Расцвети, цветочек аленький

Маленькая повесть

       - Слышь, Иван! Кончай дымить: вся кухня табаком провоняла… Вон, все занавески жёлтые, не отстирать ничем. Иди на балкон и кури там: чай, не зима. Ладно – зимой; лето на дворе, а он в кухне дымит… Иди, иди на балкон!..
       Голос жены, старавшейся перекричать шум льющейся в ванной воды, был резким и раздражённым. Иван Семёнович поморщился.
       - Дождик там… - начал было возражать он, но в ванной загудела стиральная машина, и жена его слов не расслышала.
       - Иди, иди на балкон; заодно и бельё повесишь! – крикнула она снова. – Да прищепки сразу возьми, чтоб грязь по дому не разносить, с балкона-то; тут они у меня, на верёвке… Слышь, что говорю-то? Прищепки возьми!
       «Вот сковорода! Шипит и шипит», - с неприязнью подумал Иван Семёнович; он отложил в сторону газету и нехотя поплёлся в ванную, шаркая по линолеуму разношенными шлёпанцами.
       - Ну, наконец-то, зад свой от стула оторвал! – делано обрадовалась жена. – Целый день сиднем сидишь! Я тут кручусь целый день - и со стиркой, и с готовкой, - а он целый день сидит... Барин!..
       «Лучше б я на рыбалку уехал, в самом деле, - с тоской подумал Иван Семёнович. - И чего не поехал? Дождика испугался… А его и нет почти; разве это дождь? Да для клёва – самое милое дело!»
       Он представил, как бы ему сейчас было хорошо на озере: тишина, свежий воздух.… Сидел бы себе на берегу, смотрел на поплавок, на круги от дождинок на поверхности заводи – и горя бы не знал. Пусть бы и не клевало даже, а всё одно – хорошо! Куда как лучше, чем дома сидеть и всю эту женину дребедень выслушивать...
       - Вот уж, действительно, – сглупил, - пробормотал он себе под нос.
       - Чего ты там бурчишь? – с подозрением посмотрела на него жена, но переспрашивать не стала. – На, прищепки-то – забудешь а то. Да на ближнюю верёвку вешай, на ближнюю! Слышишь? Не то опять, как в прошлый раз, с верхнего балкона грязь натечёт, и опять перестирывать придётся. У этих Спиридоновых вечно грязь на балконе, у пьяниц несчастных! Где я им столько порошка-то стирального наберу – перестирывать каждый раз…
       Она ещё что-то говорила ему вслед, но Иван Семёнович уже не слушал её, да и не старался услышать: всё одно и то же, каждую стирку – и про грязь, и про соседей, и про всё остальное…
       - Тоже мне – пьяницы! – ворчал он, развешивая бельё. – Там один Михалыч и выпивает, и то – раз в месяц, с пенсии. Или по большим праздникам. Так кто ж не выпивает? Все выпивают; кто - больше, кто - меньше… Пьяницы! Сама-то…
       Но это Иван Семёнович чересчур загнул, конечно, - от злости на жену, наверное. И тут же сам себя укорил в том, что переборщил: «сама»-то как раз и на дух винного запаха не переносила, а не то чтобы выпить. За столом, по праздникам, или у кого в гостях, когда они с женой были помоложе и ещё ходили в гости, как, бывало, наливали ей рюмку, так рюмка та и оставалась до конца застолья полной. Как жена умудрялась это делать, для Ивана Семёновича так и осталось неразгаданной тайной: вроде бы она и чокалась со всеми при каждом тосте, и рюмку к губам подносила, и даже голову запрокидывала, будто выпивая её до дна, а рюмка всё полной оставалась! Он не раз пытался подглядеть, как это у неё получается, но после двух-трёх рюмок, выпитых им самим, больше следил за своей – чтобы не пустовала.
       А что Спиридоновых жена невзлюбила, тому была другая причина: залили те как-то их квартиру, здорово залили. И что особенно обидно – на третий день после ремонта! Только они с женой тогда всё побелили, покрасили, поклеили – и на тебе! Были бы они, конечно, в тот момент дома, может, поменьше урон-то был бы: успели бы сбегать наверх и разбудить Михалыча, который, как потом выяснилось, воду в ванну набирал, а кран закрыть запамятовал; да и пьяненький он был, чего уж там греха-то таить…
       Так нет! Понесло жену как раз в тот злополучный день на центральный рынок – искать какие-то особенные семена, про которые она рекламу по областному радио услышала: цветочки ей, вишь ты, захотелось какие-то новые вырастить! Мало тех, которыми вся квартира, почитай, заставлена – плюнуть некуда… Ну и проходили они тогда без малого два часа. Пришли домой, дверь открыли, а там такие «цветочки»! С ягодками…
       Вспоминать не хочется, что дальше было; плохо было – и с женой, и вообще. И Спиридоновым – тоже.
       Иван Семёнович с тех пор единственного своего приятеля, Михалыча, лишился. Раньше, бывало, и пивка вместе выпьют, а иногда - и чего покрепче; и покалякают по-стариковски. А теперь – у-у! И на версту не подходи; так, кивали друг другу при встрече, а разговаривать с тех пор, кажется, и не разговаривали ни разу…
       Иван Семёнович тяжело вздохнул и посмотрел на балкон над головой. Тихо там сегодня; видно, опять Спиридоновы всем семейством на дачу уехали. Он припомнил, что и вчера никто из соседской ребятни над головой, как обычно, не топотал. Ну, значит, точно уехали.
       Да и что им в выходные в городе делать, тем более сейчас, летом? Там-то, на даче, ребятишкам вон какое раздолье: и лес рядом, и речка… А тут - что? Гоняли бы целый день мяч по грязному асфальту, в духоте и пыли, или по мутным лужам, как сейчас, после дождя; что за радость?
       Одного, правда, Иван Семёнович никак не мог понять: как они там, на даче, всей семьёй ночевать умудряются, восемь-то человек? Михалыч со своей Спиридонихой, дочь с мужем, сын с женой, да двое пацанов. Во – орава!
       Был он как-то там: ездили они с Михалычем не то два, не то три года тому назад туда на рыбалку, и на даче той ночевали. Дача-то – одно название, что дача: на самом-то деле – домушка крашеная, из двух комнатёнок, обклеенных дешёвыми обоями, и всё. Дача! Смех один... Только что стёкла в окнах есть, а так – сарай сараем.
       Иван Семёнович, помнится, спросил тогда Михалыча:
       - Что дом-то не построите, какой-никакой? Вон, - он кивнул на соседний участок, - смотри, как люди-то обстроились: и крылечко, и банька, и беседку ладят. А у вас – только крыша над головой…
       - А мне надо? – флегматично ответил сухонький – в чём только душа держится! – Михалыч, раскуривая отсыревшую за время рыбалки папиросу. – Мне здесь что, зимовать?
       - Зимовать, не зимовать, а всё-таки – хоть какие-то удобства.
       - А на что мне удобства? Вон, видишь гальюн у забора? Вот и все удобства. А других тут и заводить ни к чему…
       - Как - ни к чему? Поработал на участке – и в баньку, грязь да пот смыть! Помылся – и чай пить в беседке. Чем худо?
       - Эк ты – барин какой: чай ему в беседке пить! – Михалыч усмехнулся и покачал годовой. – Да тут, паря, за день-то так с лопатой или тяпкой наломаешься, что к вечеру тебе уже и ни до бани, и ни до чая! Башку бы поскорей к подушке прислонить – вот тебе и все удовольствия… А чаю попить и так можно, без беседки. А что до бани, так я и в речке ополоснуться могу, коли уж совсем невмоготу станет. Или до дома потерпеть можно: дома-то – залез в ванну и бултыхайся, сколько хошь! Хоть до утра…
       - Ага… Если воду не отключат, - усмехнулся Иван Семёнович.
       Михалыч подкурил погасшую папиросу и вздохнул:
       - Строиться, Иван Семёныч, дело, конечно, хорошее; никто и не спорит. Мы бы и рады, да только… не до этого нам сейчас, не до этого. На строительство, сам знаешь, деньги нужны, а у нас их, денег-то, нету лишних…
       - А у кого они есть, лишние-то? – буркнул Иван Семёнович и нахмурился: вспомнил, как препирался перед этой поездкой с женой, когда просил, чтобы она ему, кроме как на автобусные билеты, ещё бы и на бутылку дала – Михалыча после рыбалки угостить. Жена, конечно, денег дала, но ругалась страшно: дескать, и так от пенсии до пенсии живём, а тебе всё - забавы! То - рыбалка, то – пивка; сидел бы, мол, дома – дешевле б вышло…
       - Деньги нам, Иван Семёнович, не на дачу копить надо, а на жильё, чтобы кому-то из наших молодых хотя бы квартирку какую махонькую купить: ты же знаешь, какой оравой мы в трёх-то комнатах живём! Тесно, брат, да и неудобно – во всех отношениях…
       Михалыч поковырял палкой в костре, расталкивая угли по краям кострища. Невесомые искры вспыхивали на лёгком ветерке и тут же гасли.
       - Жить каждая семья должна отдельно, – вот что я тебе скажу, Семёныч! Отдельно! Уж теперь-то я это точно знаю… - тихо сказал он. - Какими бы мы промеж себя родными ни были и как бы уважительно друг к дружке ни относились, а мешать друг другу всё же негоже… И стеснять – тоже. Мы со старухой понимаем, конечно, что не вечные, да сколько ещё проживём, молодых-то стесняя? Да и неизвестно, как после нас Катька с Юркой квартиру делить будут, трёхкомнатную – на две семьи: не перессорились бы…
       - Ну, это ты, Михалыч, напрасно! - попытался успокоить приятеля Иван Семёнович. - Вряд ли они перессорятся: семья у вас дружная…
       - Да кто его знает; попутает бес… - вздохнул Михалыч. – Так что думали мы, думали и надумали, что кому-то из них надо отдельно жить, своей семьёй. Вот теперь все вместе и копим денежки-то на жильё, хоть какое-нибудь, но отдельное… Только дело это, боюсь, долгое – при наших-то доходах…
       Он вытащил изо рта окурок и зачем-то долго его рассматривал; потом бросил в костёр, вздохнул и сказал:
       - А ты – баня, чай в беседке! До того ли нам? Мы и участок-то этот взяли, чтобы хоть картошкой самих себя на зиму обеспечить, да тем, что ещё здесь вырастить получится, чтобы на рынке поменьше потом тратиться. И вламываем здесь до седьмого пота всей толпой! А ты – банька!
       Иван Семёнович уже и не рад был, что затеял этот разговор; ну, кто за язык тянул? Поговорить больше не о чем, что ли? Вон, хотя бы про рыбалку сегодняшнюю – хреновую, если честно признаться: только на уху и наловили, а домой и везти почти нечего. Коту если, да и то – на один зуб… Лучше бы он с Михалычем про политику заговорил: душу бы на депутатах отвели – и на том бы, глядишь, и успокоились…
       Михалыч же распалился не на шутку:
       - Тебе-то что? – ожесточённо тыкая палкой в костёр, говорил он. – Живёте вдвоём в таких же хоромах, где мы ввосьмером мыкаемся. Надоело тебе в одной комнате сидеть – пошёл в другую, там наскучило – пошёл в третью; гуляй – не хочу!.. У нас-то так не попутешествуешь: своя комнатёнка да кухня – вот и весь наш со старухой стратегический простор!
       Он замолчал и полез в карман за куревом; долго разминал папиросу, потом сказал:
       - Молодые-то, конечно, не против того, чтобы мы к ним в комнаты ходили; они и сами нас зовут – посидеть, телевизор посмотреть или просто так. А нам и не всегда удобно как-то… Да и то правда: чего мешать-то? У них – своя жизнь, свои дела и разговоры, а у нас – свои… Хотя... какие уж теперь у нас дела; так, коптим потихоньку… А на кухне трём хозяйкам и вовсе не повернуться; ну, сам знаешь кухни-то наши…
       Михалыч махнул рукой и умолк, глядя на догорающий костёр.
       «Да-а, в каждой домушке – свои погремушки» - подумал Иван Семёнович. У них, у Спиридоновых, и вправду, теснота – жуть! Чего уж тут хорошего… Хорошо хоть, что живут дружно; ни разу он не слышал, чтобы наверху ругались, ни разу! И молодёжь у них работящая – никто в безработных не числится. Вот и на даче этой вкалывают все вместе, на весь свой колхоз стараются, не делясь и не чинясь друг перед дружкой, хотя и у Катьки, и у Юркиной жены – высшее образование.
       И цель у них, как теперь узнал Иван Семёнович, имеется – квартиру приобрести. Ну, что скажешь – молодцы!
       
