Медаль с портретом Бисмарка автор-Юрий Брезан

Автор лужичанин: Юрий Брезан
Пример творчества Брезана.

       МЕДАЛЬ С ПОРТРЕТОМ БИСМАРКА
       (рассказ)


Деревня лежала в центре запретной для меня области. Кроме двух человек, никто здесь не знал, кто я такой. Правда, мое имя было моим именем, но что значит имя, если все остальное фальшивое.

Все остальное было фальшивым и в совокупности составляло то, что называлось теперь моим именем:

галифе и сапоги, неизменно начищенные до блеска, серые замшевые перчатки, сохранявшие руки в чистоте, повелительный голос. И взгляд, выражавший удивление, когда польские пленные заявляли, что их содержат в нечеловеческих условиях, и уши, не воспринимавшие ни единого слова родного языка, ни одного проклятия, адресованного мне. И ладонь правой руки, заученно-небрежно поднимавшаяся на высоту плеч для приветствия.

Фальшивыми были и вечера на постоялом дворе, проводимые за бильярдом в обществе старшего лесничего, казначея, кантора, рыбного инспектора. Фальшивыми были и изъявления удовольствия от них, и шумные проявления веселости после светлого пива и шнапса.

Есть люди, угадывающие фальшь шестым чувством. Военнопленный Адам не верил моему удивленному взгляду, он подошел ко мне и попросил на польском: дайте мне брюки, я хочу бежать.

Кантор не верил в натуральность моего облика завсегдатая бильярдной. Он угадывал во мне эстета—бог знает в силу каких обстоятельств попавшего в неэстетическое окружение—и заговаривал со мной об искусстве и философии, говорил, что его здесь никто не ценит и оценить не может.

А поскольку и я не выказывал заметного уважения к его заслугам и достоинствам, скучающе кивал в ответ на его философствования, зато искренне радовался удачному удару кия, он прошептал мне в лицо: приходите как-нибудь ко мне, я вам кое-что покажу.

У его дыхания был серый запах, и весь этот человек казался мне серым, только цвет его напоминал не живую мышку, а отслужившую срок, спущенную велосипедную камеру.

У меня вызывают омерзение бесформенность и безжизненность отслуживших срок велосипедных камер, я кивнул в ответ и запел со старшим лесничим «В польском городке». И спустя несколько дней, снова встретив кантора, правую для приветствия поднял небрежно, а о приглашении уже успел к тому времени забыть.

Он еще настойчивей повторил приглашение, шепча доверительно: вы живете здесь, а что вы знаете об этой деревне, я—краевед и знаю кое-что интересное, ведь это именно я—от важности его голос стал басовитым—предложил новое название.

Три или четыре года назад деревню перекрестили, прежнее название, как недостойное, позорное, предали забвению. На вывесках и печатях появилось новое— вместо мягкого славянского резкое германское.

Я был еще недостаточно искусен в притворстве, и кантор смог что-то прочесть на моем лице, его серое дыхание обволакивало меня: приходите в воскресенье после полудня, моя жена приготовит кофе, у нас есть хороший.

Кофе у них действительно был хороший, я почувствовал его запах, распространившийся по всему школьному зданию, поднимаясь по лестнице в квартиру директора школы (так официально уже три или четыре года называли кантора).

Он принял меня одетый изящно-небрежно: строгие темные брюки с домашними туфлями из войлока в цветочек. Его радость была неподдельной. В кабинете— мебель из мореного дуба, мощный письменный стол, книжный шкаф, набитый книгами книготорговой гильдии «Гутенберг», у круглого стола—пара чудовищных кожаных кресел. На столе кекс—настоящий довоенный кекс, жена сама испекла—и «мейсенский» фарфор с голубой росписью, наверняка без фирменного знака—скрещенных мечей,—но кто же захочет показать свою невоспитанность и станет переворачивать блюдца?

Стол был накрыт на двоих. А вот и кофе. Его принесла жена, совсем седая, в фартуке. Она все сетовала, что ее деревенский кекс нехорош,—и она знала, что во мне скрыт эстет.

Кекс был таким, каким пекла его моя матушка, за кофе болтали о философии, обсуждали деревенские сплетни, как сказано у Ницше... старший лесничий и горничная Эвелина... потом приятный пустячок: он, как фокусник, извлек из глубины письменного стола бутылку «Хеннеси», хотя у них, бездетных родителей, не было сына, который мог бы служить в оккупационных войсках во Франции. Смакующее почмокивание, перемеженное сентенцией на латыни, цитата из Мольера на вымученном французском и—или вследствие этого—внезапное озарение: как причудлива подчас игра природы. Вы ведь тоже заметили, что у младшего отпрыска неблагородной владелицы замка лицо благородное, как у графа Арнима, затем еще «Хеннеси».

