Второго Рима день последний...

Роман Мика Валтари «Второго Рима день последний...»
Перевод Иродова С.О. irsto@sevcable.net


Предисловие переводчика.
Уважаемый читатель. Предлагаю Вашему вниманию книгу европейского писателя Мика Валтари, 1908 года рождения, члена Финской Литературной Академии. Он известен как автор многих исторических романов, один из которых под названием “JOHANNES ANGELOS”, основанный на реальных событиях весны 1453 года в Константинополе и находится перед Вашими глазами. Практически все главные герои книги имеют свой исторический прообраз. Их имена и судьбы описаны во многих исторических источника. Здесь надо упомянуть Анну Нотарас, её отца Лукаша Нотараса, Франца, братьев Гуччарди и многих, многих других. Я приношу свои извинения за возможные неточности в транслитерации имён и названий, если они режут Ваш слух. Так, Гиовани Гюстиниани, возможно, звучит как Джовани Джюстиниани. Хочу обратить внимание читателя, что в соответствие с греческим звучанием, в романе я иногда букву "г" заменяю буквой «Х» - Анхелос (вместо Ангелос), Хариклея (вместо Гераклея), но иногда оставляю, чтобы не нарушить привычные имена: Геннадиус, Георгиус. Вопрос может возникнуть с окончаниями греческих имён: ос, ус. В русском языке обычно бы их опускаем. Автор их применял. Не вижу необходимости поправлять автора. То же самое в звучании некоторых имён собственных: Блахерны вместо привычного многим Влахерны. И т.д. С транслитерацией имени Джон Грант проблема в недостоверности исторических источников. Если Грант немец, то, вероятно, его имя звучит как Иоганн. Но в некоторых источниках указывается на шотландское происхождение Гранта.
В романе на фоне известных событий: падение Константинополя, гибель Византийской империи развивается нить чистой и страстной любви. Умирающий город без будущего, где ничто уже не имеет цены перед лицом неизбежной гибели. И любовь. Тоже без будущего. Или нет?...
Надеюсь, роман Вам понравится. Я приложил свои скромные усилия, чтобы сохранить плавность речи, образность и яркость впечатлений. Роман достаточно исторически достоверен. В продолжение изучения данного исторического периода обращаю Ваше внимание на труд историка Стива Рансимена о падении Константинополя. www.krotov.info/history/15/runcimen/runc_00.html
Приятных впечатлений! Переводчик Иродов Станислав Олегович.


12 декабря 1452.
Сегодня я впервые увидел её и заговорил с ней. Было это так, словно землетрясение прошло через меня. В душе моей всё перевернулось, сердце моё разверзлось, и не узнавал я уже себя самого. Мне перевалило за сорок и, казалось, наступила осень моей жизни. В прошлом были скитания по разным странам. Много я исходил дорог, много прожил жизней. Бог говорил со мной под разными обличьями, ангелы являлись мне, но я в них не верил. Встретив её, вынужден был поверить, раз уж случилось со мной такое чудо.
Увидел я её у бронзовых ворот собора Мудрости Божьей, когда все выходили из храма в порядке, предписанном церемониалом, после того, как кардинал Исидор в могильной тишине по-латыни и по-гречески зачитал Унию об объединении церквей. Затем он читал великолепную молитву, прочёл и символ веры. А когда дошёл до нововведения «и от сына», многие закрыли лица руками, а с галереи послышались горькие рыдания женщин. Я стоял в толпе в боковой нише возле древней колонны. Коснувшись её, я ощутил влагу, будто даже камни этой святыни покрылись холодным потом страха.
И вот все пошли из собора в порядке, установленном сотни лет назад. Посредине шёл базилевс, кесарь Константин, прямой и важный, с седеющей головой под золотыми дугами короны. Они шли – каждый в тех цветах и узорах на одежде, который был предписан: вельможи из Блахерн, министры, высшее духовенство и чиновники, Сенат в полном составе и, наконец, архонты Константинополя с семьями.
Никто не осмелился пропустить церемонию, выявляя тем самым свои убеждения. По правую руку от кесаря я легко узнал государственного секретаря Франца, глядевшего на окружающих холодными голубыми глазами. Среди латинян я увидел венецианского байлона и многих других известных мне лиц.
Но мегадукса Лукаша Нотараса, великого князя и командующего флотом кесаря я никогда раньше не видел. Это был стройный, надменный мужчина ростом на голову выше всех окружающих. Взгляд у него был насмешливый и умный, но в выражении его лица присутствовала та же меланхолия, что и у всех тех, кто принадлежит к старинным греческим родам. Он вышел из храма возбуждённый и злой: видимо, не смог вынести тот ужасный позор, который пал на его церковь и его народ.
Когда подвели верховых лошадей, в толпе возникло замешательство, и люди стали громко проклинать латинян. Кричали: «Долой нововведения! Долой власть Папы!» Я не мог этого слушать, потому что наслушался до отвращения в дни моей молодости. Ненависть и возмущение народа были как раскаты грома. Но вот, привыкшие к пению, голоса монахов возобладали над толпой, и народ уже вместе с ними и в такт кричал: «Не от сына! Не от сына!» Это был день святого Спиридона.
Когда выходили знатные женщины, часть свиты кесаря уже смешалась с людской массой, которая волновалась и раскачивалась в такт распевного крика. Только вокруг святой особы базилевса было пусто. Он сидел на коне с лицом, потемневшим от терзаний. На нём был шитый золотом пурпурный плащ и пурпурные башмаки, украшенные двуглавыми орлами.
Итак, я был свидетелем исполнения многовековой мечты: объединения восточной и западной церквей, смирения правоверной ортодоксальной церкви перед Папой и её отступления от первичного, не расширенного символа веры. Долгое время откладываемая уния, наконец, приняла силу закона, так как кардинал Исидор зачитал её в соборе Мудрости Божьей. Четырнадцать лет назад во Флорентийском соборе эту грамоту зачитал по-гречески митрополит Бессарион, крупный человек с круглой головой. Как и Исидор, он был посвящён в кардиналы Папой Евгением IV в награду за заслуги в нелёгком деле объединения церквей.
        А значит, с того дня прошло уже 14 лет. Тогда я продал свои книги, одежду, роздал деньги бедным и отправился во Флоренцию. Через пять лет я стал крестоносцем. Крики толпы напомнили мне горную дорогу до Асыжа и сражение под Варной.
  Когда крики стихли, я поднял голову и увидел, как Лукаш Нотарас въехал на возвышение перед пожелтевшей мраморной колоннадой. Жестом он призвал всех к тишине, и пронизывающий декабрьский ветер понёс его крик:
       – Лучше турецкий тюрбан, чем папская тиара! – Так когда-то кричали евреи: «Освободите нам Барабаша!».
Толпа рыцарей и архонтов вызывающе сплотилась вокруг Лукаша Нотараса, демонстрируя, что они его поддерживают и открыто осмеливаются противостоять кесарю. Наконец, народ расступился, и кесарь смог отъехать со своей поредевшей свитой. Процессия женщин всё ещё выплывала через ворота собора, но на открытой площади собора сразу же рассыпалась и растворялась в неспокойной толпе.
Мне было интересно, как толпа встретит кардинала Исидора, ведь этот муж приложил немало сил и стараний ради признания унии, хотя сам он грек. Может, поэтому он так и не появился. Звание кардинала не прибавило ему полноты. Это всё такой же худой маленький человечек с глазами, словно горошины перца. Он кажется ещё более худым с тех пор, как сбрил бороду на латинский манер.
«Лучше турецкий тюрбан, чем папская тиара!» Слова эти князь Нотарас, наверно, выкрикнул из глубины сердца от любви к своему городу, к своей вере и от ненависти к латинянам.
        Но сколь бы искренним не было чувство, придававшее страстности его словам, я не могу считать их ничем иным, кроме как хладнокровным первым ходом в политической игре. Перед возмущённым народом он открыто заявил о своей оппозиции, чтобы сорвать аплодисменты большинства. Ведь в глубине души ни один грек не поддерживает эту унию, даже сам кесарь. Он лишь вынужден смириться и скрепить её своей печатью, чтобы таким путём добиться договора о дружбе и взаимопомощи, который в нужное время обеспечит Константинополю поддержку военного флота Папы
Уже вооружается флот Папы в Венеции. Кардинал Исидор уверяет, что флот выйдет на помощь Константинополю, как только весть об оглашении унии достигнет Рима. Но сегодня вслед кесарю Константину народ кричал: «Вероотступник! Вероотступник!» Самое ужасное, самое опустошительное, самое разрушительное слово, которое можно выкрикнуть человеку. Это цена, которую он должен заплатить за десяток военных кораблей. Если только корабли эти вообще когда-нибудь придут.
Кардинал Исидор уже привёз с собой немного лучников, которых завербовал на Крите и на других островах. Ворота города наглухо закрыты, Турки опустошили всю округу и перекрыли Босфор. Их опорный пункт – крепость, которую султан приказал воздвигнуть этим летом возле самого узкого места Босфора. Она была построена за несколько месяцев на стороне Пера на христианском берегу. Ещё весной там стоял храм архангела Михаила. Теперь каменные колонны храма служат подпорками толстых, в тридцать стоп, стен турецких башен и пушки султана стерегут теснину.
Обо всём этом думал я, когда стоял у огромных бронзовых ворот собора Мудрости Божьей. Именно тогда я увидел её. Ей удалось вырваться из толпы и вернуться в собор. Она часто дышала, и вуаль её была разорвана в клочья. В Константинополе знатные гречанки имеют обычай закрывать лицо перед незнакомыми людьми и живут обособленно в своих домах под опекой евнухов. Когда они едут на коне или носилках, то впереди бегут слуги с распростёртыми полотнищами, чтобы уберечь их от взглядов прохожих. Их кожа бела и прозрачна.
Она взглянула на меня, и время замерло на лету, солнце перестало обращаться вокруг земли, прошлое слилось с настоящим и уже ничто не существовало кроме этой минуты, этой единственной живой минуты, которую не смогло поглотить даже жадное время.
Я знал много женщин. В любви я холоден и эгоистичен. Я получал наслаждения и давал наслаждения другим. Но любовь для меня всегда была презренной похотью плоти, которая после удовлетворения вызывала угнетение души. Только из сочувствия я мог изображать любовь, пока был способен на это.
 
Много женщин знал я в своей жизни, пока, наконец, не отказался от них, как и от многого другого, мешавшего мне. Женщины слишком телесны, а я ненавижу всё, что делает меня зависимым от моего собственного тела.
Она казалась почти такой же высокая, как и я. Её светлые волосы выбивались из-под расшитого узорами капора. На ней был голубой плащ, шитый серебром. Её глаза были как бронза, кожа как золото и слоновая кость.
Но не на её красоту смотрел я тогда. Взгляд её заворожил меня, ведь глаза эти были мне хорошо знакомы, словно видел я их когда-то во сне. Карие, ясные, они обратили в прах всё будничное, мелкое. И вдруг, они расширились от изумления, а потом улыбнулись мне нежданно.
Восхищение моё было настолько чистым, незамутнённым низменным желанием, что вдруг почудилось мне, будто тело моё стало излучать свет, как виденные мною когда-то шалаши святых монахов – отшельников из Атос сияли неземным светом наподобие ярких ламп высоко на огромных кручах. И сравнение это – не святотатство, ведь в тот момент моё второе рождение стало святым чудом.
Насколько долго это длилось, я не знаю. Может, не дольше чем выдох, который в последнее мгновение нашей жизни освобождает душу от тела. Мы стояли в двух шагах друг от друга, но, какой-то миг, мы стояли на грани между земным и вечным, и была эта грань как лезвие меча.
Наконец, я вернулся к действительности. Я должен был что-то сказать. И я сказал:
– Не бойся. Если хочешь, я провожу тебя к дому твоего отца.
По её капору я видел, что она не замужем. Хотя, в ту минуту не имело никакого значения, была она замужем или нет: её глаза доверчивые, родные, смотрели на меня.
Она глубоко вздохнула, словно долго сдерживала дыхание, и спросила:
– Ты латинянин?
– Латинянин,– ответил я.
Мы смотрели друг на друга и в этой неспокойной толпе были только она и я, словно очутились мы вдвоём в раю на заре времён. Её щёки запылали румянцем стыда, но она не опустила взгляд. Мы узнавали глаза друг-друга. Но, наконец, она не выдержала и спросила дрожащим голосом:
– Кто ты?
Её вопрос вовсе не был вопросом. Этими словами она лишь признавалась, что узнаёт меня своим сердцем, как узнал её я. Но чтобы дать ей время совладать с собой, я сказал:
– Я рос во Франции, в городе Авиньон, пока мне не исполнилось тринадцать лет. Потом странствовал по многим странам. Зовут меня Джоан Анжел. Здесь меня называют Иоханес Анхелос
– Анхелос,– повторила она. – Ангел. И поэтому ты такой бледный и серьёзный? И поэтому я так испугалась, когда увидела тебя?
Она подошла ближе и коснулась пальцами моей руки.
– Нет, ты не ангел. Ты из плоти и крови. Почему ты носишь турецкую саблю?
– Привык к ней, – ответил я. – Турецкая сталь твёрже христианской. В сентябре я убежал из лагеря султана Мехмеда. Он как раз закончил строительство крепости над Босфором и собирался возвращаться в Адрианополь. Сейчас, когда началась война, ваш кесарь уже не выдаёт турецких невольников, бежавших в Константинополь.
Она посмотрела на меня и сказала:
– Твоя одежда не похожа на одежду невольника.
– Да, я не ношу одежду невольника. Около семи лет я входил в свиту султана. Султан Мурад возвысил меня, назначив смотрителем своих собак, а потом подарил меня своему сыну. Султан Мехмед использовал мои знания, читал вместе со мной греческие и римские книги.
– Как ты стал невольником у турок? – спросила она.
– Четыре года я прожил во Флоренции и был тогда богатым человеком, но мне опротивела торговля, и я вступил в Орден крестоносцев. А турки пленили меня под Варной.
Её глаза просили продолжать.
– Я был секретарём у Юлия Кесарини. После поражения его конь увяз в болоте, и убегавшие венгры убили кардинала, ведь их молодой король пал в этой битве. Кардинал подговорил короля нарушить мир с турками, скреплённый клятвой. Поэтому венгры считали, что кардинал навлёк на них проклятие. И султан Мурад обращался с нами как с клятвопреступниками. Но мне он не причинил вреда, хотя приказал казнить всех пленных, которые не пожелали признать его бога и пророка. Кажется, я слишком много говорю. Извини. Я слишком долго молчал.
Она возразила:
– Мне интересно. Я хочу больше знать о тебе. Но прочему ты не спрашиваешь кто я такая?
– Не спрашиваю,– ответил я. – Ты есть. Для меня этого достаточно. Не думал, что со мной ещё может такое случиться.
Она не спросила, что я имел ввиду. Обернулась и посмотрела вокруг. Толпа начала рассеиваться.
– Иди за мной,– сказала она шёпотом, взяла меня за руку и быстро втянула в густую тень бронзовых ворот.
– Признаёшь унию? – спросила она.
Я пожал плечами:
– Мою веру уния не затрагивает.
– Войдём в храм,– сказала она.
Внутри, и притворе, мы остановились в том месте, где подкованные железом башмаки стражей за тысячу лет выбили впадину в мраморном полу. Люди, которые, спасаясь от толпы, остались в храме, искоса поглядывали на нас. Несмотря на это, она обняла меня за шею и поцеловала.
– Сегодня праздник святого Спиридона,– сказала она и перекрестилась на греческий манер. – Только от отца, не от Сына. Пусть мой христианский поцелуй как печать скрепит нашу дружбу, чтобы никогда мы позабыли друг-друга. Скоро за мной придут слуги моего отца.
Её щёки пылали, а поцелуй вовсе не был христианским. Она пахла гиацинтами. Её высокие, слегка выпуклые брови – две тонкие линии – были подведены тёмно-серой тушью, губы накрашены красной помадой, как принято среди знатных женщин Константинополя.
– Не могу просто так расстаться с тобой,– сказал я. – Даже если бы ты жила за семью замками, я не успокоюсь, пока не найду тебя. Я преодолею время и пространство, если они разлучат нас, и приду к тебе. Ты не сможешь этому помешать.
– Зачем мне тебе мешать? – спросила она, лукаво поднимая брови. – И почему ты думаешь, что я не хочу узнать больше о тебе и твоей удивительной судьбе, Анхелос?
 Её ирония была мне приятна, а голос говорит больше, чем слова.
– Назначь мне время и место, – попросил я.
Она задумалась:
– Ты сам не понимаешь, насколько дерзки твои слова. Но, может, таковы обычаи франков?
– Место и время,– повторил я и схватил её за руку.
– Как ты смеешь! – воскликнула она, побледнев от неожиданности.– Ещё ни один мужчина никогда не осмелился коснуться меня. Ты не знаешь кто я.
Но она не пыталась освободиться. Или, всё - же, моё прикосновение было ей приятно?

– Ты это ты,– сказал я – Ничто другое меня не интересует
– Возможно, я напишу тебе, – пообещала она. – В наше неспокойное время этикет, наверно, уже ни имеет никакого значения. Ты не грек. Ты франк. И всё же, встреча со мной может оказаться для тебя опасной.
– Когда-то, я стал крестоносцем, потому что мне не хватало веры, – ответил я.
– Всё остальное у меня было. Я решил умереть во славу бога. И теперь я убежал из лагеря турок, чтобы совершить это на стенах Константинополя. Моя жизнь не может стать опаснее, чем она есть.
–.Молчи,– сказала она. – Обещай, по крайней мере, что не пойдёшь за мной. Мы и так привлекли к себе много внимания.
Она закрыла лицо вуалью и повернулась ко мне спиной.
Слуги в бело-голубых одеждах пришли за ней. Она пошла с ними и ни разу не оглянулась. А я остался. Но когда они были уже далеко, я почувствовал себя обессиленным, будто кровь вытекла из моего тела через открытую рану.

       
. 14 декабря 1462.
Представители разных стран, собравшиеся в храме Святой Девы Марии возле порта под председательством кесаря Константина, двадцатью одним голосом против голосов венециан постановили конфисковать для обороны города венецианские корабли, стоящие в порту. Тревисано заявил протест от имени судовладельцев. Груз было позволено оставить на кораблях после того, как капитаны, целуя крест, поклялись, что не будут пытаться убежать. Арендная плата за корабли была установлена в размере 400 бизанов ежемесячно. Цена явно завышенная, но Венеция умеет воспользоваться случаем. Впрочем, погибая, золото не считают.
Кесарь совещался с Григорием Маммасом, которого народ прозвал фальшивым патриархом, а также с епископами и опатами монастырей о переплавке церковных ценностей и чеканке из них монет. Это ограбление монастырей и храмов монахи восприняли как первое достоверное подтверждение состоявшегося объединения церквей и признания унии.
Цены на недвижимость упали до минимума. За несколько дней процент по краткосрочным займам возрос до сорока. Долгосрочную ссуду получить вообще невозможно. Драгоценные камни ценятся высоко. За один маленький алмаз я купил ковры и мебель стоимостью 60 тысяч дукатов. Обставляю дом, который снял. Владелец готов дёшево его продать, но зачем он мне? Будущее города теперь можно исчислять месяцами.
        Последние две ночи я почти не спал. Вернулась моя прежняя бессонница. Волнение гонит меня на улицу, но я не выхожу из дома на тот случай, если кто-нибудь будет спрашивать меня. Читать я не могу. Начитался уже достаточно, чтобы понять насколько бессмысленно это занятие. Мой слуга грек следит за каждым моим шагом. Это естественно и до сих пор мне не мешало. Разве можно доверять человеку, который был на службе у турок? Мой слуга – бедный старик и мне его жалко. Пока что, я охотно закрывал глаза на этот его побочный заработок.
       
15 декабря 1452. .
Лишь маленький листок бумаги. Бродячий торговец овощами принёс мне его сегодня ранним утром.
«В храме Святых Апостолов в полдень». Ничего больше там написано не было. Ближе к полудню я сказал слуге, что пойду в порт, и послал его вычистить погреб. Уходя, я запер двери погреба: сегодня не хочу чувствовать за собой ничьих шпионящих глаз
Храм Святых Апостолов стоит на самом высоком холме города. Место выбрано безошибочно для интимного свидания. Лишь несколько женщин в чёрных одеждах молились, стоя на коленях возле ограждения у святых икон. Моя одежда не привлекла ничьё внимание, так как этот храм часто посещают латинские моряки, чтобы осмотреть могилы императоров и реликвии. По правую сторону от входа, окружённый скромным деревянным барьером, стоит кусок каменной колонны, к которой был привязан Спаситель, когда его избивали римские солдаты.
Мне пришлось ждать почти два часа, и время тянулось невыносимо медленно. Но никто не обращал на меня внимания. В Константинополе время потеряло всякое значение.
Отрешённые от всего, в религиозном экстазе молились женщины перед алтарём. Очнувшись, они озирались, словно пробуждённые ото сна. В их глазах отражалась вся невыразимая грусть умирающего города. Потом они закрывали лица вуалями и уходили с опущенной головой.
После холода улицы в храме было тепло. Под его мраморным полом проложены трубы, по которым идёт тёплый воздух – изобретение древних римлян. Растаял и леденящий холод в моей душе. От волнения меня бросило в жар, и я упал на колени, чтобы помолиться, чего со мной не случалось уже очень давно. Я стоял на коленях перед алтарём и молился от всего сердца:
– Святой всемогущий боже! Ты в образе Святого Сына пребывал на земле, чего не может постичь наш разум, чтобы избавить нас от грехов наших. Смилуйся же надо мной. Смилуйся над моим сомнением и неверием, которых ни твоё слово, ни писания отцов церкви, ни одна светская философия не смогли излечить. Твоя воля вела меня по миру. Ты дал мне мудрости и глупости, богатства и бедности, власти и рабства, страсти и кротости, желания и воздержания, пера и меча – всех твоих даров, но ничто мне не помогло. Гнал ты меня от отчаяния к отчаянию как безжалостный охотник гонит слабеющего зверя, пока чувство вины не привело меня к единственному спасительному решению: отдать жизнь свою в защиту твоего имени. Но даже этой жертвы ты не захотел принять от меня. Чего же ты хочешь, святой непостижимый боже?
Но, произнеся молитву, я почувствовал, что это несломленная гордыня говорит моим языком. И устыдился. И опять помолился в душе:
– Господи вездесущий, смилуйся надо мной. Прости мне грехи мои не за заслуги, а по твоему милосердию и освободи меня от страшной вины моей, пока она не сломила меня.
А, помолившись, я опять стал холоден как камень, как кусок льда. Я почувствовал силу в членах и несгибаемую прямизну в спине. Впервые за много лет я ощутил радость существования. Я любил и ждал, и всё минувшее превратилось в пепел за моей спиной, будто никогда до этого я не любил и не ждал. И лишь как бледную тень я ещё помнил девушку из Феррари с жемчугом в волосах. Она бродила по замку с птичьей клеткой из золотых прутиков в поднятой белой руке, будто несла она лампу, чтобы освещать себе путь.
Я похоронил её в безвестной могиле, безвестную девушку, лицо которой съели лисы. Она пришла, чтобы найти свою застёжку от пояса. Я ухаживал за больными чумой в просмоленном бараке, потому что бесконечные сомнения и колебания в вере довели меня до отчаяния. Она тоже была в отчаянии, та прелестная, непостижимая девушка. Я снял с неё зараженные одежды и сжёг их в печи торговца солью. Потом мы спали друг с другом и дарили друг другу тепло, хотя это казалось мне невозможным. Ведь она была княжной, а я лишь переводчиком в папской канцелярии.
Прошло пятнадцать лет. И сейчас уже ничто не пробуждается во мне при воспоминании о ней. Мне пришлось напрячь память, чтобы вспомнить её имя. Беатриче. Князь восхищался Данте и читал французские рыцарские романы. Он приказал зарубить собственного сына и собственную дочь за разврат, а сам тайно совокуплялся с другой своей дочерью. Это было в Феррари. Вот почему я встретил девушку из замка в чумном бараке.
Женщина с лицом, закрытым расшитой жемчугами вуалью подошла и стала рядом со мной. Она была почти такой же высокой, как и я. Из-за холода на ней был меховой плащ. Я почувствовал запах гиацинтов: пришла, моя любимая.
– Открой лицо, – попросил я. – Покажи мне своё лицо, чтобы я поверил: это ты.
– Я поступаю нехорошо,– сказала она, и в её карих глазах на бледном лице отразился страх.
– Что есть хорошо, а что плохо?– спросил я. – Нам осталось жить считанные дни. Разве могут теперь иметь какое-либо значение наши поступки?
– Ты латинянин,– сказала она с осуждением. – Так может говорить только франк, который ест не сквашенный хлеб. Человек в сердце своём чувствует, что хорошо, а что плохо. Это знал ещё Сократ. А ты как насмешник Пилат, который вопрошал: « что такое правда?»
– О, господи!– воскликнул я. – Женщина, ты собираешься учить меня философии? Вот уж истинная гречанка!
Она разрыдалась от страха и волнения. Я не мешал ей: пусть поплачет, успокоится, ведь она была настолько возбуждена, что постоянно дрожала, несмотря на тепло в храме и свой меховой плащ. Пришла, а теперь плачет из-за меня, но и по своей вине тоже. Плачет, потому что мне потребовались веские доказательства того, что я перевернул ей душу. Но ведь и она сама словно землетрясение сбросила тяжёлые холодные камни с моего сердца.
Наконец, я положил руку ей на плечо и сказал:
– Всё имеет лишь преходящую ценность: философия, знания, жизнь, даже вера. На мгновение вспыхивают они как огонь, а потом гаснут. Наша встреча это чудо. Но мы взрослые люди и давай говорить друг с другом откровенно. Я пришёл сюда не для того, чтобы ссориться с тобой.
– А для чего ты пришёл?– спросила она.
– Потому что люблю тебя,– ответил я.
– Хотя даже не знаешь кто я такая? И видел меня всего один раз? – возразила она.
Я пожал плечами. Мне нечего было сказать.
Она опустила глаза, опять начала дрожать и прошептала:
– Я совсем не была уверена, что ты придёшь.
– О, моя любимая! – воскликнул я, потому что такого прелестного признания в любви не слышал ни от одной женщины. Как бесконечно мало может выразить человек словами. А ведь многие, даже учёные и мудрые люди наивно полагают, что словами можно объяснить сущность бога.
Я протянул к ней руки. Без колебания она позволила мне взять её холодные пальцы. Они были ровными и сильными. Но эти пальцы никогда не знали никакой работы. Так мы стояли долго, держась за руки, и глядя друг на друга. Нам не нужны были слова. Её грустные карие глаза с жадным интересом изучали мой лоб, волосы, щёки, подбородок, шею, будто хотела она запечатлеть каждую мою черту. Лицо моё иссушено ветрами, посты углубили мои щёки, углы рта опустились от разочарований, а лоб избороздили морщинами мысли. Но я не стыжусь своего лица. Оно как восковая табличка, исписанная твёрдым резцом жизни. И сегодня я охотно позволил ей читать по нему.
– Я хочу знать о тебе всё,– сказала она, сжимая мои жёсткие пальцы. – Ты бреешься. Это делает тебя странным. Вызываешь чувство страха как латинский монах. Кто ты? Воин, учёный…?
– Меня бросало из страны в страну, из нищеты в богатство, словно искру на ветру. И в сердце моём тоже были взлёты и падения. Я изучал философию с её номинализмом и реализмом, штудировал сочинения древних философов. Когда же я устал от слов, то буквами и цифрами, как Раймонди, пытался обозначать понятия и явления. Но ясности не достиг. Поэтому я выбрал крест и меч.
Немного подумав, я продолжал:
– Какое-то время мне пришлось заниматься торговлей. Я научился двойной бухгалтерии, которая делает богатство иллюзией. В наше время богатство – лишь слова на бумаге как философия и святые тайны.
Чуть поколебавшись, я сказал, понизив голос:
– Мой отец был греком, хотя вырос я в папском Авиньоне.
Она вздрогнула и выпустила мои руки.
– Я это чувствовала. Будь у тебя борода, твоё лицо было бы лицом грека. Неужели, только поэтому с первой минуты ты показался мне таким знакомым, будто знала я тебя когда-то и лишь искала тот твой прежний облик в твоём нынешнем обличии?
– Нет,– ответил я. – Нет, совсем не поэтому.
С опаской она посмотрела вокруг и прикрыла вуалью нижнюю часть лица.
– Расскажи мне о себе всё. И давай походим по храму, якобы что-то осматриваем. Мы не должны привлекать к себе внимание. Меня могут узнать.
Она доверчиво вложила свою руку в мою ладонь, и мы стали ходить, осматривая саркофаги кесарей и серебряные ковчеги с мощами.
Когда наши руки соприкоснулись, словно раскалённая стрела пронзила моё тело. Но эта боль была мне приятна. Вполголоса я начал свой рассказ.
– Детство я почти не помню. Оно как сон. И я уже не знаю, что мне приснилось, а что происходило наяву. Помню, как я играл с ребятами под городскими стенами или на берегу реки. При этом я часто цитировал им проповеди по-гречески и по-латыни. Я знал наизусть много книг, которых не понимал, ведь с тех пор, как мой отец ослеп, я должен был читать ему дни напролёт.
– Ослеп?– Переспросила она.
– Когда мне было восемь или девять лет, он отправился в далёкое путешествие,– продолжал я, пытаясь вспомнить то, что уже когда-то вырвал из памяти. Сейчас призраки детства возвращались как дурной сон. – Отца не было целый год. На обратном пути он попал в руки разбойников. Они ослепили его, чтобы он не мог их узнать и привлечь к суду.
– Ослепили?– удивилась она. – Здесь, в Константинополе, ослепляют только свергнутых кесарей и сыновей, которые пошли против своего отца. Турецкие султаны переняли этот обычай у нас.
– Мой отец был греком,– повторил я. В Авиньоне его называли «Андроник-грек». А в последние годы просто «Слепой грек».
– Как твой отец оказался в стране франков? – спросила она с удивлением.
– Не знаю,– ответил я, хотя знал всё, но пусть это останется во мне. – Он прожил в Авиньоне всю свою жизнь. Мне было тринадцать лет, когда однажды, уже слепой, он упал с обрыва за папским дворцом и сломал себе шею. В детстве у меня часто были ангельские видения, ведь даже имя моё Ангел. Это тоже посчитали отягчающим обстоятельством на суде, хотя подробностей я сейчас не помню.
– На суде?– Она наморщила лоб.
– В тринадцать лет меня приговорили к смерти за убийство отца,– резко бросил я. – Предположили, что я привёл слепого отца на край обрыва и столкнул его, чтобы унаследовать имущество. Свидетелей не оказалось и меня били, чтобы вырвать показания. Наконец, огласили приговор: смерть через ломание костей палками и четвертование. Мне исполнилось тринадцать лет. Таким было моё детство.
Она схватила меня за руку, заглянула в глаза и сказала:
– Твои глаза не похожи на глаза убийцы. Продолжай говорить, это принесёт тебе облегчение.
– Я не вспоминал о тех событиях много лет, и у меня уже не возникало желания поделиться с кем-либо своими воспоминаниями. Всё это я вырвал из памяти. Но с тобой мне говорить легко. Много времени прошло с тех пор, Мне уже сорок лет. И пережитого хватило бы на несколько жизней. Я не убивал своего отца. Он был строг и вспыльчив. Случалось, бил меня. Но когда у него было хорошее настроение, я чувствовал его доброту. И я любил его. О своей матери я не знаю ничего. Она умерла при моём рождении, напрасно сжимая в руке чудодейственный камень.
– Может быть, из-за слепоты отец устал от жизни?– продолжал я. – Это мне пришло в голову позднее, через много лет. Утром того рокового дня он просил меня не беспокоиться о будущем, если с ним что-либо случится. Ведь у нас много денег, более трёх тысяч дукатов на сохранении у злотника Героламо. Всё это завещано мне, а Героламо будет моим опекуном, пока мне не исполнится семнадцать лет.
Потом он попросил меня проводить его к обрыву за дворцом. Была весна. Ему хотелось послушать ветер и крики птиц, возвращавшихся с юга. Он сказал, что договорился о встрече с ангелами и поэтому попросил меня оставить его одного и вернуться за ним только после вечерней молитвы.
– Твой отец отрёкся от греческой веры? – тут же спросила она. И в этом вопросе я узнал истинную дочь Константинополя.
– Отец посещал богослужения, исповедовался, ел латинский хлеб и покупал облатки, чтобы сократить время в чистилище,– ответил я. – Мне и в голову не приходило, что его вера может быть иной, чем у всех. Он сказал, что договорился о встрече с ангелами, а вечером я нашёл его мёртвым у подножья обрыва. Он был слепым, несчастным и уставшим от жизни.
– Но почему тебя обвинили в его смерти?– спросила она.
– Всё обернулось против меня,– ответил я. – Абсолютно всё! Говорили, будто я стремился завладеть деньгами. Мастер Героламо свидетельствовал против меня с наибольшим рвением. Он утверждал, что был свидетелем, как я укусил отца за руку, когда он меня порол. И тут же поклялся, что никаких денег в глаза не видел, если не считать той незначительной суммы, которую он получил, когда мой отец ослеп. Но те деньги давно ушли на содержание слепца. Только из жалости, как говорил Героламо, он по-прежнему посылал нам продукты из своих запасов. Слепец довольствовался малым и часто постился. Такую помощь никак нельзя назвать выплатой каких-то процентов с депозита, как тот, возможно, себе вообразил. Лишь чистое милосердие. Ведь заклад денег под проценты является тяжким грехом для обеих сторон. И чтобы никто не сомневался в его бескорыстии, Героламо обещал подарить церкви серебряный подсвечник в память о моём отце, хотя бухгалтерские книги ясно и бесспорно подтверждают: долг моего отца возрастал с каждым годом. По доброте своей Героламо согласился, чтобы я заплатил долг книгами отца, которых всё равно никто не сможет прочесть. Но ты, наверно, устала?
– Нет, я не устала,– ответила она. – Расскажи, как ты остался жив.
– Я был сыном слепого грека, чужаком. Поэтому никто не стал меня защищать. Но епископ узнал о трёх тысячах дукатов и потребовал, чтобы меня судил церковный трибунал. Формальной причиной послужили видения, возникавшие у меня во время избиений. От боли я бредил об ангелах, словно малый ребёнок. В мирском суде эта теологическая сторона дела была обойдена довольно быстро. Лишь в протоколе записали, что я душевно больной. Мирские судьи посчитали, что, приковав меня к стене башни и избивая ежедневно, они сами успешно смогут выгнать из меня нечистого, прежде чем я буду казнён. Но деньги запутали дело, и процесс против меня перерос в спор между властями церковными и светскими за право судить меня, вынести мне приговор и конфисковать деньги отца.
– Но как ты, всё-таки, спасся?– торопила она.
– Не знаю,– признался я. – Не могу утверждать, что это мой ангел спас меня, но однажды меня расковали, не объясняя причин, а на следующий день рано утром я обнаружил, что дверь моей башни не заперта. Я вышел во двор. После долгого заточения в темноте дневной свет ослепил меня. Возле западных ворот города я встретил бродячего старьёвщика, который спросил, не желаю ли я составить ему компанию. Кажется, он ждал меня, потому что знал, кто я и тут же стал задавать вопросы о моих видениях. Когда мы вошли в лес, он отыскал среди своего старья книгу на французском языке. Это были четыре евангелия, переведённые на французский. Он попросил почитать ему вслух. Так я стал членом братства Вольного Духа. Вероятно, именно члены этого братства освободили меня, ведь среди них много влиятельных и могущественных людей.
– Братство Вольного Духа?– удивилась она. – Кто они такие?
– Не хочу тебя утомлять,– ответил я уклончиво. – Расскажу об этом как-нибудь в следующий раз.
– Почему ты думаешь, что мы ещё когда-нибудь встретимся?– спросила она. – Мне было очень нелегко организовать наше свидание. Труднее, чем ты, привыкший к свободным обычаям Запада, можешь себе представить. Даже с турецкой женщиной, судя по турецким сказкам, легче встретиться, чем с гречанкой.
– В турецких сказках хитрость женщины всегда побеждает,– ответил я. – Перечитай их внимательно. Может, они тебя чему-нибудь научат.
– Ты…,– она искала слова. – Ты, конечно, уже достаточно учёный.
– Не будь ревнива. В серале султана мне приходилось заниматься совсем другими делами.
– Я ревнива? Ты слишком много себе вообразил,– воскликнула она и покраснела от злости. – И откуда мне знать, что ты не обычный соблазнитель, как другие франки? Может, ты хочешь воспользоваться знакомством с интересной женщиной, чтобы потом, как и они, бахвалиться своей победой на корабле или в шинках?
– У тебя богатый опыт,– сказал я и сжал ей локоть. – Значит, таких знакомых ты имела среди франков? И сама ты такого же рода женщина? Не бойся, я никому об этом не скажу. Вот только ошибся я в тебе. И поэтому нам лучше больше не встречаться. Найдёшь себе в приятели вместо меня какого-нибудь капитана или латинского офицера.
Она вырвала руку и растёрла локоть.
– Да! Действительно, нам лучше больше не встречаться,– сказала она, тяжело дыша и глядя на меня потемневшими глазами. – Возвращайся в порт. Там много доступных женщин. Они вполне достойны тебя. Пей, затевай скандалы, драки, как это обычно делают франки. Найдёшь себе какую-нибудь утешительницу. Да и бог с тобой.
– И с тобой!– ответил я, закипая гневом.
Она повернулась и быстрыми шагами пошла прочь по гладкому как стекло мраморному полу. Походка у неё была красивой. Сглотнув слюну, я почувствовал вкус крови: так сильно закусил губу, чтобы не позвать её. У двери она, всё же, замедлила шаг, обернулась, а когда увидела, что я стою на прежнем месте и не делаю ни малейшего движения в её сторону, то в гневе подбежала ко мне и сильно ударила по щеке. Пощёчина меня оглушила и обожгла, но сердце моё возликовало, ибо ударила она меня расчётливо: сначала глянула вокруг, никто ли на нас не смотрит.
Я спокойно стоял и молчал. Мгновение она колебалась, потом опять повернулась и пошла. А я опять стоял и смотрел её вслед. Посреди храма её решимость стала ослабевать. Она замедлила шаги, остановилась и снова вернулась ко мне. На её лице, в лучистых глазах была улыбка.
– Прости меня, дорогой,– сказала она. – Наверно, я плохо воспитана. Но теперь ты меня укротил и покорил. Увы! У меня нет ни одной книжки с турецкими сказками. Если у тебя есть, дай мне почитать. Я хочу знать, как хитрость женщины побеждает мудрость мужчины.
Она взяла мою руку, поцеловала её и прижала к своей щеке. – Ты чувствуешь, как горят мои щёки?
– Не делай так,– попросил я. – Впрочем, одна моя щека горячее, чем твои. И хитрости тебе учиться ни к чему. Не думаю, что в этом турки могут тебя чему-либо научить.
– Почему ты позволил мне уйти и не поспешил за мной?– спросила она. – Ты ранил моё самолюбие.
– Пока это всё игра,– сказал я и глаза мои, наверно, пылали. – Ты ещё можешь уйти. Я не принуждаю тебе и не пытаюсь вернуть Ты сама должна сделать свой выбор.
– Нет у меня уже никакого выбора,– сказала она. – Я сделала свой выбор, когда набросала те несколько слов на клочке бумаги. Я сделала свой выбор в ту минуту, когда подала тебе надежду в соборе Мудрости божьей. Я сделала свой выбор, наверно, ещё тогда, когда заглянула в твои глаза. И не могу уже отступить, даже если бы захотела. Но только ты сам не осложняй мне всё.
. Держась за руки, мы вышли из храма. Она испугалась, когда увидела, что уже темнеет.
– Нам надо расстаться. Немедленно.
– Позволь мне проводить тебя хоть немного,– попросил я, напрасно призывая себя к благоразумию.
Она не смогла мне отказать, хотя и с её стороны это было безрассудством. Мы шли дальше рука об руку, а сумерки опускались на зелёные купола церквей и зажигались фонари на главных улицах перед богатыми домами. За нами плёлся жёлтый худой пёс, который почему-то увязался за мной. Он сопровождал меня от дома до храма Апостолов и мёрз, ожидая, когда я выйду из него.
Она не повернула к Блахернам, как я предполагал, а направилась прямо в противоположную сторону. Мы шли мимо руин Ипподрома. На треках, которые в древности служили для состязания колесниц, теперь ежедневно молодые греки соревновались в стрельбе из луков или играли в мяч с коней при помощи палок. Разрушенные здания в вечернем свете выглядели ещё огромнее, чем были на самом деле. Громадный купол собора Мудрости Божьей – Святая София – темнел на фоне неба. Гигантская каменная громада древнего императорского дворца вырастала прямо перед нами. Ни одного огонька не горело во дворце: его пустые залы теперь редко использовались лишь для некоторых церемоний. Сумерки милосердно скрывали горькую правду, что идём мы через умирающий город. Его мраморные колонны пожелтели, стены потрескались, фонтаны не искрились, а поросшие мхом бассейны в заброшенных садах были наполнены увядшими листьями платанов. Словно сговорившись, мы замедлили шаги. Уже горела над горизонтом вечерняя звезда. Мы остановились в тени полуразрушенной колонны древнего дворца.
– Мне надо идти,– сказала она. – Дальше ты меня не провожай.
– Твой меховой плащ может привлечь грабителей или нищих,– протестовал я.
Она гордо подняла голову:
– В Константинополе нет ни грабителей, ни нищих. Возможно, они есть в порту или в Пера, но не в самом городе.
Это правда. В Константинополе даже нищие гордые. Их немного и сидят они возле храмов, глядя перед собой затуманенным взглядом, будто вглядываются в прошедшие тысячелетия. Когда они получают подаяние от какого-нибудь латинянина, то бормочут благословение, но лишь повернётся он к ним спиной, сплёвывают и трут монету о свои лохмотья, будто хотят стереть с неё нечистое прикосновение. Обедневшие мужчины и женщины чаще идут в монастырь, чем выбирают профессию нищего.
– Мне надо идти,– повторила она, но вдруг обняла меня и прижала свою голову к моей груди. В холодном воздухе плыл запах гиацинтов, которыми пахла её кожа. Я не искал её губ, щёк, не мог оскорбить её прикосновением тела.
– Когда мы встретимся снова?– спросил я. Мои губы пересохли, голос охрип.
– Не знаю. Я действительно не знаю. Никогда раньше со мной такого не случалось,– ответила она и в её голосе звучала растерянность.
– Ты не могла бы прийти ко мне домой? Тайком, чтобы тебя никто не увидел. У меня только один слуга Он за мной шпионит. Но я мог бы его куда-нибудь отослать. Я привык обходиться без слуг.
Она стояла и молчала так долго, что я испугался.
– Ты не обиделась? Кажется, мне можно доверять, ведь я не способен сделать тебе ничего плохого.
Наконец, она ответила:
– Не отсылай своего слугу. Это вызовет подозрения. Каждый чужеземец под подозрением. За тобой станут следить другим способом, может, ещё более неприятным. Я действительно не знаю, что нам делать.
– На Западе,– сказал я нерешительно,– женщина обычно имеет подругу и говорит, что хочет её навестить. При необходимости, подруга подтверждает, что так оно и было. Тогда она сама может рассчитывать на подобную услугу. Ещё в общественных банях и возле дома умирающего мужчина и женщина могут свободно встречаться и оставаться наедине.
– У меня нет никого, кому я могла бы доверять,– ответила она.
– Значит, ты не хочешь,– удручённо заключил я.
– Через восемь дней, считая день сегодняшний, я приду к тебе домой,– сказала она, поднимая голову. – Приду рано утром, если ты не возражаешь. Потеряю подругу на рынке или у венецианских лавок. Знаю, что поплачусь за это. Но приду. Со слугой поступай, как хочешь.
– Ты знаешь, где я живу?– спросил я поспешно. – Это обычный деревянный домик над портом за кварталом венециан. Ты узнаешь его по небольшому каменному льву над дверями.
– Да, да,– ответила она с улыбкой. – Я узнаю его по крошечному каменному львёнку над дверями. Ещё вчера, когда я делала покупки, то приказала нести себя мимо этого дома, чтобы хоть на мгновение увидеть тебя. Но я тебя не увидела. Пусть бог благословит твой дом.
Она повернулась и пошла быстрым шагом, исчезая в сумерках.