       Вот такой у них с Михалычем состоялся тогда разговор – в ту первую и единственную их поездку на спиридоновскую дачу. А потом был тот злосчастный потоп, и его, Ивана Семёновича, жена устроила соседям сверху по этому поводу такой скандал, что их дружба с Михалычем на этом закончилась и больше уже не возобновлялась. Сам Иван Семёнович и рад бы был всё забыть, да и забыл уже давно: подумаешь, залили! С кем не бывает? Не сожгли же! Но его жена ни забыть, ни простить не смогла. Или не захотела…
       Иван Семёнович давно закончил развешивать бельё, но с балкона уходить не торопился; так и стоял, вдыхая влажный от дождя воздух и вытирая мокрые от белья руки о подол выпущенной из штанов длинной сатиновой рубахи. Возвращаться на кухню ему не хотелось: там было душно и жарко, да и старая стиральная машина гудела так, что, того и гляди, голова разболится; глотай потом таблетки целый день… Нет, уж лучше здесь постоять. Да и жена, занятая стиркой, не будет донимать своим ворчанием.
       Дождь совсем перестал. Небо, ещё каких-нибудь пятнадцать минут назад бывшее беспроглядно серым и хмурым, быстро светлело; того и гляди, вот-вот солнышко выглянет.
       «Вот дурак-то, что на рыбалку не поехал! - снова с сожалением подумал Иван Семёнович. - Сидел бы сейчас с удочкой.… Вот дурак-то старый!»
       - Ты где там? Опять, небось, к телевизору своему прилип? - прервал раздумья Ивана Семёновича громкий голос жены.
       «И чего орёт, как в лесу?» - тоскливо подумал он, вздохнул и послушно поплёлся на кухню.
       - Иди-ка, за хлебом сходи: обедать скоро, а у нас хлеба – четвертушка осталась… - подслеповато щурясь на зажатую в руке купюру, сказала жена. - И макарон купи: макароны кончились. И ведро с мусором надо вынести: через край скоро посыплется… Господи, и откуда его столько, мусора-то? Вроде бы не свиньи, по-человечески живём, а мусора каждый день – ведро!
       «По-человечески – это как?» - хотел спросить Иван Семёнович, но сдержался: и так ворчит с утра – чего её на новый скандал провоцировать? Лучше уж вообще помалкивать…
       Он взял из влажной распаренной жениной руки деньги и, сбросив тапочки, начал обувать сандалии.
       - Ты что, старый, таким вот расстегаем идти собрался? – возмутилась жена. – Глянь, сандалии на босу ногу напялил; носков у тебя нет, что ли?
       - Так тепло же… - попытался возразить Иван Семёнович, но жена прервала:
       - Да я не про тепло, а про то, что неприлично! Ты, чай, не в деревне, у Васьки своего: здесь люди кругом! Вон, скажут, дед нищий идёт – денег на носки за всю жизнь не заработал!
       - Да не буду я носки одевать: тут до магазина – два шага! - разозлился Иван Семёнович, а про себя подумал: «И чего прицепилась? К девкам я иду, что ли? Или на демонстрацию?»
       - Ну, хоть рубаху в штаны заправь; всё поприличнее выглядеть будешь, а не как расстегай расхристанный, - немного сдала позиции жена. – И причешись: вон, волосья-то в разные стороны торчат, как у лешего…
       Она протянула руку и поправила седой растрепавшийся вихор на голове Ивана Семёновича – словно погладила невзначай.
       «Чего это она?» - удивился он, бросив быстрый взгляд на уставшее лицо жены: давненько она даже таких мимолётных знаков внимания ему не оказывала; всё больше молчком живут, когда не со скрипом…
       Иван Семёнович посмотрел на своё отражение в зеркале.
       «Да, видуха-то у меня, и вправду – того…» - вынужденно согласился он с женой и заправил рубаху в штаны. Посмотрел ещё раз в зеркало и пригладил пятёрней редкие волосы.
       - Ну, я пошёл, - сказал Иван Семёнович и взялся за дверную ручку.
       - Ты недолго там ходи-то, а то обедать пора, - напутствовала его жена. – И про макароны не забудь. И ключ возьми: прилягу я пока, полежу…
       - Тебе что, плохо? – встревожился Иван Семёнович. «Неужто опять сердце прихватило? Этого ещё не хватало!» - подумал он, внимательно глядя на жену.
       - Да нет; устала просто… - тихо ответила она, отводя глаза. - Таблетку вот приму и полежу маленько… Ты иди, иди. Да недолго там: обедать пора.
       - Ну, я пошёл, - нерешительно сказал Иван Семёнович, но с места не двинулся, а продолжал внимательно вглядываться в усталое лицо жены.
       - Иди, иди с Богом, - вздохнула она и мягко подтолкнула его к выходу…
       
       По мокрому после дождя асфальту с радостным визгом бегала босиком немногочисленная дворовая малышня. Белобрысый мальчонка лет пяти на красном трёхколёсном велосипеде с широкими колёсами, разогнавшись что было сил и задрав ноги чуть ли не на руль, норовил проехать по луже так, чтобы из-под колёс летело по сторонам как можно больше брызг.
       «Вот пострел!» - качая головой, улыбнулся Иван Семёнович. И подумал о том, что Спиридоновским-то пацанам сейчас на даче куда как лучше, чем этим бедолагам, которые все каникулы в городе вынуждены торчать: там-то, на даче - и речка, и лес; хочешь – купайся, хочешь – за грибами иди. А город – он и есть город: это после дождя ещё дышать можно, а в сушь – пыль одна и смрад…
       Дышать после недавнего дождя, и вправду, было легко, и настроение у Ивана Семёновича - то ли от этого, то ли оттого, что выбрался из дома на улицу - заметно улучшилось. Он шёл и улыбался, глядя на бегающих по лужам ребятишек.
       «Вот им радости-то, что дождь прошёл! И мне на душе светлее – от их смеха, что ли?» - думал Иван Семёнович, неторопливо шагая по тротуару вдоль дома. Подумал так и вздохнул…
       Эх, детки, детки.… Вот им с Любой не дал Бог детишек; нет у них детей. А значит, и внуков не будет - никогда не будет.… Так уж вышло, что одни они остались на старости лет. Потому, наверное, и нет у них радости в жизни. И почти каждодневные в последние годы их свары с женой тоже, видимо, именно из-за этого и происходят: живут они одним днём, боясь заглядывать в будущее, потому что не знают, для кого живут и для чего. И зачем… В общем, живут как-то так – больше по привычке, чем по надобности. Разве это – жизнь?
       Эх, разлюли малина!..
       Магазин был закрыт на обед. Часов у Ивана Семёновича на руке не оказалось: забыл нацепить, когда из дома выходил. Он сначала, было, расстроился, что ждать придётся неизвестно сколько, а потом вдруг как-то сразу успокоился и даже обрадовался: вот хорошо – есть причина домой не спешить и воздухом подышать! Не идти же домой, чтобы время узнать, а после опять сюда возвращаться: не молод он уже, чтобы понапрасну туда-сюда шастать.
       И прохожих, как назло, поблизости не было видно, чтобы время узнать.
       - Ну и ладно, - решил Иван Семёнович. - Вон, на лавочке посижу, подожду….
       Он пересёк неширокий газон и тяжело опустился на влажную скамью под берёзой.
       «Не сахарный – не растаю», - поёжившись от упавшей за шиворот капли, подумал он и откинулся на удобную спинку.
       Мимо с визгом промчался на велосипеде давешний белобрысый пацан. Следом за ним, огибая лужи и уворачиваясь от брызг, едва ли не бегом бежала молодая женщина; она с трудом поспевала за шустрым велосипедистом и приговаривала ему вдогонку:
       - Миша, тише!.. Миша, тише!..
       - Миша, тише… Тише, Миша, - улыбаясь, пробормотал Иван Семёнович и машинально продолжил: - Тише, Миша: кот на крыше, а котята – ещё выше…
       Эх, детки, детки!.. Счастливы люди, у которых они есть!
       Да, дети… Вон, у Михалыча со старухой – и детей двое, и внуков двое; может, внуков-то со временем и больше будет – если, конечно, удастся Спиридоновым квартирный вопрос решить.
       Михалыч… Плакался тогда, на рыбалке, делясь с ним, Иваном Семёновичем, своими заботами и проблемами, и, похоже, завидовал ему. Ну, не ему лично, а тому покою и простору, в котором Иван Семёнович живёт. Как он тогда говорил: «Ходи, куда хочешь; никто не орёт и не топочет по дому с утра до вечера; в ванную – в любое время, а не в очередь. Как, впрочем, и в туалет…»
       Завидовал, завидовал… Только чему? Чему завидовать-то? Тоске этой проклятой и беспросветности, бессмысленности ожидания будущего, которое уже заведомо не сможет принести им с Любой ничего хорошего? Живут просто потому, что смерть ещё не пришла – и всё! Что за радость-то – жить в ожидании смерти?!
       Эх, Михалыч, пенёк старый! Нашёл, чему завидовать… Да они бы с Любой счастливы были безмерно с ним, Михалычем, и его старухой ролями поменяться, чтобы вот в таком шуме и гаме, как у Спиридоновых, жить, детей вырастив и на ноги поставив, и внуков нянчить, сопли им вытирая и сказки на ночь рассказывая! Эх, Михалыч, дуралей ты, дуралей: счастья своего не понимаешь…
       Иван Семёнович тяжело вздохнул и нахмурился. Они с женой очень хотели иметь детей, очень… И надежды у них на это поначалу были: не раз Люба беременела в молодости. Только вот не доносила ни разу… Всё они делали, что можно было в то время делать, чтобы детей заиметь: и по врачам ходили, и к бабкам-знахаркам куда только Люба ни ездила… И в церковь она, коммунистка, тайком ходила и свечки всем святым ставила. Да толку-то…
       Всё делали. Пока, годам уже к сорока, ни поняли, что не будет у них детей, никогда не будет…
       Вот тогда-то, наверное, и начался между ними этот раздрызг – сначала незаметно, а потом всё больше и больше обрастая всякими глупыми взаимными обвинениями и семейными склоками. Пока была надежда заиметь детей, жили они, что называется, душа в душу, да и потом сколько-то ещё лет поддерживали друг друга, горюя вместе и находя друг в друге утешение. А потом…
       А потом с Любой – Любой-Любашей, первой и единственной его, Ивана Семёновича, любовью (как женился он на ней сразу после армии, в двадцать два года, так с тех пор о других женщинах даже и не думал, кажется, ни разу) - что-то стало происходить. А может, и с ним. Или с обоими сразу? Сломался какой-то механизм, дал сбой; трещинка появилась между ними – маленькая такая, поначалу почти незаметная; как запорошенная снегом полынья посреди широкой реки. А потом затрещал лёд, растопился и совсем пропал. Исчез, будто его и не было. И между ними, Иваном Семёновичем и Любой, тоже что-то, до того крепко их связывающее, пропало, исчезло; только не лёд, конечно, - он-то как раз и образовался! – а тепло душевное, взаимопонимание.
       Как в той песне: «Мы с тобой – два берега у одной реки…» Вот и они – два берега у одной реки: и не оторваться друг от друга, и вместе не сойтись… И чем дальше течёт река их жизни, чем шире становится она от полноводья прожитых ими лет, тем всё дальше и дальше отдаляются друг от друга её берега – он, Иван Семёнович, и его Люба…
       Так и живут: вроде бы и вместе, а на самом деле – каждый сам по себе: он – у телевизора или с газетой в руках, а она – со своими цветами…
       Ох, и любит же Люба свои цветы! Так бы, наверное, только детей своих любила, если бы они у них были. И разговаривает с ними, когда поливает или пересаживает, и песенки им поёт, как маленьким. Правда, всегда одну и ту же песню, которую он, Иван Семёнович, никогда и нигде больше не слышал: «Расцвети, цветочек аленький…» Сама придумала, что ли? Там, кажется, и слов-то других нет, да и мотив короткий. Каждый день он слышит тихий голос жены и эти нехитрые слова – «расцвети, цветочек аленький»; и так она их ласково поёт, так нежно, что Иван Семёнович порой просто диву даётся! И не раздражения, ни скрипа в её голосе не слышно в такие минуты; не то, что при разговорах с ним, мужем…
       А ведь сколько лет вместе-то они – с ума сойти! Вот и свадьбу золотую только что отметили, месяц назад. Правда, чуть не забыли про это событие. Спасибо брату Василию: открытку прислал, поздравил с юбилеем. Только не принесла им радости эта круглая дата: что толку-то от того юбилея, если некому, кроме братниной семьи, ему и порадоваться?
       Вспомнилась тогда Ивану Семёновичу их серебряная свадьба; может, и Любе тоже вспомнилась, но они об этом не говорили: видно, оба, не сговариваясь, решили не тревожить почти забытую теперь боль, что им та свадьба принесла…
       Свадьбу серебряную они отмечали в деревне у Василия; не специально ездили, а так уж получилось – совпало с их отпуском. Всё хорошо поначалу было, весело. Да и сами они с Любой молодые ещё были - всего-то по сорок семь! Сидели за столом, выпивали понемногу, смеялись да песни пели. Так бы и закончилось всё хорошо, но тут кто-то из случайных гостей, по-соседски заглянувших на веселье, будучи под хмельком, возьми да и спроси:
       - А детки-то ваши где? Пошто не приехали родителей-то поздравить?
       До сих пор Иван Семёнович помнил, какое глухое молчание повисло тогда над праздничным столом… Кто-то шепнул дурному гостю, что нет, мол, у них детей, и не лезь ты со своими дурацкими вопросами! Но тот, вместо того, чтобы промолчать, - может, и замялась бы неловкость, - возьми и брякни, да ещё как бы и с укором:
       - Ну-у, что ж вы так…
       У Ивана Семёновича кулаки под столом сжались, и желваки на скулах заходили: так бы и размазал недоумка по стене! А Люба, помнится, залилась пунцовой краской, как девица на выданье, опустила голову, и потекли у неё из глаз слёзы – крупные, как градины; он, Иван Семёнович, сроду у неё таких слёз не видел…
       Тем и кончилась тогда свадьба их серебряная. Так что золотую они по молчаливой договорённости, можно сказать, и вовсе не отмечали; так, чайку попили с пирогами, что Люба напекла, и всё…
       