И наконец—великая тайна.

Черно-белая коробочка величиной с ладонь, мне было позволено самому открыть ее. На голубом бархате лежал тяжелый сияющий золотой кружочек.

Кантор помолчал, создавая эффектную паузу, его лицо странным образом походило на золотую медаль. Потом прочитал вслух круговую надпись: «За особые заслуги»—и передал медаль мне, чтобы я мог подержать в руках это чудо.

Прусский орел. Наградная медаль ордена «Pour Ie Merite» для штатских—я и не знал, что такая существует.

Золотая медаль с портретом Бисмарка, такой медалью награждены человек десять, не больше, сказал кантор, теперь он не был серым, на него падал золотой медальный отблеск. Мое затянувшееся молчание было наивысшей похвалой для него—он решил, что я онемел от изумления.

Пальцы сами собой сжимались в кулак, из груди рвался крик, я знал: простая, серебряная медаль означает тысячу умолкших языков. Сколько же весит золотая?


Я осклабился—я не хотел стать мертвецом из-за того, что закричал, когда надо было улыбнуться,—и положил медаль на место, на голубой бархат. Кантор отодвинул коробочку в сторону, отодвинул почти небрежно, золото само по себе—ничто, оно значило что-то лишь как доказательство неординарности его личности, к которой отныне я должен был проникнуться уважением. Он начал покашливать, и я поднял рюмку. «Ваше здоровье, с нетерпением жду объяснений.—И добавил, хотя слова жгли язык, как до этого обжигала руку медаль:— Никогда бы не подумал, что встречу такого заслуженного человека в этой глуши».

«В скромности—гордыня»,—процитировал он не знаю кого и с гордой скромностью стал рассказывать, немногословно, ограничиваясь самой сутью. Спустя семь лет я узнал, что он пересказывал—в слегка измененном виде— свой некролог, который сам и составил.

«За два года до начала нового столетия я приехал в эту деревню кандидатом на должность учителя, деревня была тогда полностью лужицкой — за исключением замка, разумеется, и двух или трех тамошних служащих. Когда детей приводили в первый класс, они были глупы как пробки, по-немецки не понимали ни слова, и поэтому немецкий— язык, на котором велось преподавание,—вдалбливали им в головы с помощью розог. Меня, последователя Песта-лоцци, это шокировало, хотя я отнюдь не был противником телесных наказаний. Не был противником наказаний, но чего ради мучить бедных клопиков, первоклашек, шести-семилетних малышей? Только потому, что они— дети лужичан? Я любил детей и из любви к ним стал учителем, подобная практика возмущала меня.

Мой тогдашний начальник посмеялся над моим возмущением, похвалил меня за сострадание к ближнему и высказал порицание за мое, как он назвал, юношеское недомыслие. Говоря со мной по-отечески, без всякого начальственного чванства, он терпеливо разъяснил— какая честь для меня, молодого педагога!—в чем, на его взгляд, моя ошибка.

Если бы—так он объяснил—наше развивающееся государство, у которого много врагов, могло бы позволить себе примириться с тем, что его жизненное пространство и впредь будут сужать чуждые элементы, если бы оно не было вынуждено постоянно унимать не прекращающуюся в связи с этим вражду, подтачивающую его изнутри как червь, и если бы оно не должно было, что тоже немаловажно, заботиться о нашем брате, попади он в деревню, подобную этой, заботиться о том, чтобы у него не было неприятного чувства человека, попавшего в центре своей собственной страны в какую-нибудь поганую Турцию,—то тогда, как он сказал, я мог бы забыть о том, что эти дети со временем станут взрослыми, мог бы не думать о том, какими взрослыми они будут. Как бы жестоко это ни казалось: каждый удар при порке в школе избавляет после ее окончания от десяти, и ударов гораздо более чувствительных.

«Ибо жизнь, мой юный друг, более сурова, чем школа».Не сочтите за нескромность, но, к чести моей, должен заметить: школьный советник не смог меня переубедить. Я был молод, преисполнен стремления к идеалам, и только в том случае, когда его аргументы не противоречили моим убеждениям—у нас было общее понимание государственных интересов,—я прислушивался к его наставлениям. Я был—пожалуй, имею право так сказать— пламенным патриотом, для которого родина, благо родины святы, и во время этой беседы я понял, в чем состоит мой сыновний долг перед родиной в данных, своеобразных обстоятельствах.