20 декабря 1452.
Сегодня я был в порту, когда уходил последний корабль в Венецию. Кесарь уполномочил капитана сообщить Сигнории о конфискации больших галер. Кроме того, кесарь Константин тайными путями отправил в Венгрию просьбу о помощи. Но регент Хунади полтора года назад целованием креста скрепил трёхлетний мир с Мехмедом. Под Варной в 1444 году и под Косово четыре года назад султан Мурад убедил его, что Венгрии слишком дорого обходится война с Турцией. Я не верю в помощь, которую нам может оказать христианский мир. Мехмед действует гораздо быстрее, чем христиане.
Прошлым летом я видел, как молодой султан, весь в известковой пыли, с перепачканными глиной руками работал при строительстве крепости над Босфором, чтобы собственным примером воодушевить людей на ещё большие усилия. Даже его пожилые визири должны были принимать участие в строительстве: таскать камни, мешать раствор. Мне кажется, такую мощную крепость ещё никогда не возводили в столь короткое время. Когда я покидал лагерь султана, не хватало лишь свинцовых крыш на башнях.
К тому времени огромные бронзовые пушки оружейника Орбано выдержали мощные заряды и доказали свою силу. А когда единственное каменное ядро потопило венецианскую галеру, уже ни один корабль с Чёрного моря не рискует пробиться к нам в порт. Капитан галеры отказался спустить флаг. Его труп всё ещё висит на колу возле крепости султана, а члены команды гниют, разбросанные по земле вокруг него. Султан пощадил четверых и послал их в город, рассказать о том, что произошло. С тех пор прошёл месяц.
Кажется, кесарь Константин действительно готовится обороняться. Вдоль всей городской стены ведутся строительные работы. В стену вмуровываются даже гробовые плиты с пригородных кладбищ. Это мудрое решение. Иначе их могли бы использовать турки при осаде. Среди людей ходят слухи, что работы проводятся небрежно и впустую тратятся огромные деньги. Но никто этого не осуждает. Наоборот. Вокруг всеобщее злорадство. Ведь кесарь вероотступник и стал латинянином. Поэтому его можно обманывать, как и всех католиков. Воистину, этот город больше любит турок, чем латинян.
А на крайний случай есть в Блахернах Панагия, чудесная Наисвятейшая Дева, на чью защиту всегда можно рассчитывать. Жена пекаря совершенно серьёзно рассказывала мне сегодня, что когда тридцать лет назад Мурад вёл осаду города, Наисвятейшая Дева в голубом плаще явилась на городской стене и до того напугала турок, что они сожгли осадные машины и отступили от города в течение одной ночи. Можно подумать, что Мурад не мог иметь для этого других причин.
Какой длинной может быть неделя! Как удивительно ждать, когда я уже решил, что ждать мне в жизни нечего. Само ожидание – это наслаждение, если пылкость и нетерпение юности давно прошли. Но поверить я могу с трудом. Может, она совершенно не такая, как я себе вообразил? Может, я сам себя обманываю? У меня есть котелок с раскалёнными углями, поэтому холод мне не докучает, хотя сегодня с Мраморного моря дует холодный ветер и в воздухе кружатся снежинки. Моё тело как раскалённая печь, излучающая тепло.

22 декабря 1452.
Скоро рождество Христово. Венециане и генуэзцы готовятся к празднованию. Но греки рождеству не придают большого значения. Их главным праздником является Пасха. Не как память о страданиях Иисуса, а как праздник Воскрешения. Их вера набожна, истова, мистическая и умиротворяющая. Даже еретиков они не сжигают на кострах, а разрешают им уйти в монастырь, чтобы искупить свои грехи. В кардинала Исидора они не бросали камни, а только кричали: «Забирай свой пресный хлеб и катись в Рим!».
Такой искренней веры и набожности, которые видишь здесь на лицах людей, пришедших в церковь, уже невозможно встретить на Западе. Там за деньги покупают отпущение грехов.
Но город всё больше пустеет. Огромная городская стена когда-то защищала миллион людей. Теперь город как бы сжался. Люди живут лишь на холмах вокруг центрального рынка и на склонах холмов возле порта. Упавшие дома, руины, пустыри, растянувшиеся между населёнными кварталами и стеной, служат скудными пастбищами для коз, ослов и лошадей. Жёсткая трава, колючие кусты, брошенные дома с провалившимися крышами и ветер с Мраморного моря.
Два военных корабля прислала Венеция. Пятьдесят наёмников из Рима от Папы Николая привёз кардинал Исидор. Всё остальное – это насильно реквизированные суда и уговорами или угрозами завербованные латиняне. Чуть не забыл: есть ещё пять кесарьских военных кораблей византийского типа. Они стоят в порту, и вода плещется внутри корпусов, просачиваясь через щели в бортах. Их паруса порваны и на расстоянии чувствуется исходящий от них запах гнили. Дверцы амбразур на форштевнях зелёные от наросших водорослей. Но сегодня на них можно было разглядеть копошащихся людей. Кажется, мегадукс Нотарас решил, не смотря ни на что, привести их в порядок, ведь сам кесарь не имеет на это средств. Военные корабли – дорогая вещь.
С островов на греческом море пришло несколько судов с грузом хлеба, оливкового масла и вина. Ходят слухи, что турки опустошили Морее. Поэтому ждать оттуда какую-либо помощь бесполезно, если Константин вообще может рассчитывать на своего брата. Ведь Деметриос был противником унии ещё с того памятного события во Флоренции. Когда кесарь Иоанн умер, то лишь благодаря их матери не вспыхнула братоубийственная война.
Я не знаю греков, не могу понять их души. Они всегда останутся чужими для меня. Даже счёт времени у них иной, чем у меня. Этот год у них 6960 от сотворения мира. Для турок 856 от Пророка. Какой ненормальный мир! А может, я просто чересчур латинянин в душе?
Я посетил генуэзскую Пера на другой стороне залива. Никто не задавал мне никаких вопросов. Переполненные лодки беспрерывно снуют по заливу. Торговля у генуэзцев идёт бойко. Если бы я захотел, то мог быстро разбогатеть на торговле оружием. Если бы я продавал грекам устаревшее оружие по грабительским ценам, они, возможно, лучше бы относились ко мне, уважали меня и считали добропорядочным человеком.
В каждой забегаловке в Пера можно продать или обменять информацию. Ведь генуэзцы не находятся в состоянии войны с султаном. Это тоже какой-то идиотизм. Через Пера султан Мехмед узнаёт обо всём, что происходит в Константинополе. Впрочем, мы тем же путём узнаём, как идут военные приготовления султана.
Итак, сегодня она не пришла. Наверно, хотела только выиграть время, чтобы избавиться от меня подходящим способом и замести за собой следы. Ведь я даже имени её не знаю.
Она гречанка, как и я – грек по крови своего отца. Нездоровая, хитрая, предательская, жестокая кровь Византии. Если женщина – христианка или турчанка – наихитрейшая из всех существ, то гречанка – наихитрейшая из всех женщин. Ведь она впитала опыт двух тысячелетий.
Из свинца моё сердце. Расплавленный свинец – кровь в моих жилах. Ненавижу я этот умирающий город, слепо глядящий в своё прошлое и не желающий понять, что смерть приближается к его воротам.
Ненавижу потому что люблю.

26 декабря 1452.
Сегодня мой слуга удивил меня, явившись ко мне с предостережением:
– Мой господин, ты не должен слишком часто посещать Пера.
Впервые я внимательно присмотрелся к нему. До сих пор он был для меня лишь неизбежным злом, которое перешло ко мне по наследству вместе с нанятым домом. Он следил за моей одеждой и покупал мне еду, присматривал за домом, подметал двор и, без сомнения, снабжал Чёрную комнату в Блахернах информацией о том, что я делаю и с кем встречаюсь. Ничего не имею против него. Он старый человек и мне его жаль. Но у меня никогда не возникало желания к нему приглядеться. Теперь я это сделал. Он оказался невысоким старичком с редкой бородкой. У него больные суставы и грустные бездонные греческие глаза. Его одежда обветшала и на ней полно масляных пятен.
Я спросил его:
– Кто тебе велел мне это сказать?
Он ответил неожиданно:
– Я желаю тебе добра. Ведь ты мой господин, пока живёшь в этом доме.
Я возразил ему:
– Но ведь я латинянин.
Он отрицательно замотал головой:
– Нет, нет! Ты не латинянин. Я узнаю твоё лицо.
К моему безграничному удивлению он бросился передо мной на колени и стал искать мою руку, чтобы её поцеловать. Он просил:
– Не брезгуй мной, господин! Я выпиваю вино, которое остаётся на дне кувшина, подбираю мелкие монеты, которые ты теряешь, а немного оливкового масла я дал больной тёте, ведь все мои родственники очень бедные люди. Но если ты возражаешь, я этого больше делать не буду, потому что я узнал тебя.
– Мне не жалко денег на хозяйство,– ответил я, не переставая удивляться. – Это право бедняка жить тем, что остаётся на столе богача. Что касается меня, то пока я твой господин, можешь содержать хоть всю свою семью. Деньги для меня не главное. Недалёк тот день, когда и деньги и имущество потеряют всякое значение. Перед смертью мы все равны, а на весах бога достоинства букашки весят не меньше, чем достоинства слона.
Я произнёс целую речь, стараясь в то же время рассмотреть его лицо. Мне показалось, что выглядит он приличным человеком, но лицо человека лжёт, да и разве может один грек доверять другому?
Он мне ответил:
– В следующий раз, если захочешь, чтобы я не знал, куда ты идёшь или чем занимаешься, тебе не обязательно запирать меня в подвале. Там так холодно, что мои кости превратились в лёд. С тех пор я простужен, у меня болят уши, и состояние моих колен ухудшилось.
– Встань, дурень, и полечи свои немочи вином,– сказал я, вынимая из кошелька золотой бизан. Для него это было целое состояние, ведь в Константинополе бедные очень бедны, а богатые очень богаты.
Он взглянул на монету в моей руке, и лицо его просветлело, но он потряс головой и сказал:
– Господин, я жаловался не ради денег. Тебе не надо меня покупать. Как только ты пожелаешь, я не буду видеть и слышать того, чего ты не хотел бы, чтобы я видел и слышал. Приказывай.
– Я тебя не понимаю.
Он указал на жёлтого пса, который уже начал толстеть и лежал на своей подстилке у двери с опущенным носом, глядя на меня.
– Разве этот пёс не слушается тебя и не идёт за тобой? – спросил он.
– Не понимаю, о чём ты говоришь,– повторил я, бросая на ковёр золотую монету. Он наклонился и поднял её, а потом заглянул мне в глаза.
– Тебе не надо таиться от меня, господин,– сказал он. – Твоя тайна для меня свята. Я беру эту монету, потому что ты приказал. Мне и моей семье она доставит большую радость. Но ещё большая радость для меня – служить тебе.
Его странные намёки заинтриговали меня. Скорее всего, он, как многие другие греки, подозревает, что я всё ещё тайно служу султану и только делаю вид, что убежал от него. Возможно, он надеется извлечь из этого пользу и избежать неволи после взятия города султаном? Его подозрения были бы для меня полезны, если бы я хотел что-то скрыть. Но разве можно довериться человеку столь низкого происхождения?
– Ты ошибаешься, если думаешь, что будешь иметь от меня какую-либо корысть, – ответил я резко. – Я не состою на службе у султана. Стократно и до границ моего терпения я повторял это тем, кто нанял тебя следить за мной. Я больше не служу султану!
Он ответил:
– Нет, нет! Я это знаю. Ты не можешь служить султану. Я тебя узнал, и словно молния ударила в землю рядом со мной.
– Ты пьян? – спросил я. – Бредишь. Простуда помутила твой разум? Я не понимаю о чём ты говоришь.
Но в глубине души всё это взволновало меня дивным образом.
Он склонился передо мной и сказал:
– Господин, я пил вино. Больше такого не повторится.
Но его странные речи, почему-то, вынудили меня пойти и внимательно изучить в зеркале отражение своего лица. Из-за лени и неаккуратности у меня отросла немалая щетина. Я решил больше не ходить к брадобрею, а бриться самостоятельно, старательнее, чем прежде. Ещё я решил сменить одежду, чтобы ни у кого не возникало сомнения, что я латинянин.


2 января 1453.
Пришла! Пришла ко мне несмотря ни на что. На ней был светло-коричневый плащ и мягкие коричневые сапожки. Может, ей казалось, что это удачная маскировка, но даже самый наивный глупец не смог бы принять её за женщину неблагородного происхождения. Покрой плаща, головной убор, уже то, как она обернула голову тонкой, словно дымка, вуалью, чтобы скрыть лицо, выдавали её происхождение и воспитание.
– Здравствуй, благословенная богом! – сказал я, не сумев сдержать слёз, набежавших на глаза. Жёлтый пёс приветливо махал ей хвостом.
– Это безумие,– сказала она. – Безумие и колдовство. Я не смогу оправдаться, но справиться с собой и не прийти было выше моих сил. Я пришла против своей воли.
– Как ты вошла в дом?– спросил я поспешно. Она всё ещё прикрывалась вуалью.
– Маленький кашляющий человечек открыл на мой стук. Ты должен дать своему слуге приличную одежду и приказать ему привести себя в порядок. Он так стыдился своего вида, что повернулся ко мне спиной и даже не посмотрел на меня. Твоему дому тоже не помешала бы приборка,– сказала она и вдруг быстро отвела глаза от того места, где стояла кровать. Я набросил покрывало на постель и поспешно вышел из дома. Мой слуга стоял во дворе и всматривался в облака.
– Славный денёк,– сказал он и хитро улыбнулся.
– Чудесный день,– подтвердил я. – Лучший день в моей жизни. Беги и принеси вина, хлеба, сладостей, жареного мяса, варенья. Принеси много. Покупай самое лучшее. Купи полную корзину, чтобы хватило для тебя, твоих кузенов и тёток, для всей твоей семьи. А если по дороге встретишь нищих, дай им подаяние и благослови их.
– Сегодня день твоего рождения, господин? – спросил он, делая вид, что ничего не знает.
– У меня гость,– ответил я. – Простая незнатная женщина пришла, чтобы скрасить моё одиночество.
– Гость?– переспросил он с притворным удивлением. – Не видел никакого гостя. Правда, ветер затряс дверями, будто кто-то в них стучал, но когда я отворил, там никого не было. Ты, наверно, шутишь?
– Делай как я сказал,– поторопил я его. – Но если ты кому-нибудь пикнешь хоть словечко про моего гостя, я собственноручно возьму тебя за бороду и перережу тебе горло.
Когда он уже хотел идти за корзиной, я поймал его за руку и спросил
– Как тебя зовут? Назови своё имя.
– Это великая честь для меня,– сказал он.– Меня зовут Мануэль в честь старого кесаря Мануэля. Мой отец служил подносчиком дров в Блахернах.
– Мануэль! – воскликнул я.– Какое славное имя! Это самый чудесный день в моей жизни, Мануэль. Во имя Христа!– Я схватил его за уши и поцеловал в обе, поросшие бородой, щёки, одновременно выпроваживая в дорогу.
Когда я вернулся в дом, моя гостья уже сбросила коричневый плащ и открыла лицо. Я не мог на неё насмотреться. Не мог сказать ни слова. Колени мои подогнулись, я опустился на пол перед ней и прижался щекой к её ногам. Я плакал от радости. Она несмело коснулась ладонью моей головы и погладила по волосам.
Когда я, наконец, поднял глаза, она улыбнулась мне. Её улыбка была как солнце, а светло-карие глаза как цветы. Её высокие голубые брови были как волшебные луки. Щёки словно тюльпаны. Мягкие губы казались лепестками роз. Зубы словно жемчуга. Её красота ослепила меня. Я не мог не сказать ей этого.
– Моему сердцу сейчас семнадцать лет. Мне придётся взять взаймы слова у поэтов, потому что собственных слов не хватает. Я тобою опьянён. Кажется, я ещё не жил, ещё не коснулся ни единой женщины. Мне кажется, я знал тебя всю жизнь
– Это ты – моя Византия. Ты для меня – город кесарей Константинополь. Это из-за тебя я тосковал по нему долгие годы. Это о тебе я мечтал, когда снился мне мой город. Но как город этот тысячекратно прекраснее, чем я мог себе представить, так и ты в тысячу раз красивее, чем я мог мечтать.
Две недели – это огромный отрезок времени. Две недели – за это время можно умереть. Почему ты не пришла, как обещала? Почему ты бросила меня? Мне уже казалось, что моя смерть близка.
Она пристально посмотрела на меня, прищурила глаза и кончиками пальцев коснулась моих ресниц, щёк, губ. Потом опять широко распахнула сияющие, карие, смеющиеся глаза и сказала:
– Говори ещё. Ты красиво говоришь Мне приятно слушать. Хотя, всё это ты, конечно, придумал. И, наверняка, уже позабыл меня. Ты был очень удивлён, когда я вошла. И всё же, ты меня узнал.
– Нет, нет,– сопротивлялась она, упираясь ладонями в мою грудь. Но сопротивление это было как поощрение. Я поцеловал её. В моих объятиях её тело ослабло и поддалось. Наконец, она оттолкнула меня, повернулась ко мне спиной и обхватила голову руками.
– Что ты делаешь со мной?! – вскричала она и расплакалась. – Я не для этого сюда пришла. У меня разболелась голова.
Я не ошибся: она была неопытной и нетронутой. Об этом мне сказали её губы. Об этом её тело сказало моему телу. Гордая, скорее всего – страстная, вспыльчивая, капризная, ревностно охраняемая, но греха не пробовала. Разве только в мыслях. Но не телом.
По её лицу я понял, что у неё действительно болит голова. Я взял эту красивую голову в свои ладони и нежно погладил её.
– Прости,– сказала она, плача от боли. – Может, я слишком впечатлительная. У меня такое чувство, будто кто-то вонзает в меня раскалённые иглы. Наверно, я слишком испугалась, когда ты, вдруг, обнял меня.
Энергия перетекала от меня к ней. Энергия из моих рук. Через некоторое время она глубоко вздохнула и открыла глаза.
– Твои руки добрые,– сказала она, повернула голову и поцеловала мою руку. – Это руки чудесного целителя.
Я посмотрел на свои руки.
– Чудесного целителя? Скорее, уничтожителя жизни. Но ты верь: я не хочу сделать тебе ничего плохого. И минуту назад тоже не хотел. Ты должна была это почувствовать.
Она посмотрела на меня. Её взгляд был открытый и уже хорошо мне знакомый. Я мог бы в нём утонуть. Всё вокруг меня потемнело, стало нереальным.
– Наверно, я ошиблась,– сказала она. – Может, я сама хотела чего-то такого. Но не сердцем. Сейчас я уже чувствую себя хорошо. У тебя славно. Мой собственный дом стал для меня чужим и скучным. Меня влечёт к тебе. Через камни, через стены, через весь город. Может, ты меня околдовал?
– Любовь это колдовство,– ответил я. – Любовь это страшное колдовство. Ты околдовала меня, когда заглянула в мои глаза в храме Мудрости Божьей.
– Это безумие,– сказала она. – Отец никогда не согласится выдать меня за латинянина. Я не знаю твою семью. Ты скиталец. Искатель приключений. Нет, отец приказал бы меня убить, если бы обо всём узнал.
Сердце остановилось у меня в груди. Чтобы выиграть время, я начал хвалиться
– Мой род написан на моём лице. Меч – мой отец. Гусиное перо – моя мать. Загадочные звёзды – мои братья. Ангелы и демоны – моя семья.
Она посмотрела мне прямо в глаза и сказала:
– Я не хотела тебя ранить. Но так оно и есть.
Хвастливые слова застряли у меня в горле. Правда была гораздо прозаичнее.
– Я женат. Хотя я не видел свою жену уже десять лет, но, насколько мне известно, она жива. Нашему сыну двенадцать лет. Наверно, я и крест надел потому, что не мог больше жить с ними. Они считают, что я погиб под Варной. Так лучше для всех.
Она вздрогнула после первых моих слов. Никто из нас не смотрел друг на друга. Она провела пальцем вдоль выреза платья у шеи и поправила брошь на груди. Её шея была очень бледна.
– Что это, собственно, значит?– сказала она, наконец, ледяным голосом. – Впрочем, всё и так не могло иметь дальнейшего продолжения.
Она продолжала трогать пальцами брошь, потом посмотрела на свою руку и сказала:
– А теперь я ухожу. Подай мне, пожалуйста, плащ.
Но я не желал, чтобы она уходила. И, наверно, она тоже этого не хотела. Хотела только ранить меня.
– Мы оба взрослые люди,– сказал я, и голос мой звучал жёстко. – Не будь ребёнком. Ты прекрасно знаешь, что делаешь. И пришла сюда ты не с закрытыми глазами. Условности брака? Святые таинства церкви? Нет, мне безразличны и небо и пекло когда существуешь ты и когда я, наконец, тебя нашёл. Впрочем, они совсем не такие, какими мы их представляем и какими нам их описывает церковь. Теперь мы связаны, и ты не можешь этого отрицать. Но я ещё раз повторяю, что не сделаю тебе ничего плохого.
Она стояла и молчала, упрямо глядя в пол. Поэтому я продолжал:
– Или ты не отдаёшь себе отчёт в том, что нас всех ожидает? Смерть или рабство у турок. Одно из двух тебе придётся выбирать. Времени у нас осталось не более чем полгода. Потом придут турки. И какое тогда имеет значение, что следует делать, а чего нет?– крикнул я и с такой силой ударил кулаком по спинке кресла, что кости мои затрещали и боль на миг ослепила меня. – О супружестве, доме, детях думать может человек, у которого впереди жизнь. У меня и у тебя впереди ничего нет. Наша любовь заранее обречена на гибель. Времени у нас осталось мало. Но если ты хочешь, возьми свой плащ и уходи. Потому что много лет назад волей злого рока я вынужден был жениться на женщине, которая на много старше меня, женщине, которой я лишь из жалости подарил своё тело. Сердца моего она не затронула никогда.
– Какое мне дело до твоего сердца! – крикнула она, и лицо её пылало. – У тебя сердце латинянина. Об этом свидетельствуют твои слова. Константинополь не может погибнуть никогда. Один раз при жизни каждого поколения турки осаждают его без всякого результата. Наисвятейшая Божья Матерь хранит наши стены. Как же может овладеть ими какой-то юнец, Мехмед, которого презирают сами турки?
Она говорила только чтобы говорить. Слова лишь скрывали фанатичную веру в стены Константинополя. Потом, глядя на меня, она тихо спросила:
– Что ты там сказал о злом роке? Твоя жена действительно старше тебя?
Эти вопросы обрадовали меня. Они свидетельствовали, что в её женской душе родилось любопытство. В эту минуту вернулся мой слуга. Дверь с треском хлопнула, и на лестнице послышались тяжёлые шаги. Я вышел из комнаты и взял у него корзину.
– Сегодня ты мне уже не нужен, Мануэль,– сказал я.
– Господин, я буду в пивнушке напротив. Поверь мне, так будет лучше всего.
В своём усердии он тронул меня за руку и когда я склонился к нему, прошептал мне на ухо:
– Ради Христа, господин, посоветуй ей одеваться иначе. В этой одежде она привлекает к себе все взоры и вызывает любопытство большее, чем, если бы ходила с открытым лицом и была размалёвана как портовая проститутка.
– Мануэль,– предостерёг я его. – Мой стилет очень легко скользит из ножен.
Но он лишь хихикал, будто сказал какую-то шутку, и потирал ладони, словно перед благословением.
– У тебя душа сводника, словно ты цирюльник – сказал я и пинком выгнал его прочь. – Стыдись своих мыслей, – Но пинок был лёгким, чтобы Мануэль мог догадаться о моём расположении.
Я внёс корзину в комнату. Потом раздул огонь и подбросил уголь. Налил вино в серебряный кубок. Преломил пшеничный хлеб. Наполнил сладостями китайскую вазу. Она протестующе подняла руку. Но потом, перекрестившись по-гречески, отпила глоток тёмного вина, съела немного хлеба и липкий от мёда леденец на палочке. Я тоже не был голоден и вместе с ней попробовал всего понемногу.
– Итак, мы вместе пили вино и преломили хлеб, – сказал я. – Теперь ты можешь быть уверена, что я не сделаю тебе ничего плохого. Ты мой гость и всё, что моё, теперь и твоё тоже.
Она улыбнулась и сказала:
– Ты собирался рассказать о злом роке.
– Я говорил уже слишком много. Зачем слова, если ты рядом? Одними и теми же словами люди говорят о разных вещах. Слова рождают неверие и непонимание. Мне достаточно твоего присутствия. Если люди уже вместе, слова не нужны.
Я погладил её руки над котелком с углями. Пальцы у неё были холодные, но щёки горели.
– Моя любимая,– тихо сказал я. – Моя единственная любимая! Мне казалось, что наступила осень моей жизни. Но я ошибся. Спасибо что ты есть.
Она рассказала, что её мать заболела, и прийти раньше не было возможности. Ещё я почувствовал, как ей хочется сообщить мне кто она, но я этого не желал. Не хочу знать. Такие сведения только увеличивают проблемы. Всему своё время. Мне было достаточно её присутствия.
Когда мы расставались, она спросила:
– Ты действительно считаешь, что турки начнут осаду города уже весной?
Я не мог сдержаться, чтобы не взорваться опять:
– Вы, греки, все сумасшедшие? Тогда слушай! Дервиши и монахи снуют между деревнями во всей Азии. Войска султана в Европе уже получили приказ выступать. В Адрианополе отливают новые пушки. Султан намерен собрать армию более многочисленную, чем собирали его предки, чтобы осаждать твой город. А тебя интересует только одно: действительно ли он намерен прийти? Да, намерен! – выкрикнул я. – И он очень торопится! Теперь, когда Уния вступила в силу, возможно, Папе удастся заставить европейских князьков забыть о своих спорах и войнах, чтобы ещё раз собрать их на крестовый поход. Если турки – смертельная угроза для вас, то и Константинополь, находящийся в сердце турецкого государства – смертельная угроза для султана. Ты не имеешь понятия, насколько агрессивны его планы. О нём говорят как об Александре нашего времени.
– Тише, тише,– успокаивала она меня, и на лице её была улыбка сомнения. – Если всё так, как ты говоришь, то нам недолго осталось встречаться.
– Что ты хочешь этим сказать? – воскликнул я, хватая её за руку.
– Если султан действительно выйдет из Адрианополя, кесарь Константин вышлет женщин из императорской семьи быстрым кораблём в безопасное место на Морее. На всякий случай. Этот корабль возьмёт также женщин из других знатных родов. И для меня есть на нём место.
Она посмотрела на меня своими карими глазами, прикусила губу и сказала:
– Именно этого я не должна была тебе говорить.
– Не должна была,– повторил я за ней охрипшим голосом, чувствуя, как пересохли мои губы. – Ведь я могу оказаться тайным агентом султана. Ты это имела ввиду? Все вы меня подозреваете.
– Я тебе верю,– ответила она. – Ты не используешь во зло то, что узнал. Скажи, должна ли я ехать?
– Конечно,– сказал я. – Ты должна ехать. Почему бы тебе не спасти свою жизнь и честь, если предоставляется такая возможность? Ты не знаешь султана Мехмеда. Я его знаю. Твой город будет уничтожен. Вся его красота, этот увядающий блеск вокруг нас, вся сила и богатство знатных семей – уже теперь только призрак, тень.
– А ты? – спросила она.
– Я прибыл сюда, чтобы умереть на стенах Константинополя. Умереть за то, что ушло и чего ни одна сила в мире вернуть не сможет. Наступают другие времена. У меня нет особого желания их увидеть.
Она уже надела плащ и стояла, теребя пальцами вуаль.
– Ты меня даже не поцелуешь на прощание? – спросила она.
– У тебя разболится голова,– ответил я.
Тогда она поднялась на цыпочки и стала целовать мои щёки мягкими губами, а её пальцы, едва касаясь, гладили мой подбородок. На мгновение она прижала голову к моей груди, как бы приглашая к объятиям.
– Ты сделаешь из меня зазнайку. Я начинаю слишком много о себе воображать. Тебе действительно всё равно кто я? Конечно, мне это приятно, но верится с трудом.
– Придёшь ко мне ещё раз перед отъездом?– спросил я.
Она с сожалением окинула взглядом комнату, потрепала жёлтого пёсика и сказала:
– Хорошо мне у тебя. Приду, если смогу.

6 января 1453.
И всё же, греки начинают проявлять беспокойство. Зловещие предсказания передаются из уст в уста. Женщины рассказывают свои сны. Мужчинам кажется, что они видят знаки. В злом возбуждении, с горящими глазами монахи кричат на улицах о смерти и уничтожении города, который отрёкся от веры предков.
Вся эта сумятица исходит из монастыря Пантократора. Оттуда монах Геннадиус шлёт в город грамоты и их читают в людных местах. Женщины при этом плачут. Сам Геннадиус не осмеливается нарушить приказ кесаря и показаться народу. Но я читал воззвание, которые он приказал начертать на дверях обители.
– Несчастные, – пишет он. Заблудшие души! Как могли вы отступить от веры в бога и возложить свои надежды на помощь франков? Вы обрекли на гибель свой город и потеряли свою веру. Боже, будь милостив ко мне! Перед лицом твоим я клянусь, что не принимал участия в этом греховном вероотступничестве. Задумайтесь, несчастные, что вы творите. Погибнете в рабстве, потому что отреклись от веры ваших предков и погрязли в ереси. Горе вам на страшном суде!
И всё же, важнейшим, по существу, остаётся вопрос: успеет ли флот Папы вовремя и будет ли помощь достаточной. Во всеобщий крестовый поход мне трудно поверить. К поражению под Варной христианство готовилось пять лет. На этот раз венгры не отважатся нарушить перемирие, как это случилось тогда. Если помощь не придёт вовремя, признание унии окажется делом бесполезным, лишь приведшим к недовольству и неверию. Зачем тогда надо было лишать народ Константинополя утешения, которое ему могла дать вера?
Народ на стороне Геннадиуса. Храм Мудрости Божьей сейчас пустует. Только кесарь со своей церемониальной свитой ещё ходит туда на молитву. Политикам все равно во что верить. Их исповедь это только слова. Но, мне кажется, пустота в храме может их напугать. Из храма ушла и часть духовенства. Тем, которые остались, грозят отлучением и проклятием.