       Ивану Семёновичу от этих нерадостных воспоминаний вдруг мучительно захотелось закурить; он похлопал по карманам брюк, но там было пусто.
       - Ах ты, ёшкин кот! Забыл! – расстроился, было, он, но в этот момент увидел, как из магазина выходит девчушка с батоном в руке.
       «Надо же! И не заметил, как обед кончился», - удивился Иван Семёнович и поднялся со скамьи.
       «Там и курево куплю; если, конечно, деньги останутся», - усмехнувшись, подумал он и пошёл в магазин.
       Деньги, деньги, денежки… Жена, отправляя Ивана Семёновича за покупками, денег ему давала всегда впритык, но не потому, что он мог их потратить на какую-нибудь ерунду, а для того, чтобы мужа в рамках держать, в строгости.
       «Бюджет семейный блюдёт, министр финансов в юбке», - обычно без обиды, с добродушной усмешкой думал Иван Семёнович, наблюдая, как скрупулёзно каждый раз жена отсчитывает ему купюры и мелочь. Но иногда это его и злило: ладно бы, жили от пенсии до пенсии, рассчитывая траты так, чтобы не лезть в долги – так нет! Денег им, при их-то скромных стариковских запросах, всегда хватало, даже в трудные перестроечные времена. И сами держались наплаву, и другим – тем же Спиридоновым - одалживали при необходимости. Иван Семёнович никогда толком и не знал, сколько у них есть денег в наличие, да, в общем-то, даже и не интересовался этим: хлеб на столе есть, на курево ему хватало – и Слава Богу!
       Пенсии у них были, конечно, не ахти какие – не министерские, конечно, - но со всеми положенными за более чем сорокалетний трудовой стаж надбавками. Он, Иван Семёнович, почти всю жизнь проработал сантехником в одном и том же домоуправлении, на виду у людей. И хорошо, видно, работал, на славу, если только одного его из всех сантехников областного центра наградили за труд двумя орденами Трудового Красного Знамени и орденом «Знак Почёта». Да и Люба, как закончила медицинское училище, пока он служил срочную, так в областной больнице всю жизнь медсестрой и проработала. Иван Семёнович, бывало, сутками жену не видел, когда она по своей доброте душевной от тяжёлых больных ни на шаг не отходила, оставаясь в больнице даже после своей смены. И или выхаживала, или хоронила… А как, помнится, плакала, убивалась, если кто-нибудь всё-таки умирал! Всё себя винила, хотя как раз её-то вины в том и не было никогда: она ведь всего лишь медсестра, а не врач… Наград таких, как у Ивана Семёновича, у Любы, правда, не было, но её почётными грамотами запросто можно было бы всю квартиру обклеить – вместо обоев.
       И ведь до чего же хитрая у него жена! Хоть и прижимистая, скрытная, но, как Иван Семёнович недавно убедился, смекалистая – ох, смекалистая! Он улыбнулся, вспомнив, как недавно открыл одну её тайну - случайно открыл, ненароком.
       А дело было так… Понадобилось ему письмо брату Василию написать. Написать-то он написал, а когда стал на конверте адрес писать, то никак не мог почтовый индекс вспомнить: вылетело из головы, и всё! Ну, что ты будешь делать? До того дня наизусть помнил, а тут – забыл!
       Жены дома не было, а спросить Ивану Семёновичу было больше не у кого; не у цветов же! Да и у самой Любы спрашивать, когда она вернётся, ему тоже не очень-то хотелось: опять разворчится - дескать, совсем у тебя, старый, памяти нет, всё я помнить должна! И будет потом целый вечер бубнить; ей только причину дай…
       Решил Иван Семёнович сам индекс найти. Так-то у него никогда не было привычки по шкафам и комодам лазить, да и ни к чему ему это: что надо – носки там, скажем, или чистое бельё - Люба ему и так даст. Но тут – другой случай… Полез он в ящик комода, куда жена обычно складывала все приходящие им письма, открытки и телеграммы, сортируя их по только ей одной понятным признакам: хотел найти какое-нибудь братнино письмо, чтобы индекс посмотреть. Открыл он ящик, взял наугад первую попавшуюся под руку стопку писем и пошёл с ними к столу у окна – к свету поближе. Но зацепился за что-то на полу – то ли за половик, то ли за телефонный шнур - и чуть не упал. Взмахнул руками, чтобы сохранить равновесие, а письма-то возьми, да из руки и выскользни! И разлетелись по всей комнате – и по полу, и по дивану, и под диван; целый фейерверк получился!
       Кинулся Иван Семёнович их подбирать, пока Люба с рынка не вернулась, и про индекс забыл: увидит жена такой кавардак, – на неделю неприятностей не оберёшься!
       Но, пока собирал, ползая на четвереньках, одно письмо от брата на глаза ему всё-таки попалось.
       «Вот и хорошо, вот и индекс узнаю», - подумал он тогда и взял письмо в руки. На цифры только раз взглянул – и вспомнил; и записывать не надо. Хотел, было письмо обратно, к другим письмам, в стопку положить, но что-то заставило задержать его в руке.
       - Странно… - сказал Иван Семёнович сам себе, разглядывая знакомый почерк Василия. – Не припомню я что-то такого письма…
       Конверт был слишком уж толстым. Василий отродясь таких больших писем не писал; накарябает обычно страничку-полторы кое-как, и всё: некогда ему, видишь ли, письма большие писать – одна ферма с коровами у него на уме, с утра и до вечера. А тут, поди, целый роман… Ну, Васька!
       Но не роман оказался в конверте, а нечто совершенно непредвиденное и невероятное; вот уж если чего и не ожидал увидеть Иван Семёнович, то, наверное, именно такого!
       В конверте лежали доллары, целая пачка. Иван Семёнович аж матюгнулся от изумления. Клад! Сроду не держал он иностранных денег в руках, кроме, пожалуй, мелких монет: как-то давно управдом показывал ему свою коллекцию. Иван Семёнович даже слово вспомнил – «нумизматика»; это когда монеты коллекционируют.
       Но то – коллекция! А тут…
       - Ну, старуха!.. Ну, нумизматка!.. Вот так коллекция, ёшкин кот! – качал головой Иван Семёнович, рассматривая серо-зелёные купюры. – И откуда у неё столько?
       Правда, он довольно быстро сообразил, откуда: вспомнил о том, как лет уже пять или шесть, наверное, повадилась его жена время от времени заходить к Нинке, их соседке снизу, которая работала то ли в сберкассе, то ли в каком-то банке. Помнится, никак не мог Иван Семёнович тогда понять, что между ними, его Любой и Нинкой, может быть общего. Просто так, языками по-бабьи почесать им хотелось, что ли? Так Люба, вроде бы, и не такая, чтобы пустомельством-то заниматься, с кем попало; да и разница у них в возрасте солидная – лет сорок, не меньше. Впрочем, и Нинка к Любе тоже изредка забегала; поговорят о чём-то на кухне, пошушукаются – и разошлись.
       Иван Семёнович в их разговоры не вникал: кто их, баб этих, поймёт, чего им друг от дружки надо. Ну их…
       А оно, видишь ты, как!
       Иван Семёнович тогда посмеялся, качая головой. Ай да Люба! Миллионерша подпольная! Это она, выходит, потихоньку да помаленьку через Нинку деньги меняла - видимо, на «чёрный день» таким вот интересным образом откладывая. Ну, в общем-то, и правильно делала: доллар-то нынче понадёжнее рубля, что и говорить. В рублях-то что деньги копить: сколько не копи, а завтра – раз! – и опять нули обрежут, как уже не раз за последние годы бывало. И от всех твоих сбережений как раз ноль без палочки и останется; пшик, одним словом…
       - Государство, мать его так… - ругнулся тогда Иван Семёнович и тяжело вздохнул.
       Деньги он тогда пересчитал – так просто, из любопытства. Купюры были, в основном, мелкие – по одному, по два, по пять долларов; но были и двадцатки, и пятидесятки. Нашёл он в пачке и три бумажки по сто долларов.
       - Ну, эти-то она или до девяносто восьмого, до дефолта этого проклятого, купила, или мелочь на них поменяла, - догадался он.
       Сумма получилась приличная – тысяча сто семь долларов. За точность Иван Семёнович ручаться не мог, а пересчитывать ещё раз не рискнул: жена вот-вот должна была вернуться. Скандала не оберёшься, если она его с этими деньгами в руках застанет…
       Он аккуратно сложил купюры и засунул их в конверт; конверт вложил в собранную с пола пачку писем и положил обратно в ящик комода.
       - Только бы не заметила, - пробормотал он, оглядывая комнату: не белеет ли где ещё какая-нибудь бумажка?
       Но жена ничего не заметила; может, и не открывала с тех пор тот ящик. Да и писем, по правде сказать, давно уже они ни от кого не получали… Впрочем, от кого их ждать-то, кроме как от Васьки? Не от кого…
       