Я торжественно обещал своему начальнику, что выполню этот долг до конца—он сердечно приветствовал мой порыв,—и спустя полгода я передал ему свое исследование, плод размышлений и наблюдений, исследование, в котором излагалось мое мнение о методах обучения. Где побывало это исследование, я до сих пор не знаю, но убежден, что оно было представлено в высших—не исключено даже, что в самой высшей,—инстанциях и принято весьма и весьма благосклонно. Потому что уже на пасху тысяча девятисотого года меня—еще до окончания кандидатского стажа на должность учителя!— назначили кантором в этой деревне.

А при моем вступлении в должность со мной беседовал сам ландрат, беседовал очень доброжелательно. Он высказался одобрительно о моем методе и пожелал успехов в его практическом применении. Начиная с этого дня в моей школе больше не били детей за незнание или крайне неудовлетворительное знание немецкого. Ни разу, ни единого разу, не взял я в руки розгу, чтобы наказать за это.

Помогло мне то, что я вырос в Судетской области— мой отец служил управляющим поместья у князя Манс-фельда-Коллеани,—я еще ребенком научился кое-как изъясняться на чешском, в детстве не видишь в этом ничего зазорного. Отрывочные знания в чешском позволяли мне объясняться, хотя и с трудом, с моими первоклассниками. Я говорил, конечно, на ломаном языке, в мою речь вкрадывались комические ошибки, что всегда вызывало бурное веселье. Дети перестали бояться своего учителя, большинство, полагаю, даже любили меня—я имею в виду, конечно, младших,—а их родители были мне благодарны.

Из любви к учителю дети очень старательно учили немецкий—я часто с умилением вспоминаю об этом. По моей просьбе владелец замка выделял три талера ежемесячно для награждения лучших, раз в неделю первый по успеваемости получал плитку шоколада, второй— коробочку леденцов.

Я настоятельно рекомендовал ученикам при каждом удобном случае практиковаться в немецком, разговаривая друг с другом в школе, а особенно дома, в семье. Для этого я снабдил их наиболее употребительными словами и выражениями. «Мама, я хочу есть». «Папа, можно мне пойти поиграть?» Да, я следил даже за тем, чтобы они ластились к родителям, употребляя немецкие слова «папочка» и «мамочка».

Кантор улыбнулся, вспоминая эти незначительные, но милые подробности, потом взглянул на мое лицо-маску и прочел на нем, как ему показалось, недоумение. Поднятым указательным пальцем подчеркивая важность своих слов — золотой медальный отблеск на его лице погас на мгновенье, как будто тень облака набежала,—он соблаговолил вразумить меня серым голосом: «Я вижу, вы не понимаете. Но слова «папа» и «мама» употребительны и в лужицком языке...»

«Вы отличный психолог»,—пробормотал я, радуясь, что мое лицо в тени.

«Я люблю детей,—просто сказал он,—поэтому я и изыскивал возможность облегчить им это».

«Это?»—переспросил я.

«Да, врастание в другую языковую среду».

Это была, как мне позже открылось, одна из тех обкатанных, пустых формулировок, которых оказалось довольно много в написанном им некрологе: они встречались всюду, где это не вредило красоте стиля. Я молчал, и он продолжил рассказ о собственной персоне и о своих достижениях, сохраняя все ту же уютную позу: широко расставленные локти покоятся на подлокотниках кресла, кончики вытянутых пальцев слегка соприкасаются.

Ему снова вспомнилась одна из незначительных, но милых подробностей. «Я говорил вам, что я—краевед. А знаете почему? Ни за что не отгадаете: из-за детей! В ребячьем мире все имеет свои названия: например, участок леса, где всегда много грибов, таинственный «разбойничий притон», скопление валунов, место, где удобно купаться, ручей, где ловятся раки,—дюжина или две названий, здесь они все, естественно, были лужицкими. Я разузнал о происхождении и смысле этих названий и создал—еще в 1902 году!—род комиссии из старших, наиболее прилежных школьников, мы подыскали взамен им немецкие географические названия: благозвучные и общепринятые. Потом я совершал с детьми прогулки по отдельным местам и ежегодно организовывал игру— «Седанская битва»,—которая проводилась до 1914 года. «Битва» проходила в окрестностях, где все приметные места были переименованы мною. Таким образом, день «Седанской битвы» не только служил целям краеведения и патриотического воспитания, но и в значительной мере способствовал вытеснению старых названий.

