Чистая сила

       СКАЗ

       У писателя Одинцова пропала старая соломенная шляпа. Да что там пропала, – украли, да и всё! Утром ещё висела в предбаннике, он это хорошо помнил: Одинцов как раз на тот гвоздь, на котором шляпа висела, ключ от двери, что из предбанника в баню ведёт, повесил; дверь закрыл, а ключ на гвоздь повесил. И шляпой прикрыл. И дверь предбанника тоже на замок закрыл, уезжая в райцентр. Вечером вернулся, предбанник открыл, а шляпы-то и нет! Ключ висит себе, как миленький, а шляпы нет – пропала. Украли, стало быть.
       - Вот те раз! – удивился Одинцов, стаскивая с головы мохнатую шапку. Постоял, поскрёб в затылке – и кинулся открывать дверь в баню: неужто и туда воришка забрался? Тогда – беда! Баня-то – она только с виду баня, для других; для него же, Одинцова, баня – жилище, то есть дом его, можно сказать, родной. Не Дай Бог, если что пропало – тогда и он пропал!
       Но всё было на месте – и телевизор, и магнитофон с приёмником, и, самое главное, портативный компьютер – ноутбук, как его чаще называют.
       - Фу-у! – облегчённо выдохнул Одинцов и сел на топчан. Расстегнул тулуп, отдышался и ещё раз осмотрелся. Нет, всё на месте, ничего не пропало: вон – и ружьё на стене висит, и пальто кожаное… Всё цело.
       Он посидел немного, потом встал, снял тяжёлый тулуп и пошёл в предбанник – посмотреть, не пропало ли ещё что, кроме шляпы. Но и сеть, и спиннинг, и удочки с дорогими катушками – всё было на месте. Только шляпы и не было.
       - Чудеса! – пожал плечами Одинцов и вернулся в баню - печку топить…
       Сухие берёзовые поленья горели хорошо, – только треск стоял. И печка нагревалась быстро; через полчаса к ней и не притронешься, лучше и не пробовать – обожжёшься.
       - Ай да Иваныч! Ай да молодец! Вот какое чудо сложил – красота! – в который раз нахваливал работу старого друга Одинцов, сидя на низкой скамейке перед печкой и слушая, как гудит в её топке огонь.
       Да, таких мастеров, как Иваныч, ещё поискать надо: на все руки мастер – что баню срубить, что печку сложить. Душа-человек – друг его, Павел-то Иваныч: всё сделал так, как Одинцов просил. И денег лишних не взял ни копейки – всё строго по расходам. А за труд и вообще ничего не взял: «Я, говорит, к тебе на рыбалку приезжать буду; переночевать пустишь – вот тем и сочтёмся». Это пошутил он так; он вообще большой шутник, Иваныч-то. Правда, денег всё равно не взял. И на рыбалку за всю зиму так ни разу и не приехал.
       Впрочем, и правильно сделал, что не приехал: какая уж тут рыбалка, когда морозы – под тридцать! И снега в этом году столько навалило, что вот уже месяца два, как автолавка перестала к ним в деревню ездить: дорогу-то, считай, полностью замело - одно поле голое до самого большака, а дороги в поле и не видать совсем. Ну, и автолавка-то ведь – не танк! Да и танк, пожалуй, в таких сугробах застрял бы.
       А на озере и подавно делать нечего: там снега - метра два, не меньше. Какая уж тут рыбалка!..
       Гудеть в трубе вскоре почти перестало, и Одинцов открыл дверцу печки: пусть и из топки тепло в дом идёт, - чего жару зря пропадать?
       Угли в топке были яркими, жгучими; вот что значит – берёзовые дрова! Это тебе не сосна или ель: от тех такого жара не дождёшься.
       Под крышкой котла забулькала вода, и Одинцов поднялся со скамейки.
       - Вот этого нам не надо, - сказал он и накинул поверх крышки старое ватное одеяло: пусть оно пар впитывает. Потом его, одеяло, на печке же и просушить можно будет.
       Эту технологию Одинцов давно уже отработал. Поначалу он не знал, как с влажностью бороться. С пустым котлом печку топить нельзя – котёл лопнуть может: чугун – он и есть чугун. С водой же топить – пар из котла идёт и на всём вокруг оседает. Правда, и высыхает моментом, если воду из него сразу вычерпать, как только печка истопится. Но ведь и вода горячая нужна - и умыться, и побриться, и бельё постирать: тут не город, прачечных нет.
       Вот Одинцов думал, думал – и придумал этот фокус с одеялом; попробовал, – получилось! И тепло, и сухо, и воды горячей – хоть стирайся, хоть мойся! На всё хватит.
       Но сам он, конечно, в своём доме-бане не мылся. Мыться Одинцов ходил на другой конец деревни, к старику Степану Матвеевичу. Тот ему завсегда рад был и встречал, как родного. И не только потому, что Одинцов с собой поллитровку приносил - как же после бани, да не выпить русскому-то человеку? А потому радовался Одинцову Степан Матвеевич, что поговорить ему по душам в глухой деревне было больше и не с кем – если не считать своей старухи, конечно: в Буковке и всего-то - десять домов, и семь из них – дачи, зимой, как обычно, пустующие. Вот и рад он был Одинцову: и попарятся вместе всласть, и за столом потом, бывает, не один час просидят за разговорами.
       Одинцов, в общем-то, тоже дачник: квартира у него в областном центре, и прописан он там; там и семья его живёт. А сюда, в Буковку, он этой зимой приехал по необходимости: надо было книжку заканчивать, а в городе разве дадут спокойно поработать? То телефон трещит, то дёргают куда-нибудь то и дело; напишешь тут, как же – держи карман шире! Мучился Одинцов, мучился, не находя места, чтобы куда-нибудь от этого дёрганья спрятаться. А потом посоветовался с женой и детьми, да и уехал сюда, в деревню. И не жалеет ничуть, а даже совсем наоборот: так спокойно, как здесь, ему ещё нигде не работалось!
       В бане же он живёт потому, что дом ещё не построил. Баню построил, а дом и не начинал ещё. И неизвестно, когда начнёт: на это дело надо прежде денег заработать, и немало. А что именно с бани начал дачный участок обустраивать, так правильно и сделал: и крышу над головой заимел быстрее, чем если бы сначала за дом взялся, и обошлось это дело намного дешевле.
       И баню ему Иваныч срубил такую славную, что Одинцов, прожив в ней уже почти всю зиму, стал теперь подумывать: а стоит ли и вообще-то дом строить? Вроде бы и так хорошо, в бане-то – и зимой тепло, и летом для всей семьи места вполне хватит…
       Но мысли такие гнал: надо будет строиться, обязательно надо. Но потом, попозже: подождёт он, дом-то, никуда не убежит...
       - Так кто же это шляпу-то стащил? - вспомнил вдруг Одинцов про сегодняшнее загадочное происшествие и задумался.
       Но поразмышлять на эту тему ему не пришлось: в окно постучали – легонько так, будто веткой по стеклу стукнуло. Одинцов доподлинно знал, что напротив окна не растут у него ни кусты, ни деревья: ровное место там, до самого озера. И потому, услышав стук, удивился.
       Он встал и подошёл к небольшому и низенькому, каким и положено быть в бане, окну. Наклонился, ткнувшись носом в холодное стекло, но поначалу ничего не увидел: на угли в печке, видно, долго смотрел, вот глазам и трудно к темноте привыкнуть.
       - Показалось, что ли? – спросил Одинцов сам себя и подумал, что так оно, скорее всего, и есть – показалось. Да и кому здесь, в этой глухомани, в голову взбредёт по сугробам в такой мороз шастать? И в такое время – вон, десять скоро…
       Но в окно снова постучали, более явственно и настойчиво. Одинцов напряг зрение и, наконец, увидел на фоне снега чей-то неясный силуэт. А увидев – растерялся: за окном, действительно, кто-то стоял, и был этот кто-то ростом от силы с метр, не более.
       «Господи! Что тут ребёнок-то делает?! - изумился Одинцов. - Ночь на дворе, и холод собачий; кто ж это ребёнка в такое время из дома-то додумался выпустить? Замёрзнет ведь!»
       И он кинулся в предбанник – дверь скорее открывать …
       Дверь-то он открыл, но и рот у него открылся – сам по себе, помимо его, Одинцова, воли и желания.