8 января 1453.
Новые слухи послужили причиной того, что я решил посетить монастырь Пантократора, чтобы встретиться с Геннадиусом. Ждать мне пришлось долго. Геннадиус дни напролёт молится и истязает себя бичом во искупление грехов всего города. Но он принял меня, как только узнал, что я принадлежал к свите султана. У нас действительно турок любят больше, чем латинян.
Но когда он увидел мой гладко выбритый подбородок и латинскую одежду, то отпрянул, выкрикнул «анафема» и «вероотступник». Не удивительно, что он узнал меня не сразу, ведь и мне трудно было узнать его с первого взгляда: бородатый, патлатый, с глазами, запавшими от постов и бдений. И всё же, это был тот самый Георхиус Схолариус, секретарь и хранитель печати покойного кесаря Иоанна, тот самый, который вместе с другими поставил свою подпись под унией во Флоренции. Молодой, напористый, честолюбивый, жаждущий славы, любящий жизнь Георгиус.
– Здравствуй, Георхиус! Моё имя Джоан Анжел, – сказал я. – Джованни Анжело, твой приятель по Флоренции много лет назад.
– Может, и знал тебя Георхиус, но нет больше Георхиуса,– выкрикнул он. – Из-за грехов моих отрёкся я от светских званий, от науки и славы политика. Перед тобой монах Геннадиус, а он тебя не знает. Что ты хочешь от меня?
Его крайне возбуждённое состояние и душевная боль не были притворством. Он действительно страдал и грядущая гибель его города и его народа тенью лежали на его челе. Я коротко рассказал о себе, чтобы он мог мне доверять, а потом сказал:
– Если грехом было то, что ты подписал унию и если сейчас ты раскаиваешься в этом грехе, то почему не делаешь этого лишь перед богом? Почему ты заставляешь всех людей платить за свой грех и сеешь раздоры именно сейчас, когда все силы должны объединиться?
Он ответил:
– Моими словами и моим пером бог наказывает их за ужасное отступничество. Если бы они доверились богу и отказались от помощи Запада, тогда бы сам Господь сражался за них. Но теперь Константинополь обречён. Достройка стен и сборы оружия – лишь пустая суета, не имеющая значения. Бог отвернулся от нас и отдал нас в руки турок.
– Даже если сам бог говорит твоими устами, то всё равно впереди у нас битва. Ты же не думаешь, что Константин добровольно сдаст город?
Он посмотрел на меня испытующе и в его пылающих глазах вдруг блеснул ум опытного государственного деятеля.
– Кто говорит твоими устами?– спросил он. – Тем, кто покорится, султан гарантирует жизнь, сохранность имущества, работу, а прежде всего, их веру. Наша церковь будет жить и благоденствовать и в турецком государстве под опекой султана. Он не ведёт войну с нашей верой, а ведёт её против нашего императора.
Когда я промолчал, он добавил:
– Своим отступничеством Константин показал всем, что он не настоящий базилевс. Даже его коронация незаконна. Он для нашей веры враг худший, чем Мехмед.
– Сумасшедший, бешеный монах,– взорвался я. – Сам не ведаешь, что плетёшь!
Он ответил спокойно:
– Я своих взглядов не таю. Те же слова я говорил кесарю Константину. Мне терять нечего. Но я не один. За мной народ и немало вельмож, которые боятся божьего гнева. Передай это тому, кто тебя послал.
– Ты ошибаешься, я уже не служу султану. Но не сомневаюсь, ты постараешься, чтобы слова твои достигли ушей султана иными путями.

10 января 1453.
Меня опять вызвали в Блахерны. Франц проявил ко мне особое внимание и расположение. Он сам наливал мне вино, но в глаза не смотрел, а лишь крутил на пальце перстень, огромный, как голова ребёнка, и разглядывал свои ухоженные ногти. Несомненно, он муж учёный и мудрый, не верящий ни в каких богов. Он верен только своему кесарю. Они с Константином выросли вместе.
– Эта зима будет решающей,– заметил он между прочим. – В Адрианополе великий визирь Халил по-прежнему делает всё от него зависящее, чтобы сохранить мир. Он наш друг. Совсем недавно мы получили от него через генуэзцев обнадёживающие известия. Наверно, мне незачем это скрывать от тебя. Он призывает нас с уверенностью смотреть в будущее и вооружаться. Чем лучше мы подготовимся, тем вернее будет поражение султана, если он, всё-таки, отважится на осаду.
– Эта зима будет решающей,– согласился я. – Чем раньше султан отольёт пушки и выступит с армией, тем раньше падёт Константинополь.
– Наши стены выдержали много осад,– усмехнулся Франц. – Лишь латинянам удалось взять Константинополь. Но они пришли с моря. С тех пор мы не любим крестовые походы. Предпочитаем жить с турками в мире.
– Я отнимаю у тебя время,– сказал я. – Не хочу больше тебе мешать.
– Подожди,– сказал он. – У меня есть к тебе вопрос. Слышал, ты слишком часто посещаешь Пера. И ещё навестил монаха Геннадиуса, несмотря на то, что его свобода и сношения по приказу кесаря ограничены стенами монастыря. Чего ты добиваешься?
– Мне не хватает общения,– ответил я. – Кажется, никто мне не доверяет. Я лишь хотел обновить давнюю дружбу. Но Георхиуса Схолариса, видимо, уже нет среди живых. А с Геннадиусом я не имею ничего общего.
Франц равнодушно пожал плечами.
– Не хочу с тобой спорить. Мы всё равно не поймём друг-друга.
– Бога ради, канцлер! Я ушёл от султана, оставил должность, из-за которой мне многие завидовали, чтобы только сражаться за Константинополь. Не за тебя. Не за твоего кесаря. А за город, когда-то бывший сердцем мира. Только это сердце и осталось от могучей империи. Оно бьётся редкими последними ударами. Но это и моё сердце. Я умру вместе с ним. А если попаду в плен, то султан посадит меня на кол.
– Детский лепет,– коротко бросил Франц. – Я мог бы тебе поверить, будь тебе двадцать лет. Что общего ты, франк, можешь иметь с нами?
– Общее – желание сражаться,– ответил я. Пусть без надежды, понимая неизбежность гибели, катастрофы. Я не верю в победу. Но я хочу сражаться, даже если это бесполезно. И какое тогда имеет значение всё остальное?
На мгновение я почувствовал, что убедил его, и он готов вычеркнуть меня из своих политических расчётов как безобидного фантазёра. Но потом он тряхнул головой, и его светло-голубые глаза наполнились меланхолией.
– Если бы ты был другим, если бы ты прибыл из Европы с крестом на рукаве, клянчил деньги, как все франки, а в награду добивался привилегий в торговле, тогда, быть может, я бы тебе поверил и даже стал доверять. Но ты слишком умный, слишком опытный, слишком трезвомыслящий, и твоё поведение я могу трактовать только как маскировку тайных намерений.
Время шло. Я ощутил нетерпение и желание немедленно уйти. Но он по-прежнему крутил перстень на пальце и косо поглядывал на меня, избегая прямого взгляда глаза в глаза, словно испытывал ко мне глубокую неприязнь.
– Откуда ты прибыл в Базилею?– спросил он наконец. – Как тебе удалось войти в доверие к доктору Николо Кусано? Зачем ты приезжал с ним в Константинополь? Уже тогда ты умел говорить по-турецки. Тебя постоянно видели на заседаниях синода в Феррари и Флоренции. Куда ты исчез потом? Почему кардинал Кесарини взял тебя секретарём? Это ты погубил его под Варной? Зачем? Чтобы попасть к туркам?
И что ты на меня уставился,– заорал он вдруг, размахивая руками перед моим лицом.
– Турки утверждают, что ты обладаешь силой духа, которая заставляет неразумных тварей повиноваться тебе и помогает завоёвывать доверие тех, кто тебе нужен. Но ты не сильнее меня. На этот случай в моём перстне есть камень. И ещё талисман. Но всё это чепуха. Я больше полагаюсь на свой разум.
Я стоял и молчал. Впрочем, сказать мне было нечего. Он встал. Ударил мне в грудь ребром ладони как бы в гневе, но лишь чтобы меня пошатнуть.
– Ты, ты…– сказал он. – Думаешь, мы ничего не знаем? Ты единственный, кто сумел не отстать от султана Мехмеда за целые сутки скачки от Магнезии до Галлиполи, когда умер его отец. «Тот, кто любит меня, за мной!» Ты это помнишь? Как поскакал за ним? Говорят, он не поверил собственным глазам, когда именно ты догнал его у пролива Галлиполи.
– У меня был хороший конь. Я учился у дервишей, закаляя тело для всяких невзгод. Если пожелаешь, я могу взять в руку раскалённый уголь из котелка, и он меня не обожжёт.
Я шагнул к нему и мне, наконец, удалось поймать его взгляд. Я хотел испытать его. Но он не стал рисковать и с понурым видом отрицательно потряс головой. Если бы я не обжёгся, он бы не знал, что обо мне подумать. Его суеверие выросло на почве полного отсутствия веры.
– Да, я действительно любил Мехмеда как любят красивого дикого зверя, хотя и знают о его вероломстве. В молодости он был как кипящий котёл, который нуждается в тяжёлой крышке, чтобы не выкипело всё содержимое. По воле Мурада я иногда играл роль такой крышки. Но Мурад не переносил Мехмеда, ведь его другой, любимый сын утонул. Они никогда не соглашались друг с другом, отец и сын. И всё же, Мурад втайне гордился сыном. Он хотел, чтобы Мехмед научился умеренности, справедливости, сдержанности,– продолжал я. – Мурад хотел, чтобы сын смирился перед богом и осознал бессмысленность власти и самой жизни на земле. И Мехмед научился сдержанности, чтобы полнее удовлетворять свою ненасытность, справедливости, чтобы пользоваться ею в своих интересах, самообладанию, чтобы потворствовать своим страстям. Он закалил силу воли, чтобы полнее властвовать над всеми. Он читает молитвы, но в сердце его нет веры. Все религии для него равно не имеют никакого значения. Он читает по-гречески и по-латыни, по-арабски и по-персидски. Знает математику, географию, историю и философию. Константинополь для него лишь пробный камень. Взять Константинополь – его мечта с раннего детства. Осуществив её, он докажет самому себе, что поднялся выше своих предков. Понимаешь, что это означает? Он придёт сюда и наступит время, в котором жить я не хочу.
Франц заморгал и как бы очнулся от сна.
– Мехмед взбалмошный и нетерпеливый юнец,– сказал он. – Наш козырь – политика, выверенная столетиями. В его собственном серале, как и здесь, в Блахернах, есть опытные и умудрённые, которые только и ждут, радуясь заранее, чтобы он сломал себе шею. Время работает на нас.
– Время,– ответил я,– время кончилось. Той минуты, которую ты отмерил, уже нет. Песок вытекает из песочных часов. Бог с тобой!
Он проводил меня до дверей. Шёл со мной рядом по холодному коридору. Звук наших шагов эхом отражался от каменных стен, и слышалась в этом эхе странная меланхолия. Двери были украшены двуглавым орлом с открытыми в шипении клювами.
– Не выходи из дома слишком часто,– предостерегал меня Франц. – Не посещай Пера. Не знакомься с влиятельными людьми. Иначе может случиться, что тебе придётся поменять свой деревянный домик на каменную башню. Это дружеские советы, Иоханес Анхелос. Я желаю тебе только добра.
Внезапно, он схватил меня за одежду на груди и заорал прямо в лицо:
– А мегадукс Лукаш Нотарас? Он уже предложил тебе свою дружбу?
Это была попытка застать меня врасплох. Я ничего ему не ответил. Тогда он добавил:
– Берегись, если станет известно, что ты ищешь с ним контакт. Как только это случится, ты покойник.
Привратник подвёл мне недавно нанятого мною коня. Я пустил его полным галопом по главной улице, не обращая внимания на многочисленных прохожих. Тот, кто не сойдёт с дороги, пусть пеняет на себя. Но криками и понуканиями, ругаясь и нахлёстывая своих ослов, люди уступали мне дорогу, ещё издалека заслышав топот подкованных железом копыт моего коня по стёртым и выбитым тёсаным камням, которыми выстлана улица. От дворца Пурпуророждённых до самого Ипподрома я мчался, отпустив поводья, так что пена покрыла удила моего скакуна.
Я был полон ярости, возмущения и ужаса.
«Лучше турецкий тюрбан, чем папская тиара!» – эти слова звучали у меня в ушах. Великий князь, командующий флотом, самый влиятельный человек в Константинополе после кесаря, Лукаш Нотарас. А значит, и он тоже…

16 января 1453.
Сижу дома. Но слухи проникают через стены. Для них нет преград.
Султан строи корабли во всех портах Азии.
Сербы были вынуждены по договору о дружбе и взаимопомощи усилить своей конницей войско султана. Христиане будут воевать с христианами. Мне не доверяют. А значит, я никому не нужен.
Время течёт. Неумолимо один невозвратный день сменяется другим. Значит, она не хочет приходить. Иначе бы уже пришла.
Даже нищие в солнечный день ложатся на порыжевших склонах Акрополя, чтобы обнимать друг друга. Мужчины и женщины в лохмотьях. Они не боятся посторонних глаз. О, если бы ты была нищей, любимая моя, оборванной и грязной! Твои карие глаза я бы узнал всё равно. Я бы узнал их всегда. Даже если бы ты была старой, некрасивой, а руки твои были бы шершавыми от работы.
Если бы ты действительно хотела, то уже пришла.

21 января 1453.
Три дня я работал с рабочими, укрепляя стену возле ворот святого Романа. Таскал камни. Подносил раствор. Я весь покрылся пылью и ссадинами. Волосы мои стали жёсткими от извести.
Когда я сижу дома, то слабею. А я должен сохранить силу тела и рук, чтобы натягивать лук и рубить мечом, когда придёт время. Впрочем, целое лето я строил крепость султана над Босфором.
Я не беру деньги, которые выдают рабочим. Но я делю с ними хлеб, оливковое масло и сушёное мясо. Рабочие считают меня сумасшедшим.
23 января 1453.
Кесарь Константин проезжал сегодня со своей свитой вдоль стены. Возле нас он остановился, осматривая то, что уже сделано. Приветливо разговаривал со строителями и ответственными за строительство. Но когда окончил разговор с другими, то обратился прямо ко мне и сказал:
– Иди домой. Такой труд не по твоему достоинству.
Это не было случайностью. По его лицу я понял, что он неохотно отдаёт мне такой приказ. Нет в нём фальши. Он просто идёт наповоду у Франца и своих советников. Чтобы меня утешить, он добавил:
– Для тебя есть дело поважнее.
Это уже неправда. Никакого дела для меня у него не было. Он лишь хотел облегчить мне повиновение.
Ещё пятнадцать лет назад он был строгим и гордым как все из рода Палеологов. Но время его изменило. Теперь ему сорок девять лет. Его борода поседела. Детей у него нет. Похоронил двух молоденьких жён. После смерти кесаря Иоанна он собирался жениться в третий раз. Говорили, что его планы касались жены султана Мурада, Мари, которой Мехмед разрешил вернуться на родину, в Сербию. Однако, она предпочла уйти в монастырь. Ведь Мурад позволил ей сохранить христианскую веру. Когда-то она даже обучала молодого Мехмеда греческим молитвам.
Для Константина годы не прошли без следа. Он очень одинокий человек. И всё в его жизни приходит слишком поздно. Венецианский дож готов был отдать ему свою дочь. Тогда бы кесарь имел мощную поддержку на Западе. Но нет, не отважился он жениться на латинянке. А император Трапезунда был для него слишком беден. Кроме того, он уже союзник султана.
Наконец, нашли княжну варваров далеко за чёрным морем. Грузинский князь был истинной веры и назначил хорошее приданное. Он даже был готов послать своих славных воинов на помощь Константинополю. Но было уже слишком поздно.
Франц, который ездил сватать княжну, ещё успел вернуться прежде, чем была готова крепость султана. Но теперь Босфор закрыт. Никакая княжна уже не может прибыть сюда с Чёрного моря, никакое приданое, никакие дикие воины из Грузии.
Константин родился под несчастливой звездой. Из-за унии его ненавидит собственный народ. Но нет в нём вероломства. И он не жесток. Когда вспыхнула война, по его приказу схватили всех турок в городе, но уже через три дня он позволил им свободно уехать.
Могли также схватить и меня. Могли пытать меня изощрёнными способами, чтобы вынудить сделать необходимые признания. Но Константин этого не пожелал. А Франц не отважился. Ведь может оказаться правдой, что я тайный посланник султана. Такого человека не тащат в камеру пыток, если впереди осада.
Но вот глупость, глупость! Константин глуп. Бережёт своё достоинство базилевса. Разве может божественный базилевс сойти с коня и таскать камни? Или взять в руки кельму и работать вместе с рабочими, воодушевляя их, как это делал молодой султан на Босфоре? А ведь насколько это ускорило бы темпы работ! Пока же рабочие лишь отбывают своё время тягостно и скучно.
Итак, теперь мне не разрешено даже носить камни и раствор для укрепления древних стен. У меня нет ненависти к Константину, но простить ему этого я не могу.
Я вернулся домой, выкупался, приказал Мануэлю вымыть мне голову, после чего оделся в чистые одежды.
Когда я рассказал ему, что видел кесаря Константина и стоял лицом к лицу с божественным базилевсом, мой слуга Мануэль рассмеялся своим хитрым писклявым смехом. Я выпил вина и дал выпить ему. Он рассказал мне о комнате, стены которой покрыты порфировыми плитами, привезёнными из Рима. Эту комнату видело лишь несколько человек. В ней рождаются кесари Византии и с маленького балкона висящего высоко на фасадной стене, народ извещают об их рождении.
– За твоё кесарьское имя, Мануэль,– сказал я, наливая вино в его глиняный кубок.
– За твоё собственное имя, господин Иоханес,– ответил он и выпил так истово, что вино пролилось ему на грудь.

24 января 1453.
Если бы она уехала, я бы об этом, скорее всего, узнал. Даже если бы корабль ушёл тайно, слухи всё равно бы разошлись. С холмов каждый может видеть, что происходит в порту. В этом городе ничто долго не остаётся в тайне. Берега Азии синеют по другую сторону пролива. Тоска раздирает мне сердце.
Если бы я был без имени, без гордости, без прошлого, я мог бы кануть в людском море. Жить одним днём. Довольствоваться тем, что имею. Ждать. Но я испил из горькой чаши знаний. Моя судьба во мне и она тяжела.

26 января 1453.
Неожиданное событие. Сегодня в порт на полных парусах вошли два больших военных корабля. Пока моряки убирали паруса, люди сбежались на городские стены и склоны холмов, кричали и махали руками, приветствуя корабли. Больший из кораблей действительно выглядит мощно даже в сравнении с кораблями венециан.
Командует ими Гиовани Гюстиниани, генуэзец, бывший подест Каффы, опытный воин – профессионал. Несмотря на то, что прибывшие были латинянами, людей на берегу охватило ликование. Вооружение солдат безупречно. У многих двуручные мечи. Все закованы в доспехи. Каждый солдат легко сможет противостоять десяти легковооружённым воинам в кожаных доспехах. Они привычны к дисциплине и повиновению. Это видно по тому, как они чётким строем сходили на берег, а потом, лязгая оружием, шли через город в сторону Блахерн.
Кесарь произвёл смотр отряда. Если он знал заранее об их прибытии, то сумел хорошо сохранить тайну. Обычно, уже через несколько дней самые тайные совещания, проводимые во дворце, становятся известными за его стенами. По крайней мере, для того, кто хорошо платит.
Может, Запад, всё же, не забыл о Константинополе? Гюстиниани не мог прибыть сюда без согласия генуэзского правительства. Иначе, где бы он взял средства на снаряжение кораблей и содержание солдат?
Но у султана только янычар двадцать тысяч. Под Варной остановить их не смогла даже закованная в железо конница.

27 января 1453.
Пришла. Пришла, несмотря ни на что. Пришла ещё раз. Не забыла меня.
Похудела и побледнела. В её карих глазах не было покоя. Я понял, что она страдает. Слова и вопросы замерли у меня на губах. Да и к чему всё это? Ведь она пришла.
– Моя любимая! – только и сказал я. – Моя любимая!
– Зачем ты появился здесь? Почему не остался у султана? Почему ты мучаешь меня? Почему я покорна твоей воле?
– Это унизительно, – продолжала она. – Ещё недавно я была весела и уверена в себе. Сейчас я безвольна. Мои ноги несут меня туда, куда я не желаю идти. Ты – латинянин, женатый, авантюрист – причина того, что я начинаю сама себя презирать.
– Так мало значит наилучшее воспитание,– жаловалась она. – Так мало значат разум, происхождение, гордость, богатство. Я, как невольница, отдана в твои руки. Я стыжусь каждого своего шага, который привёл меня сюда.
– И ты даже не тронул меня,– почти кричала она.– Но тёмные желания кружат в моей крови. Голос бездны я слышу внутри моего собственного тела. Недавно я была светла. Недавно я была чиста. Сейчас я уже не знаю, кто я и чего хочу.
– В твоих объятиях стилет. В твоём кубке яд,– кричала она. – Лучше бы ты не жил. Я пришла, чтобы сказать тебе это.
Я обнял её и поцеловал в губы. Она уже не жаловалась на головную боль. За дни разлуки в ней стало больше женщины. Дрожала в моих объятиях.
О, как я ненавидел эту дрожь! Как я ненавидел румянец желания, который вспыхнул на её щеках! Всё это я пережил слишком много раз. Нет любви без тела. Нет любви без желания.
– Я не собираюсь ложиться с тобой в постель,– сказал я. – Всему своё время. Совсем не из-за этого мне так не хватало тебя.
– Если бы ты лишил меня чести, я бы убила тебя,– воскликнула она. – Слишком многим я обязана моей семье, чтобы погубить её надежды. И не говори со мной таким тоном!
– Побереги свою невинность для турок,– сказал я. – У меня не было намерения её нарушить.
– Ненавижу тебя,– сказала она, тяжело дыша и сжимая мою руку. – Иоханес Анхелос, Иоханес Анхелос, Иоханес Анхелос,– повторяла она, прижимая лицо к моему плечу, и вдруг разрыдалась.
Я взял её голову в ладони и, смеясь, целовал её глаза, щёки, утешал как маленькую девочку. Помог ей сесть, налил вино. Скоро улыбка появилась на её лице.
– Я не накрасила щёки, когда шла к тебе,– сказала она. – И поступила правильно. Уже знаю тебя. Ты всегда заставляешь меня плакать. И тогда с накрашенными щеками случится беда. Но мне очень хочется быть красивой для тебя. Хотя это и не имеет значения. Ведь ты восхищаешься только моими глазами.
– Тогда возьми их,– продолжала она, наклоняясь ко мне. – Они твои. Может, теперь ты оставишь меня в покое.
Солнце садилось. Небо стало багряным, и в доме моём потемнело.
– Как тебе удалось прийти?– спросил я.
– Весь город взбудоражен,– засмеялась она. – Все радуются и веселятся по случаю прибытия генуэзцев. Представь себе, семьсот закованных в железо солдат! Теперь чаша весов склонилась в нашу пользу. И кому придёт в голову следить за дочерью и стеречь её в такой день? Даже если я встречусь с латинянином, то меня, конечно, можно простить.
– Я раньше ни о чём тебя не спрашивал. Но сейчас хочу спросить. Это не так уж и важно. Просто мне интересно. Ты, случайно, не знаешь Лукаша Нотараса?
Она вздрогнула и с испугом посмотрела на меня.
– Почему ты спрашиваешь?
– Я хотел бы знать, что он за человек.
Она смотрела на меня и молчала, поэтому я нетерпеливо добавил:
– Действительно ли он предпочитает турецкого султана византийскому кесарю? Ты сама слышала, как он выкрикнул это перед народом в тот день, когда мы встретились в первый раз. Если ты его знаешь, скажи, может ли он стать предателем?
– Как ты смеешь?– прошептала она. – Как ты смеешь говорить такое о мегадуксе?
– Я знаю его хорошо,– продолжала она с жаром. – И его семью знаю. Он из старинного рода, честолюбивый, вспыльчивый, небезразличный к славе и наградам. Его дочь получила кесарьское воспитание. Он собирался выдать её за кесаря, но когда Константин стал базилевсом, дочь великого князя уже не годилась ему в жёны. Для мегадукса это стало унижением, которое трудно перенести. Мегадукс не согласен с политикой кесаря. Если человек выступает против унии, то он не обязательно должен быть предателем. Нет, он не предатель и никогда им не станет. В противном случае, он не стал бы так открыто и благородно высказывать свои убеждения.
– Ты не знаешь страстей, которые движут мужчинами,– сказал я. – Власть – это неодолимое искушение. Коварный и властолюбивый человек может в своих политических расчётах выбрать вариант, когда Константинополем будет управлять мегадукс в качестве вассала султана. Бунтовщики и узурпаторы и раньше жили в этом городе. Даже монах Хеннадиос открыто призывает к капитуляции.
– Твои слова пугают меня,– прошептала она.
– Эта мысль соблазнительна,– продолжал я,– Не правда ли? Стремительный бунт, небольшое кровопролитие и ворота султану открыты. Пусть погибнет небольшое количество людей, но не все. Тогда и ваша и наша культура не будут уничтожены вместе с городом. Поверь, умный человек может придумать множество причин, чтобы обелить свой поступок.
– Кто ты?– спросила она, отшатнувшись от меня. – Почему ты так говоришь?
– Потому что время, удобное для предательства уже прошло,– ответил я. – Теперь у кесаря семьсот закованных в железо латинян, не считая личной гвардии. Против них бессильна любая толпа, даже если бы Хеннадиос благословил бунт, а мегадукс Нотарас лично повёл народ на Блахерны.
– Так уж получилось,– продолжал я,– что прибытие Гиовани Гюстиниани как бы скрепило печатью судьбу Константинополя. Теперь уничтожение неизбежно. Мы можем вздохнуть с облегчением. Ведь султан Мехмед не похож на своего отца Мурада. На его слова никогда нельзя положиться. Тот, кто ему сдастся, поверив обещаниям, сам склонит голову перед палачом.
– Я тебя не понимаю,– сказала она. – В самом деле, я тебя не понимаю. Ты говоришь так, будто хочешь, чтобы наш город погиб. Ты говоришь как ангел смерти.
Закат догорел. В комнате стало темно, и наши лица превратились в бледные пятна.
– Почему «как»? Иногда я сам себя ощущаю ангелом смерти.
– Много лет назад, я ушёл из братства Вольного духа. Их фанатизм был словно тесная келья, а нетерпимость ещё ортодоксальнее, чем у монахов и капланов. И вот, покинув их, я однажды, ранним утром проснулся под старым деревом у кладбищенской стены. На этой стене кто-то нарисовал танец смерти. И первое, что я увидел – скелет. Он вёл в танце епископа. Он вёл в танце императора. Он вёл в танце купца. Он вёл в танце красивую женщину. Было свежее росное утро. Соловей пел над быстрым Рейном. И тогда меня коснулось откровение. С тех пор смерть стала моей сестрой, и я перестал её бояться.
– Твой город как старая шкатулка для драгоценностей, с которой осыпались украшавшие её драгоценные камни. Она стоит с повреждёнными гранями и углами, но, всё же, это единственное, что осталось от прежней красоты. От последних философов Греции. От расцвета веры. От первого храма Христа. Древние книги. Золотом мерцающая мозаика. Не хочу, чтобы всё погибло. Люблю их болезненно, безнадёжно, всем сердцем. Но время гибели пришло. Кто же добровольно отдаст грабителю свою шкатулку для драгоценностей? Пусть лучше она погибнет в огне и крови. Последний Рим! В тебе и во мне его тысячелетнее дыхание. Лучше корона смерти, терновый венец Христа, чем турецкий тюрбан.
– Кто ты?– прошептала она. – Почему говоришь со мной в темноте?
Я сказал, что хотел сказать. Высек огонь и зажёг свечи. Жёлтые топазы ожерелья замерцали на её шее. Жёлтые топазы под знаком стрельца. Они оберегают от подлости.
– Кто я? Женатый, латинянин, авантюрист как сказала ты сама. Зачем же спрашиваешь?
Она неловко поправила воротничок.
– Твой взгляд обжигает мне шею.
– Это моё одиночество обжигает тебя. Моё сердце превращается в пепел, когда я смотрю на твою обнажённую шею в блеске свечей. Твоя кожа как серебро. Твои глаза как тёмные цветы. О тебе можно слагать стихи. У меня для тебя много слов, красивых слов. Если их не хватит – одолжу у старых и современных поэтов. Кто я? Я Запад и Восток. Я кровь Греции, бегущая по жилам Запада. Ты довольна?
– Мне уже пора идти,– сказала она, встала и надела плащ, не дожидаясь моей помощи.
– Я возьму фонарь и пойду с тобой. На улицах неспокойно. Не хочу, чтобы ты повстречалась с пьяными генуэзцами. Сегодня будут драки. Это в обычае наёмников. Ты не можешь идти одна. Ведь они латиняне.
Она заколебалась.
– Как хочешь. Её голос был неживой. Лицо окаменело. – Теперь мне всё равно.
Я пристегнул к поясу свою кривую турецкую саблю. Её лезвие может рассечь летящую в воздухе пушинку и выщербить европейский меч. Такие сабли выковывают янычары.
– Сегодня вечером…– произнёс я, и слова застряли у меня в горле. – Сегодня вечером…– и опять не смог выговорить дальше. Из глубины моего сердца вдруг поднялась жаркая волна и смыла холодное разочарование. Многие годы я учился у дервишей, не ел мясо, и никогда у меня не возникало желание ранить или убить живое существо. Но сегодня я впервые хотел ранить и убивать. Убить человека, своего ближнего. Моё варварское тело взбунтовалось против души. Моя греческая кровь ненавидела латинян. Я чувствовал себя так, словно что-то во мне раскололось надвое. В моей душе вспыхнула жажда убийства. Никогда я ещё не ощущал такого. Это пришло с любовью. Любовь как землетрясение выбросило во мне наверх всё, что пряталось в самых тёмных тайниках моей души. Я не узнавал себя самого.
Она крепко схватила меня за руку. Её лицо, наконец, ожило.
– Не бери саблю. Ты сам об этом пожалеешь.
Странная торжествующая радость звенела в её голосе. Она почувствовала и поняла меня лучше, чем я сам мог понять себя. Это было удивительно. Она держала меня за руку и ярость моя таяла. Я сорвал с себя саблю и резко со звоном бросил её на пол.
– Как скажешь. Как скажешь.
Мы шли вверх по склону. Около порта качались на ногах и орали генуэзские солдаты. Длинными шеренгами, растянувшись поперёк улицы, они хватали женщин и приветствовали встречных похабщиной на разных наречиях. Но не было в их поведении ничего враждебного. Ещё никто их не раздразнил. Своё оружие они оставили в казармах. Нам они уступили дорогу в полном молчании. По осанке и высоко поднятой голове моей спутницы легко можно было узнать женщину высокого положения, хотя её лицо и было закрыто вуалью. Мне же уступали дорогу даже очень пьяные солдаты ещё задолго перед Варной.
Греки заперлись в домах. Когда мы поднялись по склону, нас окутала тишина. Только ночные сторожа ходили с фонарями между домов, окликая друг друга. В портовом заливе горели огни на мачтах судов, и громкая музыка отражалась эхом от воды. На набережной гремели бубны и пищали пищалки. Склоны Пера по другую сторону залива тоже сверкали, словно усеянные светлячками.
А на вершине холма, в темноте, окружённый тишиной, величественно и молчаливо возносился к небу купол собора Мудрости Божьей – Святой Софии. Опять вставали перед нами тёмные массивы зданий старого императорского дворца. Серп месяца висел над Ипподромом, уникальные украшения которого уже давно были разграблены латинскими крестоносцами и переплавлены на монеты. Но посредине его всё ещё угрожающе щерились змеиные пасти Дельфийской колонны, отлитой после битвы при Саломине из бронзы персидских кораблей.
Я остановился.
– Если хочешь, дальше можешь идти сама. Возьми фонарь.
– Я же говорила тебе, что после сегодняшнего вечера всё это не имеет никакого значения. Уже недалеко. Или ты боишься промочить ноги?
Узкая извилистая дорога вела нас вниз к берегу Мраморного моря вдоль городской стены. Мы шли мимо мощных каменных арок, поддерживающих Ипподром со стороны моря. Внизу лежал разрушенный, давно не используемый порт Буколеон. Здесь же рядом находится высокий холм, который греки охотно показывают латинянам. Этот холм сложен из костей Западных крестоносцев. Они возвращались домой через Константинополь. Греки заманили их, невооружённых, в улочку между стенами и перебили всех до одного. Это была месть за насилие и высокомерие, за грабежи и убийства. Так говорят греки.
Недалеко от холма возле стены над морем стоял её дом – большое красивое здание из камня. Факелы, мигающие в ухватах над окованными в железо воротами, освещали узкие стрельчатые окна верхнего этажа. Нижний этаж не имел окон и поэтому дом напоминал крепость. Она остановилась и указала на медный щит с гербом над дверями.
– Если ты этого ещё не знал, то теперь знаешь: я Анна Нотарас… Я Анна Нотарас,– повторила она. – Единственная дочь мегадукса Лукаша Нотараса. Теперь ты знаешь всё.
Её голос был острый как стекло. Неожиданно она схватила колотушку у ворот и ударила троекратно. Звук был глухой, как от земли, брошенной лопатой на крышку гроба дорогого человека.
Она не пыталась проникнуть в дом незамеченной через потайную дверь. Массивные ворота отворились. Бело-голубой кафтан привратника был тяжёл от серебра позументов. В дверях она обернулась ещё раз и сказала с высоко поднятой головой, словно чужому:
– Благодарю тебя, господин Иоханес, что проводил меня к дому моего отца. Иди с богом.
Двери за ней затворились. Теперь я знал: её мать – сербская княжна, племянница последнего деспота. Значит, Анна – кузина вдовы султана. У неё двое младших братьев. Отец - мегадукс, великий князь. Её воспитывали как будущую жену кесаря, но Константин разорвал договор. Почему, почему я должен был встретить именно её?
Анна Нотарас. Страшная шутка бога привела меня сюда. В душе моей разверзлась пропасть.
Мой отец покинул этот город и уехал туда, где его ждала встреча с ангелами. Но его сын вернулся. Уже взрослым мужчиной. Сорокалетним. Не ослеплённым.
Почему я так удивлён? Ведь я знал всё с той первой минуты, когда увидел её. Я лишь запрещал себе думать об этом. Теперь игра окончена. Теперь пусть всё будет серьёзно.


1 февраля 1453.
После многих бессонных ночей я пошёл на форум Константина Великого. Мраморные плиты площади были вдребезги разбиты колёсами телег. Дома разрушались. Серые деревянные лачуги как ласточкины гнёзда лепились к пожелтевшим мраморным стенам.
По истёртым крутым ступеням я поднялся на вершину колонны. От бессонницы и недоеданий я так ослабел, что мне не хватало дыхания. Голова у меня кружилась. По пути я несколько раз останавливался и отдыхал. Полуразрушенные ступени были небезопасны. Потом я стоял на вершине и раскинувшийся на холмах Константинополь был моих ног.
Когда-то эта колонна служила постаментом памятника кесарю на коне. Памятник сверкал на солнце как золотой маяк и был виден на большом удалении с Мраморного моря. Его блеск достигал берегов Азии, а меч кесаря указывал на Восток.
Четверть тысячелетия назад латинские крестоносцы после взятия города сбросили памятник. Их господство продолжалось столько, сколько живёт один человек. Краткий миг в тысячелетней истории моего города.
Потом колонну использовали для казней. С этой головокружительной высоты на плиты рынка сбрасывали предателей. Наконец, набожный монах избрал колонну себе для проживания и не покинул её, пока его высушенное солнцем и ветром тело не спустили вниз на верёвках. С этой высоты он грозил гневом господним и являл собственные откровения людской толпе, собиравшейся обычно на площади поглазеть на него. Его хриплый голос, его проклятия и благословения тонули в шуме ветра. Но в жизни одного поколения и он был достопримечательностью моего города.
Теперь уже нет ничего на вершине колонны. Совершенно ничего. Между её камней появились щели. Время мира близится к концу. Вдруг камень покатился из-под моей ноги и исчез за краем колонны. Прошло довольно много времени, прежде чем я услышал глухой звук от его падения. Площадь подо мной была пуста.
Мой город дожил до своего вечера. Исчез жар порфира и блеск золота. Исчезла святость. Стихли песнопения ангельских хоров. Остались только похоть тел и разложение душ. Грубость, равнодушие, жадность в торговле, интриги в политике. Мой город стал умирающим телом, которое уже покинула душа. Она улетела в душные кельи монастырей. Она спряталась среди пожелтевших рукописей библиотек, где седовласые старцы перелистывают страницы.
Чёрная вуаль ночи укрыла мой город. Тень её простёрлась к Западу.
– Воспламенись, мой город!– вырвался крик из глубин моей души. – Воспламенись и запылай ещё раз! Последний раз! Воспламенись у ворот ночи и зажги огонь твоей святости! Тысяча лет превратила в камень твою душу. Но выдави душу из камня в последний раз! Выжми из камня последние капли твоего святого елея! Надень на чело терновый венец Христа! Последний раз обрядись в пурпур, чтобы быть достойным себя самого!
Далеко под моими стопами в узком портовом заливе неподвижно застыли корабли. Неспокойные волны Мраморного моря догоняли друг-друга. Стаи птиц с громкими криками кружились над рыбацкими сетями, развешанными на берегу. У моих ног возносились зелёные купола церквей. Вокруг них от края и до края горизонта раскинулась серая масса домов. И стены, неодолимые стены со своими башнями как натянутый лук от горизонта до горизонта обнимали мой город в своих защитных объятиях.
Нет, я не бросился с колонны на мраморные плиты площади. Я всего лишь слабый человек, смирившийся с цепями невольника, цепями обстоятельств.
Разве может невольник что-либо иметь? И я не хочу иметь ничего. Мои знания ограничены, мои слова недостаточны, и лишь моя неуверенность – это то, в чём я действительно уверен. Поэтому я не колебался:
– Прощай, Анна Нотарас,– сказал я своему сердцу. Прощай, моя любимая! Ты не знаешь кто я. И не узнаешь никогда. Пусть отец твой станет пашой в Константинополе и вассалом султана, если таков его выбор. Мне это безразлично. Константин не пожелал тебя. Но, может, султан Мехмед вознаградит дочь своего вассала за унижение и возьмёт к себе в постель, чтобы сильнее привязать к себе твоего отца. У него много жён. Среди них найдётся место и для гречанки.
Наконец, я снова обрёл душевный покой, хотя путь к нему лежал через бессонные ночи, через непреодолимое искушение. Наедине с богом моя душа отогрелась и даже горечь моя растаяла. Сердце моё успокоилось, колени подогнулись подо мной, я опустился на холодные камни, склонил голову и закрыл глаза.
– Прощай, моя любимая, коль суждено мне никогда больше не видеть тебя. Ты сестра мне по крови. Ты единственная звезда моей души. Благодарю тебя за то, что ты есть. Благословляю твои земные глаза. Благословляю твоё земное тело. Всё в тебе благословляю.
С закрытыми глазами я смотрел на звезду внутри себя. Границы времени и пространства исчезли. Пульс мой замедлился. Члены мои охладели. Но бог это не холод.
Звезда во мне разорвалась в пылающую бесконечность. Горячая волна экстаза затопила меня волнами дрожи. Но бог это не тепло.
Я слился с ослепительным светом, стал сиянием сияния, светом света. Но бог это не свет.
И наступила тьма. Темнее, чем земная темнота. Тише, чем тишина. Милосерднее, чем смерть. Но бог это не тьма.
И не было уже ни холода, ни света, ни тьмы. Было то, чего не было никогда: Бог был во мне. Я был в боге. Бог БЫЛ.
Я держал в руке камень. Когда пальцы разжались, он упал на землю между моих коленей. Камень ударил о камень, и я очнулся. Только то мгновение, пока камень падал, длилась безвременность моего экстаза. Когда человек познаёт бога, нет различия между мгновением и вечностью. Бог не подвластен времени.
Может, я стал другим. Может, я излучал чудесную силу и в эту минуту мог бы исцелять людей и воскрешать умерших. Но мне не надо было доказывать самому себе свою силу. Убеждать самого себя – значит сомневаться. Сомнения и неуверенность это черты человеческие. Я не сомневался. Я был равен ангелам. Из этой свободы я возвратился к цепям времени и пространства. Но моя неволя уже не была мне в тягость, а была даром.