       Иван Семёнович купил хлеб и макароны и вышел на улицу; сигареты покупать не стал, хотя и мог бы на оставшуюся сдачу.
       «Ничего, потерплю до дома; не умру, чай, ещё-то пять минут без табака», - подумал он, останавливаясь на крыльце магазина.
       На улице вовсю сияло полуденное солнце, ярко освещая умытые дождём берёзки и быстро высушивая лужи на щербатом асфальте.
       «Ну, и Слава Богу! - подумал Иван Семёнович. - Без дождя-то куда как веселее… И чего на рыбалку не поехал? Там, на озере, после дождя клёв-то, наверное - о-го-го! Вот дурак-то, что дождя испугался…»
       «Да ладно тебе: чего врать-то?» - оборвал он сам себя и нахмурился. Не в дожде дело, вовсе не в дожде: рыбачить Иван Семёнович любил, и дождь ему сроду помехой в этом деле не был. Причём здесь дождь…
       Дело было в жене, в Любе: если честно признаться, то не поехал он на рыбалку потому, что просто побоялся оставить её одну, как постоянно стал бояться делать это с недавнего времени, особенно в последние несколько месяцев. Слишком уж часто у Любы стало прихватывать сердце; всё чаще и чаще она как-то неожиданно стала замолкать посреди разговора, морщась от боли в груди. Иван Семёнович видел, как она в таких случаях задерживает дыхание, а потом начинает дышать как бы с опаской – медленно и осторожно делая вдохи и выдохи, пока оно, сердце, не войдёт в нужный ритм. И по ночам, стараясь не потревожить по-стариковски чутко спящего мужа, стала Люба вставать с постели, чтобы сходить на кухню и принять лекарство.
       - Ты чего блудишь-то по ночам? – спрашивал её Иван Семёнович, когда она возвращалась в спальню. – Опять плохо, что ли?
       - Ничего не плохо; попить захотелось, - отвечала она и, чтобы не вдаваться в объяснения, добавляла ворчливо: - Спи ты, спи! Тебе-то чего не спится? Десятый бы сон уж видел…
       Десятый сон… Будто он не слышал, как она шуршала там, на кухне, обёртками лекарств, выдавливая таблетки из целлофановых упаковок. Попить ей захотелось; врать-то!..
       «Скорую» за эти три-четыре месяца Ивану Семёновичу раз шесть вызывать приходилось, если не больше. И уколы Любе делали, и таблетками всякими пичкали. Несколько раз весьма настойчиво предлагали ей и в больницу поехать, но она на это всегда с гордостью отвечала:
       - Я сама – медик! Сорок лет отработала, знаю, что к чему…
       И отказывалась. Отлежится день-другой, отдышится - и опять колготится по дому: и цветы, и готовка, и стирка…
       Иван Семёнович, конечно же, помогал жене, чем мог и когда требовалось, ни в одной просьбе Любе не отказывал; но она его обычно к женским хлопотам по дому не допускала, если только совсем уж сердце у неё не прижмёт так, что ни вздохнуть, ни охнуть. Но и лёжа в постели, всё норовила поруководить: а посолил ли картошку, а не переварил ли макароны? Он терпел, не огрызался на её замечания: толку-то! Характер – он и есть характер: его на восьмом десятке не переделаешь.
       Так что какая уж тут рыбалка! Они в этом году даже в деревню к Василию не поехали, впервые нарушив ежегодную традицию. Прежде, бывало, обязательно ездили летом, и именно в июне, когда и у Василия, и у племянника, и у внука были дни рождения. Ещё и смеялись каждый раз: надо ж так упакать, чтобы трое из одной семьи в трёх поколениях в одном месяце родились! Специально, что ли, подгадывали?
       Обычно Иван Семёнович с Любой и жили там две недели – как раз столько, чтобы все три дня рождения отпраздновать вовремя. А потом возвращались домой, в город: Люба спешила к своим цветам, беспокоясь о том, чтобы Нинка, которой они оставляли ключи от квартиры, не загубила их в её отсутствие. Ну, и Иван Семёнович, естественно, возвращался вместе с женой, хотя делать ему там, в городе, было особенно и нечего.
       Правда, однажды, лет пять тому назад, Василий уговорил его остаться ещё хотя бы на пару недель сверх, так сказать, положенного: рыбки половить, за грибами походить; ну, и просто так, по-братски, побольше пообщаться. Впрочем, не его, Ивана Семёновича, он тогда уговаривал, а Любу, чтобы согласилась оставить мужа одного – «без присмотра», как, посмеиваясь в седеющую бородку, выразился Василий: Ивана-то Семёновича чего было уговаривать – он за эту идею и руками, и ногами голосовать был бы рад! Лето в том году было чудесное – в меру жаркое, с редкими, короткими, но обильными ливнями, не дававшими земле иссохнуть и обещавшими хороший урожай и грибов, и ягод.
       Люба, поджав губы, поначалу воспротивилась: мол, зачем это?
       Иван Семёнович, помнится, даже разозлился:
       - Ну, что я здесь без тебя – по девкам пойду, что ли? Или мы с Васькой водку пить начнём с утра до вечера? Стар я уже для этих забав…
       - Да кто тебя знает! Седина, знаешь, в бороду, а бес… - рассмеялась Люба. И согласилась.
       На следующий день Иван Семёнович с Василием отвезли Любу на станцию, и за весь небольшой, в сорок без малого километров путь он выслушал от жены столько напутствий и наставлений, сколько, пожалуй, не выслушивал за всю предыдущую их совместную жизнь. Иван Семёнович не возражал Любе: он только молча кивал головой и хмурился, но хмурился не оттого, что был в чём-то не согласен с женой, а чтобы скрыть от неё самопроизвольно растягивающую его губы довольную улыбку. Зато, посадив Любу в вагон поезда и помахав ей на прощанье рукой, он с лёгким сердцем человека, впервые за многие годы супружеской жизни освободившегося, пусть и на время, от семейных уз, шустро, как молодой, запрыгнул в кабину «газели».
       - Давай, Васька, заводи свой драндулет, ёшкин кот! – крикнул он брату, предвкушая череду необыкновенных удовольствий и вольностей, которые сможет теперь, после отъезда Любы, безнаказанно себе позволить.
       - Эк ты, разгулялся-то! – хмыкнул Василий. – Что, брат, свободу почуял?
       - Давай, давай, не разговаривай! – рассмеялся Иван Семёнович. – Рассусоливаешь тут, ёшкин кот, а там крючки ржавеют…
       Любуясь из окна кабины величественной красотой огромного, искрящегося под солнечными лучами озера, он уже живо представлял себе, как будет, глядя на поплавок, сидеть в лодке от зари и до зари, где-нибудь за островом, и одного за другим выдёргивать из воды шустрых окуньков или плотвичек. И как обязательно – хоть разок! – переночует на чердаке сарая, вдыхая сладостно тревожащие сердце, с детства любимые запахи сена.
       И, конечно, о том, как он завтра же, прямо с утра, отправится в гости к своему старинному, ещё с детских, довоенных лет, знакомцу Степану Широкову, так и прожившему всю свою жизнь в недальней – и всего-то в пяти километрах - от Сокольского деревне Буковке. Степан, правда, постарше его, Ивана Семёновича, лет на восемь, и войну, на которую Иван Семёнович по возрасту не попал, прошёл от звонка и до звонка, но эта разница в возрасте раньше, когда они молодыми были, какое-то значение имела, а сейчас… А сейчас, что уж тут говорить, оба они – просто старики, которые когда-то давным-давно знали друг друга мальчишками и которым теперь есть, что о тех временах вспомнить: других-то их друзей-товарищей уже и в живых почти не осталось, в большинстве-то своём; разве что Кузьма Строгов до недавнего времени ещё оставался, да и тот в прошлом году помер – как раз в День Победы… Вот и посидят они со Стёпкой, то есть со Степаном Матвеевичем, за столом, да и выпьют, не чувствуя на себе строгого взгляда Любы, по рюмочке-другой крепкого домашнего вина, которое так здорово настаивает на малине и лесных травах жена Степана, Елена Афанасьевна. Ах, какой красавицей она в молодости была, Елена-то - глаз не отвести!..
       «Съезжу, завтра же съежу, - думал Иван Семёнович. - Когда ещё свидеться доведётся? Да и доведётся ли? Степану-то, глянь, на девятый десяток перевалило… Может, и Марью увижу, если не в больнице она опять, как в прошлом году была, когда мы приезжали: Васька говорит, что болела она сильно последнее время. Жаль будет, если не увижу: как-никак, а мы с ней одноклассники, хоть она и помладше меня на год... Жаль будет, если не увижу… Ну, да всё равно съезжу: тут и ехать-то – всего ничего, а там - под горочку, да через дорогу, да через поле перешёл, вот тебе и Буковка!..»
       Много чего ещё представлял себе Иван Семёнович тогда, по дороге домой, в Сокольское. Но не выдержал и пяти дней…
       Уже на третий день после отъезда жены Иван Семёнович вдруг стал ощущать в себе какую-то внутреннюю неустроенность; что-то глухо, как посаженный в спичечный коробок майский жук, зудело у него в душе, не давая ему покоя и мешая предаваться долгожданным рыбацким утехам; временами у Ивана Семёновича начинало нещадно щемить сердце - нет, оно не то, чтобы сильно болело, но ощущения эти были далеко не из приятных.
       Ночью Иван Семёнович долго не мог заснуть, хотя и находился в тот день по лесу так, что ноги гудели, как огромные многопудовые колокола. Он всё ворочался и ворочался с боку на бок, часто взбивая вдруг ставшую отчего-то необыкновенно жёсткой пуховую подушку и всячески стараясь устроиться поудобнее; и даже раза три курить на улицу ходил, чтобы успокоиться. Но всё - без толку: ложился, закрывал глаза, а в голову снова и снова лезли всякие неприятные мысли – одна другой тревожнее и страшнее...
       «И как она там одна, в пустой-то квартире? - напряжённо думал Иван Семёнович. - Наверное, боязно ей, одной-то? Хоть бы кошка какая была или собачонка - всё веселее было бы. Говорил ведь ей не раз: давай заведём! Так нет: цветы они, вишь ты, ей поломают!.. Лежит теперь, небось, и не спит - к каждому звуку, к каждому шороху прислушивается. Дверь хоть в прошлом году и поставили железную, да ворья-то нынче развелось - не через дверь, так через балкон залезут. Вот прознают, что в квартире одна пожилая женщина осталась, и залезут, сволочи! Им всё одно, кого грабить… При мужике-то, может, и побоялись бы, а с пожилой-то женщиной – чего не сладить? Сладят - раз плюнуть! На это ни ума, ни силы много не надо…»
       В общем, промучившись таким же образом и следующую ночь и так и не сомкнув до утра глаз, плюнул Иван Семёнович и на рыбалку, и на грибы, и на все остальные удовольствия, распрощался с братом и прочей роднёй и уехал домой.
       В поезде он всю дорогу нетерпеливо посматривал на часы и то и дело ходил курить в грохочущий на стыках рельсов тамбур вагона; прикуривая очередную сигарету, ломал спички вдруг почему-то начавшими трястись пальцами, злился от этого, матюгался себе под нос, и оттого нервничал и матюгался ещё больше…
       Едва не забыв под сиденьем вагона сумку с соленьями и вареньями, которые собрала для них с Любой Валентина, Иван Семёнович, взяв такси, помчался с вокзала домой, хотя и на автобусе можно было доехать от вокзала до дверей подъезда не больше, чем за двадцать минут. Во дворе он сунул водителю купюру и, не дожидаясь сдачи, чуть не бегом, не замечая тяжести сумки и едва не задыхаясь от рывками бьющегося в горле сердца, ринулся на четвёртый этаж.
       - Сдохну сейчас, ёшкин кот… - хрипел Иван Семёнович, преодолев очередной лестничный марш, но ни разу даже не приостановился, чтобы хотя бы немного перевести дыхание.
       Теряя остатки сил, он упёрся лбом в дверь своей квартиры и стал раз за разом остервенело нажимать на кнопку звонка, зачем-то считая про себя каждое из этих нажатий - «Раз!.. Два!.. Три!..» - и одновременно пытаясь расслышать шаги за железной дверью.
       И страшась их не услышать…
       В воображении Ивана Семёновича уже рисовались всякие жуткие картины, одна ужаснее другой: вот войдёт он сейчас, а там!..
       - Эх, и ключей-то нет! – шептал он трясущимися губами, изо всех сил нажимая на кнопку звонка. – Как же это, Господи?! Господи, Спаси и Сохрани!..
       И, уже почти потеряв последнюю надежду, наконец-то услышал из-за двери напряжённый голос Любы:
- Кто там?
       Услышал – и едва не упал от неожиданно охватившей всё его тело слабости: будто позвоночник из Ивана Семёновича выдернули, да и все кости заодно; и весь он стал какой-то мягкий, бесформенный и невесомый. Он хватал ртом воздух, но, как ни старался, не мог издать ни звука.
       - Кто там? Это ты, Вань? – снова спросила из-за двери Люба.
       И, не дожидаясь ответа, распахнула дверь.
       И столько неподдельной радости, столько счастья и благодарности увидел Иван Семёнович в сияющих глазах жены, сколько не видел уже много лет. Да уже и не надеялся, честно говоря, увидеть - хотя бы когда-нибудь…
       Потом они долго стояли в прихожей, обнявшись крепко-крепко, словно боялись потерять друг друга – теперь уже навсегда и безвозвратно. Люба отчего-то всхлипывала, и Иван Семёнович, как ни сдерживался, как ни пытался обуздать рвущиеся наружу чувства, вдруг ощутил, как из-под его крепко сжатых век побежали по щекам, путаясь в глубоких морщинах, скупые мужские слёзы.
       - Люба, Любаша ты моя, - шептал он, гладя её волосы.
       - Ваня, Ванечка, как я по тебе соскучилась! - тихо говорила она, боясь разомкнуть обнимающие мужа руки…
       