       И было, отчего!
       На крыльце стоял не ребёнок, – и это Одинцов понял почему-то сразу, - а человечек очень маленького, - действительно, с метр – роста, в каком-то балахоне до самых пят и с островерхим капюшоном над головой.
       - Пусти погреться, Сергей Сергеевич, а то совсем задубею, - сказал человечек дребезжащим старческим голоском. – Эн, какой ноне мороз-то завернул – беда! Пустишь?
       - Конечно, заходите! Чего мёрзнуть-то? – ответил Одинцов и посторонился, пропуская человечка в предбанник.
       - Ух, холодры?га! – сказал тот, прошмыгнул мимо Одинцова и сам открыл тяжёлую дверь в баню.
       «Кто это? Меня по имени-отчеству назвал… Откуда знает?» - подумал Одинцов и зябко – то ли от холода, то ли ещё отчего-то – передёрнул плечами. Закрыл дверь и пошёл следом за нежданным гостем.
       Человечек стоял возле печки, приложив к ней руки, и что-то бормотал себе под нос.
       «Обожжёшься!» - хотел крикнуть Одинцов, по опыту зная, какой горяченной становится под конец топки печь: можно и кожу на ней оставить, если по незнанию или по неосторожности приложиться.
       Но не успел и рта открыть, как гость сказал, словно прочитав его мысли:
       - Не обожгусь, Сергеич, не обожгусь – не беспокойся: мы привычные…
       И рук от печки не отнял.
       «Вы, собственно, кто?» - хотел спросить Одинцов, но человечек опять упредил его вопрос:
       - Сосед, Сергеич, сосед твой; только дальний… Ты не напрягайся, не мучай память-то понапрасну: всё равно не вспомнишь…
       Он повернулся к Одинцову – чуть-чуть повернулся, в четверть оборота, пряча, однако, лицо в тени капюшона.
       - И успокойся, Сергеич: беды тебе от меня не будет. И мыслей своих не таи: нет у тебя плохих мыслей, так что скрывать тебе их незачем. Были бы у тебя плохие-то мысли – я бы к тебе не пришёл…
       И Одинцов, уже начавший было чувствовать себя не очень уютно в присутствии странного гостя, почему-то сразу успокоился.
       - Ну, и славно! – сказал человечек, снова поворачиваясь к печке. – Ты бы, Сергеич… это… чайку сообразил, что ли, – ежели не жалко, конечно. Только, будь милостив, света не зажигай пока: глазам больно, с темноты-то. Да тут и от углей света хватает; не вышивать же мы с тобой будем, а чай пить…
       Одинцов, окончательно успокоившись, включил электроплитку и повернулся к гостю:
- Мы так и будем разговаривать: я – молча, а вы – вслух?
       - Нет, ну зачем же? – искренне-извиняющимся тоном сказал человечек. – Ты извини, Сергеич, ежели я тебя чем обидел: не хотел, право слово, не хотел… А что мысли твои услышал – так не обессудь: умею это делать, и никуда мне от этого не деться… Да ты не бойся мыслей-то своих, не бойся: вреда от них ни мне, ни тебе не будет; это я тебе точно могу сказать!
       «Ну, и то ладно», - подумал Одинцов, а вслух спросил:
       - Как звать-величать вас прикажете? А то как-то неудобно получается: вы меня знаете, а я…
       - А зови – Тимофеич! Ты - Сергеич, я – Тимофеич; вот, видишь, и познакомились, - и гость рассмеялся тихим дребезжащим смехом. – Только, будь добр, не «вы?кай» мне, пожалуйста: я хоть и постарше тебя… маленько… Н-да!… Я, хоть и постарше тебя буду, но давай всё-таки на «ты»: так нам обоим проще общаться-то будет. Ты ж меня, надеюсь, на мороз не выгонишь, чаем-то напоив? А, Сергеич?
       - Да вы… да ты что, Тимофеич! Я гостям всегда рад!
       - Ну-ну, - усмехнулся чему-то Тимофеич.
       Он отодвинулся от печки и сказал:
       - Вот я и согрелся малость! Сейчас ещё чайку горяченького хлебнём, – и совсем хорошо станет…
       Гость постоял немного, внимательно осматриваясь вокруг, а потом кивнул на печку:
       - А славную печь тебе, Сергеич, Павел Иваныч-то сложил, – ох, славную! Добрая печь получилась, ничего не скажешь. И баню срубил и поставил, как положено, - по всем правилам. Ай, молодец! Одно слово – мастер!
       - Вы… ты и Иваныча знаешь? – искренне удивился Одинцов: Иваныч-то не здесь жил, а в райцентре; неужто Тимофеич и там всех знает?
       - Я, мил человек, многих знаю, - услышал он голос из-под капюшона. – Кого только и не знаю…
       Он повернулся к Одинцову:
       - Да и ты меня знаешь, Сергеич. Давно знаешь… Только не мучай память-то свою: не в том её уголке ответ ищешь…
       И скинул сначала капюшон с головы, а потом и сам балахон.
       У Одинцова аж челюсть отвисла и глаза чуть из орбит не повылазили…
       Но Тимофеич прелюдию к этому спектаклю разыграл, как по нотам, и потому, наверное, Одинцов ни капельки не испугался, а просто очень-очень сильно удивился. Точнее сказать – изумился. До крайности. Потому что догадался, кто такой есть его ночной гость, назвавшийся Тимофеичем.
       Не поверил, было, Одинцов глазам своим, - не может такого быть! - но тут же и поверил. Да и как тут было не поверить, если вот он – стоит напротив и смотрит на него, Одинцова, снизу вверх; с улыбочкой так смотрит, по-доброму.
       Одинцов и щипать себя не стал, чтобы проснуться: зачем щипать-то, если и так уже понятно, что это не сон!
       - Правильно понял, Сергеич, - усмехнулся гость. – Леший я, леший, – самый что ни на есть настоящий…
       И демонстративно поскрёб мохнатой лапкой в жидкой тёмно-русой бородёнке, – вроде как почесался, а на самом деле лапку свою Одинцову показал: «На, мол, убедись, коль сомневаешься: вот тебе и аргумент!»
 - Ну ни хрена себе! – не удержался от возгласа Одинцов и глупо спросил: - Живой?
       - Хотел бы я посмотреть, как бы ты со мной с неживым-то разговаривал! – рассмеялся Тимофеич и вскарабкался на кресло. – Вон, смотри, – чайник кипит! Давай уж чай пить, что ли…
       «Может, у меня с головой что? - напряжённо думал Одинцов, собирая на стол и разливая по большим фарфоровым кружкам заварку. - Переработался, что ли? Или это оттого, что почти всё время один да один: людей, бывает, по целой неделе не вижу…»
       Но… вот он, леший-то, перед глазами: сидит себе в кресле, как будто так и надо.
       - Хорошо ты, Сергеич, устроился, - сказал Тимофеич, с любопытством поглядывая по сторонам. – Всё, что надо, - под рукой, и ничего лишнего, что работе помешать может. Хвалю, – молодец!.. А не голодаешь?
       - Да ну! С чего мне голодать-то, Тимофеич? – как-то разом забыв о своих сомнениях и уже не удивляясь собственному спокойствию, ответил Одинцов. - Раз в неделю выйду на большак - и в райцентр. Там пробегусь по магазинам, куплю, что надо, – и назад. На всё про всё, вместе с дорогой, – часа четыре, не больше. Ещё и домой с телеграфа позвонить успею: как там мои-то, всё ли у них в порядке… Да и сам отмечусь: «Жив, мол, здоров, того и вам желаю…»
       - Ну, молодец… Ты чай-то разливай, Сергеич, да садись; чего стоишь? В ногах правды нет…
       Одинцов налил в кружки кипятка и присел на низкую скамейку. Сказал смущенно:
       - Не обессудь, Тимофеич: ложка чайная у меня только одна осталась. Куда вторая подевалась, – ума не приложу! Сунул куда-то, а отыскать не могу. Так что ты первым сахар-то насыпай, а я уж после тебя…
       - А мне ложка ни к чему, - ответил Тимофеич, переливая чай из чашки в блюдечко. - Я, Сергеич, как привык когда-то вприкуску пить, так и пью с тех пор. Пододвинь-ка мне сахарницу-то поближе: я вот сахарку-то достану…
       Он откусил мелкими острыми зубками кусочек сахара и шумно втянул в себя с блюдца глоток горяченного чая.