2 февраля 1453.
Проспав до самого вечера, я вышел, чтобы поискать Гиовани Гюстиниани. Его не было на корабле и в Блахернах. Наконец, я нашёл его в арсенале возле литейных печей. Он стоял, опершись о двуручный меч. Широкий в плечах, хорошо сложенный человек с большим животом, на голову выше всех окружающих, даже выше меня. Он давал указания мастерам и литейщикам кесаря, и голос его гудел, будто доносился из бочки.
Кесарь Константин уже назначил его Протостратором – главнокомандующим обороной города. У него было отличное настроение: ведь кесарь обещал ему титул князя и остров Лемнос в наследственную вассальную зависимость, если ему удастся отразить нападение турок. Он уверен в себе и дело своё знает. Это видно по его указаниям и задаваемым вопросам. Так, он хотел узнать, сколько и каких орудий сможет произвести арсенал, если будет работать днём и ночью вплоть до прихода турок.
– Протостратор,– обратился я к нему. – Возьми меня к себе на службу. Я убежал от турок. Умею владеть мечом и стрелять из лука.
У него был твёрдый безжалостный взгляд, хотя лицо его улыбалось, когда он изучающе разглядывал меня.
– Ты не простой солдат,– наконец произнёс он.
– Нет, я не простой солдат.
– У тебя тосканский акцент,– подозрительно отметил он. Я обращался к нему по-итальянски, чтобы он мне доверял.
– Несколько лет я прожил во Франции. Родился в Авиньоне. Умею говорить на французском, итальянском, греческом, турецком и латинском языках. Немного на арабском и немецком. Умею вести бухгалтерский учёт. Достаточно много знаю о порохе и пушках. Могу наводить баллисту для стрельбы на разные дистанции. Моё имя Джоан Анжел. Ещё я могу лечить собак и лошадей.
– Джоан Анжел,– повторил он, разглядывая меня своими выпуклыми глазами. Если всё, что ты говоришь, правда, то это истинное чудо. Но почему ты не предложил свои услуги кесарю? Почему ты пришёл ко мне?
– Я пришёл к протостратору.
– Ты что-то от меня скрываешь,– сказал он. – Наверно, кесарь тебе отказал. И ты пришёл ко мне. Но почему я должен доверять тебе больше, чем базилевс?
– Мне не нужно жалование,– соблазнял я его. – Тебе не придётся платить мне ни гроша. Я не бедняк. Мне не нужны деньги. Хочу лишь сражаться за Христа, за Константинополь. Я крестоносец, хотя и нет креста на моём рукаве.
Он разразился хохотом и ударил себя ладонью по бедру.
– Не мели чушь! Умный парень в твоём возрасте не ищет славы мученика. Конечно, мне и моим людям кардинал Исидор поклялся всеми святыми, что каждого, кто погибнет на стенах Константинополя, святой Пётр за уши втянет в царствие небесное. Я же буду доволен, если получу Лемнос и корону князя вместо тернового венца. А чего хочешь ты? Скажи честно или убирайся отсюда и не мешай. Сейчас время дорого.
– Гиовани Гюстиниани,– умолял я его. – Мой отец был греком. В моих жилах течёт кровь этого города. Если я опять попаду в руки турок, султана Мехмед прикажет посадить меня на кол. Почему же мне не продать свою жизнь подороже?
Но он мне не верил. Наконец, я вынужден был прибегнуть к последнему средству: понизив голос, огляделся по сторонам и сказал:
– Убегая от султана, я прихватил мешочек с драгоценностями. Разрешения, конечно, не спрашивал. Теперь ты понимаешь, почему я не хочу попасть к нему в руки?
Он был генуэзцем и клюнул на наживку. В его глазах появился зеленоватый блеск. Он тоже огляделся и шепнул мне на ухо:
– Может, я больше поверю тебе и даже стану доверять, если ты покажешь мне эти драгоценности.
– Дом, который я снимаю, лежит на дороге в порт. Ты ведь ещё живёшь на корабле?
Он взгромоздился на боевого коня. Двое слуг с факелами шли впереди нас, освещая дорогу. Личная охрана маршировала за нами, звеня доспехами. Я шёл рядом с ним, с почтением держась за стремя.

* * *
Солдаты забарабанили в дверь, и мой перепуганный слуга Мануэль отворил их. Гюстиниани ударился головой об льва над дверями и громко выругался. Лампа задрожала в руке Мануэля.
– Подай телятину с огурцами, вино и большие кубки,– приказал я.
Гюстиниани громко хохотнул и приказал солдатам ждать на улице. Ступени лестницы затрещали под его ногами. Я высек огонь и зажёг все свечи. Потом вынул из тайника маленький карманный мешочек. Его содержимое я высыпал на стол. Рубины, смарагды и бриллианты полыхнули в сиянии свечей красными, зелёными и белыми огнями.
– Пресвятая Дева!– прошептал Гюстиниани, взглянул на меня и неуверенно протянул к драгоценностям огромную руку, не решаясь, однако, к ним прикоснуться.
– Возьми себе тот камень, который тебе нравится,– сказал я. – И пусть это тебя ни к чему не обязывает. Просто в знак дружбы. Поверь, я не стремлюсь купить ни твою симпатию, ни твоё доверие.
В первое мгновение он не поверил. Но потом выбрал рубин цвета голубиной крови. Не самый большой, но самый совершенный: видимо, не впервые ему пришлось иметь дело с драгоценными камнями.
– Ты поступаешь как князь.
Он любовался рубином, держа его между кончиками пальцев. По его голосу было видно: он не знает, что и думать обо мне.
Я промолчал. Он снова принялся пытливо разглядывать меня своими блестящими выпуклыми глазами, потом опустил их и провёл ладонью по вытертым кожаным штанам.
– Это моя профессия: уметь оценивать людей, чтобы отделить плевелы и сберечь чистое зерно. Мне кажется, ты не злодей. Я чувствую, тебе можно доверять. И рубин не единственная тому причина. Впрочем, это чувство может оказаться роковым заблуждением.
– Выпьем вина,– предложил я. Вошёл Мануэль и принёс мясо, деревянную кадушку с огурцами, вино и самый большой кубок. Гюстиниани выпил, потом снова поднял кубок и провозгласил:
– Пусть тебе сопутствует удача, князь!
– Издеваешься надо мной?– спросил я.
– Нисколько,– ответил он. – Я всегда знаю что говорю. Даже когда пьян. Простой человек, вроде меня, может потрудиться ради короны, чтобы украсить ею свою голову. Но от этого он не станет князем. И в то же время, есть люди, которые в сердце своём носят корону. Твой лоб, твой взгляд, твой поступок говорят о том, кто ты есть.
– А на всякий случай у тебя есть корабли,– добавил я.
– Справедливо,– признался он без тени стыда. – На всякий случай у меня есть корабли. Последняя карта на самый крайний случай. Но не бойся. Если Гиовани Гюстиниани решил драться, то уж дерётся. Как подсказывает ему честь и разум. До последней возможности. Но не больше. Нет, не больше. Жизнь – это высокая ставка,– продолжал он. – Для человека нет ставки выше. Даже самые прочные доспехи не уберегут от свинцовой пули. Копьё всегда может скользнуть под панцирь. Поднимая меч для удара, невольно открываешь подмышку. Стрела может проникнуть в щель забрала. Доспехи не спасут от огня и растопленного свинца. Я знаю, на что иду. Это моя профессия. У меня своя честь: сражаться до последней возможности. Но только до неё. Не больше.
Я налил ему ещё вина.
– Гюстиниани, сколько ты хочешь за то, чтобы затопить свои корабли?– спросил я его, будто речь шла о совсем обычном деле.
Он вздрогнул и перекрестился по-латински.
– Что ты плетёшь? Я этого не сделаю.
– Эти камни…– продолжал я, сгребая сверкавшие драгоценности в кучку на столе, – За них ты мог бы построить десять новых кораблей в Генуе.
– Возможно,– согласился он, с жадностью глядя на сияние рубинов, белоголубое мерцание бриллиантов между моими пальцами. – Возможно, если бы я имел их в Генуе. Нет, Джоан Анжел, мы не в Генуе. Если я затоплю корабли, эти камни, может так случиться, вообще для меня ничего не будут стоить. Даже если ты предложишь мне сумму в десять, в сто раз большую, чем стоят мои корабли, я не затоплю их и тогда.
– Так мало ты веришь в свои карты?– спросил я.
Он ответил.
– Верю им. Буду ими играть. Но я не безрассуден.
Потом он провёл ладонью по налитому кровью лицу, слегка улыбнулся и сказал:
– Наверно, мы немного захмелели, если стали говорить о таких вещах.
Но это была неправда. Он мог бы влить в своё бычье тело целый бочонок вина и не слишком упиться.
Я собрал камни в горсть:
– Для меня они не стоят ничего. Я затопил свои корабли.
– Да, для меня они не стоят ничего,– с трудом прохрипел я ещё раз и швырнул камни так, что они словно град затрещали по стенам и полу. – Бери их. Возьми их себе, если хочешь. Ведь это всего лишь камни.
– Ты пьян,– крикнул он. – Не соображаешь, что делаешь. Завтра утром схватишься за голову и станешь горько об этом сожалеть.
– Возьми их,– наконец удалось произнести мне. – Это цена за мою кровь. Прикажи вписать моё имя в список своих солдат. Позволь мне сражаться бок о бок с твоими людьми. Ничего большего я не хочу.
Он уставился на меня, широко разинув рот. Потом в его глазах появилась тень сомнения:
– Драгоценности-то настоящие?– наконец спросил он, тряхнув головой. – А может, это только крашенные стёкла, такие, какими венециане обычно обманывают негров?
Я наклонился, поднял не до конца отшлифованный алмаз, подошёл к окну и прочертил глубокую черту на зеленоватой поверхности стекла сверху вниз так, что заскрипело в ушах. Потом отшвырнул камень.
– Ты сумасшедший,– сказал он и опять тряхнул своей мощной головой. – Было бы непорядочно воспользоваться твоим состоянием. Выспись. Пусть у тебя прояснится в голове. Тогда мы поговорим ещё раз.
– Когда-нибудь ты сам себе являлся наяву?– спросил я и тут же подумал, что, возможно, действительно немного захмелел с непривычки. – А со мной такое случалось. Однажды, в Венгрии перед Варной я пережил землетрясение. Кони взбесились и ломали дышла. Птицы сбились в перепуганные стаи. Шатры переворачивались. Земля тряслась и качалась. Тогда мне впервые явился ангел смерти. Он был бледен и черняв. Он был моим отражением. Я как бы видел самого себя, идущего мне навстречу. Тогда он мне сказал: «Встретимся ещё». На болотах под Варной я увидел его во второй раз. Он стоял за моей спиной, когда убегающие венгры убивали кардинала Кесарини. Тогда я отвернулся и увидел ангела смерти, моё отражение. «Мы встретимся ещё,– сказал он, –увидимся возле ворот святого Романа». Теперь мне становятся понятны его слова. Я не вор. Расположение султана может сделать невольника богаче европейского князя. После сражения меня вместе с другими пленными подвели к султану Мураду. Во время битвы его победа висела на волоске. Дряблые щёки и мешки под глазами ещё дрожали у него от напряжения и от страха, через который он прошёл. Это был приземистый, на голову ниже меня, преждевременно отяжелевший от безделья и благополучной жизни человек. Многие протягивали к нему руки и громко кричали, предлагая выкуп за свою жизнь. Но в его глазах все мы были клятвопреступниками и бунтовщиками. Он верил в мирный договор и уже успел отказаться от трона в пользу Мехмеда, собираясь провести старость в парках и садах Магнезии. Теперь он предложил нам выбирать только между Исламом и смертью. Земля уже не впитывала кровь, когда мы поочерёдно согласно возрасту и званий становились на колени перед палачом. При виде катящихся голов многие не выдерживали. Они в рыданиях громко признавали бога Ислама и его Пророка. Даже некоторые монахи признали Аллаха, раз уж их бог отдал победу туркам.
Мурад устал от жизни и преждевременно постарел,– продолжал я. – Его любимый сын утонул и с тех пор султан уже не был ревностным правителем. Он привык глушить тоску вином в обществе учёных и поэтов. Он не любил проливать кровь. Когда подошла моя очередь, он посмотрел на меня, и ему понравилось моё лицо. Тогда он спросил меня: «Ты ещё молод. Зачем тебе умирать? Признай Пророка». Я ему ответил: «Да, я молод, но готов заплатить человеческий долг, как и ты его когда-нибудь заплатишь, великий султан». Ему понравились мои слова. «Ты прав,– сказал он. – Наступит день, когда и мои божественные останки сравняет с землёй чья-нибудь рука». Потом он дал знак, что хочет даровать мне жизнь. Это был лишь каприз, потому что слова мои зародили в его душе поэтическое вдохновение. Хочешь услышать стихотворение султана Мурада, написанное им после битвы под Варной?
Гиовани потряс своей бычьей головой в знак того, что не слишком увлекается поэзией, долил себе вина и стал грызть кусок холодной телятины. Я пододвинул ему поближе огурцы и прочёл по-турецки тот незабываемый стих, щёлкая пальцами в такт, словно подыгрывая себе на лютне. Потом перевёл ему:
О, виночерпий!
Налей мне вновь
Вчерашнего вина.
Подай мне лютню,
Сердцу дай забвенье.
Жизнь краткий миг,
Роскошный миг она.
Потом лишь прах,
И чья-нибудь рука
Его с землёй
Сравняет непременно.
Такое было сердце у султана Мурада,– продолжал я. – Он умножил мощь Турции и вёл войну одну за другой ради прочного мира. Два раза он уступал трон Мехмеду. В первый раз вернуться на трон его вынудили христиане. А во второй раз призвал его вернуться великий визирь Халил, когда янычары спалили базар в Адрианополе. Пришлось Мураду примириться с судьбой и править до самой смерти без войн. Дважды в неделю он напивался с поэтами и философами. Тогда он одаривал друзей кафтанами, землёй и драгоценностями и никогда наутро не требовал их возврата.
Гюстиниани воткнул в рот пол огурца, вытер руки о кожаные штаны, набожно перекрестился и неуклюже опустился передо мной на колени.
– Я бедный человек, простой воин и не могу себе позволить быть чересчур благородным. Охотно унижусь для пользы дела.
И он стал ползать по полу и собирать драгоценности, а я держал ему свечу, чтобы ни один камень не остался незамеченным. Ползая, он сопел, но всё же, продолжал говорить:
– Только не вздумай мне помогать, прошу тебя. Эти усилия приятнее для моих членов, чем возня с самой прекрасной женщиной на свете.
Я подал ему красный кожаный мешочек. Он старательно пересыпал в него камни. Наконец, он поднялся с колен, завязал мешочек и бережно положил его за пазуху.
– Я не жадный,– сказал он. – Какой-нибудь камешек легко мог закатиться в щели пола или под ковёр и найдёт его, скорее всего, лишь твой слуга во время уборки. Спасибо тебе.
Он наклонил голову на бок и посмотрел на меня почти ласковым взглядом:
– В моей жизни,– сказал он наконец,– я встречал людей святых, встречал таких, у которых бывают видения, и много других безумцев разного рода. Возможно, я и сам стал бы сумасшедшим, если бы вовремя не осознал, что в мире происходит много вещей, понять которые несовершенный человеческий разум не в состоянии. Подтверждение тому – встреча с тобой.
Он протянул мне широкую ладонь и стиснул мою руку с искренней благодарностью.
– С этой минуты ты мой друг, Джоан Анжел. И я не стану слушать никакие сплетни о тебе. Завтра уром сразу после побудки прикажу вписать тебя в мой вербовочный список. Поэтому ты должен явиться. Получишь коня и обмундирование. И будь уверен, я найду для тебя достаточно работы, чтобы ты быстро привык к моей дисциплине. Солдат я муштрую строже, чем турки.

5 февраля 1453.
Я получил коня и обмундирование. Первые дни Гюстиниани испытывал меня. Я должен был сопровождать его при осмотре стен и необученных новобранцев, основную часть которых составляли греческие ремесленники и молодые монахи. Он тряс своей бычьей головой и смеялся, глядя на них.
Гюстиниани провёл совещание с кесарем, Францем, шкиперами венецианских кораблей и греческих островов, с подестом Пера и венецианским байлоном.
Со всеми он разговаривал подробно и неспешно, рассказывал множество историй из военных походов и осад, в которых принимал участие. Он как огромный широкий корабль прокладывает себе дорогу через невзгоды, зависть и суеверие. Ему верят. Ему можно верить. Он стал краеугольным камнем, фундаментом, на который всё крепче опирается растущая с каждым днём обороноспособность города. Он пьёт очень много вина. Самый большой кубок осушает двумя глотками. Но догадаться об этом можно лишь по небольшим припухлостям под глазами.
Его медлительность и болтливость, за которой он прячет хорошее знание людей, сначала меня раздражали. Но скоро я сам стал смотреть на всё его глазами. И, наконец, мне как бы открылся механизм, придуманный опытным механиком. Он начинал работать с писком и скрежетом, возмущённо треща шестерёнками, но с каждой минутой всё увереннее и целеустремлённее, так как одна деталь поддерживает и усиливает другую.
Я не могу не восхищаться им, как и его люди, которые, не задумываясь, с восторгом выполняют любое его приказание, будучи глубоко убеждёнными, что оно крайне важно и совершенно необходимо.
Я ему тоже полезен: рассказываю о воспитании янычар, об их дисциплине, вооружении, о том, как они сражаются. Рассказывал я ему также о характере султана Мехмеда и его окружении, о партиях войны и мира в сенате, о пропасти, которая образовалась между молодёжью и стариками после смерти султана Мурада. Мехмед сознательно углубляет и расширяет эту пропасть, чтобы сбросить Халила с поста великого визиря.
– Не забывай,– говорил я, – что ещё подростком в двенадцать и в четырнадцать лет он дважды вынужден был оставить трон, хотя отец добровольно ему его уступал. Это ключ к пониманию фанатизма, обид и жажды славы Мехмеда. В первый раз, когда полки христианских крестоносцев приблизились к Варне, он пал духом, кричал и плакал в Адрианополе, бился от страха в конвульсиях и, наконец, спрятался в гареме. Так говорят. И если бы султан Мурад не вернулся из Магнезии и за несколько дней не раздобыл из-под земли новое войско, турецкое государство погибло бы. В другой раз,– продолжал я, – взбунтовалось его собственное войско, его ветераны. Янычары отказались подчиняться худому и нервному мальчишке, который не мог повести их на войну. Они разграбили и сожгли базар в Адрианополе. Мехмеду чуть не пришлось снова прятаться в неприкасаемом гареме. Халил по собственной инициативе вызвал Мурада. Этого Мехмед никогда ему не простит. Ты не знаешь Мехмеда,– повторил я то, что уже не раз говорил другим. – Раненое самолюбие мальчишки может вырасти в силу, которая сметает государства. А его самолюбие было ранено дважды. С тех пор Мехмед многому научился. Его амбиции не знают границ. Чтобы все забыли унижения, которые ему пришлось пережить, он должен затмить своих предков. Константинополь предназначен стать тому доказательством. Взятие Константинополя он планировал ещё много лет назад, жертвуя ради этой цели своими развлечениями и зрением. По чертежам он ещё до смерти отца знал в подробностях наши стены и мог по памяти нарисовать каждую башню. Любой дом в Константинополе он найдёт с завязанными глазами. Говорят, что юношей он был здесь и переодетый бродил по городу. Ведь он изучил греческий язык, обычаи и молитвы христиан. Нет, ты не знаешь Мехмеда,– повторил я. – Ему сейчас двадцать два года. Но он не был наивным мальчиком уже тогда, когда умер его отец. Эмир Карамании, естественно, немедленно поднял бунт, как это всегда бывает в подобных случаях, и для пробы занял пару турецких провинций в Азии. Ведь он родственник Мехмеда. Но Мехмед собрал войско и уже через две недели достиг с янычарами границ Карамании. Эмир счёл благоразумным уступить: выехал навстречу Мехмеду с большой свитой и, смеясь, сказал, что пошутил, желая испытать молодого султана. Мехмед научился скрывать свои чувства. Сейчас он не поступает необдуманно. Он может кипеть от злости. Но и это он делает сознательно, чтобы произвести впечатление. Он актёр, равного которому я ещё не видел.
Мои слова произвели определённое впечатление на Гюстиниани. Наверно, он и раньше знал большую часть того, что я ему рассказал. Но теперь он услышал это от непосредственного свидетеля.
– А янычары?– спросил он. – Я имею в виду не простых солдат. Расскажи мне про их командиров.
– Янычары, естественно, хотят войны,– ответил я. – Ведь это их единственная профессия. Они – сыновья христиан, воспитанные в Исламе. Им нельзя жениться и покидать свой лагерь. Им даже запрещено учиться ремеслу или какой-либо профессии. Конечно, они были очень огорчены, когда эмир Карамании подчинился султану, и не дошло до войны, на которую они рассчитывали. Мехмед позволил им скандалить и переворачивать котлы пинками. Сам он скрылся в шатре и не показывался три дня. Какие-то купцы продали ему невольницу – гречанку, увезённую с неизвестного острова. Это была восемнадцатилетняя девушка, красивая как ясный солнечный день. Звали её Ирина. Султан провёл с ней трое суток, не показываясь людям. Янычары шумели и выкрикивали оскорбления перед его шатром. Они не хотели султана, который вместо войны предался восторгам любви и пренебрегал даже молитвами ради любовницы. Командиры уже не имели на них никакого влияния. Скорее всего, они и не желали их сдерживать.
– Я слышал об этом событии,– перебил меня Гюстиниани. – Оно лишь доказывает жестокость и несдержанность Мехмеда.
– Жестокость – да. Но не несдержанность,– ответил я. – Это была хладнокровно спланированная игра незаурядного актёра. Когда взбешённые янычары в слепой ярости попереворачивали свои котлы, он, наконец, вышел из шатра с розой в руке и заспанным лицом, каждым жестом изображая нерешительного и смущённого юнца. Янычары рычали от смеха, глядя на него. Они стали швырять в него конский помёт, бдительно, однако, следя, чтобы не попасть. Они кричали: «Какой ты султан, если предпочитаешь розу мечу?» Тогда Мехмед крикнул им в ответ: «Эх, братья, братья! Вы так говорите, потому что не видели её. Если бы вы её увидели, то не осуждали меня». Это ещё больше раздразнило янычар, и они стали кричать: «Покажи нам свою гречанку! Покажи нам её и тогда, возможно, мы тебе поверим». Мехмед лениво зевнул, вернулся в шатёр и выволок из него смущённую, перепуганную девушку. Она была почти нагая и от стыда прятала лицо в ладонях. Этой картины мне не забыть никогда,– продолжал я. – Бритые, украшенные лишь клоком волос головы янычар, ведь даже свои фетровые шапки они побросали на землю и потоптали, шутовское лицо и хищные с жёлтым блеском глаза Мехмеда, девушка, прекрасная, как весна в Карамании. Мехмед насильно разнял её ладони, содрал с неё остатки одежды и толкнул к янычарам. Они отпрянули, ослеплённые красотой её лица и белым совершенством тела. «Смотрите досыта,– крикнул Мехмед,– смотрите и признайтесь, что она достойна любви султана». Потом лицо его потемнело от бешенства, он отшвырнул розу и приказал: «Принесите мой меч!» Девушка стояла на коленях, склонив голову и прикрывая наготу руками. Когда Мехмед взял меч, схватил её за волосы и одним ударом отсёк голову, так что кровь из шеи брызнула ни ближайших янычар, они не верили своим глазам и закричали от ужаса. Потом передние попятились, чтобы затеряться среди товарищей, быть как можно дальше от Мехмеда. Тогда Мехмед сказал: «Мой меч может разрубить даже любовь! Верьте моему мечу!» Потом он спросил: «Где ваш командир?» Янычары привели своего командира, который прятался в шатре. Когда тот подошёл, Мехмед вырвал у него из руки серебряный ковш, символ командующего, и на глазах янычар ударил изо всей силы в лицо, так, что сломал ему нос и выбил один глаз. А янычары в страхе молчали и пальцем не шевельнули в защиту своего командира. Янычары уже не поднимут бунт,– подвёл я итог. – Мехмед реорганизовал их отряды, увеличив на шесть тысяч за счёт своих сокольничих, чем нарушил старый устав. Янычары получают повышение по службе с возрастом, поэтому он не мог заменить всё их прежнее командование, хотя как-то ночью и приказал убить многих из них. Но будь уверен, он обеспечит своим янычарам почётную роль при штурме Константинополя. И сам получит от этого немалую выгоду. Те из ветеранов и офицеров, которые ему неугодны, падут под нашими стенами. Мехмед никогда не прощает оскорблений. Но он научился ждать подходящего момента.
Я не знал, стоит ли продолжать, не был уверен, сумеет ли Гюстиниани понять меня. И всё же сказал:
– Мехмед не человек.
Гюстиниани наморщил лоб и вперил в меня свои налитые кровью глаза. Добродушный, бухающий смех застрял у него в горле.
– Мехмед не человек,– повторил я. – Может, он ангел тьмы? Может, он тот, который должен придти? Он отмечен знаками.
– Не пойми меня превратно,– поспешил добавить я. – Если он человек, то он новый человек. Первый в своём роде. Он открывает новое время, новую эпоху. А она породит людей, которых раньше не было. Властелинов Земли, властелинов ночи, которые в своей спесивости и гордыне отвергнут Небо и выберут Землю. Они не станут верить ничему, чего сами не видели или не слышали. В сердце своём они не будут признавать ни людских, ни божеских законов, потому что цель для них станет единственным законом. Они достанут из-под земли холод и жар преисподней и принесут их на землю, заставят силы природы служить им. Они не убоятся ни безбрежности морей, ни глубины небес. Подчинив себе все моря и всю землю, они создадут крылья, чтобы в безумной жажде знаний лететь к звёздам и завладеть ими. Мехмед первый человек из этого поколения. Как ты можешь верить, что сумеешь противостоять ему?
Гюстиниани схватился за голову:
– О, господи! Или мало того, что монахи этого города с пеной на губах вопят о конце света? Ещё и мой собственный офицер видит чудесные видения и плетёт невообразимую чушь? Голова моя лопнет, если ты скажешь ещё хоть слово.
И всё же, Гюстиниани теперь не говорит о Мехмеде, как о взбалмошном юнце, который хочет головой прошибить стену. Он стал осторожнее в словах и запретил своим людям чересчур похваляться в тавернах, предостерёг их перед недооценкой силы турок. Он даже посетил латинскую мессу, исповедался и смиренно принял отпущение грехов, хотя кардинал Исидор и заверял его, что с момента вступления в должность протостратора Константинополя все грехи ему прощены.
– Так мне будет, что предъявить святому Петру, когда однажды я постучусь в небесные врата,– оправдывался он. – Говорят, старичок, почему-то, стал более суров к нам, генуэзцам. Может, подкупили его венециане?


7 февраля 1453.
В Адрианополе произведён выстрел из пушки, от которого вздрогнул весь мир. Венгр Орбано сдержал слово. Ему удалось отлить самое большое орудие всех времён.
Когда я вернулся домой после трудного дня, мне навстречу вышел мой слуга Мануэль. Щёки у него дрожали. Заламывая руки, он спросил:
– Господин, правда, что у турок есть пушка, которая может разрушить стены Константинополя единственным выстрелом?
Как быстро распространяются слухи в этом городе! Сегодня утром Гюстиниани получил первые достоверные сведения о пробной стрельбе.
– Это неправда,– ответил я. – Такую пушку не способен создать никто. Разрушить стены Константинополя может только землетрясение.
– Люди говорят, что пушечное ядро пролетело тысячу шагов, и в месте его падения образовался ров размером с дом,– заикаясь, вымолвил Мануэль. – А ещё земля тряслась за десять тысяч шагов вокруг. Много домов разрушилось в Адрианополе, и у многих женщин случился выкидыш.
– Бабские сплетни, Мануэль,– сказал я. – Ты сам это знаешь.
– И всё-таки, это правда,– заключил он. – Уже те пушки, которые Орбано отлил для крепости султана, могут единственным выстрелом потопить корабль. Один купец из Пера был в Адрианополе и лично измерял каменное ядро новой пушки. Он утверждает, что самый крупный мужчина не сможет обхватить это ядро руками. Он всё ещё оглушён выстрелом и дрожит как старик, хотя ему ещё нет и пятидесяти лет.
– Он дрожит не от орудийного выстрела, а от вина после попойки,– возразил я. – У него было слишком много любопытствующих слушателей, поивших его вином. И после очередной рюмки пушка вырастала сразу на несколько стоп. Завтра она, наверняка, станет такой же длинной, как церковная колокольня.
Мануэль упал передо мной на колени. Его борода тряслась. Он искал мои руки, чтобы их поцеловать. А потом признался:
– Господин, я боюсь.
Он уже старый человек. Его водянистые глаза отражают всю бездонную меланхолию Константинополя. Я его понимаю. Он слишком стар и не годится в невольники. Поэтому турки его убьют.
– Встань и будь мужчиной,– сказал я. – Мы знаем размеры пушки, и техники кесаря сейчас рассчитывают вес её снарядов, их возможное воздействие на стены. Конечно, это страшное орудие, которое может принести много вреда, но оно вовсе не такое громадное, каким его сделали слухи. Кроме того, Орбано не учёный и не может рассчитывать дальность стрельбы и траекторию полёта ядра. Техники кесаря считают невозможным, чтобы он верно угадал размеры пороховой камеры в пропорции к длине ствола и весу снаряда. Его пушка, возможно, выдержит несколько выстрелов, но потом неизбежно разорвётся, сея опустошение не среди нас, а среди турок. Ведь Орбано раньше был на службе у кесаря. Техники знают его и им известно, что он может, а чего нет. Расскажи это своим тёткам и кузинам, всем родным и знакомым, чтобы они передали мои слова своим знакомым, а те своим. Пусть люди, наконец, успокоятся.
– Зачем им говорить то, чего они не поймут?– вздохнул Мануэль. – Что они знают о пороховых камерах, траекториях полёта? Им легче говорить о вещах понятных и страшных. У одной женщины в городе случился выкидыш при одном известии о пушке. А что будет, когда эта пушка загрохочет под нашими стенами, круша их в пыль?
– Скажи им, пусть уповают на Богоматерь,– буркнул я, чтобы отделаться от него.
Но сомнения прочно поселились в душе Мануэля.
– Может быть, даже Наисветлейшая Дева уже не явится на стенах, устрашая турок своей небесной скорбью,– ответил он. – В прошлый раз у турок не было таких больших пушек. Ведь эти пушки могут напугать даже Наисвятейшую Деву,– улыбнулся он дрожащими губами. – Правда ли, что пушка уже движется к нашему городу? И тянут её пятьдесят пар волов, а тысяча человек расчищает дорогу и строит мосты? Или и это всё преувеличение?
– Нет, Мануэль,– признался я. – Это правда. Пушка в пути. Скоро весна. Когда заворкуют голуби, птицы полетят над нашим городом с юга не север, султан будет у стен Константинополя. Этому не сможет помешать уже ничто на свете.
– И как долго,– спросил он,– как долго потом всё это продлится?
Зачем мне было лгать? Он уже стар. И он грек. А я не лекарь. Я человек. Его ближний.
– Может, месяц. Или два. Гюстиниани отличный воин. Три месяца, если он исполнит свой долг. А я ему верю. Но не больше. Скорее всего, не больше, даже если нам очень повезёт.
Мануэль уже не дрожал. Он смотрел мне прямо в глаза.
– А Запад?– спросил он, наконец. – А Уния?
– Запад?– переспросил я. – Вместе с Константинополем и Запад погрузится во тьму. Константинополь – последний оплот и надежда христианства. Если Запад позволит ему погибнуть, значит, он сам заслужил свою судьбу.
– И какая же судьба ждёт Запад?– спросил он. – Прости меня, господин: я любопытствую, чтобы сердце моё было готово.
– Тело без души,– ответил я. – Жизнь без надежды. Рабство настолько безнадёжное, что рабы уже даже не понимают, что они рабы. Богатство без радости. Изобилие при невозможности им воспользоваться. Смерть души.

10 февраля 1453.

Я встречал кого угодно, только не Лукаша Нотараса. Он словно преднамеренно живёт вдалеке от Блахерн, на другом конце города, в старом районе рядом с храмом Мудрости Божьей возле древнего Императорского дворца и Ипподрома. В изоляции. У него два сына, юноши, занимающие церемониальные должности при дворе, но никогда там не появляющиеся. Я видел их на арене Ипподрома, когда они играли в мяч на конях. Это рослые молодые люди с такой же мрачной и гордой меланхолией в выражении лица, как у их отца.
Мегадукс, командующий флотом, отказывается сотрудничать с Гюстиниани. На собственные средства он отремонтировал пять старых дромонов кесаря. Сегодня, к всеобщему изумлению, они высунули весла, и вышли из порта, пройдя мимо больших западных кораблей. В Мраморном море они поставили новые паруса, построились в боевой порядок и взяли курс к берегам Азии. Был хмурый серенький день с порывами ветра. Матросы ещё не умели обращаться с парусами. А когда шли на вёслах, многие гребцы теряли такт и вёсла бились друг о друга.
Последний флот Константинополя вышел в море. Венецианские и критские шкиперы хохотали и били себя по ягодицам.
Какая цель этого боевого учения? Вероятно, не только маневры под парусом и построение в боевой порядок, потому что вечером дромоны ещё не вернулись в порт.
Гюстиниани поехал во дворец и, отшвырнув с дороги личную охрану с евнухами, нарушая всякий церемониал, ворвался в личные покои кесаря. Он поступил так, чтобы показать, насколько велико его возмущение. Но, по сути, его лишь разбирало любопытство. Он не придаёт большого значения кораблям кесаря. Один западный корабль мог бы потопить их всех. Но как протостратор, Гюстиниани, конечно, раздражён, что флот не подчиняется его приказам.
Кесарь Константин защищался:
– Мегадукс Нотарас не желает сидеть, сложа руки. Турки опустошили нашу страну, осадили Селимбрию и другие оставшиеся у нас крепости. Поэтому мегадукс хочет перейти в наступление и отплатить им той же монетой, пока ещё не заперто море.
Гюстиниани ответил:
– Я приказал приготовить специальные выходы в стенах для вылазок. Неоднократно я просил твоего согласия на действия против распоясавшихся турецких банд. Они слишком обнаглели и подходят к стенам на расстояние полёта стрелы, выкрикивают оскорбления моим солдатам, грозя им оскоплением. Такие вещи ослабляют дисциплину.
Кесарь возразил:
– Мы не можем себе позволить потерять ни одного солдата. Турки могут заманить твоих людей в засаду и уничтожить их.
Гюстиниани ответил:
– Поэтому я подчинился твоей воле. Но мегадукс Нотарас не считается с ней совершенно.
Кесарь сказал:
– Он уведомил меня через посыльного о своём намерении выйти на маневры в последнюю минуту. Не мог же я приказать венецианским и критским кораблям задержать его. Но такое своеволие больше не повторится.
Франц добавил примирительно:
– Мегадукс сам снарядил галеры и платит жалование командам. Нам не следует его раздражать.
Но всё это были только слова, о чём знал каждый. Гюстиниани ударил по столу жезлом протостратора и воскликнул:
– А ты уверен, что он вернётся с кораблями и людьми?
Кесарь Константин опустил голову и тихо сказал:
– Возможно, для всех нас будет лучше, если он не вернётся.
Позже Гюстиниани повторил мне разговор и сказал:
– Я не специалист в запутанных интригах греков. До сих пор базилевс воздерживался от любого военного соприкосновения. Всякий раз, получая пощёчину от султана, он тут же, от переизбытка христианского терпения, подставлял ему другую щеку. Я, конечно, понимаю его желание показать и Западу и потомству, что султан является агрессором, а он сам – поборником веры. Только зачем? Каждый умный человек и так всё отлично понимает. Мегадукс Нотарас отбирает инициативу у кесаря, самостоятельно начиная военные действия. Поверь, он вернётся со своими кораблями. Но я не понимаю, чего он хочет. Объясни мне, ведь ты знаешь греков.
– Лукаша Нотараса я не знаю,– ответил я. – Да и кто может знать, что движет человеком гордым и честолюбивым? Возможно, хочет смыть какое-либо пятно со своей репутации. После случая перед собором Мудрости Божьей, в Блахернах его стали считать недостойным доверия и другом турок. Может, поэтому он хочет быть первым, кто продемонстрирует желание греков сражаться вопреки колебаниям кесаря.
– Но какая польза от пиратского набега на турецкое побережье?– настаивал Гюстиниани. – Именно сейчас, когда дервиши по всей Азии вопят о войне и султан набирает войско? Ничего более полезного для себя султан не мог и пожелать. Ведь Нотарас явно действует на пользу султану.
– Доказать это ты не сможешь,– ответил я. – Нам остаётся лишь оценивать каждый его поступок в отдельности и стараться думать о нём как можно более доброжелательно, пока действительность нас не поправит.
Гюстиниани посмотрел на меня своими выпуклыми глазами, почесал затылок и спросил:
– Почему ты защищаешь Лукаша Нотараса?– А потом добавил добродушно: – Лучше бы ты молчал, Перед моим уходом Франц отвёл меня в сторону и попросил не спускать с тебя глаз. Он утверждает, что ты опасный человек, что ты имел свободный доступ к султану в любое время дня и ночи. Франц призвал меня быть осторожным.
Позже Гюстиниани выдал мне медные принадлежности для письма и назначил своим адъютантом. Теперь я имею доступ к его секретным бумагам.