       «И куда всё опять ушло? - с горечью думал Иван Семёнович, неторопливо шагая по краю тротуара. - Почему так бывает, что надо обязательно разлучиться с человеком, чтобы понять, что жить без него не можешь? Ну, почему жизнь так устроена - по-дурацки? Эх, ёшкин кот!..»
       Вот и тогда у них с Любой: вроде бы после такой-то встречи всё должно было бы наладиться в их отношениях, пойти по-человечески… Да где там!
       Правда, поначалу так оно и было: как-то по-новому стали они с Любой смотреть друг на друга – с любовью, доверием, лаской. Стали выслушивать друг друга, не перебивая и не переча, как это обычно было у них в последние годы. В их маленькую семью словно бы вернулись взаимопонимание и радость общения, и искренний, добрый смех нередко раздавался теперь в стенах их квартиры, снова ставшей такой милой и уютной…
       А потом, постепенно и поначалу едва заметно - как летние сумерки перед наступлением ночи; как маленькое безобидное облачко на горизонте, не предвещающее, казалось бы, долгого, мелкого, нудного осеннего дождя; как холодная метель, неожиданно поднявшаяся после многообещающей мартовской оттепели, - снова стали вылезать из тёмных углов их дома тягостное молчание и отчуждение. Какие-то мелкие замечания, необдуманно сделанные в адрес друг друга по совершенно незначительному, пустячному поводу - будь то не выключенный на плите чайник, или неаккуратно повешенные на спинку стула брюки, или неубранная со стола газета, или слишком громко работающий телевизор, - да мало ли причин можно найти или, хуже того, придумать для глупых и никчёмных придирок! – всё это стало вновь отдалять их друг от друга, отталкивать, как одноимённые полюсы магнитов, разводя по разным комнатам, как диспетчер аэропорта разводит в воздушном пространстве самолёты, чтобы, не Дай Бог, не пересеклись их маршруты…
       Нет, они не ругались по крупному, не скандалили, но и доброго мира между ними не было; так, заведомо не могущий быть нарушенным пакт о ненападении. Да и куда им друг без друга, на старости-то лет…
       «И впрямь, как два берега у одной реки: живём параллельно, каждый сам по себе», - думал Иван Семёнович, медленно шагая вдоль дома к своему подъезду.
       Может, всё-таки попробовать уговорить её к Ваське съездить? Ну, и что с того, что дни рождения у них там уже прошли? Просто так взять – и поехать! Васька с Валентиной в каждом письме зовут: чего, мол, вы там летом в городе-то делаете – с вонью городской расстаться никак не можете? Да и много ли раз осталось повидаться с родными-то: жизнь – штука не бесконечная, когда-нибудь и кончится всё это дело… И Любе там, в Кулаевщине, нравилось: Иван Семёнович не раз примечал, как подолгу любовалась она закатами над озером. И сама об этом говорила…
       Он вдруг вспомнил их прошлогоднюю поездку. Тогда они с женой как раз на Троицу угадали - совпал светлый праздник с Васькиным днём рождения. Накануне вечером приехали, а утром пошли всем семейством на кладбище, на могилку их - его, Ивана Семёновича, и Василия - матери; где отец похоронен, они точно не знали: знали только, что где-то в Венгрии, откуда в сорок четвёртом и пришла «похоронка», и всё.
       Помнится, зашли, как положено, в новую, недавно построенную – говорят, каким-то бывшим зеком, заключённым то есть, из местных мужиков, из Сокольского - часовню у кладбища. В небольшом помещении было хотя и тесновато, но прохладно - не то, что на улице, где с самого утра стояла такая жара, что пот ручьями по спине бежал. Поставили свечки перед иконами, перекрестились. Уходить не хотелось: стоял бы вот так и стоял, вдыхая приятный, умиротворяющий запах ладана…
       По узким, запутанным между оградами могил тропинкам добрались до могилы матери. Перекрестились, положили на скромное надгробие освящённые веточки берёзы и букетики цветов. Иван Семёнович с Василием покурили за оградкой, пока женщины раскладывали на столике конфеты, печенье, хлеб и ломтики загодя нарезанного сыра да расставляли глухо позвякивающие гранёные стопки. Присели на скамейку, выпили, как положено, не чокаясь, за упокой… Помолчали немного; потом заговорили вполголоса о разном.
       Только Люба не принимала участия в разговоре; сидела бок о бок с Иваном Семёновичем и молчала, думая о чём-то своём. Потом вдруг повернулась к мужу, приблизила своё лицо вплотную к его лицу – он, было, даже отшатнулся - и тихо, чтобы никто, кроме него не услышал, сказала, глядя ему прямо в глаза, - строго так сказала, будто не попросила, а приказала:
       - Ты, Вань, меня здесь похорони, а не в городе: там у нас с тобой никого нет, и никто к нам с тобой там на могилки не придёт. А здесь всё-таки родня… твоя. Да и я им не чужая…
       Иван Семёнович аж обомлел от неожиданности и даже дар речи потерял; так и застыл с куском хлеба в руке, открыв рот. Потом пришёл в себя и возмутился:
       - Да какая же ты чужая, Люба?! Ты что такое говоришь-то? Мы с тобой столько лет вместе!.. И чего это ты - о похоронах-то? Рано нам ещё, поживём ещё! – он весело подмигнул жене. – Я вот, например, помирать пока не собираюсь; вон, смотри, какая красота кругом! Зачем помирать-то? Поживём ещё!…
       Он хотел сказать ещё что-нибудь бодрое, но наткнулся на строгий взгляд жены и прикусил язык.
       - Если ты раньше меня умрёшь, Иван, то я тебя здесь похороню, рядом с матушкой твоей. А сама уж…
       Она опустила голову, пряча глаза, и тихо прошептала, - так тихо, что Иван Семёнович едва расслышал:
       - А меня уж там… потом… кто-нибудь… как-нибудь…
       И тихо-тихо заплакала, не рыдая и даже не всхлипывая.
       Как тогда, на их серебряной свадьбе…
       
       «Надо же, что вспомнилось! - вдруг заволновался Иван Семёнович. - К чему бы это?..»
       Он прибавил шагу, чувствуя непонятно откуда появившийся холодок и какую-то звенящую пустоту в груди; так бывает в лифте, когда он трогается вниз, а ты стоишь внутри него и ждёшь этого короткого мгновения невесомости. Только там это состояние так же быстро и проходит…
       Но сейчас эта пустота не уходила, а, как казалось Ивану Семёновичу, всё больше и больше заполняла его тело – от головы и до самых пяток. Тело с каждым шагом становилось всё более лёгким, невесомым; Ивану Семёновичу казалось, что он вот-вот взлетит, стоит ему только этого захотеть. Но он не хотел этого, совсем не хотел, потому что вдруг с необыкновенной остротой почувствовал, как вместе с наполняющей его тело, сердце, душу пустотой в них вливается страх.
       Вот только ноги не слушались Ивана Семёновича, не хотели идти быстрее; они стали ватными, словно вес всего его немолодого тела перелился, перетёк в них, и им вдруг стало не под силу справиться с такой простой задачей – нести невесомое тело.
       - Господи, что ж это? Господи!.. – бормотал он, изо всех сил стараясь ускорить шаг и даже не замечая, что идёт прямо по лужам, уже не разбирая дороги и шлёпая по ним одетыми на босые ноги сандалиями.
       Иван Семёнович не помнил, как дошёл до подъезда, как поднимался по ступенькам ставших необычайно длинными и крутыми лестничных пролётов и сколько времени всё это продолжалось. Опомнился он только у двери квартиры, когда стоял перед ней, хватая широко открытым ртом воздух и раз за разом нажимая трясущимся пальцем на кнопку звонка.
       «Ключ! Есть ли у меня ключ?!» - подумал он и стал лихорадочно шарить в карманах брюк, бестолково перекладывая из одной руки в другую авоську с хлебом и макаронами.
       Ключ нашёлся, и Иван Семёнович вдруг вспомнил, что Люба сама попросила взять его, отправляя мужа в магазин. И это было странно: никогда раньше он не брал с собой ключей, если жена оставалась дома. «Потеряешь ещё!» - обычно говорила Люба, заставляя Ивана Семёновича оставлять ключи на тумбочке в прихожей, где они обычно и лежали.
       Он с трудом вставил ключ в замочную скважину и открыл дверь.
       - Люба! – во весь голос закричал он с порога, одновременно и страшась того, что жена сейчас отзовётся и ворчливо оборвёт его: «Чего, мол, разорался, старый? Не глухая, слышу!», и желая этого больше всего на свете.
       - Люба!!! – крикнул Иван Семёнович с таким отчаяньем, что сам испугался своего крика.
       Жена не отзывалась.
       Иван Семёнович ринулся сначала на кухню, затем трусцой побежал в гостиную, заглянув по пути в маленькую комнату. Но ни там, ни там Любы не было.
       «Может, к Нинке пошла?» - затеплилась в душе Ивана Семёновича слабая надежда.
       Он рывком открыл дверь в спальню и, как вкопанный, остановился на пороге…
       Люба лежала на их широкой кровати, укрыв ноги большим «верблюжьим», как она его называла, пледом; лежала на спине, с вытянутыми вдоль тела руками. И лицо её было спокойно, очень спокойно…
       «Спит, - с облегчением подумал Иван Семёнович и зажмурил глаза, чтобы избавиться от внезапно появившейся в них рези. - Спит… Умаялась со стиркой-то; а я ору на весь дом, как дурак…»
       Он осторожно, чтобы не шуметь, положил на стул авоську, которую до сих пор не выпускал из рук, и наклонился над кроватью, чтобы получше укрыть жену пледом.
       «Умаялась, умаялась со стиркой-то; вот и вздремнула», - жалостливо подумал Иван Семёнович, ещё ближе наклоняясь к Любе. Ему вдруг очень захотелось погладить её по голове, но погладить так, чтобы она этого не почувствовала: и не потому, что он боялся её разбудить, а из страха услышать от Любы какую-нибудь колкость…
       Он осторожно, едва касаясь, провёл рукой по её гладко причёсанным волосам и уже хотел, было, выпрямиться, радуясь тому, что не потревожил сон жены, как вдруг понял, что она не дышит.
       Ещё не осознавая того, что произошло непоправимое, Иван Семёнович легонько потряс её за плечо и шёпотом позвал:
       - Люба!.. Люба!.. Люба, проснись!
       Но Люба не просыпалась…
       Иван Семёнович бессильно опустился на колени у изголовья кровати, всё ещё надеясь на то, что жена сейчас откроет глаза, но сжавшееся в маленький горячий пульсирующий комок сердце уже подсказывало ему, что этого не произойдёт. Никогда…
       - Люба!.. Люба!.. Проснись, Люба: я хлеба принёс… Люба… Люба!.. Лю-ю-ю-ба-а-а!..
       Сдавленный крик Ивана Семёновича тупым ножом распорол тишину комнаты, квартиры, дома, города, Вселенной; он рванулся из груди, как птица из тесной клетки, как молния из грозовой тучи. Крик вырвался и полетел, отражаясь бесчисленнократным эхом от стен и гор всей планеты – по просторам Земли и космоса, и ещё куда-то дальше – к холодно мерцающим в наступившей вдруг во всём мире тьме звёздам…
       И затих где-то далеко-далеко, на высокой ноте, как лопнувшая скрипичная струна…
       