       - Это что за чай у тебя, Сергеич?
       - Что, невкусно? – насторожился Одинцов: кто его, лешего, знает, что у него на уме… Вот как грохнет сейчас блюдцем о стену или об пол, если чай не по вкусу пришёлся! А что за этим последует, – и вообще неизвестно…
       - Почему невкусно? Вкусно. И аромат приятный. Так что за чай-то?
       - «Липтон». Английский. Мне жена целую коробку с собой положила, когда уезжал. В райцентре почему-то такого нет, – я спрашивал.
       - Хороший чай, - кивнул Тимофеич и снова отхлебнул из блюдца, цепко поддерживая его лапкой под донышко. – Только пользы от него, доложу я тебе, не сильно много: тут, чую, кроме чая, много чего намешано, – и для вкуса, и для запаха. Я, Сергеич, в этом деле разбираюсь: уж сколько лет чаи?-то гоняю! Всяких на своём веку перепробовал…
       Он поставил опустевшее блюдце на стол и снова наполнил его из чашки.
       - Я тебя уж? своим сб?ром как-нибудь угощу. Вот уж чай, так чай! Ты такого чая, Сергеич, отродясь не пробовал. И пользы от него много, а вкус – у-у! Сказка! Я, брат, травку-то для чая сам собираю, всякую – в свой срок. И сушу сам, и сбор сам составляю – по-особому на каждый случай: когда – так попить, когда – от хвори какой. У нас в лесу аптек-то нету, не построили ещё! – хохотнул он. - В общем, пришлю как-нибудь; попьёшь – спасибо скажешь…
       - Спасибо, - вежливо сказал Одинцов.
       - Да сейчас-то за что? Это тебе, Сергеич, спасибо, – и за чай, и что погреться пустил... И за всё прочее, - сказал Тимофеич, но за что «прочее» - уточнять не стал.
       Он допил чай и поставил пустую чашку на блюдце. Откинулся в кресло, отёр лапкой пот с морщинистого лба и расстегнул толстую стёганую душегрейку.
 - Ух, хорошо!
       - Может, ещё? – спросил Одинцов, стараясь исподтишка разглядеть своего гостя повнимательнее.
       - Не-е, спасибо! И напился пока, и согрелся; если попозже только, - расслабленно ответил Тимофеич, устраиваясь в кресле поудобнее. - Знаешь, Сергеич, как в лесу-то зимой? У-у, брат! Это тебе не летом – травка, да цветочки, да ягоды-грибочки: зимой, да ещё ночью – бр-р-р!
       Леший передёрнул узкими плечиками и потряс головой:
       - Мне-то что – я привычный. А вот птюшкам и зверушкам – беда…
       Сказал – и остренько так глянул на Одинцова из-под густых белёсых бровей, словно выстрелил своими голубыми глазками.
       - Чего молчишь-то, Сергеич? – спросил он, прищурившись.
       - А что говорить? Известное дело – и холодно, и голодно, - ответил Одинцов и замолчал: и в самом деле, что тут говорить?
       - А чего ж не расскажешь, как ты тетёрок-то подкармливать каждый день в лес ходишь, по сугробам да по такому морозу?
       «И это знает…» - подумал Одинцов и, пожав плечами, промолчал.
       - Другие подстрелить норовя?т али в силок поймать, а ты – кормишь, - продолжал Тимофеич, пытливо глядя на смутившегося Одинцова. – И рыбу ловишь только на удочку да на спиннинг: сеть-то, что у тебя в предбаннике висит, купить – купил, но так ни разу и не поставил… А баню эту почему поставил здесь, - леший похлопал ладошкой по сиденью кресла, - а не там, где поначалу ставить хотел, – на краю участка, где ей самое и место? А?..
       Не дождавшись от Одинцова ответа, сказал сам:
       - Потому что для этого надо было берёзку срубить. А ты не смог, пожалел; рука у тебя на неё не поднялась…Пошт? так-то? А, Сергеич?
       Одинцов снова пожал плечами: чего тут объяснять? Не ради добычи он в лес ходит и по озеру плавает; просто куда как интереснее ему за зверушками и птюшками, как их леший назвал, наблюдать и на поплавок смотреть, чем кровь невинную проливать да задыхающуюся рыбу из сетки вытаскивать. А берёзка… Что – берёзка? Росла там, где уродилась, так пусть и дальше растёт; вырастет – красота-то какая будет! А для бани он и другое место нашёл; подумаешь, проблема – место найти! Нашёл же…
       - То-то! – удовлетворённо хмыкнул леший и легонько хлопнул себя лапкой по коленке. – Добрый ты человек, Сергеич, – вот что я тебе скажу! Впрочем, иначе бы я к тебе и не пришёл никогда…
       Одинцов окончательно смутился и опустил глаза. Хотел было промолчать, но не стал; глянул твёрдо в глаза лешему и сказал, покачав головой:
       - Эх, Тимофеич! Знал бы ты, каким я раньше был, – никогда б ко мне не пришёл, если только к добрым людям ходишь…
       - А я знаю, - спокойно сказал леший, и Одинцов сразу ему поверил: знает, всё знает…
       - Потому и пришёл… Не всяк, Сергеич, может добрым стать, изначальную доброту свою утратив: чаще наоборот бывает… Человек-то – он завсегда не злым, а добрым рождается… Это потом уж жизнь бить его начинает: то так ударит, то сяк: то – под дых, а то – и по маковке; то обманет кто его, то подножку подставит; то подведёт, слова не сдержав, - да мало ли… В общем, лупит его жизнь, почём зря! Борется человек, сопротивляется, как может, а потом – раз! - и сломался; руки опустил, плюнул на всё – и поплыл себе, не сопротивляясь, по течению - туда, куда его это течение вынесет. А куда – ему уже без разницы…
       Тимофеич вздохнул и посмотрел в окно.
       - От таких-то, сломавшихся, проку, конечно, нет, а вот вреда – немало, ибо и детям своим, и прочим людям безразличностью своей ко всему тому, что их окружает, они примером служат, - плохим примером. Вот это – плохо!
       Он перевёл взгляд на потупившегося Одинцова.
       - Но есть и такие, кто, изначально добрым будучи, сам зло творить начинает, от злых людей его натерпевшись: «Ах, вы ко мне так? Ну, и я к вам – так же!» И пошло-поехало!.. Только мало кто, единожды зло сотворив, сам себе говорил: «Этого делать нельзя!» Зло, Сергеич, затягивает, душу человеческую корёжит, – ох, как корёжит! Трудно потом в злых деяниях остановиться-то бывает, - ох, трудно! Особенно, когда дело денег, наживы касается. Ты, Сергеич, никогда не замечал, как похожи эти слова – «зло» и «злато»?
       «И впрямь – похожи! - удивился Одинцов. - Убери из второго две буквы – и получится первое…»
       - То-то и оно! Я, брат, давно на свете… существую, всякого насмотрелся… Но это так, к слову, - сказал Тимофеич и закашлялся. – Плесни-ка, Сергеич, чайку: что-то у меня в горле пересохло. И сам со мной попей: дело-то хорошее – сидеть в такой мороз в тепле, да чаёк попивать…
       И рассмеялся дробным, дребезжащим тенорком.
       Одинцов налил гостю чаю, поставил чайник на плитку и снова присел на низенькую скамейку, спиной к печке. Ему хотелось курить, но он почему-то не решался достать сигарету: кто его, этого лешего, знает, как он к табаку относится…
       - Кури, кури, Сергеич, - усмехнулся леший. – Мне запах табачный нравится. Я ведь тоже когда-то баловался; мху, бывало, насушу, – и в трубочку… Эх, ёлки зелёные!
       - А потом что, - бросил? – спросил Одинцов, прикуривая от зажигалки сигарету.
       - Дай-ка посмотреть! – Тимофеич протянул лапку, и Одинцов послушно вложил зажигалку в маленькую, покрытую мягкой на вид и рыжеватой, как у белки, шерстью ладошку.
       «И не лапка вовсе, - подумал он. - Рука, как рука; только махонькая, как у ребёнка, и мохнатая…»
       Леший повертел тяжёлую металлическую зажигалку перед острым носом, – вроде даже понюхал, – осмотрел со всех сторон, но чиркать не стал; положил на край стола, и потом изредка на неё посматривал.
