вверх по склону. Маликов с горечью поглядел ему вслед. «Что ж… Беги, — подумал он. — Быть может, так и надо. Впереди у тебя целая жизнь для того, чтобы узнать главное, то, что я, нынешний, уже знаю, — предстоит возвращение».
Маликов медленно вышел из-за дерева и пошел вниз по склону, наискосок, к руслу, к выстрелам. Он нашел-таки единственно верный выход и теперь твердо знал, как ему поступить. Он надеялся дойти до тех убитых карателей, у одного из которых он, молодой, взял недавно автомат.
Встреча с самим собой не произвела на него особенного впечатления. Разум его отказывался воспринять этот невероятный факт. Мимо него пробежал просто молодой парень: вылитый он в молодости. И все...
От последних деревьев Маликов стремительно скатился к камням — словно мальчишка, боясь, что немцы на той стороне заметят и подстрелят его раньше, чем он доберется до оружия. Но обошлось. Он прополз немного, старчески покряхтывая от непривычного напряжения, снял с одного из убитых автомат, забрал запасные рожки.
Когда он добрался до первых валунов и занял удобную позицию, автомат Сосновского уже молчал. Вдоль русла повисла настороженная тишина.
Вскоре Маликов увидел, как между камней замелькали немецкие каски. Потом немцы поодиночке начали вставать в полный рост. В их движениях еще сквозили нерешительность, осторожность, но, чувствуя, что опасность миновала, они, разгоряченные недавним боем, начинали оживленно разговаривать друг с другом.
«Айн... цвай... драй... фир...» — медленно считал ефрейтор тела партизан. Потом он громко, обращаясь ко всем, сказал что-то, и остальные преувеличенно громко загоготали, но смех получился неестественным, нервным, вымученным.
«А все-таки трусите, — удовлетворенно подумал Маликов. — И не зря».
Ему почему-то казалось, что все происходит не с ним, что он — только сторонний наблюдатель, зритель какого-то необычного кинофильма.
Солдаты неспешно, без особого желания, выстраивались в цепь. Потом один из уцелевших младших офицеров подал команду, и цепь снова двинулась через русло.
Долго выжидать было нельзя. Маликов вдруг вспомнил, что каратели обходят позиции с флангов. Но все-таки он подпустил цепь ближе, чтобы не промазать, и нажал спусковой крючок. Автомат задергался в его отвыкших от оружия дряблых руках. Несколько солдат в цепи повалились, опрокидываясь на спину. Остальные мигом пропали за камнями. Снова началась перестрелка.
Время от времени Маликов оглядывался назад — не подходят ли каратели с тыла? К его удивлению, их все не было и не было. Маликов никак не мог взять в толк, что они просто не успели дойти до того места, где он залег. Он потерял счет времени.
На самом деле он сдерживал немцев всего лишь семь минут, а затем шальная пуля, слегка задев камень, изменила направление и, пробив пижаму, вошла точно между четвертым и пятым ребром слева.
Маликов выронил автомат, криво сполз с валуна на влажный мох и так и остался лежать — лицом на покатом боку большого камня, вросшего на три четверти в землю. Последнее, что увидели его мутнеющие глаза: шершавая каменная поверхность, измазанная его кровью, и обрывок мха, разрастающийся в невиданно сказочный лес.
И Маликов шагнул в заросли его…



И снова немыслимое падение сквозь тьму. Он постепенно растворился в ней, с ужасом понимая, что на этот раз распад его я невосстановим. Осязаемая тьма пространства и времени медленно превращалась в запредельный пугающий мрак — в ничто. И вдруг еще сохранившейся частью сознания он понял, что снова находится в своем времени и пространстве, на больничной койке. И облегченно вздохнул саднящей грудью. Теперь он может быть спокоен. Долг больше не висит над ним — он сполна рассчитался. Путешествие сквозь время и пространство закончилось. Он вернулся. И — умер...