       Брат Василий с Валентиной приехали на следующий день, к обеду; как уж, с какой скоростью гнал Василий свою изрядно потрёпанную по просёлочным дорогам «Газель», чтобы так быстро преодолеть расстояние в четыреста с лишним километров – то только ему и ведомо было. Он вошёл в комнату, где у изголовья скорбного ложа, ссутулившись и как-то сразу, в одночасье, ещё больше постарев, сидел на стуле Иван Семёнович, и молча встал позади него, положив тяжёлые крестьянские руки ему на плечи.
       Иван Семёнович и не оглядываясь понял, что это он, брат, и даже не удивился его быстрому приезду. Впрочем, он, казалось, и вообще не был способен чему-либо удивляться: время для Ивана Семёновича если и не совсем остановилось, то потеряло всякое значение; он просто не замечал его…
       Соседка Нинка ещё утром, пользуясь своими обширными знакомствами, за час-другой оформила свидетельство о смерти, а Спиридоновы – Михалыч с сыном и зятем – уже часам к трём привезли на «Газели» Василия и гроб, и красивый лакированный крест. Спиридониха с соседкой из квартиры напротив - Иван Семёнович никак не мог вспомнить её имени - обмыли и одели покойницу, собрав Любу в последний путь…
       В тот же день, ближе к вечеру, гроб с телом Любы вынесли из дома на залитый ярким июльским солнцем двор и поставили на табуретки перед подъездом.
       Народу во дворе собралось много – можно сказать, целая толпа: попрощаться с Любой пришли не только жильцы их дома, в котором Иван Семёнович с женой прожили почти сорок лет, но и люди из соседних домов. Были здесь и из домоуправления, и из областной больницы, где всю жизнь проработала Люба; оттуда даже большой красивый венок с траурной лентой привезли на машине «Скорой помощи» - сам главврач привёз, не кто-нибудь!
       «И когда только написать успели?» - слабо удивился Иван Семёнович, увидев на чёрной ленте венка выведенное крупными золотыми буквами имя жены.
       Вообще-то он, хотя и видел всё происходящее вокруг него, но как бы и не воспринимал это, как реальность; всё это казалось ему дурным сном, который вот-вот закончится, стоит только ему, Ивану Семёновичу, напрячь свою волю. Ещё ему казалось, что всё это происходит не с ним и не с его Любой, а с какими-то другими, мало знакомыми ему людьми, а их, Ивана Семёновича и Любы, не касается и касаться не может. Он словно наблюдал за событиями откуда-то издалека, со стороны, сам не принимая в них никакого участия. Потому, наверное, и окружавшим его людям казалось, что Иван Семёнович немного не в себе: он не пил, не ел и даже не курил. И всё время молчал; впрочем, к нему никто и не приставал – ни с соболезнованиями, ни с расспросами; ну, хотя бы на это у людей и ума, и такта хватило, - и на том спасибо…
       Жена Василия, Валентина, ни на шаг не отходившая от Ивана Семёновича, иногда замечала, как он беззвучно шевелил губами, когда его взгляд останавливался на лице Любы; хотя, если точнее, то он взгляда своего от жены и не отрывал. А что он шептал, Валентина расслышать не могла, да и не пыталась; может, он прощения просил за что-то такое, что только им двоим, ему и покойнице, и было известно… А может, молился…
       «Всё ли с ним в порядке-то?» - беспокоилась Валентина, время от времени пытаясь заглянуть Ивану Семёновичу в глаза; но тот, если и встречался с ней взглядом, то смотрел как бы сквозь Валентину, будто не понимая, кто перед ним.
       «Уж не тронулся ли Иван умом?» - всё сильнее тревожилась она.
       Улучив минутку, когда Василий, занятый несуетливыми хлопотами по поводу отъезда, оказался рядом с ней и Иваном Семёновичем, она поймала его за рукав:
       - Вась, а Вась! – шепнула она ему и, не осмеливаясь вслух поделиться с мужем своими опасениями, только глазами показала ему на Ивана Семёновича.
       - А? Что? – тихо спросил Василий, низко наклоняясь к маленькой по сравнению с ним жене; коротко глянул на брата, покачал сочувственно головой и ободряюще кивнул Валентине: не бойся, мол, всё с ним нормально. А на ухо ей сказал:
       - Иван - мужик крепкий; выдержит. Ты только… это… не тревожь его, не надо; будь рядом, и всё.
       И заспешил к машине: скоро уже и ехать пора! Дорога, что ни говори, дальняя, и хорошо бы до темноты успеть побольше проехать …
       Прощание, наконец, закончилось. Трое мужиков Спиридоновых и ещё кто-то из соседей-мужчин подняли гроб с телом Любы и осторожно погрузили его в чисто прибранный кузов «Газели». Накрыли крышкой и слегка пристукнули её гвоздями к гробу, чтобы за дальнюю дорогу пыль на покойницу не налетела; ближе к кабине поставили и венки.
       Иван Семёнович тоже, было, полез в кузов, но Василий приобнял его за плечи и что-то тихо, но настойчиво говорил ему с минуту. И Валентина впервые за долгие часы увидела, как Иван Семёнович слабо кивнул головой, и послушно пошёл вместе с Василием к кабине.
       Василий на ходу оглянулся, нашёл глазами жену, стоявшую в сторонке со старшими Спиридоновыми, и кивком головы позвал её: иди, мол, сюда - пора уже!
       Ивана Семёновича в кабине усадили посередине – поближе к брату и подальше от двери; мало ли что…
       Василий опустил до белизны выгоревший брезентовый тент и надёжно закрепил его, пристегнув ремешками к скобам заднего борта. Потом ещё с минуту о чём-то деловито поговорил с Михалычем и его женой, попрощался за руку с ними и с теми, с кем успел познакомиться за эти скорбные часы, и сел в кабину. Посмотрел внимательно на уставившегося неподвижным взглядом в лобовое стекло Ивана Семёновича, хотел что-то сказать, но передумал и промолчал; только вздохнул сдержанно. Потом завёл двигатель и осторожно тронул машину с места…
       
       Иван Семёнович желание Любы исполнил: после того, как молодой батюшка, привезённый Василием из райцентра, по всем правилам отпел покойную, он похоронил Любу рядом с их, его и Василия, матерью. И все сорок дней после похорон отходил на кладбище, как на работу: уходил из дома с утра, сразу после завтрака, и возвращался аккурат к обеду.
       Дождей почти не было, а если и случались, то были они по-летнему короткими: попрыскает с неба минут десять-пятнадцать, собьёт пыль с придорожных кустов и деревьев, - и опять солнышко светит.
       - Ты смотри: для Ивана-то – как по заказу, - удивлялась такому небесному благоволению Валентина и крестилась на висевшие в углу горницы иконы.
       - А то! – кивал Василий. – Бог верность-то уважает…
       Отметили сороковины; а на следующий, сорок первый день, Иван Семёнович вышел к завтраку из отведённой ему братом комнаты одетым в костюм и ботинки и с небольшим чемоданчиком в руке.
       Василий аж рот открыл от неожиданности:
       - Ты куда это, братуха, с чемоданом-то и при параде? На кладбище, что ли?
       - Поеду я, Вася, - ответил Иван Семёнович, стоя посреди горницы. – Спасибо вам за приют, за ласку, а только… В общем, пора мне домой…
       - Какой – домой? – всплеснула руками Валентина. – Куда это – домой? Ты чего удумал-то, Иван Семёнович?.. Ой, Господи!..
       - Погоди, Валя, не встревай, - поднял над столом руку Василий. – Разберёмся сейчас…
       Но Иван Семёнович к разговору с родственниками подготовился хорошо: предвидел, наверное, как они будут его уговаривать и увещевать, чтобы остался. И потому сказал чётко и твёрдо – чего от него, в последнее время всё больше помалкивающего, ни Василий, ни Валентина никак не ожидали:
       - Всё, Вася! Не начинай говорильню: толку не будет. Я решил. И ты меня знаешь…
       Иван Семёнович строго посмотрел на брата - так строго, как смотрел, наверное, последний раз пятьдесят с лишним лет назад, когда ему, Ивану, было семнадцать, а Ваське – ровно на десять лет меньше.
       И Василий это почувствовал; почувствовал – и понял, что возражать бесполезно: характер у Ивана был ещё тот…
       Василий всегда уважал и любил старшего брата, и не только потому, что он – старший, и поэтому его надо, как заведено, слушаться и во всём ему подчиняться. Было и много другого в их не слишком долгой совместной жизни под крышей родного дома, за что и можно было, и стоило уважать и любить Ивана…
       Вспомнилось вдруг Василию, как однажды его, тогда ещё семилетнего несмышлёныша-первоклассника, вздумавшего вместе с другими мальчишками покататься на льдинах, выуживал Иван из ледяной воды, раз за разом ныряя в двухметровую глубину в одночасье взбесившейся реки. Правда, это он только потом, уже от матери, узнал, как всё происходило тогда на самом деле; сам Иван никогда об этом не рассказывал – не любил он вспоминать тот день…
       Тогда, в сорок шестом, пока вся приуральская деревня, в которой они жили в эвакуации, высыпав на берег, то орала, то тихо охала, затаив дыхание и уже поставив крест на давно скрывшемся под водой Василии, но продолжая переживать за Ивана, бросившегося на помощь брату, тот шарил руками по дну, боясь только одного – не найти брата в мутной речной воде. Он нырял и нырял, думая только о том, как спасти Василия и совершенно не думая о себе. И, когда уже кончались силы, нашёл его, наткнувшись рукой на цигейковый воротник старенького пальто…
       Никто из стоявших на берегу людей глазам своим не поверил, когда вдруг из-за огромной, вставшей на дыбы и тут же с треском рухнувшей в воду льдины, выросла фигура Ивана с безжизненно повисшем на его руках хрупким мальчишеским телом. Мгновение постояв на уходящей из-под ног льдине, он ринулся к берегу, прыгая через бурлящие чёрные полыньи и чудом успевая отталкиваться от тонущих под его ногами обломков льда, чтобы перепрыгнуть на следующий обломок и, не задерживаясь на нём ни на секунду, опять оттолкнуться и прыгнуть на следующий, такой же маленький и ненадёжный, и опять, и опять – и так до самого мелководья…
       Разве такое забудешь?..
       Иван Семёнович, словно прочтя в глазах брата то, о чём Василий сейчас вспомнил, сказал тихо, без нажима, но твёрдо:
       - Любу мы похоронили; земля наша её ласково приняла, и пусть она ей пухом будет… И для меня место рядом с ней осталось; так что я отсюда никуда не денусь, не переживайте. Но дом наш… мой… нет, наш! Дом наш – там! – он мотнул головой куда-то назад себя. – Не могу я его просто так взять и бросить; мы там с Любой столько лет прожили - почитай, всю нашу с ней жизнь…
       Он потупился, помолчал немного, переступая с ноги на ногу. Потом поставил чемодан на пол посреди горницы и присел к столу напротив брата.
       - Не всё так просто, Вася… и ты, Валя… Она-то уже здесь, - Иван Семёнович кивнул в сторону кладбища, - а там всё ещё ею живёт – и дом, и всё, что в нём. Там во всём её руки видны - в каждом уголке, в каждой тряпочке, которую она в них держала, в каждой чашке. И в цветах…
       Валентина, услышав про цветы, молча покивала головой: да уж, цветы у Любы – сад!
       - Так что не могу я так: раз – и всё! Бросил всё – и уехал! На кого всё это оставить-то? Да и квартира – не музей: кто там будет пыль с экспонатов сдувать? Чего ради?..
       Иван Семёнович вдруг улыбнулся – впервые за все эти горестные дни.
       - Нет, родные вы мои, не могу я это просто так бросить: там живое всё, потому что там целая жизнь нами прожита…
       Он замолчал, глядя в окно на яркое голубое, без единого облачка, августовское небо.
       Молчали и Василий с Валентиной. Василий смотрел в глаза брата и думал о том, что, кажется, никогда раньше не видел у него таких глаз – спокойных, мудрых и не по-стариковски ярко-голубых; или это небо в них так отражалось? И слов таких от него не слышал; видно, о многом передумал Иван за эти сорок дней и ночей, по полдня просиживая у могилы жены на пустынном в будние дни сельском кладбище или ворочаясь ночью на скрипучем диване в комнате с окном, выходящим в старый сад.
       «Вот как он её любил-то, оказывается, - подумал Василий, и как-то по особенному тепло стало у него на душе от этой мысли. - А ещё говорят, что любви нет… Эх, дурачьё!»
       И он ласково посмотрел на свою Валентину.
       - Ну, всё! Поехали, Васька: ты, я знаю, так и так сегодня на станцию ехать собирался, - сказал Иван Семёнович решительно. - Вот и меня заодно подкинешь. А нет, так я и на попутке доберусь…
       - А хоть бы и не собирался… - буркнул Василий, поднимаясь вслед за братом из-за стола.
       - И не беспокойтесь за меня: я – в порядке, - Иван Семёнович скупо улыбнулся. - И никуда я от вас не денусь, особенно теперь…
       Он помолчал немного, задумчиво глядя в окно; потом тихо произнёс:
       – Только дайте срок; пусть всё уляжется – и в душе, и вообще… Прежде чем туда отправиться, - он кивнул в сторону окна, - надо все свои земные дела уладить – по совести уладить, а не как попало. Чтобы потом стыдно не было – ни перед собой, ни перед людьми. И ни перед кем…
       