       - Курить-то? Бросил, а как же! – сказал он и вдруг рассмеялся. – Яга раз унюхала, так хошь, не хошь, а бросишь…
       - Кто-о?! – изумился Одинцов.
       - Яга. Ну, или Баба Яга; разницы-то нет: её как ни назови, ей от этого хуже не будет, - ответил леший и, бросив взгляд на Одинцова, расхохотался:
       - Эк, Сергеич, как тебя тряхнуло-то! Ты, поди, чуть со скамейки не упал! Ха-ха-ха!.. Ой, не могу!.. Ха-ха-ха!..
       Отсмеявшись, леший утёр лапкой выступившие слёзы и сказал:
       - А ты думал – сказки? Кому-то, конечно, сказки, а тебе, Сергеич, – явь! Так что привыкай… Да рот-то закрой: мухи налетят! – снова развеселился леший.
       «Ну, дела! - подумал Одинцов. - Может, я и вправду сплю?»
       - Спишь, не спишь, а чайник-то выключи: выкипит, – и чайку не попьём, - сказал Тимофеич и пододвинулся к столу.
       Одинцов выключил плитку и снова сел на скамейку.
       - Ты, Сергеич, пойми одну простую вещь, - сказал Тимофеич, откусывая печенье. – Ничто не возникает, не рождается на пустом месте, – ничто! Ты вот, когда книжки-то свои пишешь, всё ли придумываешь сам-то, а? Нет, милый ты мой, – не бывает так! Сюжет-то ты и сам придумать можешь; тут слов нет, на то ты и писатель. Если жизнь, конечно, не подскажет… А люди? То бишь, – герои твоих книжек? Ведь их-то ты наверняка в образе каких-то знакомых тебе людей изначально себе представляешь? Что, не так?.. То-то! Пусть ты их потом описываешь не такими, какие они есть на самом деле; это – другой вопрос. И чертами характера ты их можешь наделить любыми, кои знакомцам твоим совершенно не присущи. И поступки они в твоих книгах могут совершать такие, на которые те-то люди, знакомцы твои, ввек бы не отважились, хоть озолоти ты их с ног до головы! Ну, и так далее… Так ведь, Сергеич?
       Одинцов кивнул, с откровенным удивлением глядя на своего необычного гостя: во даёт! Всё точно подметил!
       - Вот видишь!.. Так и сказки: их ведь тоже люди придумали и разным народом, как добрым, так и злым, населили. Но… Помнишь, как у Пушкина-то, у Александра Сергеевича: «Сказка – ложь, да в ней - намёк…» Только намёк-то тот всяк человек по-своему понимает, - если вообще понимает… Обычно ведь как: сказка – она и есть сказка; прочёл в детстве – и забыл. До тех пор, пока детям своим или внукам рассказывать пора не придёт. Ан нет, любезный! Не так всё просто…
       Леший отхлебнул из блюдечка и продолжал:
       - Во все времена удобно было разным нехорошим людям грехи свои и преступления на нечистую силу спихивать. Вспомни, Сергеич, сколько безвинных людей, в колдовстве и ереси обвинив, на кострах сожгли и всякими другими способами извели – жуть! «Изгинь, нечистая сила!» – и в костёр! Или в прорубь… Так и в сказках, что в свою выгоду или в оправдание людьми слагались: если Водяной, то обязательно утопит; если Леший, то в лесу заг?бит. А Баба Яга… Ну, та - вообще изверг: то человека заколдует, в пень трухлявый навечно превратив, а то и сожрёт со всеми потрохами! Особенно детей малых любит: меню у неё, дескать, такое…
       Он вздохнул тяжело и сказал:
       - Враньё это всё, Сергеич; не верь… Всё совсем не так. Я тебе расскажу правду-то, расскажу, - попозже…
       Леший замолчал и уставился в окно.
       «Сколько же ему лет? - подумал Одинцов, разглядывая в профиль старческое лицо своего собеседника. - Тысяча? Две? Три?…»
       - Да какая разница! – леший перевёл грустный взгляд на Одинцова. – Две, три… Какое это имеет значение? Дело не в том, сколько мне лет, дорогой ты мой человек, а в том, что мир за эти тысячелетия, как я приметил, лучше-то не стал. И не становится пока – вот что страшно-то, Сергеич… А ведь может! Только не хочет…
       - Почему – не хочет? – возмутился Одинцов. - Как это – не хочет? Вот тут ты, Тимофеич, не прав: очень даже хочет!..
       - Ну да? Неужели? Да что ты говоришь?! – с неприкрытым сарказмом воскликнул леший и нетерпеливо заёрзал в кресле. – Ну-ка, ну-ка! Просвети меня, старика, как это он, мир-то твой, за который ты, как я вижу, так сильно обиделся, хочет лучше стать? Сделай милость, расскажи! Знать, не заметил я, когда это он вдруг захотел, – пропустил, проспал такое-то знаменательное событие… Ай-яй-яй! Проспал; вот беда-то какая!..
       Сказано это было таким ехидным голосом, что Одинцов даже растерялся: ну, как же можно не заметить очевидные вещи!
       - Ну, рассказывай, Сергеич! А я пока чайку вот попью, да послушаю; может, и вправду, что пропустил, - усмехнулся леший, наливая чай в блюдечко. – Только не трать напрасно время, чтобы поведать о том, каких высот в науке и технике вы, люди, достигли: как в космос летаете, да на дно океанское ныряете, и тому подобное… Это я и сам знаю, не хуже тебя…
       Одинцов, уже открывший было рот, чтобы как раз об этом и рассказать, растерялся:
       - А что, разве это – неважно, не имеет значения?
       - Не имеет, само собой: при чём здесь это-то? Я же тебе о другом говорю, – о том, что мир лучше не хочет становиться; умнее он, конечно же, стал, - никто и не спорит. А вот лучше, добрее… что-то я не заметил.
       Видя, что Одинцов опять хочет что-то сказать, леший предостерегающе поднял лапку и сказал:
       - Не сотрясай напрасно воздух, Сергеич; лучше меня послушай. Времени у нас с тобой для разговора не слишком много, поэтому давай-ка не будем тратить его зря.
       Он отвернулся к окну и немного помолчал, словно собираясь с мыслями.
       - Вот хожу я по земле, давно хожу… И всё никак понять не могу, почему люди умнее не становятся? Нет, не в том смысле, как ты подумал; так-то они умнее стали, я и не спорю – вон сколько всякой всячины наизобретали! И компьютеров разных, - он кивнул на стоявший на краю стола ноутбук, – и всякого другого – и полезного, и нужного. Я не об этом, Сергеич; я о том, что всё человечество, - всё, понимаешь? Все люди на земле, – вот о чём я говорю!.. Так вот, почему всё человечество никак поумнеть не может? Не знаешь?
       Леший внимательно посмотрел на Одинцова, - посмотрел с укором и, как показалось Одинцову, даже с какой-то обидой: дескать, что ж вы такие, люди вы мои дорогие?
       Не дождавшись ответа, вздохнул и сказал:
       - Ну, тогда давай попробуем представить себе такое, Сергеич… хотя и трудно это представить, но давай попытаемся… Так вот, представь, что нет в мире войн: кончились они будто бы лет эдак сто назад, и ни одна пушка с тех пор ни выстрелила, ни один человек на всей Земле на землю не упал, пулей или осколком сражённый. Оружия на планете будто бы нет, вообще никакого: уничтожили его люди за ненадобностью и забыли, что это такое. Всё! Тишина и покой на планете: никто никого не боится, потому что нет для того причин. Нет ни зависти, ни жадности у людей к другим, себе подобным. Возможно такое? А, Сергеич?
       - Наверно, возможно, - неуверенно сказал Одинцов, пожав плечами. – Конечно, так-то если б было…
       - Во! Конечно, возможно; я-то в этом и не сомневаюсь! А скажи-ка ты мне, брат Сергеич, что этому мешает?.. Ну, я вижу, затрудняешься сразу-то; оно и понятно… Так я тебе по-другому вопрос задам: какими должны быть сами люди, чтобы жить в том мире, который я тут тебе нарисовал? Вернее, даже не так, а вот как: какими должны люди стать, чтобы построить такой мир, в котором жить будет всем без исключения хорошо?