11 февраля 1453.
Ночью меня разбудил перепуганный слуга и зашептал:
– Господин, в городе волнение.
На улице тут и там горели факелы и лампы. Полуодетые люди выходили из домов и останавливались у дверей. Все смотрели на зарево в ночном небе. Я набросил на себя меховой плащ, и людской поток понёс меня на холм Акрополя. Небо за морем озаряли далёкие пожары. Дул влажный ветер. Сильно пахло мокрой землёй. Это была уже весенняя ночь.
Женщины в чёрном молились, стоя на коленях. Мужчины осеняли себя крестным знамением. А потом шёпотом разнеслось из уст в уста знакомое имя:
– Лукаш Нотарас,– шептали люди. – Мегадукс Лукаш Нотарас.
Горели турецкие деревни по другую сторону моря. Но народ не ликовал. Наоборот. Было ощущение, будто горе парализовало всех. Словно только сейчас все осознали, что началась война.
Резкий ночной ветер затруднял дыхание.
Кто меч обнажает, от меча и гибнет. И невинные погибнут вместе с виноватыми.


12 февраля 1453.
Флот ещё не вернулся. Пришла весть, что передовые отряды турок взяли крепость святого Стефана и вырезали гарнизон, который осмелился защищаться.
Страшный град вынудил сегодня всех попрятаться по домам. Он разбил много крыш. Ночью подземные цистерны странно гудели. Земля содрогалась. Многие видели, как молнии без грома вспарывали горизонт, и огненные шары летали по небу.
За большой пушкой и вся остальная артиллерия султана двинулась из Адрианополя к Константинополю. Десять тысяч конницы выделены для охраны.
В Адрианополе султан произнёс большую речь перед собравшимся Диваном.
Молодёжь он увлёк посулами, а от пожилых и осторожных принял присягу. Венецианский байлон и подест Пера получили достоверные сведения о содержании его речи.
Вот что сказал Мехмед:
« Власть базилевса уже сломлена. Остаётся сделать последнее усилие, чтобы уничтожить тысячелетнее государство наследников Константина. Константинополь – столица всех столиц. Сейчас его можно взять штурмом. Благодаря нашему новому оружию и высокому духу наших войск удача нам обеспечена.… Но мы должны спешить, пока христианство не расшевелилось и не прислало флот на помощь Константинополю. Сейчас самое подходящее время и мы не можем его упустить».
Говорят, перед тем как произнести эту речь, Мехмед посреди ночи вызвал к себе великого визиря Халила, лидера партии мира, чтобы с ним договориться. И на этот раз Халил не осмелился подать голос в защиту мира.
Когда я получил доступ к документам из железного ящика Гюстиниани, то смог убедиться, что Халил всё ещё тайно переписывается с кесарем Константином. Иначе мы бы не знали всего того, что знаем сейчас о вооружении турок, о финансировании агрессии.
После того, как флот вышел в море, кесарь поспешил выслать последнее послание в Адрианополь. Написал он его собственноручно, не прибегая к помощи Франца. В ящике Гюстиниани есть копия этого письма. Я читал его многократно со странным волнением и печалью. Оно ярче, чем любой другой поступок Константина доказывает, что он истинный кесарь. Вот письмо кесаря султану Мехмеду:
«Теперь стало очевидно, что ты стремишься не к миру, а к войне. Пусть же будет по-твоему. Мне не удалось убедить тебя в моих мирных устремлениях, хотя я и не запятнал уста свои ложью и даже выразил готовность считаться твоим вассалом. Сейчас я обращаюсь к всевышнему и ищу поддержки лишь у него. Если такова его воля, чтобы мой город подпал под твою власть, то помешать этому я не в силах. Если же он склонит тебя к заключению мира, то я буду счастлив. Но этим письмом я возвращаю тебе каждое твоё слово, все обещания и договоры, которые мы заключали друг с другом. Я закрываю ворота города, и буду защищать мой народ до последней капли крови. Желаю тебе править счастливо до того дня, когда справедливый бог, наш наивысший судья, призовёт нас обоих к себе».
Это письмо официальное и немного в нём от знаменитой греческой риторики. Нет там изысканных оборотов Франца. И всё же, оно меня взволновало. Письмо кесаря. Оно бесполезно. Да, бесполезно. Но, может быть, в своём опустевшем дворце Константин писал его для потомков? Может, в своей незамысловатости это письмо содержит более верные сведения, чем все труды историков вместе взятые? И не вина кесаря, что он родился под несчастливой звездой.

13 февраля 1453.
Флот всё ещё не вернулся. Мрачный дворец Нотараса над морем стережёт свою тайну. Я не могу больше выносить эту неопределённость. Прошло уже две недели после нашей последней встречи. Я даже не знаю, в городе ли она.
Напрасно я езжу верхом по улицам и вдоль стен. Напрасно усердным трудом стараюсь погасить тревогу в сердце. Я не могу от неё освободиться. Её пылающие глаза приходят в мой сон. Её гордость и холодное высокомерие сжигают мне сердце. Мне безразлично, что она дочь великого князя и сербской княжны. Мне безразлично, что её род даже старше рода кесаря. От этого я не меньше уважаю своего отца.
Сорок лет. Мне казалось, я уже достиг осени своей жизни.
Почему бы ни попытаться встретиться с ней? Ведь нам осталось совсем немного быстротечных дней. А время уходит безвозвратно. И дни мелькают как быстрые стрелы. Поручения, тренировки с оружием, перепись запасов. Пустота.
Сегодня я вышел из своего полутёмного дома прямо в солнце. Оно пылало. Небо над Константинополем было как распростёртый голубой балдахин. Глубокое волнение наполнило меня.
Я шёл пешком как самый бедный пилигрим. Далеко-далеко синела мраморная башня Золотых ворот.
Потом я опять увидел каменную стену и узкие стрельчатые окна на верхнем этаже, щит с гербом над воротами. Я постучал.
– Джоан Анжел, адъютант протостратора.
– Мегадукс в море. Оба его сына с ним. Госпожа больна и лежит в постели.
– Я желаю видеть его дочь, Анну Нотарас.
Она пришла с женской половины дома. Вольная гречанка. Кесарьское воспитание. Евнух старый, сморщенный как увядшее яблочко, глуховатый и беззубый. Но одежды на нём дорогие.
– Я ждала тебя,– сказала она. – Ждала долго. Но ты пришёл, и нет уже во мне прежнего высокомерия. Садись, Джоан Анжел.
Евнух огорчённо покачал головой, молитвенно поднял руки к небу, закрыл лицо ладонями и опустился на маленький стульчик в углу комнаты, снимая с себя всякую ответственность.
Вошла служанка с золотым кубком на серебряном подносе. Кубок был работы мастеров Древней Греции, явно фривольный: на нём был изображён сатир, который догонял убегающих нимф. Она пригубила вино и передала кубок мне.
– За нашу дружбу,– сказала она. – Ты ведь не с плохими намерениями пришёл в наш дом?
Я выпил вино её отца.
– За отчаяние,– ответил я. – За забвение и мрак. За время и пространство. За наши путы. За милые оковы. За то, что ты существуешь, Анна Нотарас!
На полах из порфира лежали чудесные ковры всех красок Востока. За узкими стрельчатыми окнами блестело Мраморное море. Её тёмные глаза пылали. Её кожа была как золото и слоновая кость. Она не переставала улыбаться.
– Говори,– велела она. – Что пожелаешь. Говори оживлённо и достойно, будто сообщаешь мне нечто важное. Евнух тебя не слышит, но успокоится, если ты будешь говорить не останавливаясь.
Это было нелегко. Мне хотелось лишь смотреть на неё.
– Ты пахнешь гиацинтами,– сказал я. – Гиацинтовый запах у твоего лица.
– Опять начинаешь,– возмутилась она.
– Да, начинаю опять,– ответил я. – Прекрасно твоё платье, сверкающее золотыми нитями, но ты сама намного прекраснее. Это платье чересчур ревностно стережёт твою красоту. Какие монахи создали этот узор? Мода сильно изменилась со времён моей молодости. Во Франции красивые женщины даже обнажают грудь, чтобы поразить мужчин, как прекрасная Агнес Сорель, фаворитка короля Карла. А вы здесь скрываете всё, даже лицо. Если бы мы смогли когда-нибудь вместе путешествовать по Западу!– продолжал я. – Первую женщину, которая научила меня тайнам плотской любви, я встретил возле плавательного бассейна у Источника Молодости в окрестностях Рено. Утром того дня пел соловей, и сестра моя Смерть танцевала на кладбищенской стене. Она была женщиной в расцвете лет, старше меня. Она не скрывала свою красоту: сидела нагая на краю бассейна и читала, в то время как благородные дамы и господа забавлялись в воде и ели с плавающих столиков. Её звали госпожа Доротея. Это она дала мне рекомендательное письмо к Енашу Сильвию из Базилеи, если тебе известно это имя. Всё случилось после того, как я покинул братство Вольного духа. До этого я занимался любовью лишь в кустах и в темноте. Но благородная дама уложила меня на пуховые подушки и зажгла свечи вокруг ложа, чтобы ни одна мелочь не ускользнула внимания.
Анна Нотарас покраснела. Её губы задрожали.
– Зачем ты говоришь мне такое? На тебя это совсем не похоже. Я даже не подозревала, что ты можешь быть таким.
– Потому что хочу тебя. Может, плотское желание и не есть любовь, но нет любви без желания. Помнишь, я не говорил так, когда мы оставались наедине, и ты была в моей власти. Нет, нет, ты бы не вонзила в меня стилет, если бы я тронул тебя. Твои глаза говорят мне, что ты бы этого не сделала. Моя страсть чиста как пламя. Ты сама отдашь мне свой цветок. Я не сорву его насильно. Анна Нотарас! Анна Нотарас! Как я люблю тебя! Не слушай меня, потому что я сам не знаю, что говорю. Я просто счастлив. Это ты делаешь меня счастливым.
– Братство Вольного Духа,– продолжал я. – Они признают лишь четыре Евангелия. Отвергают крест. Всё их личное имущество принадлежит общине. Они есть и среди бедных и среди богатых, в любом обществе и сословии. Они узнают друг-друга по тайным знакам. Они есть во всех странах. У них разные имена. Есть они и среди дервишей. Я обязан им жизнью. Многие из них присоединились к Орлеанской деве и вместе с ней участвовали в столетней войне. Но когда мне исполнилось двадцать пять, я ушёл от них, потому что их ненависть и фанатизм ужасны. С тех пор я исходил много дорог.
– И, в конце концов, они привели тебя к твоей жене,– сказала она язвительно. – Это ты уже говорил. Расскажи о своей женитьбе, о том, как ты нашёл своё счастье. Наверно, тебе было ещё лучше, чем в бассейне с нагой женщиной? Рассказывай, не стесняйся.
И я вспомнил жару во Флоренции, жёлтые воды реки и холмы, опалённые солнцем. Моя радость угасла.
– Разве я не рассказывал тебе о Флоренции и Феррари? О том, как виднейшие учёные нашего времени ссорились из-за двух букв целых два года?
– Почему ты выворачиваешься, Иоханес Анхелос?– прервала она меня. – Неужели, всё ещё настолько болезненна для тебя память о твоей женитьбе? О, какое это наслаждение – причинять тебе боль, как ты причиняешь боль мне!
– Почему мы никогда не говорим о тебе, а всегда лишь обо мне?– спросил я с неохотой.
– Я Анна Нотарас. Этого достаточно. Ничего больше обо мне сказать нельзя.
Она была права. Её жизнь протекала под защитой стен дворца над Босфором Её носили на носилках, чтобы грязь улицы не оставила пятна на её башмаках. Её обучали лучшие философы. С волнением она перелистывала страницы старинных фолиантов, любуясь их иллюстрациями, выполненными золотом, лазурью и киноварью. Она Анна Нотарас. Воспитывалась в жёны кесарю. Ничего больше о ней сказать нельзя.
– Её звали госпожа Гита,– начал я. – Она жила на улице, ведущей к монастырю Францисканцев. В серой стене её дома было лишь одно окно с решёткой и окованная железом дверь. За этим окном жила она в комнате скромной, как келья монашки. Дни напролёт она громко читала молитвы, пела псалмы и крикливым голосом обругивала из окна прохожих. Её лицо было ужасно. Она переболела какой-то болезнью, превратившей лицо её в мёртвую маску с клювом вместо носа. На этом лице жили только глаза. Чтобы убить время, она часто ходила в город за покупками в сопровождении чёрной невольницы, которая несла её корзинку. Она всегда была одета в плащ из разноцветных лоскутков. На её плаще и головном уборе висело множество образков и святых медалек, так что её появление всегда предваряло побрякивание и позванивание. Она шла и улыбалась, бормоча что-то себе под нос. А когда кто-нибудь останавливался и смотрел на неё, она впадала в ярость и осыпала его ужасными оскорблениями. Сама себя она называла паяцем божьим. Францисканцы охраняли её, так как она была богатой женщиной. Родственники позволяли ей жить, как она хочет, потому что она была вдовой. Её капитал они поместили в банки и надёжно вложили в торговлю шерстью, которую сами же и вели. Все во Флоренции знали её, кроме меня. Но я был приезжий. Это правда: я ничего не слышал о ней до нашей встречи. Однажды она увидела меня на Понче Веччи и пошла за мной. Я принял её за сумасшедшую. Она захотела сделать мне подарок – маленькую шкатулку из слоновой кости, которой я некоторое время любовался у одного ларька. Нет, ты не сможешь этого понять. Я не могу выразить словами, что между нами произошло. Мне было двадцать пять. Я стоял на пороге зрелости. Но у меня уже не было никаких надежд. Разочарованный, я возненавидел чёрные капюшоны монахов и бородатые лица греков. Я ненавидел круглую голову и громадную тушу Бессариона, запах пергамента и чернил. Там где я жил, я каждый день просыпался от вони грязных тел, пота и отбросов. В Феррари я пережил заразу и любовь. И уже не верил ни во что. Ненавидел даже себя самого за то рабство, оковы, тюрьму, в которой пребывало моё тело. Но разве ты можешь это понять? Она пригласила меня к себе,– продолжал я. – В её монашеской кельи были деревянные нары, на которых она спала, вода в глиняном кувшине, и дурно пахнущие остатки еды на полу. Но за потайной дверью у неё было много со вкусом, великолепно обставленных комнат и окружённый стеной сад с журчащей водой, зелёными деревьями и клетками с поющими птицами. Так же и её собственное бормотание и хихиканье скрывали мудрость отчаявшейся женщины, которая от душевной боли сделала из себя паяца божьего. В молодости она была очень красивой, богатой и счастливой женщиной. Но её муж и двое детей умерли почти одновременно от той же заразы, которая сгубила её красоту. Она познала хрупкость человеческой жизни и недолговечность человеческого счастья. Словно издеваясь, бог низверг её с небес на землю и втоптал в грязь её лицо. Скорее всего, какое-то время она была душевно больна, потом, всё же, выздоровела, но продолжала вести себя как сумасшедшая. Делала она это от отчаяния, восстав против бога и людей. Богохульствовала, молясь, и молилась, богохульствуя. Её взгляд был колкий, но в нём угадывалось страдание. Я не знаю, понимаешь ли ты меня. Ей было не более тридцати пяти лет, но из-за своего лица она выглядела старой высохшей женщиной. Её губы были в трещинах. Когда она говорила, в кровоточащих уголках рта появлялась пена. Но её глаза!
Анна Нотарас сидела, опустив голову, и с силой сжимала пальцы. От солнечных лучей потеплели чёрные и красные узоры на коврах. Евнух в углу, вытянув шею, смотрел то на меня, то на неё и, шевеля губами на сморщенном лице, пытался прочесть слова, слетавшие с моих губ. Я продолжал говорить.
– Она дала мне еду и питьё и смотрела на меня, не пропуская ни одного моего движения. Я навещал её несколько раз и разговаривал с ней. Тогда в моей душе родилось непередаваемое чувство сострадания. Сострадание это не любовь, Анна Нотарас. Но иногда оно может заменить любовь, если человек из жалости дарит другому человеку свою близость. Тогда я ещё не знал, насколько она богата. Лишь догадывался, что она состоятельная женщина, так как францисканцы охраняли её. Она захотела подарить мне новую одежду и приказала доставить её туда, где я жил, вместе с кошельком, полным серебряных монет. Но я не хотел принимать её даров. Даже чтобы доставить ей радость. Однажды она показала мне свой портрет в молодости. Я увидел, какой она была и, наконец, понял всё. Бог до основания разрушил её счастье, а потом бросил её в ад собственного тела. Но прошло время. Она встретила меня на мосту, и страсть ко мне проснулось в ней, хотя сначала она не желала признаться в этом сама себе. Да, да! Было, было!– выкрикнул я, и горячая волна стыда ударила мне в голову. – Спал я с ней. Сжалился над ней моим телом, потому что не дорожил им совершенно. Я разделил с ней её ад и думал, что делаю доброе дело. Три ночи я был с ней. А потом продал всё, что имел: одежду писаря, даже моего Гомера, роздал деньги бедным и убежал из Флоренции. Но воля бога той же осенью настигла меня на горной дороге к Асыжу. Госпожа Гита бросилась по моим следам. Её сопровождали отец францисканец и опытный правник. Она нашла меня заросшим, грязным и оборванным, велела помыть, побрить и одеть в новые одежды. Мы расстались уже обвенчанными в Асыже. Она была беременна от меня, что восприняла как чудо. И только тогда я узнал, кем она была, и какую петлю бог накинул на мою шею. Ещё никогда в жизни я не чувствовал себя таким оглушённым.
Я не мог больше говорить и встал, взглянул через зеленоватые окна на верхние зубцы городских стен и блестящую гладь Мраморного моря за ними.
– Меня предостерегали, чтобы я не входил ни в какие сношения с вашим домом. Может, за этот визит меня ждёт заточение в мраморной башне. Но теперь я и так в твоей власти, ведь об этом периоде моей жизни никто ничего не знает. Когда я женился на госпоже Гите, то стал одним из самых богатых людей Флоренции. Только при упоминании моего имени каждый банкир от Антверпена до Каира, от Дамаска до Толедо кланялся мне в пояс. Я не пытался узнать, сколько ей пришлось заплатить монахам и самому Папе, чтобы защитить себя и своё состояние от родственников и чтобы церковь признала наш брак. Документы моего отца, в которых имелись сведения о моём происхождении, остались у злотника Героламо в Авиньоне. Он же утверждал, что никогда в глаза их не видел. Но правник уладил всё. Я получил новое имя. Джоан Анжел был позабыт. Мы поселились в её усадьбе в Фессоло, пока не родился наш сын. Когда я отпустил бороду и приказал завить себе волосы, когда я оделся как вельможа и стал носить на боку меч, никто уже не смог бы узнать во мне бедного писаря - француза с церковного синода. Я выдержал четыре года. У меня было всё, что я мог пожелать: соколы для охоты, верховые лошади, книги, весёлое общество и учёные беседы. Даже Медичи терпели моё присутствие. Конечно, не из-за моих достоинств. Я был только сыном моего отца. Но мой сын был одним из Барди. А госпожа Гита после рождения сына успокоилась и совершенно изменилась. Она стала набожной женщиной. В её молитвах уже не было богохульства. На её полжертвования строился храм. Кажется, она любила меня. Но больше всего она любила нашего сына. Я выдержал четыре года. Потом вступил в орден крестоносцев и последовал за кардиналом Кесарини в Венгрию. Я сбежал от жены, оставив письмо. Я часто убегал, Анна Нотарас. Моя жена и сын думают, что я погиб под Варной.
Но я не сказал ей всего. Не сказал, что перед походом в Венгрию успел съездить в Авиньон, где схватил злотника Героламо за бороду и приставил ему нож к горлу. Я не сказал ей об этом и не собираюсь говорить никогда. О моей тайне пусть знает только бог. Героламо не умел читать по-гречески и не отважился показать документы кому-либо, кто бы знал это язык.
Но я ещё не закончил свой рассказ.
– Мой брак был исполнением божьей воли. Я должен был познать богатство во всём блеске, чтобы потом от него отказаться. Золотую клетку сломать ещё труднее, чем порвать путы из книг, разума и философии. Ребёнком меня заточили в тёмной башне Авиньона. С тех пор жизнь моя стала бегством из одной тюрьмы в другую. Но сейчас в моей жизни осталась только одна тюрьма – тюрьма моего тела, тюрьма моих знаний, моей воли, моего сердца. И я знаю, что скоро освобожусь и от этой тюрьмы. Ждать уже недолго.
Анна Нотарас слегка тряхнула головой.
– Удивительный ты человек. Я тебя не понимаю. Ты вызываешь у меня страх.
– Страх это лишь ощущение,– ответил я. – От страха человек может освободиться. Поблагодарить за всё, попрощаться и уйти. Терять здесь нечего, кроме оков. А оковы – единственное достояние невольника.
– Но причём здесь я?– тихо спросила она. – Почему ты пришёл ко мне?
– Выбирать тебе,– ответил я. – Не мне. Ведь это очевидно.
Она стиснула сплетённые пальцы и затрясла головой:
– Нет, нет! Ты сам не веришь в то, что говоришь.
Я пожал плечами:
– Как ты думаешь, зачем я столько рассказываю о себе? Может, просто так, чтобы провести время? Или вызвать у тебя интерес к моей особе? Мне кажется, ты уже достаточно знаешь меня. Я попытался передать тебе то, что трудно было сказать прямо: не имеет никакого значения ни твоя вера, ни твоё воспитание. Богатство и бедность, власть и страх, честь и бесчестие, добро и зло – сами по себе не значат ничего. Единственное значение имеет то, что мы сами хотим свершить и чего достичь. Единственный настоящий грех – измена: знать правду и не верить в неё. Я отдал всё. Я никто. Это предел для любого человека. Я чувствую свою силу, власть над собой. И я спокоен. Это всё, что я могу предложить тебе. Но выбирать должна ты.
Она вскипела. Сжала побледневшие губы. В её карих глазах появилась холодная ненависть. Она уже не была даже красивой.
– Но причём здесь я?– спросила она ещё раз. Чего ты, собственно, хочешь от меня?
– Когда я увидел твои глаза, то понял, что вопреки всему, человеку нужен человек. Не обманывай себя, ты тоже это знаешь. То, что произошло между нами, случается только один раз. А для многих не случается никогда. Я рассказал о себе, чтобы ты поняла: всё, чем жила ты до сих пор – лишь суета и мираж. Отказавшись от всего, ты ничего не потеряешь. Когда придут турки, тебе придётся со многим распрощаться. Я хочу, чтобы ты заранее в сердце своём отказалась от того, чего и так лишишься.
– Слова!– выкрикнула она и начала дрожать. – Слова, слова, только слова!
– Я сам устал от слов, но не могу заключить тебя в объятия, пока твой достойный евнух смотрит на нас. Ты сама знаешь, что всё стало бы простым и понятным, когда бы я обнял тебя. И не нужны бы были никакие слова.
– Ты сумасшедший,– сказала она, отступая. Но наши глаза встретились, как тогда, перед храмом Мудрости Божьей. И они не лгали и не скрывали ничего.
– Анна, любимая моя! Наше время истекает напрасно как песок в песочных часах. Когда мы встретились, я уже знал тебя. Наша встреча была предрешена. Может, когда-то мы уже жили на Земле и встречались в той, прежней нашей жизни. А теперь живём, чтобы встретиться вновь. Но мы ничего не знаем об этом. Лишь то, что встретились сейчас, что это должно было произойти. Но если это наш единственный шанс, единственное место и единственное мгновение во Вселенной и в Вечности, когда нам суждено было встретить друг друга? Почему ты колеблешься, почему не веришь сама себе?
Она подняла руку и заслонила ею глаза. Ускользнула от меня. К своим коврам, окнам, порфировым полам, к своему мироощущению, воспитанию, разуму.
– Отец стоит между нами,– тихо сказала она.
Я проиграл. И тоже возвратился из мечты.
– Он вышел в море. Зачем?
– Зачем?– вскипела она. – И ты об этом спрашиваешь? Затем, что он по горло сыт бездарной политикой никчемного кесаря. Затем, что не гнёт спину перед султаном, как Константин. Сейчас война, и он воюет. Ты спрашиваешь зачем? Затем, что он единственный настоящий мужчина в городе, единственный настоящий грек. Он не прячется за спины латинян. Полагается на себя и свои дромоны.
Что мог я ответить ей на это? Заслуженно или нет, но она любит своего отца. Ведь она Анна Нотарас.
– Значит, ты сделала свой выбор,– констатировал я. – Расскажешь обо мне отцу?
– Да,– ответила она. – Расскажу о тебе отцу.
Я сам набросил на себя эту петлю. Я не сказал больше ни слова. Мне не хотелось даже смотреть на неё. Всё было предначертано заранее.

15 февраля 1453.

Вчера вернулся флот. Все пять дромонов. Реяли знамёна. Моряки били в барабаны и дули в пищалки. Маленькие бронзовые пушки салютовали. Люди бежали к порту и махали кусками белой материи с городских стен.
Сегодня на базаре продавали невольников: рыбаков, длиннобородых стариков, худых мальчишек, плачущих женщин, укрывающих лица остатками убогих одежд. Действительно, великолепную победу одержал над турками мегадукс Лукаш Нотарас.
Ему удалось внезапно напасть на парочку деревушек на азиатском побережьи и взять в рабство их жителей. В других деревеньках люди успели убежать, но он спалил их жилища. Он доплыл до самого Галлиполи. Ещё ему удалось затопить турецкое торговое судно. Когда в море вышли турецкие корабли, он вернулся домой.
Вот это триумф! Какие почести воздавали греческим морякам! Как народ скандировал имя мегадукса, когда он верхом возвращался домой! Гюстиниани и его солдаты сразу оказались в тени. Мегадукс стал героем Константинополя на целый день. Но на рынке желающих купить турецких невольников не оказалось. Никто не издевался над пленными и не оскорблял их. Любопытные быстро разошлись. Все опускали глаза в замешательстве при виде этих беспомощных убогих людей, которые испуганно цеплялись друг за дружку и бормотали строки из Корана для поднятия духа.

18 февраля 1453.

Ответ из Адрианополя не заставил себя ждать. Султан приказал огласить письмо кесаря Константина как доказательство лживости греков и топтал его ногами. Гонцы в кованных железом башмаках разнесли вести по всем турецким городам. Дервиши и муллы призывают к отмщению. Партия мира вынуждена молчать. Мехмед приглашает в свидетели Запад.
«Неоднократно греки нарушали данные под присягой обещания и договоры, как только им представлялся удобный случай. Предав свою церковь во власть Папы, кесарь Константин порвал последние нити дружбы между греками и турками. Он хочет настроить Запад против турок. Лживыми словами и лицемерной учтивостью пытается он скрыть свои намерения. Но османские деревни, пылающие на берегу Мраморного моря высветлили и демаскировали его кровавые планы. Агрессивные устремления Византии угрожают всей нашей мирной жизни. Коварство и жестокость греков вынуждают нас думать об отмщении. Чтобы положить конец постоянной угрозе, освободить страну от нависшей опасности со стороны греков, долг каждого правоверного идти на священную войну. Тот, кто ещё защищает греков, демаскирует себя как враг нашего государства. Пусть же поднимется карающий меч султана для мести за убитых, замученных, сгоревших живьём и обращённых в рабство правоверных!».
Чтобы убедить последних колеблющихся, султан приказал во всех мечетях на молитвах в пятницу зачитать имена турок, убитых моряками кесаря.
Нападение кесарьского флота послужило тем последним доводом, в котором нуждался Мехмед, чтобы сокрушить ожесточённое сопротивление партии мира и великого визиря Халила. Тот, кто ещё противится войне – рискует собственной головой. Даже Халил, великий визирь и потомок великих визирей не может чувствовать себя в безопасности.

21 февраля 1453.

В Пантократоре происходят чудеса. По утрам влажный воздух сгущается, превращаясь в капли воды на святых иконах. Монахи утверждают, что это предсмертный пот святых. Одна монашка клялась, что видела, как плакала Святая Дева в Блахернах кровавыми слезами. Люди ей верят, хотя кесарь дал указание кардиналу Исидору и официально не признанному патриарху Геннадиусу вместе с учёными философами исследовать образ, и те не нашли на нём никаких следов крови. Народ не верит отступникам. Он фанатично держится за старые символы веры крепче, чем когда-либо прежде.
Молодые монахи, ремесленники и купцы, которые прежде не могли отличить один конец меча от другого, сейчас в строгой дисциплине тренируются во владении оружием группами по десять и сто человек под руководством опытных воинов Гюстиниани. Они хотят сражаться за свою веру и горят желанием быть равными латинянам, когда дело дойдёт до боя. Они намерены отстоять город: учатся натягивать лук и их стрелы летят куда попало. В запале они бегут, чтобы воткнуть копьё в мешок с сеном. Но отсутствие опыта делает их неловкими. Некоторые спотыкаются, наступив на собственный плащ. Но среди них есть несколько сильных мужчин. Они будут полезны, когда турки пойдут на штурм, и надо будет бросать камни со стен.
На всех добровольцев и призывников не хватает шлемов и даже кожаных доспехов. А те, кому шлемы достались, снимают их при первом удобном случае и жалуются, что они давят и натирают лоб. Ремни панциря врезаются им в тело. Ходить в наколенниках они не могут вообще.
Я их не осуждаю. Они стараются изо всех сил. Их учили другим профессиям. Они верили в стены, охраняемые наёмниками кесаря. В открытом бою один янычар способен в считанные мгновения справиться с десятью такими добровольцами.
Я видел это по их мягким белым рукам, способным вырезать чудесную резьбу на слоновой кости. Я видел это по их глазам, умеющим угадывать образы святых в ещё необработанных кусках сердолика. Передо мной были люди, умеющие читать и писать. Люди, способные тонкими кисточками рисовать лучезарные буквы киноварью и золотом в литургических манускриптах.
Это им приходилось сегодня учиться рубить и колоть мечом в неприкрытый пах, направлять копьё в лицо человека, целиться стрелой в глаза, которые видят небо и землю.
Сумасшедший мир. Сумасшедшее время.
Из арсенала доставили на стены недавно отлитые ручные пищали и большие кованые из железа пушки, так как кесарь не имеет средств, чтобы отлить их из бронзы. Неопытные рекруты боятся пушек больше, чем турок. Когда пушка стреляет, они бросаются на землю и затыкают уши руками. Они жалуются, что грохот их оглушает, а огонь, вылетающий из дул, ослепляет. В довершение всего, в первый же день разорвалась маленькая железная пушка и от двух человек остались одни куски.

24 февраля 1453.

У Гюстиниани есть готовый план обороны. Латинян, в зависимости от места квартирования, он определил на самые уязвимые участки стены и на ворота. Венециане и генуэзцы будут соревноваться друг с другом за славу. Даже из Пера прибыло несколько юношей, чтобы вступить в отряды Гюстиниани. Их совесть не позволяет им бездействовать в войне, которая, в конечном итоге решает судьбу Запада.
Гюстиниани рассчитывает только на латинян, а также на пушкарей и техников кесаря. Остальные греки по его плану лишь заполняют стены. Но они тоже нужны. Стена со стороны суши самая длинная: десять тысяч шагов и сто башен. Стены со стороны моря и порта образуют мощный оборонительный треугольник и тоже достаточно длинны, но менее уязвимы. Порт защищают военные корабли Запада, значительно превосходящие своей мощью турецкие корабли. Стене со стороны моря, скорее всего, ничто не угрожает. Греческий огонь может спалить лёгкие турецкие корабли на расстоянии полёта стрелы. Для этого у техников кесаря есть специальные снаряды, похожие на маленькие летающие пушки. Но техники ревностно стерегут военные тайны и не выдают их латинянам.
Гюстиниани исходит из того, что решающее сражение будет происходить вдоль стены, обращённой к материку. В её середине, в долине Лыкос находятся ворота святого Романа. Защищать их будет сам Гюстиниани со своими закованными в железо генуэзцами.
Отсюда он сможет быстро выслать помощь на участок, где положение будет наиболее опасным. Но окончательная расстановка сил обороняющихся будет зависеть от действий султана.
Самая большая спешка уже позади. Стены продолжают укреплять, но теперь всё идёт по плану и у каждого есть задание на целый день. По-прежнему проходят тренировки с оружием, но из-за огромной территории города растягиваются перерывы для приёма пищи. Ведь добровольцы едят дома. Гюстиниани перестал носить кожаные штаны, приказал уложить себе волосы на греческий манер красивой волной, покрасил бороду в красный цвет и заплетает на ней косички с золотой нитью. Но он не красит уголки глаз в синий цвет, а губы в красный, как это делают молодые греческие офицеры из личной гвардии кесаря. Он продолжает таскать на своей шее множество золотых цепей и уже неплохо себя чувствует среди греков. Благородные дамы из Блахерн оказывают ему лестное внимание. Ведь он рослый и сильный мужчина, на голову выше большинства греков. Свой полупанцирь он полирует до зеркального блеска. Вечером он меняет цепь протостратора – подарок кесаря, на аметистовое ожерелье с надеждой, что аметисты помогут ему не упиться.
Кесарь золотой буллой подтвердил обещание отдать ему Лемнос в ленное княжение, если он сможет отразить нападение турок. Сама печать стоит уже немало бизантов, а кесарь ещё собственноручно начертал на документе свой тройной крест.
Мегадукс Лукаш Нотарас после похода заперся у себя дома. По совету Гюстиниани кесарь решительно запретил ему впредь выходить в море с дромонами. Нотарас, со своей стороны, не менее решительно стоит на том, что поступил правильно. Он обвиняет кесаря в трусости и заискивании перед латинянами.
Нотарас дал понять, что ждёт Гюстиниани для разговора по вопросам обороны города и расстановки гарнизона. Как мегадукс и командующий флотом кесаря, он считает себя, по меньшей мере, равным Гюстиниани, невзирая на высокий ранг последнего. Прежде всего, он, конечно, хочет узнать, какое место Гюстиниани отвёл ему в плане обороны. И обойти его нельзя: он слишком высокопоставленная, влиятельная особа. Правда, латинские капитаны обладают всей полнотой власти на своих кораблях и подчиняются только кесарю. Поэтому реально Нотарас имеет под своим командованием только те пять прогнивших неповоротливых дромонов. Но даже они – собственность кесаря, хотя мегадукс и приказал их отремонтировать и оснастить за свой счёт.
При всей своей популярности, сейчас он очень одинокий человек, мегадукс Лукаш Нотарас. По крайней мере, во дворце. Гюстиниани не торопится. Он рыцарь удачи, вознесённый до протостратора, и поэтому острее осознаёт высоту своего положения, чем наследственный Великий князь. Неужели, мальчишеское соперничество станет основой взаимоотношений между этими мужами? По-существу, город полностью во власти латинян и греки уже не имеют в нём никакой реальной силы, хотя кесарь умудряется этого не замечать.
В порту господствуют латинские корабли. Закованные в железо отряды Гюстиниани и венециан владеют городом и ключевыми позициями на стенах.
Возможно ли, что Гюстиниани втайне затевает большую политическую интригу? Непосредственно и через женщин он наладил связи с влиятельными пролатински настроенными греками. Если флот Папы и Венеции с отрядами латинян придёт на помощь вовремя, и в результате осада для турок окажется неудачной, султан Мехмед потерпит поражение, то, скорее всего, Константинополь станет опорным пунктом латинян для расширения торговли на Чёрном море и завоевания расколотого турецкого государства. Уния уже оглашена. Неужели, империя опять станет латинской, пусть даже нынешнему кесарю и позволят остаться на троне в качестве марионетки? Будет ли победитель довольствоваться положением вассала на Лемносе? Моя греческая кровь делает меня подозрительным. Сомнения живут в ней, за тысячелетие привыкшей к политическим интригам. С каждым днём всё меньше латинского остаётся во мне. Я сын своего отца. Кровь возвращается на родину.

25 февраля 1453.

Кажется, страх охватил город. Люди стали неразговорчивыми и с подозрением смотрят друг на друга. В церквах множество молящихся. Богачи прячут добро в сундуки, зарывают сундуки в землю, опускают их в колодцы или замуровывают в подвалах. Многие архонты ходят с руками, распухшими от работы, к которой не привыкли. У них виноватые глаза и рукава забрызганы раствором.
– Что-то происходит,– сказал сегодня мой слуга Мануэль. – Я вижу, слышу, нюхом чую. Но что это, я не знаю. Объясни мне, господин.
Мне тоже кажется: что-то висит в воздухе. В порту какое-то беспокойство. Людки снуют между кораблями. Венецианский совет Двенадцати заседает за закрытыми дверями.

26 февраля 1453.