       Осень и зиму Иван Семёнович прожил в заботах по дому. Мягко, чтобы никого не обидеть, отказавшись от сердобольной помощи соседей, он сам ходил в магазин, на рынок и по другим нуждам, сам выносил мусорное ведро, готовил еду и стирал, сам мыл полы и даже штопал шерстяные носки, вспоминая, как это делала Люба. Многое Ивану Семёновичу пришлось постигать впервые в жизни, особенно то, к чему жена его не допускала, считая большинство домашних дел делами сугубо женскими…
       Накупив и перечитав кучу книг по уходу за цветами, он смог выходить их все до единого, поскольку Нинка, которой Василий оставлял ключи от квартиры, едва не загубила некоторые из них, поливая все без разбора одинаково, чего, как теперь знал Иван Семёнович, делать было категорически нельзя. Он довольно быстро, удивляясь самому себе, запомнил мудрёные названия цветов – бегония, фуксия, цикламен, примула, - хотя раньше из множества растущих в квартире растений с полной уверенностью мог назвать только фикус. А месяца через два Иван Семёнович и вовсе перестал заглядывать в справочники, чтобы при поливке или подкормке цветов, не Дай Бог, не перепутать деффенбахию с антуриумом кристальным.
       Вот только ни в каких справочниках, ни на каких картинках и фотографиях не смог он отыскать тот, самый любимый Любин цветок, которому она чаще всего пела свою песенку; ну, не было в природе такого цветка – и всё тут! Поэтому Иван Семёнович и продолжал называть его так, как Люба в песенке его называла – «аленький цветочек»…
       В общем, скучать и рассиживаться в любимом кресле с газетой или у телевизора Ивану Семёновичу было теперь особенно-то и некогда: то одно надо было делать, то другое…
       «Вон сколько Люба на себе-то тянула, - часто думал он, коря себя за былую невнимательность по отношению к жене. - А я и не замечал почти ничего…»
       Дома Иван Семёнович почти всё время разговаривал – будто бы сам с собой, а на самом деле с ней, с Любой. Зная, что не услышит ответа, он всё же рассказывал ей, как растут её любимые цветы, какая погода стоит на улице, как быстро поднимаются на всё цены на рынке; вон, картошка-то уже – с ума сойти! А что к весне будет?..
       Иногда он вдруг начинал ощущать… присутствие жены. И оно почему-то ничуть не пугало его: скорее наоборот, он даже радовался ему. Нет, Иван Семёнович не сходил с ума от одиночества: рассудком он понимал, что Любы нет – она умерла, и потому её не может быть рядом; так не бывает. А вот душой…
       Душой он чувствовал её присутствие, особенно ночью; бывало, задремлет он – и вдруг словно кто-то невидимый лёгкой, невесомой рукой пригладит растрепавшуюся седую прядь на его голове, или что-то, такое же невесомое, как дуновение ветерка, ласково коснётся его щеки…
       Тоска, конечно, была - особенно в первые недели и месяцы его одинокой вдовой жизни; куда ж от неё, проклятой, денешься? Она приходила неожиданно, как сердечный приступ: накатывала волной, перехватывая горло и выдавливая из глаз слёзы удушья, тесня грудь и тисками сжимая виски. Но Иван Семёнович постепенно научился бороться с ней и даже почти полностью изгонять её. Он нашёл заветные слова, после которых тоска, злобно огрызаясь, всё же отступала, а иногда и совсем уходила из души, почти не оставляя в ней следа; так, неприятный осадок, - как муть во взбаламученной воде, которая потом всё равно обязательно осядет…
       Иван Семёнович говорил в таких случаях:
       - Потерпи ещё немного, Любушка, любовь моя ненаглядная! Потерпи, родная! Ты приходи ко мне, только тоску с собой не приноси и мне не посылай: мешает она мне грехи мои искупать – и перед тобой, и перед собой, и перед другими людьми… И перед Богом… Подожди, родная моя; и мой час придёт, и встретимся мы с тобой… Дай срок!..
       От Василия часто приходили письма, в которых он поторапливал Ивана Семёновича с переездом к ним: дескать, и комната для тебя приготовлена, и всё остальное. Иван Семёнович усмехался, читая эти, повторяющиеся в каждом письме, строки: ну, с комнатой всё понятно; спасибо, что приготовил. А вот что значит «всё остальное»? Не про место же на кладбище брат пишет - прости, Господи! Про что-то другое, конечно… Так не надо ему, Ивану Семёновичу, ничего, кроме доброго отношения дорогих и родных ему людей! А вот в это он верил безоговорочно…
       - Эх, Вася! Грамотей ты хренов! - добродушно усмехался Иван Семёнович, вытаскивая из почтового ящика очередное письмо и заранее зная, что опять прочтёт про «всё остальное»…
       