Ефрейтор Отто Лизер стоял над тем местом в русле, откуда по цепи велся огонь в последний раз, — на самом краю русла, возле пологого склона, поросшего высокими старыми буками, на стволах которых белели свежие следы от пуль.
Ефрейтор Лизер был в совершенном изумлении. Ладонь его левой руки лежала на горячем от стрельбы стволе автомата, другой ладонью он напряженно сжимал рукоятку. Но стрелять было не в кого. Удивленно подняв брови, он рассматривал брошенный у подножия валуна «шмайсер», россыпь отработанных гильз. На поверхности валуна виднелась размазанная полоса крови. И — никого. Отсюда до самых деревьев простиралось открытое пространство, и русский партизан не мог уйти незамеченным.
К Лизеру подошли рядовые Пауль Бехтер и Оскар Гиршман.
— Что это ты разглядываешь тут с таким вниманием? — поинтересовался Гиршман, снимая каску и вытирая ладонью потный лоб.
— Не могу понять, — ответил Лизер, пожимая плечами. — Не укладываются в голове эти русские штучки. — Он уставил палец на валун. — Вот, все на месте — гильзы, кровь, автомат. Нет лишь русского бандита. Кто объяснит мне, куда он мог подеваться?
— Ты хочешь сказать, как мы могли прохлопать его? — спросил Бехтер, меняя обойму в своем автомате.
— Нет! — упрямо возразил ефрейтор Лизер. — Не прохлопали мы его. Не могли прохлопать. И уж точно я не мог прохлопать. Я все время следил за этим склоном и всадил бы в русского очередь, если бы тот показался на нем.
— Значит, плохо следил, — сказал Гиршман и ухмыльнулся. — Может, у тебя со зрением проблемы?
— Не выводи меня! — прорычал ефрейтор. — Он не мог, как в сказке, невероятным образом исчезнуть, испариться, растаять. А другого способа скрыться у него не было.
— Так, может, он вознесся? — заметил Бехтер, подтрунивая над Лизером.
— Ну что ты! — в тон ему отозвался Гиршман. — Герр ефрейтор видел бы это и не позволил бы вознестись русскому атеисту.
— Ну, раз Всевышний тут ни при чем, значит это необъяснимая загадка Природы, — заявил Бехтер. — Из владений высоколобых профессоров.
Гиршман согласно кивнул.
— И нам, обычным солдатам, герр ефрейтор, остается только смириться с этим.
Оба солдата, усмехаясь, обошли побагровевшего ефрейтора и, догоняя свою цепь, быстро зашагали к деревьям.



Руки патологоанатома были в толстых перчатках из желтой резины. Перчатки были испачканы кровью. В руках патологоанатом держал сердце Маликова и, медленно поворачивая перед глазами, тщательно осматривал его. При этом он удивленно покачивал головой.
На вскрытии присутствовал врач-кардиолог из инфарктного отделения, во время дежурства которого и произошел смертный случай. Он заглядывал через плечо патологоанатома. Видно ему было плохо, он щурился, морщил лоб, и наконец нетерпеливо спросил:
— Ну, так что там?
— Что? — Патологоанатом искоса взглянул на кардиолога. — Очень занятная штука, вот что. — И он протянул кардиологу сердце. — Смотрите! — Пальцем свободной руки он указал на отверстие с изъеденными краями в стенке сердца. — Здесь все ясно. — Затем он перевернул сердце обратной стороной и указал на еще одно отверстие в стенке сердца. — И здесь как будто все ясно. И там и здесь следы некроза налицо — то есть мы видим инфаркт с разрывом стенки. Не так ли?.. Но тогда как объяснить это? — Он ввел в отверстие вытянутый указательный палец. Кончик его показался из другого отверстия. — Какая поразительная симметрия! Она ничего не напоминает вам?
Кардиолог с сомнением покривил губы, нерешительно вымолвил:
— Однако… Похоже на след пулевого ранения?..
— Вот именно! Создается такое странное впечатление, что нашему пациенту навылет прострелили сердце.
— Но это — невозможно! — растерянно воскликнул кардиолог. — Смертельное ранение в сердце без повреждения грудной клетки...
— И без пули, — уточнил патологоанатом. — Плюс некроз…
— Это сверх моего понимания!
— И моего тоже.
— Тогда как объяснить?..
— А никак. Будем считать, что это казуистика — редчайший случай. — Патологоанатом еще раз взглянул на сердце и, кладя его на металлический секционный стол, озадаченно пробормотал: — И все-таки хотел бы я знать, что это значит на самом деле?

Опубликовано в журнале ИСКАТЕЛЬ, номер 2 за 1988 г. и в авт. сб. Олег Азарьев ХРАМ ЗЛА Симферополь, РКУП, 1991 г. ISBN 5-7707-1841-2


Рецензии
Понравился рассказ. Хорошая идея - дать человеку перед самой смертью возможность исправить совершенную когда-то в жизни ошибку. Характер получился вполне достоверный, язык легкий.
Чуть искусственны два последних эпизода (с исчезновением тела старика и пулевым отверстием в сердце), вернее, не искусственны (фантастика, все-таки), а сладковаты - но лишь на мой собственный взгляд. Стиль 70-х, 80-х напомнило (Биленкина, например, того же Снегова).
Но, в целом, достойный рассказ.

Удачи!

Дмитрий Смоленский   25.06.2008 13:02     Заявить о нарушении
Спасибо за добрые слова. Два последних эпизода, на взгляд автора, необходимы, без них, как бы сладковаты или неправдоподобны они не показались, не было бы тайны, да и самого рассказа. Фантастика это или нет, трудно сказать. Наверное, фантастика. Впрочем, когда А. Грину кто-то сказал, что роман "Блистающий мир" - отличный фантастический роман, писательобиделся и возразил, что роман этот не фантастический, а символический. В каком-то смысле рассказ мой тоже символический, хотя я и не отношусь к г о р я ч и м поклонникам творчества Грина.

Олег Азарьев   03.07.2008 01:43   Заявить о нарушении