Я уже успел раздеться, когда Мануэль сообщил мне, что меня спрашивает молодой греческий парень. Я достаточно устал.
Парень вошел, не поклонившись, и стал с любопытством осматриваться, морща нос от запаха кожи, лака и средства для чистки металла. Я узнал его: видел как-то на Ипподроме. Это был младший брат Анны Нотарас.
Мне стало зябко. Резкий ветер за окном стучал ставнями.
– На улице темно,– заговорил юноша. – Небо затянуто тучами. С трудом видишь собственную руку.
Ему семнадцать лет. Он красивый юноша, знающий о своей красоте и высоком происхождении, что ему явно не на пользу. Моя особа вызывала в нём повышенный интерес.
– Ты убежал от турок,– продолжал он. – О тебе в городе много говорят. Как-то, мне показывали тебя, когда ты проезжал мимо верхом. Мой отец желает поговорить с тобой, если тебя это не слишком затруднит.
Он отвернулся.
– Как я уже сказал, на улице темно. Не видно собственной руки.
– Я не любитель бродить по ночам, но не могу ослушаться приказа твоего отца.
– Это не приказ,– ответил он. – Мой отец не может тебе приказывать, ведь ты доброволец Гюстиниани. Отец не собирается разговаривать с тобой как солдат с солдатом. Ты будешь его гостем. Или его приятелем. У тебя может быть для него ценная информация. Он удивляется, что ты его избегаешь. Ты ему очень интересен. Но, конечно, он не хочет доставить тебе неприятности, если тебе кажется, что вам лучше не встречаться.
Он говорил оживлённо и весело, словно пытался скрыть смущение от полученного задания. Это открытый приятный юноша. Наверно, он тоже неохотно выходит из дома по ночам. Почему его отец считает простое приглашение настолько тайным, что не доверил сделать его слугам, а послал собственного сына?
«Жертвенный ягнёнок», подумал я. «Хорошо откормленный ягнёнок на алтаре властолюбия. А значит, при необходимости, мегадукс готов пожертвовать собственным сыном».
Брат Анны Нотарас. Одевшись, я улыбнулся ему дружелюбно и легко тронул за плечо. Он вздрогнул и покраснел, но улыбнулся в ответ. Значит, не посчитал меня человеком низкого происхождения.
Ночной северный ветер сбивал нам дыхание и плотно прижимал одежду к телу. Тьма была, хоть глаз выколи. Между летящими по небу тучами иногда проглядывало чёрное, усеянное звёздами небо. Жёлтый пёс увязался за мной, хотя я и приказал ему оставаться дома. Но он скользнул в темноту между моими ногами. Я взял у Мануэля лампу и протянул её юноше. Нелегко было ему проглотить это, но всё же, не возражая, он стал освещать нам дорогу. Что он думал обо мне? За нами всё время следовал пёс, словно охранял меня даже вопреки моей воле.
Во дворце Нотараса было темно. Мы вошли в маленькую угловую дверь возле городской стены со стороны моря. Казалось, ночь скрывает чужой настороженный взгляд. Шумящий, стонущий ветер что-то говорил мне, только слов его я не мог разобрать. В моей голове тоже шумело. Будто оглушил меня этот резкий ветер.
В коридорах стояла мёртвая тишина. Тёплый воздух повеял нам навстречу. Мы поднялись по ступенькам. В комнате, куда привёл меня молодой человек, был секретер, перья, бумага и большие книги в красивых переплётах. Перед иконой Трёх Царей горела лампа с душистым маслом.
Его голова была опущена, словно от тяжких забот. Он не улыбался. Принял моё приветствие как полагающиеся ему почести. Сыну он сказал только:
– Ты мне больше не нужен.
Юноша явно почувствовал себя оскорблённым, но постарался этого не показать. Ему очень хотелось узнать, о чём мы будем говорить. Но он покорно склонил свою красивую голову, пожелал мне доброй ночи и покинул комнату.
Как только молодой человек вышел, Лукаш Нотарас оживился, посмотрел на меня с любопытством и сказал:
– Я знаю о тебе всё, господин Иоханес Анхелос, поэтому я намерен говорить открыто.
Я понял, что он знает о моём греческом происхождении. Для меня это не было слишком большой неожиданностью, и, всё-таки, неприятно удивило.
– Ты хочешь откровенного разговора,– ответил я. – Так говорят те, кто намерен скрыть свои мысли. Человек не всегда может быть откровенным даже с самим собой.
– Ты был советником султана Мехмеда,– начал он. – И покинул его лагерь осенью. Человек такого положения не сделает этого без вполне конкретных целей.
– Сейчас речь о твоих целях, мегадукс,– ответил я. – Не о моих. Ты бы не стал вызывать меня сюда тайно, если бы не считал, что я могу оказаться полезным для твоих целей.
Он сделал нетерпеливый жест рукой. На его пальце сверкнул перстень величиной с детскую ладонь. Короткие рукава его зелёного халата были изнутри подшиты пурпурным шёлком и украшены золотым шитьём как у кесаря.
– Ты сам с первого дня искал контакта со мной,– продолжал он. – И был достаточно осторожен. Это правильно: так лучше и для тебя и для меня. Ты поступил ловко, когда, как бы случайно, познакомился с моей дочерью. Потом ты проводил её домой, когда она потеряла свою подругу. Я был в море, и ты рискнул прийти сюда среди белого дня. Конечно, ты хотел лишь встретиться с моей дочерью. Умно.
– Она обещала рассказать тебе обо мне,– заметил я.
– Моя дочь в тебя влюблена,– усмехнулся он. – Она не знает, кто ты и не догадывается о твоих намерениях. Она впечатлительна, горда и не знает ничего.
– Твоя дочь красива,– сказал я.
Мегадукс движением руки как бы отмахнулся от моих слов.
– Ты, конечно, выше подобных искушений. Моя дочь не для тебя.
– Не будь в этом так уверен, мегадукс,– ответил я.
Впервые он позволил себе изобразить удивление.
– Время покажет, чем всё это закончится,– наконец сказал он. – Твоя игра слишком сложна и небезопасна, чтобы мешать туда женщину. Разве только для видимости. Но не более. Ты ходишь по острию меча, Иоханес Анхелос, и не можешь себе позволить пошатнуться.
– Ты действительно много знаешь, мегадукс,– заметил я. – Но ты не знаешь меня.
– Я много знаю,– сказал он. – Больше, чем ты думаешь. Даже шатёр султана небезопасное место для разговоров. Даже там есть уши. Я знаю, что ты не в ссоре расстался с султаном. Знаю, что он дал тебе немалое состояние в драгоценных камнях. К сожалению, это также известно кесарю и его хранителю печати Францу. Поэтому, с тех пор как ты прибыл Константинополь, каждый твой шаг под надзором. Не хочу знать, сколько тебе пришлось заплатить, чтобы записаться добровольцем к Гюстиниани. Все латиняне продажны. Но даже Гюстиниани не спасёт тебя, сделай ты хоть небольшую ошибку.
Он развёл руками:
– Смешно, но лишь авторитет султана Мехмеда хранит тебя здесь, в Константинополе. Так низко пал Второй Рим! Никто не смеет поднять на тебя руку, потому что неизвестны твои намерения.
– Ты прав,– ответил я. – Это действительно смешно. Даже после того, как я убежал от султана и изменил ему, меня охраняет его могущество. Я ощущаю это каждое мгновение. Мы живём в сумасшедшее время.
Он улыбнулся тонкими губами:
– Я не сумасшедший, чтобы думать, будто ты можешь открыть мне свои намерения. Ведь я грек. Впрочем, это и не требуется. Разум подсказывает мне, что после падения города ты, в любом случае, займёшь более высокое положение в окружении султана, чем занимал раньше. И если не открыто, то тайно. Поэтому договор…, нет, скорее сотрудничество между нами в определённых границах могло бы быть полезным для нас обоих.
Он смотрел на меня и ждал.
– Всё это лишь твои предположения,– ответил я осторожно.
– Существуют только два варианта,– продолжал он. – Или осада окажется удачной, и султан возьмёт Константинополь штурмом, или неудачной, и тогда мы навечно станем латинскими ленниками.
Он встал, выпрямился и повысил голос:
– Однажды мы уже пережили господство латинян. Оно продлилось не более шестидесяти лет, но после него Константинополь не может оправиться уже триста лет. Латиняне враги более беспощадные, чем турки. Они исказили истинную веру, наши древние обычаи. Поэтому, сама Панагия на этот раз на стороне турок, хотя и плачет кровавыми слезами из-за нашей слабости.
– Ты не с толпой разговариваешь, мегадукс,– напомнил я ему.
Он ответил на это с напором:
– Не пойми меня превратно. Только не пойми меня превратно. Я грек. Я буду сражаться за мой город, пока есть хоть капля надежды на его независимость. Но я никогда не допущу, чтобы Константинополь подпал под власть латинян. Потому что тогда начнётся война на уничтожение, которая будет длиться десятки лет. Мы превратимся во внешнюю стену Европы и исчерпаем свои последние силы. Мы устали от Европы и по горло сыты латинянами. В сравнении с латинскими варварами, даже турки народ культурный благодаря наследству арабов и персов. Могущество султана приведёт к новому расцвету Константинополя. На рубеже между Востоком и Западом Константинополь ещё раз будет править миром. Султан не принуждает нас отказаться от веры, а желает, чтобы мы жили в дружбе и согласии с турками. Почему бы нам не вдохнуть нашу древнюю греческую культуру в их звериную сущность и вместе не завоевать весь мир? Пусть родится Третий Рим! Рим султанов, где греки и турки станут братьями и будут взаимно уважать веру друг-друга.
– Твои мечты возвышенны,– сказал я. – Мне не хочется холодной водой остужать жар твоего сердца, но мечты остаются мечтами. Будем же придерживаться реальности. Ты не знаешь Мехмеда, но хочешь, чтобы твой город был взят и подпал под его власть.
– Я этого не хочу,– возразил он. – Но знаю, что Константинополь падёт. Поэтому я и стратег.
Живой пёс лучше мёртвого льва,– продолжал он. – Кесарь Константин сам выбрал свою судьбу, ведь иначе поступать он не может. Когда он увидит, что всё потеряно, то, конечно, будет искать смерть на стенах. Но разве может мёртвый патриот принести пользу своему народу? Если мне суждено погибнуть, то погибну я на стенах Константинополя. Но я предпочитаю остаться живым, чтобы действовать на пользу своего народа. Время Палеологов прошло. Султан станет единственным кесарем. Но чтобы править греками и вести греческие дела, ему понадобятся греки. После взятия города это неизбежно. Тогда он будет вынужден назначить на самые высокие посты людей, знакомых с работой в правительстве. Поэтому Константинополю понадобятся патриоты, которые любят свой народ, любят наследие древней Греции больше, чем собственное благополучие. И если я смогу служить своему народу как пёс, я выберу эту службу, хотя проще было бы умереть смертью льва. Мне придётся лишь убедить султана в искренности моих намерений. Когда на стенах закричат: «Город пал!», тогда наступит моё время. Я возьму в свои руки судьбу моего народа и поведу его по верному пути.
Он умолк и с надеждой посмотрел на меня.
– Твоя речь была длинна, красива, убедительна и она делает тебе честь,– ответил я. – Правда, наследниками Древней Греции являются также Леонидас и Термопиль, но я понимаю, что ты имеешь ввиду. Ты хочешь убедить султана в искренности твоих намерений. Но разве ещё не достаточно ясно ты уже дал ему это понять?
Ты стал во главе противников Унии,– продолжал я. – Ты разжигал ненависть к латинянам, взбудораживая город, тем самым, ослабляя его оборону. Ты вышел в море, чтобы бессмысленным пиратским набегом совершить провокацию, которая была необходима султану. Прекрасно! Почему же ты прямо не напишешь султану и не предложишь свои услуги?
Он ответил:
– Тебе прекрасно известно, что человек на моём посту не может так поступить. Я грек. Я должен сражаться за свой город, даже если понимаю, что сопротивление бесполезно. Но я оставляю за собой право действовать по обстоятельствам для блага моего народа. Почему мой народ должен погибнуть или попасть в рабство, если я могу это предотвратить?
– Ты не знаешь Мехмеда,– повторил я.
Моя несговорчивость, кажется, начала его беспокоить.
– Я не предатель,– сказал он. – Я политик. Вы с султаном должны это понять. Перед моим народом, моей совестью и божьим судом я отвечаю за свои поступки и говорю, не боясь клеветников. Мой ум политика подсказывает мне, что такой человек как я понадобится, когда наступит время действовать. Мои мотивы чисты и бескорыстны. Пусть лучше мой народ выживет каким угодно способом, только не погибнет. Дух Греции, её культура и вера – не только стены Константинополя, кесарьский дворец, форум, сенат и архонты. Всё это лишь внешние атрибуты, которые могут меняться, если остаётся дух.
Я сказал ему:
– Политический и просто богом данный разум – две различные вещи.
Он поправил меня:
– Если бог дал человеку талант политического мышления, значит такова его воля, чтобы человек этим талантом пользовался.
– Ты говорил достаточно откровенно, мегадукс Лукаш Нотарас,– сказал я с внутренней горечью. – Когда Константинополь падёт, такие люди как ты будут править миром. Могу тебя заверить, что султан Мехмед знает твою позицию и оценивает твои поступки так, как они того заслуживают. Не сомневайся, в нужный момент он найдёт способ сообщить тебе свою волю, и известит тебя, каким образом ты сможешь послужить ему во время осады.
Он склонил голову, как бы признавая меня посланником султана и мои слова его посланием. До такой степени человек может принимать желаемое за действительное.
Напряжение отпустило его, и когда я захотел уйти, он дружеским жестом обеих рук остановил меня.
– Задержись ещё,– попросил он. – Мы говорили слишком официально. Мне бы хотелось подружиться с тобой. Ведь ты служишь господину, чью волю, решимость и дальновидность я глубоко уважаю, несмотря на его молодой возраст.
Он поспешно подошёл к столу, налил вино в два кубка и протянул один из них мне. Я не взял его.
– Мне уже приходилось пить твоё вино в твоём доме с твоей прекрасной дочерью. Позволь мне на этот раз сохранить трезвую голову. Я не привык к вину.
Он неверно истолковал мои слова и улыбнулся:
– Положения и запреты Корана имеют свою положительную сторону.– Его голос оживился: – Не сомневаюсь, что Мохаммед был великим пророком. В наше время каждый мыслящий человек признаёт достоинства чужих религий, даже если придерживается своей веры. Я могу понять христиан, которые добровольно приняли Ислам, и уважаю чужие убеждения в вопросах веры.
– Я не принял Ислам. Несмотря на то, что над моей головой был занесен меч, я не отрёкся христианской веры. Я не обрезан. И всё же, мне бы хотелось остаться трезвым.
Его лицо опять стало хмурым.
– Кроме того, я говорил тебе и повторяю ещё раз: я больше не служу султану. Я прибыл в Константинополь, чтобы умереть за этот город. Каких-либо иных намерений у меня нет. Благодарю тебя за доверие и обещаю хранить молчание. Каждый имеет право на политический расчёт. Это не преступление, а твоё личное мнение. Никто не вправе осуждать тебя за то, что творится в твоей голове. По крайней мере, пока всё остаётся только в ней. Без сомнения, кесарь Константин и его советники считаются с вероятностью наличия у тебя таких планов. Поэтому, будь по-прежнему осторожен.
Он отодвинул свой нетронутый кубок:
– Ты не доверяешь мне в полной мере,– сказал он с упрёком. – Конечно, у тебя есть своё задание, которое меня не касается. Будь же и ты осторожен. Возможно, ты захочешь встретиться со мной ещё раз, когда решишь, что настало время. Тебе известна моя должность. Ты знаешь, чего от меня можно ожидать, а чего ожидать не следует. Я грек и буду сражаться за мой город.
– Так же как и я. Это пока единственное, что у нас общее. Мы оба намерены сражаться, хотя знаем, что Константинополь падёт. И мы оба уже не верим в чудо.
– Юность человечества давно прошла. Прошло и время чудес,– сказал он. – Бог уже не является людям. Но он свидетель наших мыслей и наших дел.
Он повернулся к Святой Троице, к благоухающей лампаде и поднял руку в знак клятвы.
– Именем бога и его единственного сына, именем Святого Духа и Святой Божьей Матери, именем всех святых клянусь, что мои намерения чисты и направлены лишь на благо моего народа. Я не стремлюсь к власти. Всё это для меня лишь тяжёлый удар судьбы. Но ради будущего моего рода, моего племени, моего города я вынужден поступить так, как задумал.
Эту клятву он произнёс с таким искренним чувством, что я не мог ему не поверить. Он не только расчётливый политик, но действительно верит, что поступает правильно. Самолюбие его уязвлено, он терпит оскорбления и ненавидит латинян. Ему не доверяют. Поэтому он придумал свою версию событий и верит в неё.
– Кстати, о твоей дочери, Анне,– произнёс я. – Ты позволишь мне ещё раз встретиться с ней?
– Зачем тебе это нужно?– удивился он. Так можно вызвать лишь ненужный ажиотаж. Ей не пристало показываться на людях в сопровождении человека, которого все подозревают, что он является тайным посланником султана.
– Я пока ещё не сижу в Мраморной башне. Если Гюстиниани веселится в обществе благородных дам из Блахерн, то почему бы мне ни оказать знаки внимания дочери мегадукса?
– Моя дочь должна беречь свою репутацию,– сказал он, и голос его звучал холодно и неприязненно.
– Времена меняются,– произнёс я. – Вместе с латинянами приходят более свободные западные нормы общения. Твоя дочь уже взрослая и сама знает, что ей нужно. Почему я не могу приказать певцам и лютнистам развлечь её? Почему я не могу ехать верхом за её носилками, когда она направляется в церковь? Почему я не могу пригласить её покататься на лодке в порту в солнечный день? Твой дом слишком мрачен. Почему бы мне ни дать ей возможность порадоваться и посмеяться, прежде чем наступят дни испытаний? Что ты можешь возразить против этого, мегадукс?
Он развёл руками:
– Слишком поздно. Со дня на день я высылаю мою дочь из города.
Я опустил голову, чтобы скрыть лицо. Это не было для меня неожиданностью, но примириться с утратой я не мог.
– Твоя воля,– ответил я – И всё же, я хочу встретиться с ней хотя бы один раз, прежде чем она уедет.
Он бросил на меня быстрый взгляд своих больших блестящих глаз. Я почувствовал нерешительность в этом взгляде, будто он ещё размышлял над какими-то вариантами, которых раньше не принял во внимание. Но потом он решительным жестом отверг мою просьбу и отвернулся к окну, старался рассмотреть море через закрытые за стёклами ставни.
– Слишком поздно,– повторил он. – Сожалею, но мне кажется, судно уже отошло. Сегодня ночью ветер благоприятный. Вечером её с вещами и прислугой тайно перевезли на критское судно.
Я повернулся и пошёл, слепой от слёз, сорвал с крюка перед входом мой фонарь, неловко открыл дверь и вышел во тьму. Ветер выл, море шумело за городской стеной, волны захлёстывали укреплённую сваями набережную. Шторм плотно прижимал плащ к телу и не давал мне вздохнуть. Всё моё самообладание исчезло. В ярости я отшвырнул мигающий фонарь, так что он дугой полетел сквозь тьму, со звоном разбился и погас. Это спасло мне жизнь. Мой ангел хранил меня. И ещё мой пёс. Свистнул нож, вспорол плащ сзади между рукой и телом и уколол в ребро. Но нападавший споткнулся о собаку, вскрикнул, когда та укусила его, и стал вслепую наносить ножом удары вокруг себя. По жалобному писку я понял, что пёс получил смертельную рану. Бешенство охватило меня. Я поймал скользкий затылок в турецкий захват, на мгновение почувствовал чесночную вонь его дыхания и смрад грязных лохмотьев. Прижав нападавшего к земле, я вонзил стилет в дёргающееся тело. Он страшно закричал.
Я склонился над псом. Тот пытался лизнуть мою руку. Потом голова его упала.
– Зачем ты, несмотря на запрет, пошёл за мной?– прошептал я. – Ведь это не ты спас меня, а мой ангел.
Он был всего лишь жёлтым псом, дворнягой. Пришёл ко мне с вольной воли. Заплатил за это жизнью.
Заблестел огонь в одном из окон дворца. Послышался шум отодвигаемого засова. Я побежал, но ослеплённый слезами, наткнулся на стену и разбил лицо. Вытер кровь и на ощупь направился в сторону Ипподрома. Мой левый бок был влажным от крови. Между мчащимися по небу тучами изредка проглядывали отдельные звёзды. Постепенно глаза привыкли к темноте. В голове шумело от удара о стену, и билась одна только мысль: «Это не Константин, это Франц! Это не Константин, это Франц!».
Может, они действительно посчитали меня настолько опасным, что предпочли тайно убить, а не заточить в Мраморную Башню? Это Франц сделал мне предупреждение перед домом Нотараса.
Но я отбросил бессмысленные предположения, когда обогнул дугу Ипподрома и оказался на вершине холма. Мимо огромного чёрного купола храма Мудрости Божьей я сошёл вниз к порту, зажимая рану рукой и ощущая слабость в ногах. В висках стучало. Её нет! Её нет!
Анна Нотарас уехала. Она сделала выбор. Послушная дочь своего отца. Что я от неё ожидал? Без весточки. Без прощания.
Мой слуга Мануэль не спал, ждал меня и поддерживал огонь в моей комнате. Он не удивился, увидев моё разбитое лицо и кровь на одежде. В мгновение ока принёс чистую воду, бинт и мазь для раны. Помог мне снять одежду и промыть рану. Она тянулась от лопатки вниз по левому боку, жгла и сильно болела, но это жжение ослабляло боль моей души.
Я дал слуге фельдшерскую иглу с шёлковой ниткой и показал как зашивать рану. Попросил его также промыть её крепким вином и приложить к ней плесень с паутиной, чтобы предотвратить горячку. И только после того как он меня перевязал и помог лечь в постель, я начал дрожать. Дрожал так, что тряслась кровать.
– Худой жёлтый пёсик, кем ты был?
Потом я просто лежал. А значит, я снова один. Я никого не молил о милости. Анна Нотарас сделала свой выбор. Кто я такой, чтобы осуждать её? Но в день моей смерти я усну в гиацинтовом запахе твоего лица. Этому помешать ты не сможешь.

23 февраля 1453.
Во время ночного шторма из порта сбежало много судов: большое судно венецианина Пьера Давенцо и шесть критских судов с грузом. Значит, не помогли клятвы, целования креста, угрозы штрафов. Капитаны спасли тысячу двести ящиков с содой, медью, воском, маслами и кореньями для Венеции и критских судовладельцев.
Кроме того, они спасли сотни богатых беженцев, которые заплатили столько, сколько от них потребовали. Говорят, этот побег уже много дней был в порту общественной тайной. Турки в Галлиполи ни разу не выстрелили в эти суда и не атаковали их военными галерами. Значит, и это было оговорено заранее через нейтральных агентов из Пера. Впрочем, зачем султану эти несколько ящиков меди и кореньев, если таким образом он может уменьшить количество судов, находящихся в распоряжении кесаря и ослабить оборону порта?
А значит, мегадукс, командующий флотом, знал о побеге и сам на этих судах отправил дочь в безопасное место. Но ведь и дамы из семьи кесаря тоже покинули город. И никто не знает когда.
От оставшихся кораблей кесарь потребовал новой присяги и новых обещаний не выходить из порта без его разрешения. Что он ещё может сделать? Но венециане отказались выгружать свой ценный груз. А это был единственный способ удержать их в порту.

1 марта 1453.
Я не выходил из дома и меня пришёл навестить сам Гюстиниани. Мои раны ещё меня беспокоят, лицо горит, будто опалено пламенем. Я ощущаю жар.
Когда Гюстиниани сходил со своего огромного коня, вокруг него уже собралась толпа. Греки восхищаются им, хотя он и латинянин. Мальчишки с уважением трогали вожжи и удила скакуна. Кесарь подарил Гюстиниани окованное золотом седло и парадный чепрак, украшенный драгоценными камнями. Его визит был для меня высокой честью.
Мы долго разговаривали. Я не стал скрывать от него свою философию, мысли мастера и моего учителя Кусана, что справедливость и несправедливость, правда и ложь, добро и зло существуют только совместно. В мире всё относительно и всё сравнивается в вечности. Но он ничего не понял.
Когда он вошёл в комнату и увидел мой разбитый лоб и поцарапанный нос, то в восхищении прищёлкнул языком и покачал головой.
– Всего лишь драка в таверне,– поспешил я.
– Ну и как, победил?
– Перешёл к обороне, а потом и вовсе вышел из боя.
– Если это правда, то избежишь наказания за хулиганство,– сказал он. – Хотя, пока ещё никто не жаловался, что ты в пьяном виде нарушал общественный порядок. Покажи рану.
Он приказал Мануэлю развязать повязку и бесцеремонно ткнул огромным указательным пальцем в опухшие края раны.
– Удар в спину. На волос от смерти. Нет, это никакая ни драка в таверне, хотя твоё лицо и свидетельствует о чём-то похожем.
– У меня не слишком много приятелей в этом городе,– признался я.
– Тогда ты должен ходить в кольчуге. Лёгкая кольчуга сломает остриё меча и не позволит даже самому тонкому стилету проникнуть слишком глубоко.
– Мне этого не требуется. Я твёрдый, если только сохраняю самообладание.
Он заинтересовался:
– Что значит твёрдый? У тебя есть какой-то талисман? Может, ты заколдован? Или носишь в кармане вербену? Впрочем, все способы хороши, если в них веришь.
На столике при кровати лежала длинная серебряная игла.
– Смотри,– произнёс я и стал вполголоса проговаривать одно из заклятий арабских дервишей. Потом взял иглу и быстро проткнул ею мышцу руки, так что остриё иглы вышло с другой стороны. Кровь не появилась.
Он снова покачал головой.
– Почему же тогда рана твоя воспалилась?– спросил он с сомнением. – Почему не лечится она сама по себе и не затягивается, если ты такой твёрдый?
– Разволновался, забылся,– ответил я. – Будь уверен, рана заживёт. Послезавтра буду снова годен к службе.

2 марта 1453.
Солнце пригревает. На перекрёстках улиц и в садах жгут прошлогодние листья. Светло-зеленые побеги выстрелили из щелей в пожелтевшем мраморе. Водостоки Акрополя раскрашены лепестками весеннего разноцветья. В порту гомон до поздней ночи. В вечерней тишине до моего дома долетает музыка. Никогда я не видел таких великолепных закатов солнца, как в эти вечера: купола пылают, а портовая бухта между холмами и взгорьями лежит чёрная как чернила. На другой её стороне ярким пурпурным светом горят стены и башни Пера, отражаясь в чёрной воде.
Сегодня, когда я с горькой тоской в сердце сидел, наблюдая закат солнца, ко мне подошёл мой слуга Мануэль и вдруг заговорил красиво.
– Господин, весна пришла, а турки ещё не появились. Неразумные птицы гоняются друг за дружкой и в страсти хлопают крыльями. Воркование голубей мешает людям спать по ночам. Ослы в конюшне патриарха орут так истошно, что даже люди сходят с ума. Господин, человеку плохо одному.
– Что такое?– воскликнул я удивлённо. – Уж не собираешься ли ты жениться, невзирая на свою седую бороду? Или хочешь выпросить у меня денег на приданое для дочери одной из своих многочисленных кузин?
– Господин, я думаю только о твоём благополучии,– ответил он обиженно. – Я знаю тебя и мне известно о твоём высоком происхождении. Я понимаю, что тебе позволительно делать, а чего нет. Но весна может даже у очень знатного человека разбудить волнение в крови, и в этом нет разницы между кесарем и убогим пастухом. Я совсем не хочу, чтобы ты возвращался домой в окровавленной одежде, еле держась на ногах, так что у меня чуть не случился сердечный приступ от страха и огорчения. Поверь мне, в этом городе опасность таится в тёмных проёмах ворот и в окружённых стенами дворцах.
Он потирал ладони, избегая моего взгляда, колебался и раздумывал, как бы ему лучше сказать.
– Но всё можно устроить,– наконец произнёс он многозначительно. – Ты удручён и неспокойно спишь по ночам. Об этом болит моё сердце. Конечно, я не такой человек, чтобы хитростью выведывать твои дела. Я знаю своё место. Но трудно не заметить, что уже давно к нам не заходит тот милый гость, при виде которого лицо твоё пламенело от радости. И вот теперь ты пришёл домой в крови с головы до пят, из чего можно сделать вывод, что всё обнаружилось, и ты страдаешь от вынужденной разлуки. Но время лечит все раны. А ещё для каждой из них существует лечебный бальзам. Даже для раны сердечной.
– Замолчи,– сказал я. – Если бы этот закат не сделал меня больным от тоски, я бы уже давно дал тебе по губам, Мануэль.
– Не пойми меня превратно, мой господин,– поспешно произнёс он. – Но мужчине в твои годы нужна женщина, если только он не монах или каким-либо иным способом не посвятил себя божественным размышлениям. Это закон природы. Почему бы тебе не жить полной жизнью то недолгое время, что нам ещё осталось? У меня есть к тебе предложение, даже два, если ты не поймёшь меня неверно.
На всякий случай он отодвинулся, сделался как бы ещё меньше, чем был всегда, и продолжал.
– Дочь моей кузины, молодая вдова в расцвете лет, в результате несчастного случая потеряла мужа почти сразу после свадьбы, так что осталась практически нетронутой. Она видела тебя в городе, когда ты проезжал мимо верхом, и отчаянно влюбилась. Она постоянно донимает меня просьбами привести её в твой дом и познакомить с тобой. Это порядочная и хорошо сложенная девушка. Ты бы оказал честь всей нашей семье, а она была бы просто счастлива, удели ты ей внимание на одну или пару ночей. Ни о чём больше она не мечтает, а ты бы уже сам решил, какого подарка она будет достойна, когда тебе надоест. Таким образом, ты совершишь доброе дело и одновременно дашь своему телу успокоение, в котором оно нуждается.
– Мануэль,– ответил я. – Спасибо тебе за твои благие намерения, но если бы я отвечал на желания каждой женщины, которая бросила на меня взгляд, то только женщинами бы и занимался. С юности на мне лежит проклятие: меня желали больше, чем желал я. Но когда я от всего сердца желал кого-нибудь, то эта особа не разделяла мои желания. Поверь, я бы лишь усугубил печаль и боль дочери твоей кузины, если бы взял её в постель, не любя, а только чтобы согреть своё тело.
Мануэль тут же согласился со мной.
– Я тоже старался выбить это из её головы, но ты же знаешь, каковы они, женщины. Упрямы. У одной из моих тёток есть знакомый – порядочный и деликатный человек, который охотно помогает и простым и знатным людям в их затруднениях. Для этого он построил дом недалеко от Блахерн, снаружи без претензий, а внутри со вкусом обставленный. В этом доме есть невольницы из многих стран. Там можно принять горячую ванну и заказать массаж. Даже уставшие от жизни, бессильные, старые архонты оставались довольны оказанными услугами и потом каждый по-своему благодарили того, кто им помог. Этот дом достоин тебя и ты ничего не потеряешь, если воспользуешься возможностями, которые он предоставляет.
Он поймал мой взгляд, его пыл угас, и он поспешил прояснить.
– Я совсем не считаю тебя старым или бессильным. Наоборот, ты мужчина в расцвете лет. Поэтому я и говорю с тобой, мой господин. В этом доме можно также с предосторожностями и в глубокой тайне встретиться со знатными дамами, которым хочется разнообразия в жизни или которые из-за скупости своих мужей решаются именно так зарабатывать себе на косметику и одежду. Ты не поверишь, но даже дамы из Блахерн посещают этот дом и не имеют никаких неприятностей. Наоборот. Уважаемый приятель моей тётки знает людей и относится к ним с пониманием. Он тщательно подбирает клиентов.
– Я не хочу способствовать падению нравов в этом умирающем городе. Нет, Мануэль, ты меня не понимаешь.
Но Мануэль выглядел глубоко огорчённым.
– Как ты можешь говорить о падении нравов, мой господин, если речь идёт лишь о непринуждённых дружеских отношениях между образованными, просвещёнными и свободными от предрассудков людьми одного круга. Или ты считаешь более естественным и менее порочным лазить через заборы по ночам, шептать украдкой гнусные предложения знатным дамам? Если уж человек вынужден грешить, почему бы ему ни делать это весело, культурно и без угрызений совести? Ты слишком латинянин, если этого не понимаешь.
– Я не по греху тоскую, Мануэль. Тоскую по любви, которую потерял.
Мануэль тряхнул головой, и лицо его опять стало униженным и меланхоличным.
– Грех всегда останется грехом, независимо от того, в какие одежды он рядится. Назови его хоть страстью, хоть любовью. Результат тот же самый. Ты лишь мучаешь себя, господин, распаляя свои чувства. Я считал тебя более рассудительным. Но здравый рассудок человек не получает как подарок на крещение, даже если родился он в пурпуровых башмаках.
В то же мгновение я схватил его за шею и бросил в дорожную пыль. Мой стилет алым блеском просиял в лучах заходящего солнца. Но я сдержался.
– Что ты сказал? Повтори, если ты такой смелый!
Мануэль был очень напуган. Его тонкая шея дрожала в моей руке. И всё-таки, мне показалось, что после первого мгновения испуга он воспринимал мою грубость как честь для себя. Он повернул ко мне свои водянистые глаза, запылённую бороду и на лице его была хитрая и упрямая мина.
– Я не хотел тебя обидеть, господин. Не думал, что ты можешь разгневаться из-за шутки.
Но слишком коварной была его речь, чтобы я мог ему поверить. В самом конце своего разглагольствования он спрятал хитрую приманку, чтобы понаблюдать, возьму ли я её. Куда делось моё хладнокровие? С лёгким стуком я бросил в ножны свой стилет.
– Ты не ведаешь, что говоришь, Мануэль. Мгновение назад ангел смерти был за твоей спиной.
Он продолжал стоять передо мной на коленях, будто наслаждался своим униженным положением.
– Господин!– воскликнул он. Его глаза блестели, а бледные щёки окрасил лёгкий румянец. – Ты положил мне руку на голову. Моё ухо перестало стрелять. У меня уже не болят колени, хотя я стою ими на сырой земле. Господин, разве это не говорит о том, кто ты?
– Бредишь,– сказал я. – Испугался моего стилета. Неожиданный испуг стал причиной того, что все боли исчезли.
Он наклонил голову, взял горсть земли и вновь её просыпал. Его голос стал таким тихим, что я едва мог разобрать слова.
– Маленьким мальчиком я много раз видел кесаря Мануэля,– прошептал он. – Господин, я буду верно служить тебе.
Он протянул руку, как бы желая прикоснуться к моей ноге, и заворожено уставился на мои стопы.
– Пурпурные башмаки,– прошептал он. – Ты положил руку мне на голову и все боли моего тела исчезли.
Погас последний отблеск заката цвета крови. Наступил вечер сумеречный и холодный. Я уже не видел лицо Мануэля. Я молчал. Я был очень одинок. Я повернулся и пошёл в тепло моего дома.
Чернила и бумага. Когда-то я любил сладкий запах чернил и сухой шелест бумаги. Сейчас я их ненавижу. Слова столь же лживы, как всё на земле. Они – лишь неуклюжее отражение преходящей действительности, которую каждый видит по-своему в зависимости от собственного характера и убеждений.
В порту всё ещё стоят суда. Если немного повезёт, судно ещё может проскользнуть мимо Галлиполи в Греческое море. Нет такого латинянина, которого нельзя было бы купить. Но жар моего сердца заставил меня бросить драгоценности под ноги Гюстиниани. Жар моего сердца заставил меня ещё раз сбросить с себя богатство как тесные одежды. Теперь я слишком беден, чтобы купить целый корабль и отплыть на нём. Может, я потому и швырнул на пол драгоценности, что боялся этого? Ничто не делается случайно. Ничто! Всё идёт так, как должно идти. Никто не может избежать своей судьбы. Судьбу свою человек воплощает в реальность собственными руками как лунатик, который и во сне делает свой выбор.
Неужели я боялся себя самого? Неужели не доверял себе? Неужели Мехмед знал меня лучше, чем я сам себя, когда на прощание сунул мне красный кожаный мешочек во искушение? И поэтому я должен был избавиться от его дара?
Султан Мехмед, победитель. Мне достаточно приказать лодочнику перевезти меня в Пера и войти в дом с голубятней. Предать. Предать ещё раз.
Такого глубокого и безнадёжного отчаяния я прежде не испытывал никогда. Выбор не прекращается. Он длится вечно. Каждую минуту. До последнего вдоха. И двери всегда открыты. Всегда. Двери для бегства, предательства, самообмана.
На болотах под Варной ангел смерти сказал мне: «Встретимся возле ворот святого Романа».
До этих дней слова его подтверждали правильность выбранного мною пути. Но ведь он не сказал, какую сторону ворот имел в виду. Не захотел сказать.
Впрочем, этого и не требовалось. Всю свою жизнь я бежал из одной тюрьмы, чтобы попасть в другую. С этой последней тюрьмы я не убегу. Не убегу из тюрьмы, стенами которой стали стены Константинополя. Я сын своего отца. Эта тюрьма – мой единственный дом.

7 марта 1453.
Ранним утром перед восходом солнца к церкви монастыря Хора возле Блахерн и ворот Харисиуса шла кучка монахов в чёрных капюшонах, монашек и убогих женщин с горящими свечами в руках. Они пели, но их голоса тонули в тиши города и темноте утра. Я пошёл за ними. Потолок и стены церкви были одной сплошной мозаикой. Разноцветные камни на золотом фоне в сиянии несметных восковых свечей. Благоухало кадило. Истовость молящихся успокаивала моё сердце.
Почему я пошёл за ними? Почему стал на колени возле них? Ведь монахов и монашек я видел и раньше. Они ходят парами от дома к дому с кружками для подаяний, собирая деньги для убогих беженцев, которые наводнили город, спасаясь от турок.
Внешне все монашки похожи друг на дружку, и их невозможно различить. Есть среди них и благородные дамы и женщины низкого рода. Одинокие женщины из богатых семей иногда покупают себе место в каком-нибудь монастыре. Сёстры-служанки, они предлагают труд рук своих и не берут оплату. У них больше свобод, чем у монашек на Западе. Даже своим попам греки разрешают жениться и отпускать бороды.
Все монашки друг на друга похожи. Одинаковые чёрные рясы, скрывающие контуры тела, черная одинаковая вуаль, закрывающая лицо по самые уши. Но интуитивно, хотя ничего определённого не бросилось мне в глаза, я обратил внимание на монашку, которая шла за мной по улице и остановилась, когда я обернулся. Как-то, в сопровождении другой монашки, она прошла мимо моего дома и постояла возле каменного льва, глядя на мои окна. Но в дверь она не постучала и подаяния не просила.
После этого случая я внимательно приглядываюсь к монашкам, которых встречаю. Что-то неуловимое в осанке, в походке, в руках, скрытых широкими рукавами, позволит мне узнать её среди многих. Кажется, мне снятся сны наяву. Моё отчаяние меня ослепило. Я начинаю верить в невозможное. Надежда, даже о существовании которой я не могу признаться самому себе, жжёт мне душу как пламя свечи.