       - Ну, не знаю… Добрыми, наверное, - неуверенно сказал Одинцов и бросил короткий взгляд на лешего: правильно ли сказал?
       - Молодец, Сергеич: аккурат в самую точку попал! Добрыми! Доб-ры-ми! – удовлетворённо хлопнул лапками по коленям своих коротких ножек Тимофеич. – Молодец!.. Видишь, как мы с тобой хорошо друг друга-то понимаем! Давай пойдём дальше…
       Он повертелся в кресле, потом, не утерпев, спрыгнул с него и пробежался до двери и обратно. Остановился напротив Одинцова и внимательно посмотрел ему в глаза; подумал о чём-то своём, хмыкнул удовлетворённо и опять вскарабкался на прежнее место.
       - Что значит – быть добрым человеком? Подожди, подожди: я сам скажу, а ты меня поправишь, ежели что не так… Быть добрым – это вовсе не значит просто не желать никому зла: тогда это, брат, уже не доброта, а равнодушие, безразличие. Это, проще говоря, так: плевать я хотел на вас, всех вместе взятых; я вас не трогаю, а вы меня не замайте… Конечно, сие – не доброта, и такого мира, какой мы с тобой пытаемся себе представить, с таким отношением друг к другу люди никогда не построят. Доброта – это нечто иное… Вот как бы получше-то сказать, сформулировать… Ну, давай так: вот живёт человек. Никого не обижает, не оскорбляет, а если кому и завидует, так только по-доброму: вот, дескать, молодец, раз сумел чего-то там сделать или чего-то добиться! В общем, радуется успехам других людей, – от души радуется! От души! Понял? И если надо кому-то в чём-то помочь, – помогает, даже не считаясь с собственными интересами и не предполагая поиметь от этого какую-то выгоду! Ну, может, только с надеждой на то, что и ему при необходимости люди помогут… И относится он так не только к людям, а и ко всему, что его окружает, - леший кивнул в сторону окна. – К природе, например: д?рева без острой необходимости не срубит, зверька какого или жучка, или бабочку напрасно не обидит, травинки-цветочка не сорвёт и не примнёт, п?ходя… Живёт он так-то вот, – и хорошо ему! И покойно у него на душе, и радостно у него в сердце, поскольку совесть у него чиста – и перед собой, и перед людьми… Что заулыбался-то, Сергеич? – спросил он вдруг Одинцова. - Понравилось? Или потому, что думаешь: вот, мол, сказки дед рассказывает, – со смеху помрёшь?
       - Да с чего ты это взял, Тимофеич? – вскинулся Одинцов. – Я и вправду представил, как бы здорово было…
 - Да я это так, чтоб ты не уснул, - усмехнулся леший. – А то смотрю: прим?лк чего-то…
       - Примолкнешь тут: уж больно хорошо ты расписываешь, – слушать радостно!
       - Жить-то так, милый ты мой, было б ещё радостнее, - вздохнул леший. – Только что-то не получается у вас, у людей, так жить; по отдельности – получается у некоторых, а у всех вместе – хрен!.. Почему? Не знаешь?
       Одинцов подумал немного и тихо сказал:
       - Зла много вокруг… И чем дальше, тем больше его становится; мне, во всяком случае, так кажется.
       - Ну, что ж: правильно тебе кажется, Сергеич. Правильно. Зла, действительно, хоть отбавляй… Но не отбавляется оно отчего-то, а прибавляется, - и это ты тоже правильно подметил. Только зло, дорогой ты мой, не от нас, нечистой силы, как вы нас называете, идёт, а от вас, от людей; это вы его творите и приумножаете, да ещё с таким завидным упорством, что…
       Леший не договорил; только вяло махнул лапкой и снова отвернулся к окну. Помолчал немного, потом сказал:
       - Хотя и не все, конечно… Вот, возьми, к примеру, лес…
       Он поморщился, будто чего-то кислого куснул, и наклонился к Одинцову.
       - Вот ты, Сергеич, насколько я знаю, в Финляндии был; так ведь?
       Одинцов кивнул, уже не удивляясь тому, что леший всё о нём знает.
       - Видел, какие там леса? То-то! А видел ли ты, чтобы оттуда лес в чужеземье отправляли?
       И, не дав Одинцову даже рта раскрыть, сам за него ответил:
       - Не видел! И не увидишь никогда! А почему? Потому что берегут финны свой лес, и каждое дерево у них - на счету… А озёра какой чистоты, видал? И их они оберегают всеми силами, какие только у них есть. А почему? Потому что думают о тех, кто после них, живущих ныне, будет на той земле жить – о детях, о внуках, о правнуках… И учат их, малых, с детских лет природу и её богатства не только беречь, но и всячески приумножать…
       Леший ненадолго умолк, потом с укоризной посмотрел на Одинцова и спросил:
       – Так объясни мне, Сергеич, а почему же вы, люди русские, тоже всё вроде бы понимаете, а ни хрена не делаете? Ты оглянись вокруг-то: озёра свои да реки загадили так, что скоро только одни лягушки и жить-то в них смогут!
       Он покачал головой и горько усмехнулся:
       - Вон – Водяной! И тот уже, как встретимся, так только одно и талдычит: «Уйду, ядрён корень! Эмигрирую в Швейцарию, абы ещё куда, где воду эти недоумки двуногие ещё не до конца отравили!..» Ну, это он так, со злости; куда он денется! Здесь его место, на веки вечные. Но понять его можно: обидно ему видеть всё это!.. А леса? Как вырубали вы их без жалости, так и продолжаете, только с каждым годом всё больше и больше…
       Одинцов молчал, потупившись; что тут скажешь? Ничего…
       - Да-а, - сказал леший и вдруг улыбнулся. – Это мне, бывало, в стародавние времена просто было лес от всяких порубщиков и поджигателей оберегать: так иногда пугну нехорошего-то мужичка, что он потом до конца жизни не то, чтобы в лесу напакостить, а и близко-то подойти к нему боится. Надолго, видно, моя наука запоминалась… Вот они, такие-то, потом от злости про нас всякие небылицы и складывали, - и про меня, и про Ягу, и про Водяного. Да и про других тоже; дескать, вот они какие, – эти, которых «нечистой силой» зовут. А люди-то и верили! И боялись нас, причём совершенно напрасно: мы ведь хорошим-то людям отродясь зла не делали, а совсем даже наоборот – помогали, чем могли. Когда успевали, конечно… Водяной – утопающих спасал, если поблизости оказывался; я – заблудившихся из леса выводил.
       Он вдруг тихонько засмеялся.
       – Пошучу, конечно, - скучно в лесу одному-то целыми днями, – повожу человека по чащобам, покружу по лесным тропинкам, а, всё одно, – на дорогу выведу. И не со зла я то делал, а для науки: а не лезь в лес, троп да примет не зная, дорогу примечать не умея, чтоб самому из леса-то потом выбраться! Я ведь - один и не вездесущ, чтобы в трудную минуту рядом с каждым незадачливым грибником или охотником оказаться…
       Леший посмотрел в глаза Одинцову.
       - Я ведь, Сергеич, козней не творил, когда император Пётр Алексеевич затеял флот российский строить и ему для этого дела лес понадобился, много леса. Не против я был и тогда, когда по приказу царя-батюшки Николая Павловича мужики в лесах под железную дорогу просеки рубить начали; много, конечно, они леса понапрасну тогда погубили, да что ж поделаешь: то государству и народу российскому на пользу и во благо было… Да и леса в те времена было сколько! Тогда казалось, что конца и края ему нет и не будет… Но ты посмотри, Сергеич, что люди с лесом за последние сто лет сотворили! И продолжают творить! Ты понимаешь, что через двести, ну, самое большее – через триста лет здесь, - он кивнул на окно, - будет, если это безобразие не кончится?! Вон, Арал-то, – видел? А Амазонка? То-то, брат…
       Он взял со стола зажигалку, повертел её перед глазами и положил на место; сказал тихо:
       - Всё когда-нибудь кончается, даже если его поначалу ну очень много, - всё! И исключений из этого правила нет… И будут ваши потомки жить в пустыне, вас и вашу дурость нонешнюю от всей души проклиная. И правы будут!
       Леший перевёл взгляд на Одинцова и грустно усмехнулся:
       - Так-то вот, Сергеич, мил ты мой человек. А вы – нечистая сила!.. Тут ещё разобраться надо, кто из нас нечистая сила, а кто – чистая...