Сегодня я, пожалуй, единственный в деревне, кто еще знает, как называлось то или иное место окрестностей пятьдесят или сто лет назад...

Эти вещи могут показаться вам маловажными, тогда, поверьте, они такими не были, они изменяли, так сказать, внешкольный мир детей.

Конечно, «Седанская битва» была не что иное, как игра, но, разумеется: кто хотел быть «прусским офицером», должен был хорошо говорить по-немецки, а «королем Пруссии» я объявлял только такого юношу, который и вне школы говорил исключительно на немецком. Потерпевшими поражение, плененными «французами» становились, по моему приказанию, ученики, отстававшие в изучении языка, и большинство девочек. И это, поверьте мне, подстегивало больше, чем свист розог моего предшественника!

«Седанскую битву»—наш большой школьный праздник—вспоминали потом целый год, «Седанская битва» показывала: только тот, кто хорошо говорит по-немецки, может рассчитывать на место под солнцем.

Я доказывал это и на примере нашей деревни: кто у нас владелец замка, казначей, старший лесничий, жандарм?

На примере округа. Знаете ли вы школьного советника, который был бы лужичанином? Ландрата? Начальника полиции?

И на примере двора кайзера, наконец: кто там генералы? Кто принцы, принцессы? Кто сам кайзер?

Были и неудачи, но где их нет!

Один строптивый ученик—его звали Пауль Рохарк, если это имя вам что-нибудь говорит,—однажды встал и пробурчал: «Все равно я буду батраком—никто из нас не станет кайзером».

«Он был не прав?»—с иронией, но стараясь казаться равнодушным, спросил я.

«Он и сегодня не поднимает руку для немецкого приветствия»,—проворчал кантор.

Пауль Рохарк действительно не поднимал заученно-небрежно руку для приветствия, а с господскими лошадьми разговаривал на лужицком языке. Иногда у меня возникало подозрение: он не верит, что мои уши не различают слов лужицкого языка. Семь лет спустя мы встретились с Паулем Рохарком, очень обрадовались, он совсем не удивился мне, настоящему. Сказал: «Дураков ты, конечно, ввел в заблуждение, но не меня. Куртку к брюкам, которые ты дал Адаму, подыскал я».

«Он был не только упрям, он был исключительно глуп, три последних года я заставил его просидеть в шестом классе. Хотя,—кантор хихикнул,—нельзя сказать, что ему всегда было удобно сидеть, потому что его строптивость и моя розга плохо уживались.

В этом—а также в двух или трех других случаях—и со стороны родителей я не имел поддержки. Однако в общем и целом мои ученики с детской настойчивостью преодолевали инертность родителей, и очень скоро—даже я был удивлен такой быстротой—была достигнута переходная ступень в употреблении двух языков: старшие продолжали разговаривать между собой на лужицком языке, родители с детьми и дети между собой — только на немецком, исключая бабушек, на которых, как правило, возложен присмотр за маленькими. Бабушки дурно влияли на развитие детей.

Посоветовавшись, мы с супругой в 1906 году устроили подобие детского сада. Своих детей у нас, к сожалению, не было—тем охотней моя жена взяла на себя роль воспитательницы.

Она собирала в каком-нибудь пустующем классе на три часа в день пяти-шестилетних детей, учила их играм, вместе с ними мастерила что-нибудь, разучивала короткие песенки, рассказывала им простенькие сказки.

Так мы обезвредили бабушек, и два года спустя я впервые приветствовал в своей школе первоклассников, сносно говоривших по-немецки.

А после—на двенадцатом году моей деятельности в должности кантора—я смог доложить по начальству:

свершилось! В моей деревне молодежь восемнадцати лет и моложе—за исключением того Рохарка—не говорила больше по-лужицки.

И за все эти годы ни одного ребенка я ни разу не ударил за незнание немецкого языка».

«Да, детей вы любите,—сказал я.—И показали себя настоящим патриотом. Нашли верный путь к окончательному решению проблемы». Голос мой прозвучал хрипло.

«Вам не надо так много курить»,—заботливо сказал кантор. Положил на ладонь черно-белую коробочку, держа ее задумчиво и—как мне показалось—с оттенком печали.