10 марта 1453.
Эти дни я прожил словно в бреду. Сегодня утром обе монашки снова прошли мимо моего дома и остановились, глядя на окна, будто ждали когда я выйду. Я сбежал по лестнице, распахнул ворота. Задыхаясь, я стоял перед ними и не мог выдавить из себя ни слова. Одна из них протянула деревянную тарелочку для подаяний и пробормотала обычную молитву.
– Войдите, сёстры,– пригласил я. – Кошелёк у меня дома.
Молодая монашка спряталась за спину старшей и склонила голову. Я потерял самообладание и схватил молодую монашку за руку. Она не сопротивлялась.
Прибежал перепуганный Мануэль.
– Господин, ты не в своём уме,– предостерёг он меня криком. – Люди забьют тебя камнями, если ты применишь силу к монашке.
Старшая монашка ударила меня в лицо костлявым кулаком и стала бить по голове деревянной тарелкой. Но закричать она не отважилась.
– Войдите,– повторил я. – Мы соберём толпу.
– Твой командир прикажет тебя повесить,– сказала старшая монашка с угрозой, но всё же обернулась и с сомнением посмотрела на свою спутницу. Та согласно кивнула головой. Выбора у неё не было: я крепко держал её за руку.
Когда Мануэль закрыл за нами ворота, я сказал:
– Узнаю тебя. Я бы узнал тебя в любой толпе. Неужели, это действительно ты? Как это возможно?
Её била дрожь. Потом, вырвав руку из моей руки, она быстро сказала своей спутнице:
– Это какая-то ошибка или недоразумение. Я сейчас выясню, а ты пока побудь здесь.
Из этого я сделал вывод, что она не настоящая монашка, давшая обет, иначе ей нельзя было бы оставаться со мной наедине. Я проводил её в комнату. Закрыл дверь. Сорвал с неё вуаль и заключил в объятия. И только тогда, обнимая её, я почувствовал в своём теле дрожь и не смог сдержать рыданий. Настолько сильны были моё отчаяние, мои сомнения, моя страсть. Сейчас это всё взорвалось в моей душе. Мне сорок лет. На пороге осень. Но плакал я навзрыд, как ребёнок, пробудившийся от кошмарного сна в безопасной тишине родного дома.
– Моя любимая,– говорил я сквозь слёзы. – Как ты могла так поступить со мной?
Капюшон соскользнул с её головы. Она сбросила с себя и отшвырнула в сторону чёрный плащ, будто стыдилась его. Её лицо было бледно, волосы не острижены. Она уже не дрожала. Её глаза ясные, золотые, гордые светились любопытством. Кончиками пальцев она провела по моей щеке, потом посмотрела на них, как бы пытаясь понять, почему они вдруг стали влажными.
– Что случилось, Иоханес Анхелос? Почему ты плачешь? Или я была такой нехорошей?
Я не мог говорить. Лишь смотрел на неё и чувствовал, что лицо моё пылает как в юности. Её ресницы опустились, прикрыв карие глаза.
– Я действительно думала, что уже освободилась от тебя…,– пыталась она продолжить, но голос пресёкся, румянец окрасил лицо и шею. Она отвернулась
Стояла ко мне спиной и была такой беззащитной, доверчивой. Я положил руки ей на плечи. Мои ладони соскользнули на её грудь. Затаив дыхание, я наслаждался совершенством, обаянием и первой дрожью её пробуждающегося тела. Наши губы встретились. Мне показалось, что в этом поцелуе она доверила мне свою душу. Светлая звенящая радость наполнила меня. Ничего тёмного не осталось во мне. Моё желание было чистым как родник, ясным, как пламя.
Я прошептал:
– Ты вернулась.
– Отпусти меня,– попросила она. – У меня дрожат колени. Я не могу стоять.
Она опустилась в кресло, облокотилась о стол, подперев ладонями голову. Удивительно близкие, родные её глаза смотрели прямо на меня.
– Мне уже лучше,– сказала она погодя дрожащим голосом. – Минуту назад я боялась умереть в твоих объятиях. Я не знала, не догадывалась, что моё чувство к тебе так сильно.
А может, и знала,– продолжала она, глядя на меня так, словно не могла наглядеться. – Наверно, поэтому я и осталась в городе, хотя поклялась себе, что никогда больше не стану встречаться с тобой. Поклялась, чтобы хватило смелости остаться. Я как ребёнок пыталась обмануть саму себя.
Она тряхнула головой. Её волосы – из золота. Кожа – слоновая кость. Брови – высокие дивные дуги. Взгляд – золотокаштановая нежность.
– Я избегала встреч, не хотела быть узнанной тобой, но не могла хотя бы изредка, издалека не видеть тебя. Наверно, скоро бы я пришла к тебе сама. Как монашка, я теперь такая вольная, как никогда прежде. Могу свободно гулять по городу, разговаривать с простыми людьми, чувствовать ногами уличную пыль, протягивать скромную деревянную тарелочку и получать подаяние за благословение. Иоханес Анхелос, я многому научилась за это время. Я готовилась к встрече с тобой, хотя сама об этом не догадывалась.
Я посмотрел на её ноги. Кожаная подошва сандалий была привязана к голым ступням. Ремешки оставили алые следы на белой коже. Ноги покрыты уличной пылью. Но это ноги живой женщины, не рисованной богини. Она действительно изменилась.
– Как это возможно?– спросил я. – В ту ночь мы говорили с твоим отцом. Он позвал меня к себе. Сообщил, что ты отплыла на критском судне.
– Отец ничего не знает,– ответила она просто. – Он всё ещё считает, что я отплыла. А я купила себе место в монастыре, в который иногда уходят благородные дамы, чтобы общаться с богом. Живу там как заплативший за себя гость под именем Анна. Никто не интересуется ни моей фамилией, ни семьёй. Монастырь имел бы неприятности, будь я разоблачена. Поэтому, моя тайна это и их тайна тоже. Если я вдруг захочу там остаться до последних дней моей жизни, то мне дадут другое имя. Я как бы рожусь заново, и никто никогда не узнает, кем я была когда-то. Теперь ты один знаешь всё, ведь от тебя скрыть я не могу ничего.
– Уж не хочешь ли ты и в самом деле остаться в монастыре?– со страхом спросил я.
Анна посмотрела на меня фиглярским взглядом сквозь ресницы:
– Я совершила великий грех,– попыталась она изобразить вину. – Обманула отца. Наверно, мне придётся его замаливать.
Но мне всё ещё было не понятно, каким образом ей, так ревностно опекаемой, удалось убежать. Она рассказала, что отец решил выслать её на Крит, чтобы спасти от рабства у турок или латинян. Но её мать больна и не могла ехать вместе с ней. Поэтому, она противилась решению отца с самого начала. В сумерках её вместе со слугами и вещами перевезли на судно. Оно было переполнено беженцами, заплатившими за свои места сумасшедшие деньги. Во всеобщей неразберихе она вскочила обратно в лодку, и матросы перевезли её назад на берег. Пройдёт немало времени, прежде чем отец узнает о её исчезновении.
– Теперь я свободна. Пусть думают, что я упала за борт и утонула. Для отца ещё большей неприятностью было бы узнать, что я его обманула. Не могу даже себе этого представить.
Мы долго сидели молча, глядя друг на друга. Нам этого было достаточно. Я чувствовал, что ещё немного, ещё хотя бы улыбка или мимолётное прикосновение и моё сердце не выдержит, разорвётся. Я понял её, когда она говорила, что боялась умереть в моих объятиях.
Потом костистые пальцы постучали в дверь. Строгий голос старшей монашки позвал с возмущением:
– Ты ещё там, сестра Анна?
Я слышал, как Мануэль напрасно пытается её успокоить.
– Сейчас приду,– крикнула в ответ Анна Нотарас. Потом она повернулась ко мне, коснулась пальцами моей щеки и сказала, обжигая взглядом:
– А теперь я должна идти.
Но уйти просто так она не могла. Привстала на цыпочки, чтобы ещё ближе заглянуть в мои глаза, и тихо спросила:
– Ты счастлив, Иоханес Анхелос?
– Я счастлив. А ты, Анна Нотарас? Ты счастлива?
– Я очень, очень счастлива.
Она открыла дверь, и старшая монашка ворвалась в комнату с деревянной тарелкой, занесённой для удара. Анна успокоила её, взяла под руку и вышла с ней из дома.
Я схватил голову Мануэля и поцеловал в обе щёки:
– Да благослови и сохрани тебя господь бог!
– Тебя тоже. И пусть он будет милостив к твоей душе,– ответил он, придя в себя от изумления. – Монашка!– добавил он с улыбкой и потряс головой. – Монашка у тебя в комнате! Может ты, наконец, оставишь латинян и перейдёшь в единственную истинную веру?

15 марта 1453.
Весна уже видна в городе повсюду. Босые дети продают цветы на перекрёстках улиц. Парни дуют в свирели на пустырях среди руин. Нет звука красивее и меланхоличнее. Я благословляю каждый прожитый день. Благословляю каждый день, который мне ещё предстоит прожить.
Старшую монашку зовут Хариклея, что значит очаровательная. Её отец был портным и умел читать. Но лицо, как говорит Мануэль, явно противоречит имени. Она охотно открывает его перед нами во время еды. Любит мясо и вино. Она всего лишь сестра-служанка и радуется, что может без особых трудов наполнить тарелочку для подаяний. Мануэль объяснил ей, что перед приходом турок я хочу избавиться от своей латинской ереси, чтобы приобщиться к телу Христа, вкушать квасной хлеб и почитать единственно истинные символы веры без всяких нововведений. С этой целью, убеждает её он, я принимаю науку от сестры Анны.
Я не знаю, что она думает о нас. Анну она взяла под свою опеку, и считает её учёной и благородной дамой, которой простая сестра-служанка не вправе делать замечания относительно поведения.
Сегодня Гюстиниани послал меня к Золотым воротам проконтролировать проходящие там военные учения. Анна и Хариклея принесли мне узелок с едой. Никто на нас не обращал внимания. Многим защитникам родственники также приносят обед, ведь от Мраморной башни Золотых ворот до города путь не близкий. Молодые монахи питаются в монастыре святого Яна Крестителя. Их освободили от поста, и за время военных тренировок они стали сильными и загорелыми. Закатав рукава и скинув капюшоны, они охотно слушают хвастливые рассказы инструкторов. В свободное время они поют греческие псалмы на много голосов. Это очень красиво.
Золотые ворота предназначены только для возвращения войск кесаря из триумфальных походов. Сколько помнят люди, их не открывали ни разу. Сейчас, на время осады, их окончательно замуровали. Мы сели на траву в тени стены, преломили хлеб, ели и пили вместе. Хариклея стала сонной, отошла немного в сторону и легла отдохнуть на траве, прикрыв лицо вуалью. Анна сняла сандалии. Их жёсткая кожа до крови натёрла ей ноги. Она погрузила белые пальцы в густую траву.
– Такой свободной и счастливой как сейчас я не чувствовала себя с детства.
В весеннем, голубом солнечном небе на огромной высоте парил сокол. Сокольничьи кесаря выпускают птиц, чтобы те охотились на почтовых голубей турок. Будто это может что-либо изменить. Медленно кружил по небу сокол, высматривая добычу.
Анна провела по траве тонким указательным пальцем и сказала, не глядя на меня:
– Я научилась сострадать бедным людям.– Она немного помолчала и продолжала, всё ещё не поднимая глаз: – Люди доверяют монашке. Они поверяют мне свои страхи и заботы. Обращаются со мной как с равной. Никогда раньше я такого не испытывала. «Зачем всё это», говорят они. «Воинов у султана несчётное множество. Его пушки одним залпом могут сокрушить самые толстые стены. Кесарь Константин – вероотступник, отдался во власть Папы, продал свой город за миску чечевицы. Зачем всё это? Султан не угрожает нашей вере. В его городах греческим священникам позволено заботиться о своей пастве. Запрещено только пользоваться церковными колоколами и монастырскими колотушками. Под опекой султана наша вера была бы защищена от еретиков латинян. Турки не трогают простых людей, если те исправно платят установленные подати. А подати, которые требует султан, значительно меньше кесарьских. Почему народ должен погибнуть или обратиться в рабов ради выгоды кесаря и латинян? Лишь богачи и вельможи имеют основание бояться турок». Так говорят многие бедные люди.
Она по-прежнему не смотрела на меня. Я замер. Чего она, собственно, хочет от меня? Почему так говорит со мной?
– Неужели, так необходимо, чтобы наш город был разграблен и уничтожен или стал ленником латинян?– спросила она. – Все эти скромные люди хотят только жить, кормиться трудом своих рук, рожать детей и хранить свою веру. Неужели, существует причина, великая идея, ради которой они должны умереть? У них есть лишь одна, их собственная, жизнь. Единственная, скромная земная жизнь. Мне их бесконечно жаль.
– Ты говоришь как женщина,– перебил я её.
– Я и есть женщина. Что в этом плохого? У женщины тоже есть ум и мудрость. Были времена, когда этим городом правили женщины. И времена те были лучше, чем при правлении мужчин. Если бы женщины могли решать сейчас, мы бы выгнали из города латинян с их оружием, галерами и кесарем в придачу.
– Лучше турецкий тюрбан, чем папская тиара, не правда ли?– с издёвкой спросил я. – Ты говоришь как твой отец.
Я посмотрел на неё, и вдруг страшное подозрение охватило меня.
– Анна,– сказал я. Мне казалось, я тебя знаю. Но, возможно, я ошибся. Ты действительно осталась в городе без ведома твоего отца? Или, всё же, твой отец знает об этом? Поклянись мне!
– Ты меня оскорбляешь, воскликнула она. – Зачем мне клясться? Или не достаточно моего слова? А если я говорю словами моего отца, значит, я стала лучше его понимать, чем раньше. Он, как государственный деятель, выше кесаря. Он любит свой народ больше, чем те, которые ради выгоды латинян готовы превратить свой город в руины, а народ погубить. Он мой отец. Никто другой не осмелился противопоставить себя кесарю и громко высказать своё мнение, как сделал он в день нашей первой с тобой встречи. Позволь мне гордиться своим отцом.
Моё лицо омертвело. Даже губы мои были холодными и безжизненными.
– Со стороны твоего отца это была убогая и дешёвая демагогия,– медленно произнёс я. – Недостойный популизм. Он вовсе не противопоставил себя кесарю. Наоборот, воспользовавшись недовольством масс, добился сиюминутного личного успеха, но навредил городу. И это была не случайность, а продуманная попытка взбунтовать народ.
Анна смотрела на меня, словно не веря собственным глазам.
– Неужели, ты сторонник унии? Неужели, ты в сердце своём латинянин? А значит, твоя греческая кровь это ложь?
– А если и так?– спросил я. – Кого бы ты тогда предпочла, своего отца или меня?
Она смотрела в мои глаза, а её щёки были так бледны, и кончики губ так плотно сжаты, что мне она показалась отвратительной. В какой-то момент я почувствовал, что она вот-вот меня ударит. Но потом она опустила руку, и вяло махнула ею:
– Нет, я не верю тебе. Ты не латинянин. Но что ты тогда имеешь против моего отца?
Всё моё самообладание исчезло, сметённое ревнивым сомнением и бешенством.
– Это ты спрашиваешь или он?– грубо воскликнул я. – Может, и тебя он подослал ко мне, потому что сам не смог перетянуть меня на свою сторону?
Анна вскочила и резким движением стряхнула с себя несколько приставших стебельков травы, как будто этим движением хотела отряхнуться и от меня тоже. Она чуть не плакала. Презрение в её карих глазах жгло мне душу.
– Этого я не прощу тебе никогда!– крикнула она и побежала прочь, позабыв о сандалиях. Ударилась босой ногой о камень, упала и разрыдалась.
Я не побежал за ней, не чувствовал к ней никакого сострадания, несмотря на её слёзы. Недоверие мутным водоворотом кружило во мне, подступало к горлу горечью желчи. Вдруг, она притворяется? Вдруг, она надеется, что я уступлю, покорюсь, чтобы осушить её лживые слёзы?
Через некоторое время она поднялась. Голова её была опущена. Рукавом вытерла слёзы на лице. Хариклея села и с удивлением смотрела на нас.
– Я забыла сандалии,– произнесла Анна потухшим голосом и наклонилась, чтобы их поднять. С её разбитой стопы текла кровь. Я отвёл глаза.
– Подожди. Мы обо всём должны поговорить серьёзно. Тебе кажется, что ты знаешь меня. Но ты не знаешь обо мне всего и не узнаешь никогда. Я имею основание не доверять людям. Даже тебе.
– Я сама сделала выбор,– произнесла она сквозь сжатые зубы, пытаясь вырвать у меня сандалии. – Я сама, глупая, всё это себе выбрала. Вообразила, что ты меня любишь.
Я взял её лицо в свои ладони и повернул к себе, несмотря на сопротивление. Анна оказалась сильнее, чем я предполагал, но я переселил её. Она закрыла глаза, не желая на меня смотреть. Так сильна была её ненависть в эту минуту. Наверно, она бы плюнула мне в лицо, если бы не была столь хорошо воспитана.
– Мы должны поговорить обо всём основательно,– повторил я. – Ты не доверяешь мне, Анна Нотарас?
Она зашипела от бессилия. Слёзы вытекли из-под её ресниц и заскользили по щекам. И всё же, она сказала:
– Как я могу доверять тебе, если ты не доверяешь мне? Я никогда такого от тебя не ожидала.
– Зачем минуту назад ты сказала то, что сказала? Может, ты и не говорила по наущению своего отца. Беру свои слова назад и прошу прощения. Но тогда ты в глубине души считаешь, что я по-прежнему служу султану. Как в это верит твой отец. Как думают все. Кроме Гюстиниани, потому что он умнее вас всех. Иначе ты бы так не говорила. Или ты хотела испытать меня?
Она немного успокоилась.
– То, что я сказала – разумно. Я хотела разобраться в собственных мыслях. Наверно, я также хотела узнать, что ты думаешь на этот счёт. Я передала тебе то, что говорят люди. Изменить их мнение ты не можешь.
Я отпустил её, досадуя на свою вспыльчивость. Она наклонилась за сандалиями.
– Всей этой болтовне надо положить конец,– сказал я резко. – Тот, кто так говорит – предатель, даже если говорит он это по недомыслию. Такие разговоры на пользу лишь султану. А он не знает милосердия. Не сомневаюсь, султан не скупится на намёки и обещания, разносить которые поручает своим посланникам. Но выполнять их он намерен не больше, чем это необходимо для достижения его цели. Единственное, что он уважает – это отвагу. Покорность он воспринимает как трусость, а для слабых и трусливых нет места в его государстве. Тот, кто говорит о добровольной сдаче или верит словам султана, сам себе роет могилу.
Неужели ты не понимаешь, любимая,– воскликнул я, тряхнув её за плечи, – что он намерен сделать из Константинополя собственную столицу, турецкий город, и переделать церкви в мечети? В его Константинополе нет места для греков. Разве только в качестве рабов. Поэтому он должен уничтожить греческое государство до основания. Именно это его цель. На меньшее он не согласен. Да и зачем? Он собирается властвовать над Востоком и над Западом. Поэтому нет нам другого выбора, кроме как сражаться до последней капли крови, сражаться даже тогда, когда не останется ни единой надежды. Если тысячелетняя империя должна погибнуть, пусть погибнет с честью. Вот единственная правда. Было бы лучше, если бы матери в этом городе разбивали детям головы о камни, чем болтали о добровольной сдаче. Тот, кто склоняет голову перед султаном – склоняет её перед мечом палача, независимо от того, богатый он или бедный. Верь мне, любимая, верь мне! Я знаю султана Мехмеда. Поэтому предпочитаю умереть здесь, чем идти за ним. Я не собираюсь жить дольше, чем греческий Константинополь.
Анна тряхнула головой. Слёзы гнева и унижения ещё стояли в её карих глазах. Щёки дрожали. Она выглядела как юная девочка, получившая незаслуженное наказание от учителя.
– Я верю тебе,– сказала она. – Наверно, я должна тебе верить, хотя тебя и не понимаю.
Нерешительно она простёрла руку. Далеко в том направлении, куда она указывала, над безграничным морем серых и жёлтых домов возвышался огромный купол церкви Мудрости Божьей. Она провела рукой, очерчивая горизонт. За обширным пространством, занимаемым руинами, были видны другие неисчислимые купола церквей над морем домов. А рядом с ними вздымалась древняя златокоричневая от старости и солнца стена, более высокая, чем самые высокие каменные дома, и тянулась она на север так далеко, что терялась из вида: через холмы и ложбины, держа огромный город в своих надёжных объятиях.
– Я не понимаю тебя,– повторила она. – Этот город слишком большой, слишком древний, слишком богатый даже в своём упадке, чтобы его можно было разграбить и уничтожить. Здесь живут сотни тысяч людей. Всех их невозможно убить или продать в рабство. Константинополь чересчур огромен, чтобы его можно было заселить турками. Ведь ещё сто, двести лет назад они были разбойниками или пастухами. Мы им нужны. Только с нами они могут построить стабильное государство. Султан человек образованный, знает греческий и латынь. Зачем ему причинять нам зло после взятия города? Этого я не понимаю. Ведь мы живём не во времена Чингиз-хана или Тамерлана.
– Ты не знаешь Мехмеда.
Иначе ответить я не мог, хотя это и звучало неубедительно.
– Он прочёл всё об Александре Великом: греческие летописи, арабские сказания. Гордиев узел был слишком запутанным, чтобы его можно было развязать. Константинополь – Гордиев узел для турок. Не развязываемое переплетение Запада и Востока, греческого и латинского, ненависти и недоверия, тайных и явных интриг, разорванных и заключённых договоров, всей, за многие сотни лет, запутанной политики Византии. Этот узел можно развязать только ударом меча. Нет виноватых и невиновных. Есть народ, который должен пойти под меч. Я помню воспалённое лицо Мехмеда и блеск в его жёлтых мерцающих глазах, когда он читал греческий рассказ о Гордиевом узле и время от времени спрашивал у меня значение какого-нибудь слова, которого не понимал. Султан Мурад тогда ещё был жив. Толстый, меланхоличный, опухший от пьянства человек с синими губами и щеками, с тяжёлой одышкой. Он умер за столом во время пиршества среди своих любимых учёных и поэтов. Он был справедливым и милосердным и прощал даже врагов, потому что устал от войн. Он завоевал Тесалоники, был вынужден осаждать Константинополь, победил под Варной, хотя сам никогда не стремился к войне. Война казалась ему отвратительной. Но в наследники трона он породил бестию и сам понял это в последние годы своей жизни. Ему трудно было смотреть сыну в глаза, таким чужим был для него Мехмед.
Среди всего этого я жил последние семь лет и нелегко мне было сейчас говорить об этом.
– Султан Мурад не верил во власть,– продолжал я. – Властелин был для него не более чем слепцом, вынужденным вести за собой других слепцов; инструментом в руках неведомых сил, марионеткой, которая не может ни управлять событиями, ни даже их замедлить. Ему больше были по душе радости жизни: женщины, поэзия, вино. Состарившись, он обычно ходил с розой в руке и хмелем в голове, и даже красота стала пустой никчемностью в его глазах. Он считал себя лишь пылью и прахом, а всю вселенную – песчинкой в бездонной пустыне. Но он молился, уважал Ислам и своих учителей, повелевал возводить мечети и основал университет в Адрианополе. Современники считали его человеком набожным, строителем государства. Но сам он только пренебрежительно усмехался, когда кто-либо хвалил его политику или восторгался его победами.
Мурад не верил во власть,– повторил я. – Для него жизнь, даже жизнь властелина, была лишь искрой, которую ветер уносит в темноту и гасит. Но Мехмед верит. Он верит, что своей волей может управлять событиями. У него больше интеллекта и интуиции, чем у Мурада. Он знает, что для него не существует ни правды, ни лжи, нет верного и неверного. Он готов идти по людской крови, если это будет нужно для достижения его цели.
Анна подняла руку:
– Что ты хочешь мне доказать? – в её голосе звучало нетерпение.
– Любимая,– сказал я. – Мне лишь хочется объяснить тебе этими убогими и жалкими словами, что я люблю тебя больше всего на свете. Люблю тебя отчаянно и неутешно. Ты моя Греция. Ты мой Константинополь. Настало время и Константинополь должен погибнуть. Так же погибнет и твоё тело, когда наступит твой срок. Поэтому любовь человеческая пронзительно грустна. Мы узники пространства и времени и осознавать это нам особенно горько в тот миг, когда мы любим друг друга. Мы носим тоску в наших сердцах, отчаянную тоску из-за того, что всё преходяще, а впереди смерть. Это тоска по вечности, по бессмертию.
Любимая, когда я смотрю на твоё лицо, череп трупа чудится мне сквозь ланиты. Через тонкую кожу твою я вижу очертания скелета. Моя тоска живёт во мне с того далёкого утра моей юности, когда соловей разбудил меня под кладбищенской стеной. Любовь – это медленная смерть. Так безумно, так смертельно я люблю тебя.
Но она меня не понимала. Тогда я сказал:
– Из-за меня ты поранила ногу. Я несу тебе лишь боль и страдания. Позволь мне помочь тебе.
Я поднял сандалии. Она оперлась о моё плечо, и я повёл её к большой цистерне с водой. Ей было трудно идти: стерня колола нежные ступни. Я поддерживал её, и она склонилась ко мне. Её тело доверяло мне, хотя разум, строптивый и гордый, восставал против меня.
Я посадил Анну у цистерны и стал мыть ей ногу. Смыл кровь с повреждённой стопы, промыл рану. Но вдруг она побледнела, будто её пронзила боль, и отстранилась от меня.
– Не делай так,– сказала она. – Не делай так! Я этого не вынесу!
Она была в моей власти. Где-то вдалеке пастух играл на флейте. Пронзительный нежный звук рвал мне сердце. Палило солнце. Я провёл ладонью по её белой лодыжке. Кожа у неё была гладкая и тёплая. Если бы я прижал к себе лодыжку и поцеловал, она бы не смогла мне помешать. Даже если бы хотела. Она не боялась меня: смотрела доверчиво открытым взглядом своих карих глаз.
– Встань,– сказал я. – Обопрись на мои плечи, я завяжу тебе сандалии.
– У меня горит лицо,– сказала она. – Я не укрывала его перед тобой и кожа на нём покраснела от солнца. Ещё у меня красные ноги, ведь я ходила босиком при любой погоде.
Благословляю каждый день, который мне ещё суждено прожить.

После обеда Анна ушла, а мы продолжали тренироваться, в том числе готовились выстрелить из большой пушки, установленной на стене. Гюстиниани хотел приучить неопытных рекрутов к грохоту и пламени выстрела, запаху пороха, продемонстрировать, что хотя стрельба из пушек и кажется страшной, но она вполне безопасна для стреляющих. Один из техников кесаря руководил установкой и закреплением пушки на стене. После необходимых расчётов был произведён выстрел и из жерла вылетел каменный снаряд величиной с человеческую голову. Высокой дугой он пролетел над внешней стеной и упал по другую сторону рва, так что вздрогнула земля. Но ещё сильнее содрогнулась большая стена. В ней образовалась трещина и на землю посыпались крупные камни. Никто не был ранен, но подтвердились слова Гюстиниани, что любая пушка более опасна для того, кто её использует, чем для противника. Это событие произвело удручающее впечатление. Монахи и ремесленники смотрели на трещину в стене, не веря собственным глазам. Она свидетельствовала, что мнение, будто стена неприступна – заблуждение.
За стеной, насколько видит глаз, местность превращена в пустыню. Деревья вырублены для улучшения обзора. Только пни от кипарисов и платанов белеют на коричневой земле среди редких островов зелёной травы. Срублены даже плодовые деревья, а все дома сровнены с землёй, чтобы не оставлять осаждавшим ни защиты, ни древесины. Где-то далеко за горизонтом поднимался к весеннему небу чёрный столб дыма как от горящего дома. Но кроме него не видно было признаков жизни на опустевшей земле. Подъёмный мост через ров ещё не поднят, поэтому я приказал открыть частично замурованные ворота, и послал несколько человек за ядром. Даже очень опытный каменотёс не сможет обтесать твёрдый камень такого размера за целый день. Лучникам я приказал занять позицию на башне и за зубцами наружной стены, словно дело шло о настоящей вылазке. Посланные за ядром чувствовали себя неуверенно и, едва выйдя из ворот, с опаской стали озираться по сторонам. Но скоро мужество вернулось к ним: они выкопали ядро и вернулись на позицию. Некоторые из них, чтобы охладиться, искупались в воде, которой наполнен ров. Вода всё ещё свежая и чистая, ведь ров выкопан недавно. Его ширина тридцать шагов. Глубина равна ширине. Водой он заполнен через искусно изготовленные подземные водопроводы из моря и больших цистерн, установленных в различных частях города. Ров перегорожен множеством плотин, так что осушить его отводом воды невозможно. Он отделяет стены и город от прилегающей земли как бы длинной цепью прудов. У Блахерн ров заканчивается. Земля там слишком круто спускается к портовой бухте. Отсутствие рва в этом месте компенсируется более мощными стенами и башнями, а дворцовые постройки входят в комплекс оборонительных укреплений и составляют одно целое с крепостью Блахерны, которая тянется до самого моря.
Но сегодня большая стена треснула от единственного выстрела, произведённого с её вершины.

18 марта 1453.
Мы уже не говорим с Анной о политике. Каждый остался при своём мнении. Её тело мне верит. Её сердце нет.
Я посчитал своим долгом рассказать Гюстиниани, о чём говорят люди. Он остался абсолютно невозмутимый, и смотрел на меня как на дурачка.
– Естественно, что всякий здравомыслящий человек не хочет войны. Конечно, женщины хотят сохранить своих мужчин, дом и имущество. Если бы я был купцом, резчиком или прядильщиком шёлка, то не желал бы воевать ни за что на свете. Но, по существу, народ не значит ровным счётом ничего. Десяток закованных в железо рыцарей могут держать в повиновении тысячу людей. Это нам продемонстрировали ещё римляне. Народ – пустое место. Если надо, он кричит то, чему его научили. Народ подобен волу, которого ведут на бойню с завязанными глазами. Первое, что я сделал, когда получил жезл протостратора – объявил перепись и сбор всего оружия в городе. Конфискация касалась и простых людей и знатных. Сыновьям архонтов пришлось сдавать арбалеты с инкрустациями из слоновой кости, а мясникам топоры. Ежедневно после учений оружие собирается. Не сдавать его разрешено только стражникам на посту. Остальные могут упражняться тем оружием, каким пожелают, но брать его домой запрещено. Невооружённый народ не опасен. Я прибыл в город, кипящий ненавистью, недоверием к латинянам и превратил его в спокойный, законопослушный город, население которого усиленно тренируется, чтобы защищать его под руководством латинян. Уже одно это является неоспоримым военным успехом, не правда ли? Не беспокойся за народ, Джоан Анжел. Он будет сражаться за свою жизнь, а когда битва, наконец, начнётся, я позабочусь, чтобы ни у кого не было времени думать об измене.
Наши собственные моряки, изнывающие от безделья, куда более опасны,– продолжал он. – Их своеволие приносит вред: раздражает и греков и латинян.
Он потёр свои огромные ладони и бросил на меня довольный взгляд:
– Мне с трудом удалось уговорить кесаря привлечь их к полезному труду. Какой ему смысл платить тысячу дукатов в месяц за кучу бесполезных людей? Греческие рабочие хотят получать за каждый камень, который они поднимают на стены, за каждую корзину земли, которую они переносят с место на место. Это совершенно нормально и справедливо. Ведь они бедные люди: им надо что-то есть и надо кормить свои семьи. Поэтому каждая лопата стоит кесарю денег, в то время как моряки лишь дуют в дудки, бьют в барабаны и целыми днями слоняются по своим кораблям. Кесарь не хочет ссориться с венецианскими шкиперами, а те, в свою очередь, берегут своих людей от малейших усилий, не направленных на пользу кораблям. Но теперь я добился того, что Алоис Диего назначен Командующим флотом. Командующим всего флота и порта,– повторил он, подчеркнув эту новость. – А значит, завтра ранним утром все большие галеры войдут в бухту Золотой Рог и бросят якорь под Блахернами в Кинегионе. Там лежат приготовленные лопаты, кирки и корзины для земли. Команды получат задание вырыть ров от Деревянных ворот до башни Анемаса, где местность ровная. Было бы безумием с нашей стороны позволить туркам подобраться почти к стенам Блахерн возле порта. Тогда бы у них появилась возможность вырыть подкоп под дворец. До меня дошли сведения, что султан послал не только за сербскими всадниками, но и за сербскими шахтёрами.
Несомненно, Гюстиниани получил и другие сведения о султане, если принял решение начать такие масштабные работы, как строительство нового рва. Но я не придал этому слишком большого значения. Самой неожиданной новостью было то, что Лукаш Нотарас отстранён от должности. Естественно, судовладельцы и шкиперы латинских судов не хотят подчиняться греку. Но меня удивило, что кесарь именно сейчас решился нанести великому князю такое смертельное оскорбление.
– Неделю назад Лукаш Нотарас напрасно рассчитывал на личную встречу с тобой,– сказал я. – Сейчас, не поговорив с ним, ты отстранил его от должности. Как ты решился на такое?
Гюстиниани развёл руками и живо возразил:
– Нет, нет! Я и советники кесаря пришли к единодушному мнению, и Константин согласился с нами, что такой опытный и уважаемый стратег как Лукаш Нотарас должен занять достойное место в обороне города. Разве может он быть полезен во время осады, имея в своём распоряжении лишь гнилые дромоны? Ведь латиняне хотят сами распоряжаться своим флотом. Поэтому Нотарас получил повышение. Теперь он отвечает за оборону важной части городской стены.
Я не поверил собственным ушам.
– Вы что, с ума посходили? Зачем подвергать его искушению? Это легкомысленно по отношению и к нему и к городу. Ведь он открыто заявил, что предпочитает скорее стать подданным султана, чем Папы.
Моё возмущение почему-то развеселило Гюстиниани, и он сказал:
– Ничего не могу поделать. Решение единогласное и принято без чьего-либо принуждения. Лукаш Нотарас получает под своё командование более чем четвёртую часть городской стены. Мы не можем отстранить военачальника от командования из-за его благородных убеждений. Всякое внутреннее недоверие необходимо преодолеть. Мы протягиваем ему братскую руку, чтобы вместе, плечом к плечу, защищать этот чудесный город.
– Или ты пьяный?– спросил я. – Или кесарь Константин потерял остатки разума?
Гюстиниани сделал вид, что ему в глаз попала соринка. Он с трудом сдерживался.
– После такого повышения мегадуксу будет значительно легче пережить потерю дромонов,– продолжал он, усмехаясь. – Первым шагом Алоиса Диего в деле повышения обороноспособности порта будет избавление от всех мелких и непригодных для боя судов. С кесарьских галер снимут такелаж и вытащат их на берег. Команды галер поступят в распоряжение Нотараса для усиления обороноспособности его участка стены. Вряд ли я смогу найти для него ещё кого-либо.
И не беспокойся,– продолжал он. – Множество других судов также будут затоплены или посажены на мель возле берега. Ведь если во время боя кому-либо вздумается вырваться на них из порта или они загорятся в порту, то это может повредить военным кораблям. А затопленные и непригодные для использования они никого не будут вводить в искушение бежать из города, если дела наши пойдут не очень хорошо. Итак, мы постепенно выходим на финишную прямую. Алоис Диего умный парень, хотя и венецианин.
– И всё же, вы толкаете мегадукса в объятия султана. Искушаете его дорогой, на которую он сам, не смотря ни на что, как грек и патриот, поостерёгся бы вступить. Вы отбираете у него порт и корабли, на которые он потратил собственные средства. Вы обижаете уже обиженного человека. Я отказываюсь понимать и тебя и кесаря.
– Мы вовсе не отбираем у него порт,– защищался Гюстиниани. – Наоборот, именно портовую стену он и будет защищать. Всю внутреннюю стену от венецианской концессии до самых Блахерн. По меньшей мере, пять тысяч шагов. Сам я довольствуюсь тысячью шагов внешней стены со стороны суши.
Мне не надо было смотреть на карту, чтобы понять его замысел. Если латинские корабли будут защищать вход в порт, то ни один неприятельский солдат не сможет приблизиться к портовой стене вдоль Золотого Рога. Весь этот огромный участок смогут охранять несколько стражников, единственным занятием которых станет наблюдение за движением в порту. Во время осады эта часть стены будет наиболее безопасной, разве только у турок вырастут крылья. Командование на этом участке никому не принесёт славы.
Когда до меня, наконец, дошёл смысл затеи, Гюстиниани разразился хохотом, корчился, стонал и бил себя кулаками по коленям.
– Теперь ты понимаешь? Ведь это огромная часть фортификационных сооружений, значительно большая, чем та, которую любой другой военачальник может надеяться получить под своё командование. Нотарас вынужден будет выглядеть довольным, даже если поймёт в чём тут дело. И поймёт, конечно, ведь не дурак же он.
– Вы раскрываете перед ним ваше полное к нему недоверие, маскируя его якобы почётным назначением. Может быть, это и мудро. Может быть…
Гюстиниани перестал смеяться и посмотрел на меня с недоумением:
– Мы лишаем Нотараса возможности изменить,– произнёс он серьёзно. – Когда начнётся осада, он будет привязан к своему участку стены и не сможет вонзить нам нож в спину, даже если захочет.
Как не крути, а Гюстиниани прав. Он нашёл деликатный способ обезвредить Нотараса. Почему же я всё равно был недоволен?

19 марта 1453.
Большие галеры вошли в порт Кинегион с развевающимися флагами под гудение рогов и грохот барабанов. Матросы и солдаты строем сошли на берег, получили кирки, лопаты, корзины и сомкнутыми рядами под корабельными флагами промаршировали к стене у дворца Хебломона. Там их приветствовал кесарь на коне, одетый в золото и пурпур.
Участок для рва длиной около двухсот шагов был размечен заранее, и шкиперы воткнули в землю флаги в обозначенных местах. Ров должен быть восемь футов глубиной, поэтому работа для почти двух тысяч человек предстояла не слишком тяжёлая. По сигналу кесаря слуги выбили дно у десятков бочек. Каждый мог подойти и набрать себе вина. Поэтому неудивительно, что люди приступили к работе с песнями, соревнуясь друг с другом, кто быстрее наполнит корзину землёй. Её тут же подхватывали другие и бегом несли для укрепления внутренней стены. На сутолоку и оживление пришло поглазеть множество народа. Присутствие кесаря воодушевило шкиперов, штурманов и судовладельцев настолько, что они сами приняли участие в работах.
К заходу солнца ров был уже почти готов, и только небольшая полоска земли отделяла его от воды. Конечно, он не может сравниться с большим рвом, мощные стены которого выложены кирпичом, но и здесь берега будут укреплены брёвнами и камнями, чтобы их не подмывала вода.