       Он вдруг оживился и заёрзал в кресле.
       - Вот возьми, к примеру, Ягу: в сказках-то она - и такая, и сякая; злыдень в юбке, одним словом. И детей она поджаривает и ест, и добрых молодцев да красных девиц со свету сживает, почём зря. Да враки это всё, Сергеич! Вот послушай, что я тебе про неё расскажу… Только плесни-ка чайку-то ещё: что-то опять у меня в горле пересохло…
       Одинцов пощупал чайник.
       - Придётся подождать, Тимофеич: остыл чайник-то.
       - Ну, так поставь, – пущай греется; а я тебе пока про Ягу-то поведаю…
       Одинцов включил плитку и сел на топчан у стены: сидеть на низкой скамейке – спина устала.
       Леший как-то странно посмотрел на него, и Одинцов вдруг увидел, как кресло, на котором тот сидел, само по себе плавно приподнялось над полом и повернулось – так, что Тимофеич опять оказался с Одинцовым лицом к лицу.
       - Мы ещё и не то могём, - хихикнул леший, заметив вытаращенные от изумления глаза Одинцова, и Одинцов увидел, как из сахарницы выскочил кусок сахара и повис в воздухе, а потом, медленно проплыв по дуге над столом, опустился в раскрытую ладошку Тимофеича.
       - Ну, Тимофеич!..
       - Да ладно тебе; нашёл, чему удивляться, - скромно сказал леший и положил сахар на блюдце. – Ну, так слушай про Ягу-то…
       Он устроился поудобнее и, понизив голос, начал говорить, время от времени оглядываясь на дверь:
       - Тут о прошлом годе был я у Яги: спину что-то заломи?ло, – ни сесть, ни встать, ни повернуться! Вот и пошёл я к ней; к кому ещё и идти-то? Яга даром, что ведьма, а знахарка знатная; вредная, конечно, но, коли надо, в помощи никогда не откажет. И никому – заметь, Сергеич: никому! – Тимофеич многозначительно посмотрел на Одинцова, но объяснять эту многозначительность почему-то не стал. – Поворчит она, конечно, побрюзжит по привычке, - как же ей, старой, без этого-то? - а на ноги завсегда поставит, как бы не прижало.
       Он поёрзал в скрипучем кресле, устраиваясь поудобнее; потом махнул лапкой – мол, всё равно не получится, – и уселся по-турецки, скрестив свои короткие ножки.
       - Ну, слушай, Сергеич, да мотай на ус: может, и пригодится когда… Так вот, прихожу я к бабке-то, а она сидит, телевизор смотрит…
       Одинцов открыл, было, рот от изумления, но леший только лапкой на него махнул: дескать, молчи уж, – я и так тебя слышу.
       - Какой телевизор? Да почём я знаю? Импортный какой-то, а марку я не запомнил… Телевизор-то откуда? Ну, это ты, брат, сам у бабки спроси, коли хочешь: я не отважился, – ну её… А вообще-то ты что себе думаешь? – вскинулся вдруг леший. - Что мы, какими были тыщу лет назад, такими и остались? Э-э, нет, Сергеич! Вряд ли мы смогли бы сейчас хоть как-то с безобразиями на нашей земле бороться, если б в ногу с прогрессом, так сказать, не старались идти: много с вами, с такими-то умными, одним колдовством да заклинаниями сделаешь! Нет, Сергеич: мы тоже не лыком шиты…
       Он кивнул на ноутбук Одинцова:
 - Вон у тебя машинка… Сколько у неё память-то?.. А на базе какого процессора?..
       Одинцов аж вздрогнул.
       «И откуда у него знания-то такие?!» - изумился он, вытаращив на лешего глаза.
       - Так ить в двадцать первом веке, чай, живу-то, милый ты мой! – рассмеялся Тимофеич и переспросил: -Так сколько, говоришь, у неё память?.. У-у! – разочарованно протянул он. – И всего-то?! Вон, у Кощея, – последняя модель! Там такой объём памяти, – тебе и не снилось… Что делает с ним? А всё пасьянсы раскладывает, дурень старый, - леший хихикнул и с опаской оглянулся на дверь. - Это ему Яга в прошлом году на день рождения подарила, чтобы чем-нибудь старого занять. И правильно, надо сказать, сделала: он спит, спит, а потом как взбрыкнёт! От него ведь чего хошь ждать можно; таких дров сдуру-то наломать может, что потом и не разгребёшь. Сколько уж раз так было-то!.. Пусть лучше пасьянсы раскладывает: так-то для всех – и для нас, и для вас – спокойнее…
       Леший вдруг помрачнел.
       - Жуть, конечно, будет, если ему вдруг играться надоест: как бы не начал через Интернет какие-нибудь коды взламывать… Ладно, если банки; злато старый больно любит! Хотя и ни к чему оно ему: и так уже… - он провёл лапкой над своей кудлатой головой. - Вот не взбрело бы в его дурную голову в компьютеры Пентагона или, скажем, ещё какого генштаба залезть, да к ракетным установкам доступ найти, – тогда беда!.. Надо бы старого ещё чем-нибудь отвлечь… Кстати, у тебя, Сергеич, нет ли какой игры интересной, чтоб ему, Кощею-то, лет на двести хватило? Нет?.. Ну, ладно; сам найду чего-нибудь… Не запамятовать бы только; а то, и вправду, понесёт его куда-нибудь…
       - Так вот, про Ягу-то, - спохватился он и поскрёб в затылке. - Всё никак до конца не доберусь… Ну, сидит она, значит, телевизор смотрит и бормочет что-то там под свой крючок. Я к ней, было, со своей болячкой, а она как зашипит на меня, – ну, чисто змея! Погоди, мол, со своей спиной: тут такое в мире творится, – что мне твоя спина!.. Я на экран-то глянул одним глазком, а там показывают, как где-то в Америке, кажись, али ещё где… не помню… Ну, в общем, придурок какой-то, - террорист, что ли… эх, чтоб ему пусто было, окаянному! – детишек в детском саду, али в школе какой-то, в заложники захватил. А полиция тамошняя ничего сделать не может – ни детишек тех освободить, ни договориться с этим-то… Яга-то смотрела, смотрела на это безобразие, - а вспыльчивая – ужас! – да как вскочит со скамьи, да как заорёт на весь лес: «Это ж что ж такое на белом свете д?ется?! Это ж что ж за нравы ноне такие – детишек невинных обижать?! Это ж куда ж ихнее правительство смотрит?!! Эх, не моя территория: я б энтого урода враз бы в чувства-то привела! Я б ему!..» Ну, не буду далее её слова повторять: боюсь, язык отсохнет… В общем, взъярилась бабка – жуть! Да ка-а-ак хватит со всего размаху клюкой-то своей по телевизору! И – пополам…
       - Жалко, - вздохнул Одинцов, отчётливо представив нарисованную лешим картину.
       - Чего тебе жалко?
       - Да телевизор жалко…
       - Да причём здесь телевизор-то? А-а… Ты думал, телевизор – пополам? Не-е, то клюка бабкина пополам разлетелась, - только концы в разные стороны свистнули…
       - А телевизор?
       - Вот дался тебе этот телевизор! Да что ему будет-то? Он же импортный; только мигнул разок – и дальше показывает… О, вспомнил! Японский, кажись. «Тошиба».
       - А Баба Яга что?
       - Насилу успокоил. Пришлось в лес идти, клюку ей новую вырезать.
       - Сделал?
       - А то! Дел?в-то – клюку сделать; мы и не то могём…
       - А она?
       - А что она? Клюку приняла и за то спину мне вылечила. Хорошо вылечила: ни разу с тех пор не болела. А ты говоришь – нечисть!
       - Да не говорю я этого! – искренне возмутился необоснованному обвинению Одинцов.
       - Ну, не ты, так другие… Нечисть-то, зло увидев, поди?, возрадовалась бы; а Яга-то, вишь, как на такое поганое дело отреагировала? Её бы воля, – она б того нечестивца враз бы в клочья порвала!
       - Как? У всех на виду?
       - А ты как думал-то? Никто, конечно, не понял бы, что это – её … рук дело, но выглядело бы это, я думаю, у-у! – леший с деланным ужасом вытаращил глазки; потом вдруг рассмеялся: - Любит бабка эффекты, - ох, любит!.. Ну, и правильно делает; это чтоб другим неповадно было.