«Меня наградили в 1913 году, в годовщину образования Германской империи. Вручал в Берлине статс-секретарь, лично.—Он бережно погладил коробочку пальцем.—Об этом не было объявлено, и говорить кому-либо о награде мне запретили. «Вы—солдат тайного фронта»,—сказал статс-секретарь».

Я прервал его молчание, задумчивое, полное сдерживаемой скорби, скорби безымянного героя, спросил кротко, в тон ему, но с иронией: «Фронт? Кто же противостоял друг другу: дети и государство?»

Кантор улыбнулся. «Действительно, философский вопрос. Я ответил бы так: на одной стороне—пережитки, на другой — прогресс».

Я кивнул, жена кантора принесла еще кофе, мы посидели втроем, поболтали, немного о деревенских сплетнях, немного о войне, немного о фильме с Зарой Леандер и Вилли Биргелем в главных ролях.

А за окном медленно погружалась в вечерние сумерки деревня, потерянная или приобретенная, в зависимости от того, с чьей точки зрения смотреть—моей или деятеля народного просвещения. Приближалось время, когда кричат совы.



Перевод С. Мурина


       ***

       DZESCU SEBJEWEDOMJE SKRUCIC

       НЕОБХОДИМО УКРЕПЛЯТЬ ДЕТСКОЕ САМОСОЗНАНИЕ.

Мнение о лужицком образовании и видение его будущего Юрием Брезаном.




Юрий Брезан считается самым известным из живущих ныне лужичан. Нестор лужицкой литературы часть своей жизни посвятил также лужицкой системе образования, школам и делам молодежи. В конце года мы пригласили писателя для беседы, чтобы узнать его мысли по вопросам лужицкого образования и всей школьной системы. Это фрагмент интервью, которое писатель дал Judit Waldzic .

Господин Брезан, во вступительных словах Вы слышали мнение о необходимости большей степени самоуправления лужичан на ниве культуры и образования, особенно в школьной системе. Как Вы к этому относитесь?

J. Brezan: Мы живем при демократии – поэтому должно быть само- собой разумеющимся, что у нас должно быть право на самоуправление. В нашем прошлом очень часто судьба лужичан находилась в чужих руках.

Каждый разумный человек должен понимать, что мы не можем существовать без наших школ. Мы настаиваем на том, чтобы лужицкие школы существовали и особенно в деревнях. Только общественность наших деревень и школа могут создать необходимую внутреннюю духовную атмосферу для детей. Поэтому я не понимаю действий властей Саксонии. Во времена общественных перемен в нашей стране я надеялся, что мы сами можем решать за себя. К сожалению, до сих пор это осталось сном.

Вы говорите, что мы требуем сохранения лужицких школ в деревнях. Есть еще один очень важный аспект. В сегодняшнем обществе школа одновременно готовит молодежь к вступлению в самостоятельную жизнь. Какие основы, по Вашему мнению, следует передавать лужицким школьникам?

J. Brezan: У нас, лужичан, нет таких героев, на примерах которых мы могли бы учить детей. У нас есть только геройство, причем, по крайней мере не меньшее, чем в Европе. Лужичане были рабами, национал-социалисты хотели истребить лужичан – я привел только два примера. Но все это время мы хранили свой язык, мы шаг за шагом развивали его так, что теперь он сравним с любым центральноевропейским. Школьникам надо усвоить, чем мы по праву можем гордиться: мы выстояли во все времена, мы не сдались – это геройство Мы обязаны думать о том, что дети могу забыть лужицкий язык. Необходимо, чтобы они хорошо научились языку. Этому служит, кроме прочего, и литература. Число читателей лужицкой литературы незначительно. Поэтому необходимо заниматься с каждым ребенком сознательно, чтобы он не чувствовал себя одиноким. Я являюсь сторонником гуманитарного образования. Это направление необходимо и дальше развивать в наших школах. Школьникам необходимо передать обширные знания о достижениях европейской культуры, а также об успехах лужицкого народа

Как Вы видите будущее лужицкой системы школьного образования и существования лужичан в целом?

J. Brezan: Если бы я мог это знать, я был бы мудрейшим из мудрых! Конкретно ничего сказать не могу, это такой клубок проблем, который мы можем обсуждать и распутывать нитку за ниткой. Но я все же надеюсь, что однажды проснусь и прочитаю в газете: лужичане объединились. Все лужичане заодно- это такой сон, который мне снится. Если этого не будет, то может случиться, что ваши дети – это последнее поколение лужичан.

Большое спасибо!

Serbske Nowiny, Понедельник, 06.01.2006.


Перевод Сергея Базлова


Рецензии