       Так прожил Иван Семёнович до весны, а где-то с середины апреля вдруг повадился ходить по соседям. Правда, ходил не ко всем подряд, а только к тем, кого хорошо знал. Придёт, посидит, поговорит о том, о сём - и уйдёт, откланявшись. Не поймёшь, зачем и приходил…
       Но он-то знал, зачем ходит: единственной целью его визитов было посмотреть, много ли в той или иной квартире цветов. Потому что решил Иван Семёнович перед своим окончательным отъездом пристроить Любины цветы так, чтобы не пропали они, не оказались после его отъезда на помойке. Вот и ходил, и смотрел; вернувшись же домой, делал пометки в своём блокнотике, распределяя, кому какой цветок отдать.
       «Пусть же всё хорошее и доброе, что вложила Люба в свои цветы, и дальше продолжает людям радость приносить, - думал Иван Семёнович, делая пометки в блокноте. - И память о ней, какая-никакая, а останется… И обо мне, может быть, тоже…»
       За две недели он раздал все цветы. Кроме одного, который Люба любила больше всего и которому чаще, чем другим цветам, напевала свою нехитрую песенку: «Расцвети, цветочек аленький…» Иван Семёнович и сам не раз пытался спеть эту песенку, но почему-то никак не мог вспомнить её мотив.
       - Эх, пень старый! - ругал он себя, сокрушённо качая головой. – Надо было слушать, как следует, когда Люба-то пела! Может, и не расцветает он потому, что я не так мелодию пою?
       В день Первомая, как Иван Семёнович продолжал называть этот весенний праздник, открыл он ящик комода, в который раньше Люба, а теперь и он сам, складывали приходящие от Василия письма, и достал из него пухлый конверт с долларами. Сел к столу, нацепил очки и, шевеля губами, чтобы не сбиться, трижды пересчитал. Отсчитав ровно тысячу, отложил её на край стола, а остальные сто семь долларов убрал обратно в комод.
       - Ну, и ладно, - сказал он, надел праздничный костюм и, положив деньги в карман пиджака, отправился к Спиридоновым.
       - Вот что, соседушки, - решительно начал он с порога. – Пришёл я к вам по делу…
       - Да какие такие дела в праздник-то, Семёныч ты наш дорогой! – закричал, поднимаясь из-за накрытого стола, за которым уже сидело всё семейство, Михалыч. – Проходи сюда, да садись к столу! Садись, Семёныч, друг ты мой дорогой: мы тебе завсегда рады!..
       За столом дружно засуетились, словно каждый хотел уступить гостю именно своё место. Невестка Михалыча едва ли не бегом кинулась на кухню за табуреткой.
       «И впрямь рады, от души», - с удовлетворением подумал Иван Семёнович, присаживаясь на освобождённый для него мягкий стул во главе стола.
       «Ах, Люба, Люба! Наверное, не права ты была тогда, не права…» - не удержался он от упрёка в адрес жены. Ну, да что уж теперь…
       - Давай-ка, Иван Семёныч, поднимем, так сказать, бокалы за светлый наш праздник… - начал было Михалыч, уже тяпнувший, судя по его весёлому виду, стопочку-другую чего-то горячительного.
       Но Иван Семёнович, как школьник, поднял над столом руку и сказал:
       - Погоди, Михалыч; успеется… Я ведь и вправду по делу к вам пришёл. Вернее, с предложением. Взаимовыгодным… Послушайте сперва, что я хочу вам сказать, а потом уж и праздник отметим.
       За столом все притихли; даже пацаны перестали толкаться, норовя подвинуть - каждый к себе поближе - большую бутылку лимонада.
       А Иван Семёнович молчал. Молчал и поочерёдно медленно обводил взглядом всех сидящих за столом, словно хотел заглянуть каждому из них в душу и задать один и тот же вопрос: «А ты – не подведёшь? А ты – не обманешь?»
       И ни один из сидящих за столом не опустил глаз, не отвёл взгляда под его пристальным взором.
       «Хорошая у Михалыча семья: крепкая, дружная… как это?.. а!.. спаянная! Как монолит. Этим никакие раздоры не страшны», - подумал Иван Семёнович и решился.
       - Вот что, дорогие вы мои соседушки… - начал говорить он, обращаясь ко всем сразу, но передумал и посмотрел на главу семьи: - Помнишь, Михалыч, ты мне как-то говорил, что вы всей семьёй на квартиру копите? Правда это?
       Все, как по команде, одновременно кивнули.
       - Много ещё осталось? – строго спросил Иван Семёнович.
       - Около двух тысяч, - ответила невестка Михалыча – главный, как говорил сам Михалыч, финансист в их семействе. И пояснила Ивану Семёновичу, как маленькому: - Долларов, разумеется…
       - Ну, разумеется, - усмехнулся Иван Семёнович. – Ясно, что не рублей…
       - Если цены на жильё к тому времени, когда мы денег накопим, не поднимутся, - сказал сын Михалыча, Юрка.
       - Долго вы так в догонялки с ценами играть будете, - сказал Иван Семёнович и достал из кармана заветную пачку. Положил деньги на стол и прикрыл их ладонью.
       - Здесь – тысяча. Ровно, - сказал он и, не давая никому открыть рта, добавил: - Не дарю, а даю в долг. В долгосрочный, так сказать, кредит. И без процентов. Но под расписку… Тысячу-то вы, поди?, быстрее накопите, чем две; не так ли?
       За столом молчали: чего угодно ожидали Спиридоновы от обычно немногословного соседа, но такого!
       - Ну, что молчите? Или не подходит вам моё предложение? – рассмеялся Иван Семёнович, прекрасно понимая причину молчания. – Ну, тогда я пошёл…
       - Да я!.. Да мы!.. Да вы!… - загалдели все разом, а громче всех заорал Михалыч:
       - Семёныч!.. Спаситель ты наш!.. Дай я тебя обниму! – кричал он, пытаясь выбраться из стола.
       - Я - не спаситель: Спаситель – там! – вынужденно повысил голос Иван Семёнович и поднял руку вверх. Все разом притихли, а он тихо сказал: – И перед Ним мы все ответим – и за хорошее, и за плохое… Когда время придёт… Ну, согласны?
       - Да конечно, Иван Семёныч!.. – снова загалдели все разом. – Да мы…
       - Всё, всё, всё! – он прихлопнул ладонью по столу. – Будем считать, что этот вопрос решили. Но это ещё не всё: теперь у нас с вами ещё одно дело есть…
       - Какое ещё дело? – вскинулся Михалыч. – Да ты и так, Семёныч! Давай-ка лучше выпьем!
       Он потянулся, было, к бутылке, но, получив от сидящей рядом жены острым локтем в бок, тихо ойкнул и примолк.
       - Ну, так послушайте, что я вам скажу, - Иван Семёнович снова обвёл всех внимательным взглядом, словно бы не зная, с чего начать. – В общем, так: решил я уехать к брату. Насовсем. Давно они меня к себе зовут, да и Люба теперь там… Хочу я к ней поближе быть… Но квартиру продавать не хочу: не могу я её продать! Добрая эта квартира, хорошая. И счастливы были мы с моей Любой в ней - всегда счастливы, несмотря ни на что; жаль, что понял я это только сейчас…
       Он замолчал, глядя на пустую тарелку перед собой, и молчал долго; но никто не проронил ни слова: видимо, понимали, что происходило у него в душе…
       Наконец, Иван Семёнович поднял глаза и, сглотнув образовавшийся в горле горький ком, сказал:
       - Не хочу я, чтобы пришли в эту квартиру какие-то чужие люди и всё в ней порушили. Ну, не могу я этого допустить!..
       Михалыч понимающе покивал годовой, вздохнул тяжело: наверное, и про себя что-то подумал, про их с его старухой будущее…
       - А вы – не чужие… - тихо сказал Иван Семёнович. - И я вам – тоже не чужой: вон как вы меня сегодня встретили-то – как родного! Поэтому вот что хочу я вам предложить: пусть кто-нибудь из вас – кто именно, сами решите, - переезжает в мою… в нашу с Любой квартиру. Переезжайте, как только я уеду, и живите там до тех пор, пока ни приедет к вам или письмо ни пришлёт брат мой, Василий Семёнович. Я-то сюда вряд ли уже вернусь… Да и ему квартира, думаю, не скоро понадобится…
       Иван Семёнович вдруг представил Василия сидящим в квартире у телевизора в его, Ивана Семёновича, пижаме и стареньких домашних тапочках и почему-то даже в его очках. И это его сильно развеселило.
       - Правда, лично ему она никогда не понадобится, - рассмеялся он. – Его, Ваську-то, с его фермы танком не вытащишь, а не то, чтобы уговорить насовсем в город переехать: привык там коровам своим хвосты крутить… Да и сын его с невесткой в отцовскую землю намертво корнями вросли; тех тоже ни за какие коврижки в город не заманишь. Правильно люди живут, правильно…
       Иван Семёнович одобрительно покивал головой, помолчал немного.
       Никто не перебивал его – ни словом, ни жестом; замерли, ловя каждое слово, как откровение.
       - А вот внук Васькин, может, и вздумает когда-нибудь в город перебраться - если депутаты наши, не Дай Бог, совсем уж своими законами деревню-матушку угробят! Но ему, Мишке, внуку-то, ещё только двенадцать стукнуло; так что, пока он школу закончит, а потом в армию пойдёт или в институт поступит, то много воды утечёт, - он махнул рукой. – Я думаю, лет пять-шесть у вас точно есть. Так что живите на здоровье… Согласны?
       - Да мы!.. – открыл, было, рот Михалыч, но Спиридониха, до тех пор не проронившая ни слова, рявкнула на него во весь голос:
       - Да замолчишь ты или нет, балаболка несчастная! Дай человеку-то сказать!
       - Условий – два, - сказал Иван Семёнович и строго посмотрел на Михалыча. – Первое: пожалуйста, не переставляйте, по возможности, ничего в квартире; хочу, чтобы до внука Васькиного, до Мишки, если он всё-таки когда-нибудь надумает сюда перебраться, всё осталось так, как при нас с Любой… было. Пусть посмотрит, когда приедет, как мы здесь жили… Если приедет, конечно…
       - Нет вопросов, Иван Семёнович, - твёрдо сказал Юрка, прямо глядя ему в глаза. – Ничего не тронем; это я обещаю.
       - Верю, - кивнул Иван Семёнович. – Верю и не сомневаюсь, что так и будет… Теперь второе: за телефон, квартиру и прочие коммунальные услуги платить придётся, сами понимаете, вам.
       - Нет вопросов, - опять сказал Юрка, и Иван Семёнович понял, кто будет жить в его квартире.
       «Ну, и Слава Богу!» - подумал он: Юрка - мужик серьёзный; этот слово сдержит…
       - Вот и славно! Вот на том и порешим! – сказал Иван Семёнович и, потирая руки, лукаво подмигнул старшему Спиридонову. – Ты, Михалыч, помнится, что-то там про «поднимем бокалы» давеча говорил? Ну, так чего сидишь-то? Наливай!..
       
       Через неделю после Дня Победы Спиридоновы всем семейством проводили Ивана Семёновича на вокзал и помогли сесть в поезд. Одному бы ему ни за что было бы не справиться: уж больно много вещей набралось в дорогу – аж четыре больших чемодана! Хотя и старался Иван Семёнович ничего лишнего с собой не брать, но одни только его пальто, зимнее и осеннее, и Любина шуба, которую он решил отвезти Валентине, полностью заняли два чемодана. Да костюм, да двое хороших брюк, ботинки зимние и осенние, да рубашки, свитера, бельё; кое-что из любимых книг он тоже решил взять с собой, – вот и набралось столько, что хоть грузовик заказывай. Второй-то раз за четыреста километров не поедешь, если частями всё это барахло перевозить! Там-то, на станции, его Василий на своей «Газели» встретит: телеграмму брату Иван Семёнович послал сразу же, как только билет на поезд купил, чтобы номер вагона сообщить. А здесь он без соседей и не справился бы ни за что.
       Спиридоновы несли чемоданы, а он, Иван Семёнович, не выпускал из рук горшка с любимым Любиным цветком; никому не доверил он эту ношу: как взял его в свои руки ещё в квартире, так и сел с ним на своё место в купе. Да и в вагоне всё больше в руках держал, ставя на столик только тогда, когда отлучался в туалет или в тамбур, покурить.
       Все долгие семь часов дороги не спускал Иван Семёнович глаз с любимого Любиного цветка; смотрел на него и смотрел, вспоминая и Любу, и всю их совместную жизнь. И много чего всплывало в его памяти, причём даже такого, о чём, казалось бы, и вспомнить уже невозможно было за давностью лет… Но вспоминалось Ивану Семёновичу почему-то только хорошее, и ни разу за всю дорогу не вспомнилось ничего плохого, как будто его, плохого, и вовсе не было. Никогда…
       И ещё всю дорогу, пристально глядя на подрагивающий в такт перестуку вагонных колёс цветок, силился Иван Семёнович вспомнить мотив той нехитрой песенки, которую напевала Люба, но никак не мог; простенький мотив её крутился где-то у него в голове, выкручивался, выворачивался, – и так, и сяк, - а всё никак не мог выстроиться.
       «Наверное, потому и не расцветает цветок, что песенки своей любимой не слышит», - огорчался Иван Семёнович, мучительно пытаясь вызвать из памяти Любин голос, певший эту песенку. Ах, Люба, Любушка, Любашенька ты моя!..
       
       Василий увидел его, стоящего в тамбуре с цветком в руке, и помог спуститься по крутым ступенькам вагона. Принял тяжёлые чемоданы, поданные ему двумя военными, с которыми Иван Семёнович ехал в одном купе, погрузил их в кузов «Газели». Потом, на минуту взяв из рук брата драгоценный цветок, помог ему забраться в кабину. И они поехали…
       Дома попили чаю - от ужина Иван Семёнович отказался: устал очень - и легли спать, решив все дела и разговоры отложить до утра. В общем-то, правильно и сделали: утро вечера-то мудренее, да и куда им теперь спешить? Всё уже теперь, приехали…
       Иван Семёнович лежал на отведённом ему диване, вдыхая с детства знакомые и, как ему казалось, ничуть не изменившиеся за полвека запахи дома и слушая негромкое тиканье старинных часов-ходиков в горнице. И, несмотря на усталость, никак не мог уснуть…
       Думалось ему о том, что вот, наконец-то, вернулся он под крышу своего родного дома, в котором родился семьдесят три года назад и вдали от которого прожил почти всю свою долгую жизнь; навсегда вернулся. Вот ведь как судьба-то распорядилась…
       Думал Иван Семёнович и о том, как завтра прямо с утра пойдёт на кладбище, к Любе, и в часовню зайдёт, чтобы свечку поставить; и ещё о чём-то думал он, хорошем, светлом и добром…
       И, уже засыпая, когда мысли стали какими-то расплывчатыми, неясными, а образы начали терять чёткость своих очертаний, он как-то разом, неожиданно для самого себя, вспомнил мотив Любиной песенки – вспомнил так ясно, словно Люба сама его пропела, прямо у него, Ивана Семёновича, над ухом; шёпотом пропела, но очень внятно. Он даже рассмеялся тихонько от радости: ну, вот, наконец-то! И вдруг почувствовал себя счастливым, очень счастливым, словно этот нехитрый мотив вдохнул в него какие-то светлые силы, пробудившие в нём непреодолимое желание жить.
       - Расцвети-и, цвето-о-очек а-а-аленький! – тихо пропел Иван Семёнович. И сразу же уснул…
       И приснилась ему Люба – молодая, красивая, в синем платье в большой белый горошек; приснилась такой, какой он впервые встретил её полвека назад…
       
       Утро было солнечным и ярким. Иван Семёнович проснулся поздно – это он определил по солнечным зайчикам, прыгавшим по выцветшим обоям напротив дивана - и ещё долго лежал, глядя в окно на безоблачное голубое небо и ощущая необыкновенную лёгкость в хорошо отдохнувшем теле.
       «Вот и хорошо, вот и славно!» - думал он и улыбнулся по-детски светлой улыбкой…
       По-молодому легко встав с дивана, Иван Семёнович направился в горницу, с удовольствием шлёпая босыми ногами по прохладным половицам; ему хотелось поскорее умыться холодной колодезной водой и начинать что-нибудь делать – что-нибудь нужное и хорошее…
       Он вышел из комнаты и остановился, как вкопанный: в центре стола в тонком луче майского солнца яркой каплей горел аленький цветочек…


Рецензии