       - А дети? Дети-то при этом не пострадали бы, Тимофеич? – обеспокоенно спросил Одинцов, даже не замечая того, что воспринимает повествование лешего, как нечто само собой разумеющееся.
       - Да ты что, Сергеич, тоже сказок начитался? – возмутился в свою очередь тот. - Когда это Яга хотя бы одному невинному дитяти вред причинила? Не было этого! Не бы-ло! И быть не могло: она ж, Яга-то, какая-никакая, а … женщина! Пусть для вас и сказочная… Это у вас, у людей, женщины такое иногда с детьми вытворяют – нам страшно становится. А у нас такого сроду не было…
       Одинцов смотрел на лешего и, не опасаясь того, что тот услышит его мысли, думал о том, что хорошо бы об этой их встрече написать рассказ: пусть люди прочтут. Поверят, не поверят – неважно; а вот если задумаются да оглянутся вокруг, чтобы хотя бы попытаться повнимательнее всмотреться в окружающий их мир – уже хорошо! Пусть не все, пусть один из десяти или из сотни, или даже из тысячи – и то дело.
       - А и напиши, - отозвался на его мысли леший, глядя в окно. – На то ты и писатель. Представь, как сказку, чтобы никто у тебя за спиной пальцем у виска не крутил. У своего, заметь, - хихикнул он, и Одинцов тоже улыбнулся. – А то те, кто поверит, начнут приставать с расспросами: что, да как, да где… А ни тебе, ни мне это не надо: только от дела отвлекать будут. К кому надо, я и сам приду – вот как к тебе пришёл. Правда, не у всех я посещение своё в памяти оставлю, далеко не у всех; иных только к размышлениям подтолкну – и всё: чаще всего, и этого бывает достаточно…
       - А у меня оставишь? – испугавшись такого варианта, спросил Одинцов.
       - У тебя – оставлю, - внимательно глядя ему в глаза, ответил леший. И рассмеялся: - А как ты иначе рассказ-то, то бишь сказочку свою напишешь?
       Он провёл лапкой по столешнице – будто погладил.
       - К добрым людям я сам прихожу, без приглашения; да и кто ж меня позвать-то додумается? – леший негромко рассмеялся, но тут же вновь стал серьёзным. - Добрых людей на земле много, Сергеич, - гораздо больше, чем злых; так что мне ещё ходить и ходить, по земле-то нашей. Беда вся в том, что многие из тех добрых людей не знают пока, какие они на самом деле: не открыли они ещё в себе до конца эту доброту, хотя и чувствуют её, как чувствуют и потребность её проявить. И не потому не открыли и не проявляют, что не хотят, а потому, что боятся: затюкала многих из них жизнь, заклевала, – вот и затаились они. Кажется им, что обнажи они свою доброту перед людьми – а ведь её, доброту-то, душу свою настежь не распахнув, не обнажишь! – то в неё, в доброту-то их эту, сразу и наплюют все, кому не лень. А заодно – и в душу…
       - Так уж прямо и наплюют! – попытался возразить Одинцов, но леший так насмешливо посмотрел на него, что он тут же осёкся, вспомнив кое-что из своего горького жизненного опыта…
       - Вот и я о том… - тихо сказал леший. – Так, бывает, и живут люди – в коконах, как личинки. И всю свою жизнь кокон тот покинуть страшатся: вдруг кто надсмеётся? Нет чтобы смелости набраться, да и разорвать его, кокон-то этот, и явить миру доброту свою, от которой всем и теплее, и светлее станет; пусть на короткое время – сколько жизни земной осталось, но явить!.. Много таких было, Сергеич, кто добротой своей мир и краше, и добрее пытался сделать. И делал, даже если сгорал при этом, без остатка отдавая доброту свою людям. Вот о таких мир с добротой же и благодарность помнит. И будет помнить!.. А о тех, кто в коконе всю жизнь просидел…
       И леший пренебрежительно махнул лапкой: чего, мол, о них и говорить-то…
       - Трудно это – кокон-то разорвать, - тихо сказал Одинцов.
       - Трудно; кто ж спорит, - согласно кивнул леший. – Но ты-то, Сергеич, смог! Что, не так? Так! Тебе-то это под силу оказалось. Значит, и другие могут! Только их к этому подтолкнуть надо… Доброта, брат, добротой полнится и прибавляется. И одна доброта у другой ничего не отбирает, а как раз наоборот – дополняет её и множит. Зло – что? Оно временно, зло-то, и потому когда-нибудь обязательно кончается, - как войны, эпидемии, землетрясения, смерчи. А доброта – вечна! – леший назидательно поднял вверх короткий пальчик. – Вечна, Сергеич, друг ты мой сердешный! Вот потому-то зло, как ни старается, как ни пыжится, а доброту победить не может. Было б оно сильнее – давно бы от доброты рожки да ножки остались. Ан – нет! Не получается! А раз до сих пор не получилось, то и никогда не получится!
       Он немного помолчал, чему-то по-доброму улыбаясь; словно видел - а может быть, и знал? - что-то такое, что Одинцову, как и другим людям, было недоступно, - пока недоступно?
       - Доброта, Сергеич, должна быть всеобъемлющей. Понял? Все-объ-ем-лю-щей! И станет она такой только тогда и только в том случае, когда - и если! - каждый – каждый! – из живущих на земле людей перестанет бояться покинуть свой кокон, чтобы привнести в мир свою доброту, выпустив её из сокровищницы своей души. Чтобы всё то, что есть в его душе хорошего и светлого, чистого и доброго, соединить с добротой других людей…
       Тимофеич, скрипнув креслом, повернулся к задумавшемуся Одинцову. Одинцов поднял голову и встретился взглядом с мудрыми, усталыми, но излучавшими какой-то необыкновенный свет глазами лешего.
       - Это, Сергеич, как храм строить: кирпичик – к кирпичику, камешек – к камешку, с той лишь разницей, что кирпичики те и камешки будут, по сути своей, людскими добродетелями, талантами, чистыми помыслами и делами – добрыми и бескорыстными. Какой человек захочет и сможет положить камешек, большой или совсем малюсенький, неважно: важно, чтобы захотел… Храм-то от любого камешка выше станет, а никак не ниже. Так и доброта: одна к другой прибавится, одна другой пополнится, а потом – ещё одна, и ещё, и ещё; и так, пока не возвысится она над всей землёй, как купол небесный, и не укроет её, родимую, от всяких бед и несчастий. Вот это и будет всеобъемлющая доброта!..
       Леший умолк и надолго о чём-то задумался. Молчал и Одинцов, пытаясь осмыслить услышанное.
       За окном поднялась метель; было слышно, как она бросает в оконные стёкла пригоршни снега, словно злится оттого, что её не пускают погреться в хорошо протопленную баню, где так тепло и уютно. Она бесилась и пыталась ворваться внутрь через трубу, всё сильнее и сильнее завывая в ней порывами носившего её ветра; но ничего не получалось, и ей, метели, было обидно, что ей никак, никакими силами не удаётся преодолеть возведённые человеком преграды. И она начинала жаловаться и плакать, что ничего не получается, и оттого злилась ещё больше…
       - Так что же делать-то, Тимофеич, скажи на милость? –спросил Одинцов, начиная осознавать всю грандиозность того, о чём говорил ему леший, и одновременно чувствуя подступающую жалость к самому себе оттого, что сам он, Одинцов, никогда всего этого не увидит…
       - А вот этого – не надо! – резко бросил леший, чутко уловив внутреннее состояние Одинцова. – Не расслабляться и руки опускать надо, а стараться помочь людям понять, что путь к благоденствию мира есть, и лежит он через их сердца и души, через доброту, которая в них, несмотря ни на что, живёт! Вот как в тебе…
       - Во мне? – поднял брови Одинцов. – Да я-то что?
       - Как – что? Если бы все люди научились хотя бы к природе относиться так, как ты, – уже бы было замечательно!
       - Да как я отношусь-то, Тимофеич? Что особенного-то такого в моём к ней отношении? – спросил Одинцов, непонимающе глядя в голубые, с прищуром глазки лешего.
       - А ты вспомни, Сергеич, про тетёрок-то своих, да про ту берёзку, что не срубил, когда баню эту строил. И про сеть не забудь, что без дела в предбаннике висит. И, вон, - он кивнул на стену за спиной Одинцова, - про ружьишко, за два года ни разу не чищенное: как пальнул ты из него по консервной банке, когда купил, так оно с тех пор и не стреляло… Что, не так?
       Одинцов смущенно кивнул: да, так оно и было.
       - Понял теперь, почему мы с тобой столько времени о доброте-то проговорили? Всю ночь почти: вон, уж рассвет скоро! Так, как ты ко всему этому относишься, все должны относиться, все! А ты не только сам так поступаешь, но и других учишь - своими книжками. И умно учишь: ненавязчиво, не нравоучениями и нотациями – толку-то от них! – а исподволь, через души человеческие, через красоту природы, понимание которой в них, в души-то, через книжки твои тоже проникает. Сколько людей их прочтёт, то ни тебе, ни мне неведомо. И сколь многие из них начнут после твоих книжек по-иному на мир вокруг себя смотреть и к той же природе бережно относиться – то мы с тобой тоже вряд ли когда узнаем. Может – один человек, может – десять; и то уже славно будет!..
       Леший заёрзал в кресле, устраиваясь поудобнее, потом махнул лапкой; пододвинулся поближе к Одинцову и заглянул ему в глаза.
       - Так-то вот, друг ты мой, Сергеич, мил человек!.. И помни: доброта лишь добротою полнится. Добротою!.. Вот потому я к тебе и приходил, – чтобы и в трудах, и в заботах твоих тебя поддержать, и надежду твою, и веру твою в доброту укрепить…
       Леший тихонько засмеялся и легонько хлопнул Одинцова лапкой по плечу.
       - Ну, вот и всё: пора мне, Сергеич! Пора… Хорошо у тебя, слов нет, но надо идти…
       - Да куда ты так скоро-то, Тимофеич? – растерялся Одинцов. – Куда тебе спешить-то? Давай лучше ещё чайку попьём; я сейчас чайник поставлю…
       - Не суетись, не суетись, Сергеич; мне и вправду пора… Вон, глянь за окно: рассвет скоро; а мне по свету шастать не с руки… Так что давай прощаться.
       Леший сполз с кресла и стал напяливать свой балахон; одевал и деловито приговаривал:
       - Ну, я тебе, кажись, всё сказал; чего не сказал, – сам додумаешь. Впрочем, ты теперь и так всё знаешь…
       Он накинул на голову капюшон и снизу вверх строго посмотрел на Одинцова.
       - Чего встал-то? Пойдём уже…
       Одинцов открыл дверь и предупредительно пропустил гостя вперёд. Леший вышел в предбанник и сам распахнул дверь на улицу.
       - Ты за порог-то не ходи, Сергеич, простудишься а то… - сказал он заботливо и вдруг шутливо ткнул лапкой Одинцова в живот. – Ну, бывай!
       И вышел на заметённое снегом крыльцо.
       - Придёшь ещё-то когда-нибудь? – со слабой надеждой спросил Одинцов.
       - Не знаю, - честно ответил леший. – Как получится; дел-то, сам знаешь – во! – он провёл лапкой поперёк шеи. – Но трава для чая, что я тебе давеча обещал, - за мной. Жди! Будет время – занесу… Да, вот ещё что… Когда дом построишь, - ну, когда сможешь, конечно, - так я тебе доброго домового пришлю; есть у меня один старый знакомец, Силантием зовут. Я его лет с полтыщи уже знаю… Хороший домовой, ответственный; он и сам дом, и всё, что в доме, оберегать будет, особенно в твоё отсутствие.
       «Вот и хорошо, - подумал Одинцов. - Может, шляпы пропадать перестанут…»
       Из-под капюшона раздался сдержанный смешок, и леший засуетился:
       - Ну, всё, Сергеич! Всё! Закрывай дверь-то – простудишься. Да и ни к чему тебе видеть, как я … уходить буду. Прощай!..
       Одинцов вздохнул и послушно закрыл дверь. Но не ушел, а остался стоять в предбаннике, прислушиваясь к тому, что происходило на крыльце.
       Там что-то зашуршало, – будто порывом ветра снег в дверь швырнуло – и сразу же стихло.
       Одинцов постоял ещё несколько секунд и осторожно выглянул наружу.
       За порогом никого не было. И пурги тоже не было. Только полная луна, как огромный фонарь, освещала поле и редкие, далеко отстоящие друг от друга дома и деревья. И даже дальний остров в необычайно ярком лунном свете был виден на заснеженной равнине озера, как на ладони.
       - Доброго пути тебе, Тимофеич! – тихо сказал Одинцов и, поёжившись от холода, тихо, без стука, прикрыл дверь…
       Он обернулся и вдруг увидел… шляпу! Ту, что так таинственно сегодня – или уже вчера? – исчезла из предбанника; шляпа висела на своём обычном месте и, как маятник, покачивалась из стороны в сторону.
       - Ну, Тимофеич! Ну, хитрец!.. Это ж надо придумать! – рассмеялся Одинцов и, дотронувшись до неё рукой, остановил движение. Потом опустил руку и зачем-то ещё долго, улыбаясь, смотрел на шляпу, – так долго, что почти совсем замёрз.
       - Ну надо же; вот придумал!..
       Он покачал головой и, продолжая улыбаться, шагнул через порог в уютное, пахнущее лёгким сигаретным дымом тепло бани…
       
       В первых числах марта Одинцов в три приёма перенёс к старику Степану Матвеевичу телевизор, магнитофон, ружьё и ещё кое-что из имущества – сдал, так сказать, на временное хранение. Сделав это, он одел своё кожаное пальто, сунул подмышку ноутбук и уехал домой, в город.
       В июле вышла из печати его книжка, а в начале августа, покончив с делами, Одинцов снова отправился в Буковку, где уже почти месяц отдыхала его семья.
       «Сын, поди, всю рыбу из озера без меня выловил, с Иванычем-то на пару…» - думал Одинцов, нетерпеливо поглядывая в окно автобуса и предвкушая радость долгожданной встречи с полюбившимися ему местами.
       В Буковке было хорошо. Целыми днями они с сыном, а по выходным и с Иванычем, ловили рыбу или ходили в лес за грибами, а после ужина Одинцов забирался на чердак, куда Иваныч провёл свет, и работал – часто до самого рассвета.
       Однажды утром его разбудила жена.
       - Вставай, отец! Тут тебе букет какой-то непонятный принесли; он, правда, больше на веник похож, а не на букет…
       - Какой букет?.. Кто принёс? – Одинцов спросонья никак не мог понять, о чём идёт речь.
       - Откуда я знаю? – жена с недоумением пожала плечами. – Я утром дверь открыла, а на крыльце пучок какой-то лежит - трава да цветочки засохшие; я таких и не знаю…
       - Неужто?!.. – пробормотал Одинцов и спрыгнул с топчана. – Где он, букет-то? Давай его сюда!
       - Ты чего так всполошился-то? – удивилась жена. – Чего в нём особенного-то, в том букете? Трава – она есть трава; только пахнет приятно…
       - Так в том-то и дело! – воскликнул Одинцов, но ничего объяснять жене не стал.
       Букетик издавал удивительный, ни с чем несравнимый аромат. Одинцов нюхал его и улыбался, представляя себе того, кто ему этот букет прислал…
       Он вышел из бани, обошёл её с другой стороны и стал смотреть на верхушки дальних сосен, окружавших ту заветную полянку, куда он зимой ходил кормить тетёревов. Почему он смотрел именно туда, Одинцов и сам, наверное, не смог бы объяснить; просто захотелось ему посмотреть в ту сторону, и всё.
       - Ну, спасибо тебе, Тимофеич! Не забыл обещание-то своё, не забыл… - улыбаясь, тихо сказал Одинцов и низко, в пояс, поклонился.
       А когда разогнул спину, то увидел, как качнулась вдруг большая ветка на самой верхушке одной из сосен, – там, у поляны; медленно так качнулась, словно поклонилась ему в ответ, и так же медленно, с достоинством, выпрямилась…
       Или это птица какая, отсюда невидимая, на неё опустилась?..


Рецензии
Здравствуйте, Александр!
Будем рады видеть Вас среди участников увлекательного Конкурса:
http://proza.ru/2012/01/14/465
Желаем удачи.
С уважением

Международный Фонд Всм   03.03.2012 14:15     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.