25 марта 1453.
Две недели тому назад султан двинул войска из Адрианополя. Со дня на день он будет здесь.

26 марта 1453.
Анна Нотарас сказала мне:
– Так дальше продолжаться не может.
Мы уже не ссоримся. Слишком мрачные тучи собрались над нашими головами. Ожидание гнетёт каждого и лежит на сердце словно камень. Я уже пережил подобное, когда ждал палача, прикованный к каменной стене. Но тогда мне нечего было терять и не за кого бояться. Сейчас у меня есть Анна.
– Ты права,– согласился я. – Кто-нибудь может догадаться. Или тебя узнают. У улицы есть глаза, а у стен уши. Твой отец прикажет забрать тебя домой.
– Отца я не боюсь,– ответила она. – Меня хранит одежда монашки. Нет, я думаю о другом.
Мы прогуливались в тени платанов на мысу, потом отдыхали на пожелтевших мраморных ступенях, греясь на солнце. Ящерица пробежала по камням. Мраморное море блестело словно серебро. Босфор лежал перед нами тёмно-синей лентой, петляющей среди покрытых зеленью холмов. По другую сторону залива высились стены Пера. На башне реял генуэзский флаг с крестом.
Хариклеи не было с нами. Она стирала бельё и развлекала Мануэля бесконечной чередой рассказов о святых. Много вина текло в моём доме в эти дни. Но мы с Анной уже не чувствовали себя хорошо в моей комнате. Тревога гнала нас под открытое небо. Мы рассчитывали на везение, ведь Анну могли узнать в любую минуту.
– Нет, я думаю о другом,– повторила она. – И ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.
Её лицо было опалено солнцем. Она заложила за голову коричневые от загара руки и пальцами босых ног перебирала траву. Её щёки алели, губы улыбались, но в карих глазах таилась грусть.
– Моя одежда монашки – лишь маскировка. Никакая я не монашка. После того, как я покинула свой дом, семью, отказалась от комфорта и благородных манер, я стала здоровее и счастливее, чем была до сих пор. Еда кажется мне вкуснее. Я никогда не дышала так свободно. Я живу. Существую. Ощущаю своё тело. Его волнение переполняет меня.
– Мне нравились твои платья,– пробормотал я.
– Даже чересчур,– с упрёком бросила она. – Тебе слишком уж нравились мои платья. Ты боялся совершить святотатство. Не смел коснуться моего тела.
– Мне довольно того, что у меня есть. Мы рядом. Мне сорок лет. Я люблю тебя. Нет любви без желания. Но моё желание как светлое чистое пламя. Мне не надо касаться твоего тела.
Её пальцы теребили край одежды.
– Наверно, ты прав. Нет любви без желания. Может, его удовлетворение не стоит выеденного яйца. Но моё бесстыдное тело говорит мне, что оно стоит большего. Когда ты раньше клал руку на моё колено, я вся дрожала. Почему ты теперь не делаешь этого?
– Я не ангел. И ты должна это знать.
– Твоё самообладание просто удивительно,– ответила она. – Или я тебя уже больше не волную?
Анна подняла ногу и погладила голое колено так трепетно, будто трогала дорогую ткань. При этом она украдкой смотрела на меня из-под опущенных ресниц. Но протяни я только руку, она бы увернулась. Я это знал. Она говорила так лишь для того, чтобы помучить меня.
– Я совершила тяжкий грех: обманула отца,– продолжала она. – Мне казалось, я смогу этот грех искупить, если надену одежду монашки, и буду участвовать в монастырских молитвах. Я не собиралась встречаться с тобой. Говорила себе, что скоро мне остригут волосы, и я стану невестой Христа. Скажи мне, любимый, другие люди тоже обманывают себя, чтобы достичь своей цели?
– Человек – неисправимый лгун,– ответил я. – Он верит в то, что ему выгодно и считает праведным то, к чему стремится. Но в сердце своём он не может обмануть себя самого.
– Иоханес Анхелос,– сказала она после некоторого раздумья. – Мне кажется, было бы лучше для нас обоих, если бы ты решился жениться на мне.
Она приложила ладонь к моим губам, чтобы я не мог говорить.
– Я понимаю, латинская церковь освятила твой брак таинством и жена твоя жива, но это ничего не значит. Если ты захочешь отречься от ереси и примешь истинные символы веры, то можешь быть крещён заново. Найдётся достаточно священников, которые охотно признают твой прежний брак недействительным и повторно женят тебя, хотя бы для того, чтобы досадить латинянам.
– И какой в этом смысл?– спросил я. – В сердце моём я муж госпожи Гиты. Я не хочу нарушать таинства. Сердце моё даже сам Папа не сможет освободить от супружества. Ведь решился я на него по собственной воле.
Анна смотрела на меня из-под опущенных ресниц. Ненависть была в её взгляде.
– Выходит, она значит для тебя больше, чем я. Ничего не могу поделать с тем, что ты растратил свою жизнь в объятиях другой женщины, и что тебе это надоело. Ты уже не можешь даже смеяться. Да, да! Ты не умеешь радоваться жизни. Если бы умел – женился бы на мне. Почему ты не хочешь дать мне покой? Ведь у тебя самого душа не спокойна, что бы ты ни говорил, что бы ни делал.
– Ты не сможешь обрести покой,– ответил я. – Брак без согласия твоего отца, под вымышленными или неполными именами не будет иметь силы. И церковным и светским судом в любую минуту он может быть признан недействительным.
– Да, он может быть признан недействительным,– ответила она. – Но это правовой спор. Не преступление. Почему бы нам ни освятить наш брак перед богом, пусть даже тайно? Тогда я могла бы жить с тобой в твоём домике. Утром я бы просыпалась нагая под одним одеялом с тобой. Неужели, всё это не стоит того, чтобы ты чуточку пригнул свою несгибаемую совесть?
Я внимательно посмотрел на неё:
– Ты мой грех. И он станет ещё большим, если ради тебя я нарушу таинство. В сердце своём я совершаю прелюбодеяние, когда только смотрю в твои глаза или касаюсь твоей руки. Когда я впервые увидел тебя, познакомился с тобой, моё сердце уже открылось для греха. Почему ты не хочешь понять меня?
– А почему ты не можешь быть как все люди и не хочешь немножко поторговаться со своей совестью?– не уступала она. При этом лицо её всё больше и больше краснело. Румянец уже заливал шею.
– Чем дольше я тебя знаю, тем больше люблю,– призналась она. – И это правда. В сердце моём я уже согрешила с тобой, хотя по светским законам ещё не сделала ничего дурного. Неужели ты не понимаешь, что я хочу уберечь и тебя и меня, чтобы никто не смог обвинить нас перед законом, если это, всё-таки, случится между нами.
– Пусть бог будет милостив к нам,– воскликнул я. – Если мы ляжем в постель, грех наш не станет ни больше, ни меньше от того, благословит ли церковь нашу связь. Это касается только тебя и меня. Мы ответственны лишь друг перед другом. Но разве я хоть раз пытался соблазнить тебя? По крайней мере, в этом ты обвинить меня не можешь.
– Конечно, пытался! Глазами. Руками.… Впрочем, это глупый и ненужный спор, потому что говорим мы о разных вещах. Сейчас ты, как все мужчины, взобрался на высокую трибуну и рассуждаешь о принципах. А я, практичная женщина, говорю о том, как нам лучше решить этот вопрос с минимальным ущербом для морали и добропорядочности.
С изумлением я смотрел на неё.
– А всё остальное ты считаешь делом решённым?
– Конечно,– ответила она, бросив на меня взгляд из-под ресниц, словно любуясь моим возмущением.
– В таком случае,– сказал я, – на кой чёрт нам мораль и добропорядочность? Ведь мы взрослые люди. Скоро турки станут у ворот города. Загрохочут пушки. Придёт страх и смерть. И перед лицом смерти не будет иметь никакого значения, состоим мы в формальном браке или нет.
– Спасибо, любимый мой, спасибо,– ответила она с притворной радостью. – Если для тебя всё это не имеет значения, то я, как женщина, конечно, выбираю супружество.
Я хотел схватить её, но она рванулась в сторону, увлекая меня за собой в траву. В её глазах была весёлая насмешка. Она громко смеялась, сопротивляясь мне изо всех сил. А когда я прижал её к земле, она упёрлась руками мне в грудь, напрягла тело и прошептала, закрыв глаза:
– Нет, Иоханес Анхелос, ни за что! Силой ты не возьмёшь меня никогда. Лишь после того, как избавишься от своей латинской ереси, и нас благословит греческий священник.
Наша борьба была волнующей, восхитительной. Но вдруг она замерла, побледнела, открыла глаза и стала смотреть на меня расширенными чёрными зрачками. Потом впилась зубами в мою руку и укусила изо всей силы, словно пыталась вырвать кусок мяса. Я вскрикнул от боли и отпустил её.
– Получил? – пробормотала она. – Теперь веришь? Или ещё хочешь помучить меня?
Анна села, поправила волосы и сидела тихо, прижимая к щекам ладони.
– Неужели, это я?– пробормотала она, наконец, глядя перед собой. – Неужели, я и есть Анна Нотарас? И это я барахтаюсь в траве под латинянином как девка из таверны? Никогда, никогда бы не подумала, что способна на такое.
Она тряхнула головой. Вдруг резко ударила меня по лицу и быстро вскочила. Мне стало ясно: я виноват.
– Никогда, никогда больше не хочу тебя видеть,– процедила она сквозь сжатые зубы. – Я ненавижу твои глаза, твои губы, твои руки! Но больше всего я ненавижу твою совесть. И то чистое пламя. Как ты смеешь плести такую чушь?
Я поправил на себе одежду и молчал.
– Ты права, Анна,– сказал я, наконец. – Так дальше продолжаться не может.
Кажется, я говорил, что мы больше не ссоримся.

31 марта 1453.
Последний день месяца. Скоро всё начнётся.
Кесарь торопится. Сегодня моряки выкопали последний участок рва и заполнили его водой. Может быть, непрочное строение из брёвен и камней выдержит какое-то время.
Работая, моряки часто поглядывают в сторону холмов. Уже не слышно флейт и барабанов. Не видно флагов. Кесарь в серебряном шлеме и панцире в окружении охраны въехал на один из ближайших холмов. Но турок не было видно. Войско у них большое и передвигается медленно.
Сегодня венециане со своим советом двенадцати во главе вошли в императорский дворец. Кесарь доверил им оборону четырёх ворот Блахерн и передал ключи от них. Сам он отвечает за ворота святого Романа. Но реально и их и долину реки Лыкос до самых ворот Харисиоса защищает Гюстиниани. С сегодняшнего дня введена полная боевая готовность. Многократно увеличены посты. Но большая часть гарнизона ещё продолжает жить в своих домах.
После нашей последней размолвки Анна не выходила из монастыря три дня. Я не знаю, кого из нас двоих она хотела наказать таким образом. На третий день пришла Хариклея со своей деревянной тарелкой, уселась по-свойски за кухонный стол и стала жаловаться на капризность юных дам. Мануэль принёс ей еду из таверны напротив, и после непродолжительных церемоний она съела её с аппетитом. Как мы поняли из её слов, ей кажется, что, обедая у нас без Анны, она злоупотребляет нашим гостеприимством. Поэтому я сам налил ей вино, желая показать, как мы рады лично ей. Она противилась с выражением испуга на лице, но, наконец, осенила себя крестным знамением и выпила три больших кубка.
– Сестра Анна молится, чтобы бог указал ей правильный путь,– сообщила она. – Сестра Анна боится соблазна в твоём доме.
– Тот, кто боится соблазна, ему уже поддался,– ответил я. – Очень досадно мне это слышать, сестра Хариклея. Передай её привет и скажи, что я никоим образом не собираюсь никого вводить в искушение или совращать. Скажи ей, что если дело во мне, то пусть держится подальше от моего дома.
– Да что там,– фыркнула сестра Хариклея. Мои слова ей явно не понравились. – Это всё капризы. Какая женщина знает, чего она хочет? Удел женщины – испытывать многочисленные соблазны на этом свете. И лучше всего, встречать их мужественно, с высоко поднятой головой, а не трусливо прятаться.
Хариклея говорила, что когда она была ребёнком, отец рассказывал ей греческие мифы и легенды, которые хорошо знал. У неё развилось живое воображение, и я получаю истинное удовольствие, наблюдая за рождением и развитием легенды обо мне и Анне. В глубине души она врождённая сводница, как, впрочем, и все женщины. Но без дурных намерений.
Не знаю, что она сказала Анне, но на следующий день они пришли вдвоём. Войдя в мою комнату, Анна сбросила с себя рясу и гордо вскинула голову. Она снова была одета как благородная дама из высшего общества. Её губы и щёки были накрашены, брови и ресницы подведены голубым. На лице – холодная отстранённость. Обращалась она ко мне как к чужому.
– Сестра Хариклея сообщила мне, что ты страдаешь без меня, что ты похудел и побледнел за эти два дня, а в глазах твоих появился лихорадочный блеск. Я совсем не хочу, чтобы человек заболел из-за меня.
– Значит, она тебя обманула,– ответил я столь же холодно. – Со мной всё в порядке. Напротив, впервые за много дней я испытываю благостный покой. Мне не приходится выслушивать колкости, бессмысленно ранящие моё сердце.
– Ты прав, ты прав,– зашипела она, стискивая зубы. – Что я тут, собственно говоря, делаю? С тобой, кажется, действительно всё в порядке. Мне лучше уйти. Я только хотела собственными глазами убедиться, что ты не болен.
– Не уходи так сразу,– быстро попросил я. – Мануэль купил для Хариклеи варенье и пирожные. Позволь бедной женщине поесть. Монастырский стол не слишком обилен. Ведь у тебя самой запали щёки, и выглядишь ты явно не выспавшейся.
Анна поспешно подошла к венецианскому зеркалу.
– Не вижу ни малейшего изъяна на своём лице.
– Твои глаза чересчур блестят,– буркнул я. – Может, у тебя горячка? Позволь потрогать твой лоб.
Она отпрянула с возмущением на лице.
– Конечно, не позволю. Только посмей, и я тебя ударю.
В следующее мгновение она уже лежала в моих объятиях. Мы целовали и ласкали друг друга с неистовым желанием. От поцелуев мы потеряли ощущение времени, забыли, где находимся. Снятая одежда монашки уже не могла её защитить. Тяжело дыша, она страстно целовала меня, ласкала мои плечи и голову, с силой прижимала к себе мои бёдра. Но желание моё пылало напрасно. Её воля и целомудрие не дремали даже тогда, когда глаза были закрыты. Как только объятия мои ослабели, она открыла глаза, отстранилась и сказала с гордостью победителя:
– Вот видишь, я могу тебя хотя бы мучить, если уж ничего больше.
– Ты в равной степени мучишь себя,– ответил я, а мои глаза всё ещё были влажными от слёз отчаянной страсти.
– Зря ты так думаешь,– ответила она. – Я испытываю истинное наслаждение, когда превращаю твою радость в боль. Ты увидишь кто из нас двоих сильнее. Только первое время я чувствовала неуверенность из-за недостатка опыта, но постепенно я разобралась в твоих западных штучках.
Дрожащими руками я стал поправлять одежду и волосы перед зеркалом.
– Не думай, я не настолько наивная, чтобы ты мог делать со мной всё, что пожелаешь,– продолжала она с упрямой улыбкой. – Это вначале я совершила ошибку, и ты играл на мне как на флейте. Теперь моя очередь играть тобой. Посмотрим, насколько долго ты продержишься. Я женщина хорошо воспитанная и достаточно взрослая, как ты сам не раз это говорил. Меня не соблазнишь, словно девку из трактира.
Её будто подменили. Даже голос стал резким, язвительным. Меня всё ещё била дрожь. Я ничего не мог ей ответить и лишь смотрел на неё. Она бросила на меня кокетливый взгляд через плечо. Стройная белая шея. Голубые дуги бровей. Её голова была как цветок в обрамлении из драгоценных одежд. Гиацинтовый запах её лица ещё держался на моих ладонях.
– Не узнаю тебя,– сказал я, наконец.
– Я сама себя не узнаю,– призналась она в порыве откровенности. – Я и не догадывалась, что скрывается во мне. Наверно, ты сделал меня женщиной, Джоан Анжел.
Она подбежала, схватила меня обеими руками за волосы, сильно тряхнула мою голову и поцеловала прямо в губы. Потом так же неожиданно оттолкнула меня от себя.
– Это ты сделал меня такой,– нежно сказала она. – Ты пробуждаешь во мне самые плохие черты моего характера. И мне это приятно. Интересно узнавать саму себя.
Она взяла мою руку и как бы машинально, стала ласкать её кончиками пальцев.
– Я слышала о западных обычаях. Ты сам мне о них рассказывал. Благородные дамы и господа могут совершенно открыто голыми купаться и забавляться друг с другом. Красивые женщины ходят с обнажённой грудью и позволяют своим приятелям при встрече целовать их прямо в бутончик. Весёлые компании развлекаются, разбившись на пары с вином и флейтами. Даже мужья не запрещают своим жёнам принимать ласки хорошего приятеля в постели, если ничего более серьёзного за этим не стоит.
– У тебя странное понятие о Западе,– сказал я. – В каждой стране есть люди легкомысленные и испорченные и у них действительно свои обычаи. Есть среди них и христиане, и турки, жители Венеции и Константинополя. Кстати, именно поэтому люди такого склада охотно путешествуют под различными предлогами из страны в страну. Даже паломничество для многих лишь предлог, ведь мы живём в нелёгкое и испорченное время, когда вера мертва и осталась от неё только видимость. Чем больше человек ищет наслаждений, тем труднее ему найти что-то новое в этом смысле. В таких делах есть предел людской изобретательности и человек вынужден довольствоваться достаточно ограниченным набором удовольствий. А тот, кто не ищет ничего нового, остаётся вечно неудовлетворённым.
У тебя действительно странное представление о Западе,– повторил я. – Там много святых людей: богачей, которые роздали богатство бедным и ушли в монастыри, вельмож, отрёкшихся от своего положения, чтобы жить подаянием, учёных, портящих себе зрение за чтением старинных манускриптов, принцев, отдающих целое состояние за древнюю, поеденную мышами рукопись, астрологов, проводящих жизнь в вычислениях орбит небесных тел и в наблюдениях за их влиянием на судьбы людей, купцов, которые изобрели бухгалтерию, чтобы в любую минуту знать всё о своём состоянии. Праздные, проводящие жизнь в развлечениях глупцы, есть в каждой стране. Различаются лишь формы общения между мужчинами и женщинами.
Казалось, она меня совсем не слушала: вертелась перед зеркалом. Расстегнула пряжку и спустила платье с плеч, обнажив грудь. Склонив голову набок, критически осматривала своё тело, в то же время украдкой наблюдая за мной через зеркало.
– Нет,– сказала она. – Стыдливость не позволит мне ходить так перед мужчинами. По крайней мере, сначала я должна увидеть, как это делают другие женщины. Тогда, возможно, я привыкну, и не буду видеть в этом ничего плохого.
– Ты соблазняешь меня,– сказал я, и горло моё пересохло.
– Вовсе нет,– ответила она равнодушно и быстро поправила платье. – Я бы не посмела соблазнять тебя, такого волевого и чистого. Да и как бы я, такая неопытная женщина, смогла соблазнить тебя? Ты ведь сам говорил, что тебе нужны развлечения иного рода. Разве их можно получить от меня?
Её злословие было возмутительным, хотя я и собирался держать себя в руках.
– Никогда я так не говорил. Речь шла не обо мне. Наоборот, я даже избегал женщин, не чувствовал к ним никакого влечения. Женщины лишь мешают. С ними невозможно трезво мыслить. Поэтому я старался держаться от них подальше. Мне стали ненавистны их блестящие глаза и душные ласки.
Анна Нотарас резко повернулась и обхватила свои плечи руками.
– Душные ласки,– повторила она. – Ненавижу!
– Я не имел в виду тебя,– воскликнул я испуганно. – Господи, конечно же, я думал не о тебе!
– Старый латинянин! – прошипела она. – Выжатый лимон!
Она схватила свою рясу, укуталась в неё, надвинула на голову капюшон и опустила вуаль. – Будь здоров. И спасибо за науку. В следующий раз я буду умнее.
Она не обиделась на меня. Я чувствовал это, хотя она и разбила мне сердце своими жестокими словами. Ушла совсем не злая, а очень довольная собой, с высоко поднятой головой. И ведь сказала: «В следующий раз…». А я, несчастный, был уверен, что знаю её как самого себя.

1 апреля 1453.
Ранним утром зазвенели колокола и затрещали монастырские колотушки, призывая людей к молитве за свой город. Утро было чудное, весеннее, напоённое солнечным светом. Огромная заградительная цепь, уже готовая, лежала возле портовой стены. Деревянные части были сделаны заново, а звенья цепи выправлены и усилены. Цепь лежит кольцами вдоль берега и всё же, она протянулась от башни Евгения до самой башни святого Марка. После богослужения множество гуляющих пришли на берег поглядеть на портовое заграждение. Гладко обтёсанные брёвна, которые должны держать цепь на поверхности воды и усиливать её, такие толстые, что взрослый мужчина не сможет обхватить их руками. Звенья толщиной с мою лодыжку, а если звено поставить на попа, то оно достанет мне до середины бедра. Брёвна скреплены друг с другом толстыми крючьями. Знаменитая запорная цепь Ионитов у входа в порт Родос – игрушка по сравнению с этой. Даже самый большой корабль порвать её не сможет. Родители показывали цепь детям и дети, играя, перелезали через её звенья. Даже кесарь со свитой приехал в порт, чтобы посмотреть на неё. Один конец цепи прикован к скале возле башни Евгения.
Ближе к вечеру две монашки, держась за руки, опять вошли в мой дом. Утреннее богослужение и впечатление от запорной цепи приободрили Хариклею. Она болтала без умолку, и рассказала Мануэлю, что многие святые и сама Божья Матерь веками хранили Константинополь, обращая в бегство турок и иных завоевателей. С тех пор как турки построили крепость над Босфором, сам небесный воин архангел Михаил с огненным мечом перенёсся с Босфора в Константинополь, уверяла она. Множество заслуживающих доверия свидетелей уже видели его в тучах над храмом Святых Апостолов. Одежды его сияли так, что люди вынуждены были закрывать лица и опускать глаза.
– Сколько у него было крыльев?– заинтересованно допытывался Мануэль, что бы, наконец, прояснить этот старый спорный вопрос.
– Никто не успел их сосчитать,– недовольно буркнула Хариклея. – Огненный меч ослепил людей, и долгое время никто не видел ничего, кроме сияющих в небе колец.
Так они разговаривали, а я иногда вступал в разговор, потому что было воскресение, и стояла чудесная погода. Анна же решительно не желала войти в мой дом. Она сидела молча и опять была совершенно иной.
Чёрная одежда монашки скрывала её фигуру. Лицо тоже было прикрыто, а руки она прятала в широких рукавах. Когда я о чём-либо её спрашивал, она лишь встряхивала головой, будто дала обет молчания. Но я заметил чрезвычайную бледность её лица. Огромные золотые глаза смотрели на меня с укоризной. Синие тени лежали вокруг них, а веки были припухшими, будто она плакала. Короче говоря, она делала всё, чтобы пробудить во мне сострадание и угрызение совести. Когда я попытался взять её за руку, она отдёрнула руку с испугом на лице. Её лицо выглядело так неестественно, что я даже стал подозревать, уж не специально ли она напудрилась до бела и синей краской навела тени вокруг глаз.
Выпив вина чуть больше, чем обычно, сестра Хариклея, время от времени, бросала взгляд на Анну и не могла при этом сдержать смех. И каждый раз Анна отвечала ей гневным взглядом, так что та закрывала рот ладонью, но через минуту хохотала снова.
Наконец, я не выдержал, подошёл к Анне, схватил её за локти, поставил на ноги и спросил резко:
– Зачем ты притворяешься? Что означают эти обезьяньи ужимки?
Она изобразила на лице испуг, приложила палец к губам и предостерегла:
– Тсс! Тебя слышат слуги.
Потом, как бы покоряясь неизбежному, пожала плечами и пошла за мной к крыльцу, но войти в мою комнату решительно отказалась.
– Нет, эту глупость я не повторю. Я должна заботиться о своей репутации. Что подумает обо мне твой слуга?
Кстати, о слугах,– продолжала она, всё больше волнуясь. – Ты ведёшь себя так, будто мы уже женаты. Обижаешь меня в их присутствии. Ты не должен болтать с этой простой женщиной о всякой чепухе. Она совсем неверно истолковывает каждое твоё слово. Или это я тебя неверно поняла? Может, это в неё ты влюбился, а я лишь предлог, чтобы встречаться с ней тайком, угощать её вином и утолять с ней свою страсть, когда она уже не может сопротивляться? Поэтому я не отважилась прийти сюда сама, хотя лучше мне вообще больше не видеть этого дома.
– Ах, Анна!– воскликнул я. – Ну почему ты такая? Я уже не знаю, что мне думать о тебе. Или ты сошла с ума, или со мной что-то неладное.
– Хорошо. Хорошо. Оскорбляй меня. Называй сумасшедшей. Я сама виновата: бросила дом, семью, отдала себя в твои руки. Я даже не могу вспомнить, когда в последний раз слышала от тебя ласковое слово. Всё тебе не нравится. Когда я одета, как подобает при моём положении и воспитании, ты обращаешься со мной как с девкой. Когда я веду себя скромно, стараюсь тебе понравиться, ты проклинаешь и оскорбляешь меня, причиняешь боль своими железными ручищами, тащишь в комнату, чтобы там изнасиловать. Если хочешь, проклинай меня, но сначала вынь бревно из собственного глаза.
– Господи, сжалься над человеком, попавшим в тенета такой женщины!– простонал я в бессилии и отчаянии. – Наверно, у меня действительно сердце латинянина и я никогда не смогу понять гречанку.
Она немного смягчилась, широко распахнула свои изумительные очи и молвила:
– Греки здесь не при чём. Ты просто не знаешь женщин. Может, ты и не повеса вовсе, не соблазнитель, а напротив, совершенно неопытный мужчина? Тогда, скорее всего, мне придётся тебя простить.
– Простить меня?– воскликнул я возмущённо. – Кого из нас надо прощать? Ладно! Прости меня, пожалуйста, очень тебя прошу! Умоляю! И оставь свои ужасные выдумки, не мучь меня! Я этого не вынесу. Ну почему ты такая?
Она смущённо потупила глаза, украдкой поглядывая на меня из-под опущенных ресниц.
– Потому что люблю тебя, Иоханес Анхелос,– сказала она, и её голос был нежен. – Потому что люблю тебя так сильно, что хочется мне плакать. И ещё потому, что ведёшь ты себя как ребёнок, хотя, быть может, именно из-за этого я и люблю тебя так сильно.
Я смотрел на неё и не верил собственным ушам, не понимая ровным счётом ничего.
– Странная у тебя любовь,– наконец прошептал я.
Она дружески потрепала меня по щеке.
– Друг мой, возлюбленный мой, ну почему ты такой жутко упрямый?
– Я? Упрямый?– от возмущения у меня перехватило дыхание и пришлось прежде проглотить слюну, чтобы смочь продолжать говорить. – Но хотя бы не такой капризный как ты.
– Я капризная?– переспросила она и словно серьёзно задумалась над моими словами. – Неужели, я действительно капризная? Конечно, в этих делах я так проста как ты. Женщины несколько более сложные натуры.
– Так чего же ты хочешь от меня?– воскликнул я. – Скажи, наконец!
– Законного брака, насколько это возможно в нынешнее время,– ответила она мгновенно, чеканя каждое слово. – Я должна думать о своём добром имени, о будущем, о моей семье и об отце.
Мои кулаки сжались, так что ногти впились в кожу ладоней.
– Нет никакого будущего,– произнёс я, усилием воли взяв себя в руки. – Постарайся, наконец, понять, что ни твоё происхождение, ни доброе имя, ни дворец твоего отца, ни всё остальное скоро не будут иметь никакого значения. Турецкие пушки в пяти тысячах шагов от города. Их так много, что невозможно сосчитать. У нас нет будущего. Совершенно никакого. Ты можешь это понять?
– Почему же ты тогда так упорно противишься?– ответила она, стараясь, чтобы слова её звучали так же спокойно как мои. – Если нам не на что надеяться и ничто не имеет никакого значения, почему же ты не хочешь пойти мне навстречу в таком пустяковом, ничего не значащем вопросе?
– Церкви объединились,– ответил я. – Пойми же, уния оглашена. Латинское бракосочетание равнозначно греческому. Если я сознательно, по собственной воле, сочетаюсь браком вторично, то нарушу таинство. Это вещь принципиальная. Я не отрёкся от веры своей даже, когда меч был занесён над моею головой. Ещё большим кощунством было бы сделать это сейчас лишь ради прихоти женщины.
В большинстве храмов символ веры всё ещё читают без добавления,– упрямо возразила она. – Свадьбы и похороны, крещение и святое причастие совершаются по прежним канонам. Георгиус Маммас – лжепатриарх. Он изгнан из синода патриархов. Теперь он лишь тень, которой кесарь присвоил титул. Даже Папа восстановить его не в силах. Истинная греческая церковь заслонена этой тенью, но она засияет вновь, как только наступит время. Присоединись к ней и твой противный рассудку предыдущий брак сам по себе станет недействительным, будто его и не было вовсе.
Я бил себя кулаками в грудь и рвал волосы на своей голове.
– Зачем я пришёл в этот падший мир! Почему я не могу жить, как мне подсказывает совесть? Что за проклятие лежит на мне и моей судьбе? Неужели, и ты натравишь на меня попов и правников, хотя я даже не прикоснулся к тебе?
– И не прикоснёшься никогда, даже если мне это будет стоить жизни!– взорвалась она. – Теперь это принципиально и для меня, как ты твердишь постоянно. Живи со своей совестью. Но знай, что в таком случае ты будешь жить и умрёшь в одиночестве. Мы на земле, а не в раю. Тот, кто живёт среди людей, должен чем-то поступаться, приспосабливаться к людям. Ради тебя я оставила дом, лишилась отца. Чем-то должен пожертвовать и ты. Иначе я не смогу поверить, что мы созданы друг для друга. Всегда приходится делать выбор. Ты сам когда-то так сказал. Вот и делай его сейчас. Твоя очередь. И это моё последнее слово.
Со слезами гнева на глазах, я вбежал в комнату, опоясался мечом, натянул сапоги и схватил панцирь.
– Прощай, Анна!– крикнул я, пробегая мимо неё по лестнице к выходу. – Теперь ищи меня на стенах, а не здесь. Досталось тебе яблоко, но ты боишься его надкусить: а вдруг в нём червяк?
– Забери своё яблоко,– крикнула она в ответ и швырнула в меня первым попавшимся предметом. Случайно это оказалась моя красивая стеклянная лампа. Стекло разбилось о мою голову и поранило мне шею и руку. Но в ту минуту я этого даже не заметил и лишь хлопнул дверью так, что задрожал весь дом.
Она подбежала к двери, распахнула её опять и с тревогой крикнула мне вдогонку:
– Тебе не больно?
Я не обернулся. Бежал по улице и панцирь звенел от ударов у меня под мышкой, будто гнался за мной сам чёрт. Так люблю я её, не смотря ни на что.

4 апреля 1453.
В понедельник установили цепь, загородив вход в порт от башни Евгения Галаты в Пера. Порт заперт. Ни один корабль уже не сможет выйти в море. Цепь колышется на воде, извиваясь от берега к берегу, как огромная змея.
В сумерках весь северо-западный горизонт посветлел от зарева костров турецкого стана.
Покинув дом, я обосновался у Гюстиниани рядом с воротами святого Романа. Латиняне бездельничают в башнях и сторожках, варят баранину в котлах, играют в карты и пьют вино. Греки поют псалмы многоголосьем и молятся. Стража бдит на стенах. Время от времени кому-нибудь из стражников кажется, что он видел тень, метнувшуюся в темноте. Тогда вниз бросают факелы или летит за ров горящая стрела. Но перед стенами пусто.
Скоро вместо мяса в котлах будет кипеть смола и плавиться свинец.
На стенах множество небольших пушек и несколько тяжёлых бомбард, которые могут стрелять большими каменными ядрами по высокой траектории. Но они ещё не испытаны. Порох экономят для пищалей и мушкетов, из которых стреляют свинцовыми пулями.
Техники кесаря установили также на наружной стене древние баллисты и катапульты. Они способны метать далеко за ров большие камни, но летят эти камни не так быстро, как каменные снаряды бомбард. Если позволить гарнизону выбирать между мушкетом и арбалетом, то едва ли один из пятидесяти выберет мушкет. Арбалет и удобнее и безопаснее.
Багровое зарево подсвечивает небо на северо-западе, и латиняне спорят между собой, станут ли турки под нашими воротами уже завтра. Ожидание порождает тревогу. Никто не может спать спокойно. Профессиональные солдаты ругаются много и часто. Это шокирует греков, и они держатся подальше от латинян.
Горечь и сомнение овладевают мной, когда я так провожу время вместе с другими. Я не могу перестать думать об Анне Нотарас. Не могу! Неужели, всего лишь случай так упорно вёл меня по этой дороге? Почему так настойчиво она хочет связать наши жизни узами супружества? Ведь должна же она понимать, что у меня есть веская причина не делать этого. Есть! Есть!
Только ли тёмное искушение будет виновато, если я отвергну унию и женюсь на Анне Нотарас? Зачем она опять стала на моём пути? Не было ли это запланировано заранее? Действительно ли её отец не знает, что она осталась в городе? А может, они действуют сообща, отец и дочь, в тайном сговоре? Но ведь не может Лукаш Нотарас знать, кто я на самом деле.
Зачем, зачем она оказалась тогда у храма Мудрости Божьей? До нашей встречи путь мой был прямым и ясным. Теперь разум мой замутнён и мысли путаются в голове. Могу ли я позволить, чтобы дух мой поддался искушению тела? Но любовь моя в равной степени и телесна и духовна. Как моя вера. Как была моя вера!
Я всего лишь человек. Никакой ни ангел. Но колено Мануэля исцелилось, когда я положил ладонь ему на голову.
Наверно, я должен её ненавидеть. Но я её люблю.

5 апреля 1453.
Через некоторое время после восхода солнца начали расти тучи пыли над дорогами и тропами, ведущими к городу. А потом из клубов пыли показались первые нестройные отряды турок. Когда они увидели перед собой стену, то остановились и стали взывать к своему богу и пророку, размахивать оружием. Наконечники копий и кривые сабли багрово сверкали среди пыли.
Гюстиниани прислал за мной гонца. Он и кесарь верхом на лошадях стояли возле ворот Харисиоса. Около ста молодых греческих дворян с трудом сдерживали горячих коней, которые били копытами и вскидывали головы. Я узнал их. Это они презрительно смеялись, когда кесарь произносил речь перед латинянами. Это они играли в мяч на конях на Ипподроме. Красивые и гордые юноши, считающие ниже своего достоинства даже разговаривать с латинянином.
– Умеешь ли ты ездить верхом, Джоан Анжел?– обратился ко мне Гюстиниани. – А подавать сигнал трубой умеешь?
Я удивился, но, тем не менее, утвердительно кивнул головой.
– Хочешь ли ты драться?– продолжал Гюстиниани. – Отлично. Сейчас будешь драться. Но смотри, чтобы бой не затянулся и чтобы вас не окружили. Теперь крикни по-гречески этим дуралеям, что я прикажу повесить каждого, кто не выполнит приказ и не повернёт назад, когда прозвучит сигнал. Мы не можем потерять ни одного человека. Это всего лишь демонстрация, а никакая не вылазка. Мы только хотим произвести некоторое замешательство в турецких колоннах, ничего больше. Внимательно поглядывай на башню. Я подам сигнал флагом, если вам будет грозить обход с фланга.
Я взял трубу и затрубил. Звук был чистый и звонкий. Горячие скакуны встали на дыбы. Я крикнул юношам, что не хочу им навязываться и делить их славу. Но по приказу протостратора буду их сопровождать, чтобы дать сигнал к отходу. Ещё я сообщил им, что я старше их и уже принимал участие в атаках конницы под Варной.
В это время Гюстиниани нашёптывал на ухо своему боевому скакуну, словно что-то ему объясняя. Потом подал мне поводья:
– Мой конь сбережёт тебя лучше, чем твой собственный меч. Он проложит дорогу копытами в любой толчее, а если понадобится, перегрызёт турка пополам.
Действительно, это был свирепый, внушающий ужас боевой западноевропейский жеребец, может, лишь несколько менее быстрый и грациозный, чем греческие кони. К счастью, животные меня уважают, иначе я бы боялся этого жеребца больше, чем турок. Гюстиниани настолько высок, что я не доставал до стремян, но подтянуть их не успел. С шумом и грохотом упал мост, распахнулись ворота.
Равняя шеренги, греки выехали из города, но уже на мосту дали коням шпоры и помчались полным галопом, в запале состязаясь друг с другом. Я скакал последним, и земля отзывалась эхом на удары копыт. Мой огромный конь был взбешён, задетый тем, что остался позади. Он, который привык мчаться галопом впереди всех. Теперь он старался проявить свои лучшие качества, а я чувствовал себя в такой же безопасности, как если бы ехал в деревянной башне на спине боевого слона.
Мы мчались прямо на отряд пехоты, идущий по дороге от Адрианополя. Когда турки увидели конницу, они разбежались в стороны от дороги. Со стоном прилетели первые стрелы. Молодые греки рассыпались по полю, словно играя в мяч, наметив каждый для себя какую-либо турецкую голову. Мой конь убил копытами первого подвернувшегося турка. Далеко на нашем фланге полным галопом приближался отряд турецких сипахи в развевающихся по ветру красных плащах.
Ближайшие к нам турки бросали оружие, чтобы бежать быстрее. Это были одиночные солдаты из разведки авангарда. Но дальше целый отряд сомкнул строй, выставив вперёд воткнутые в землю пики, чтобы остановить коней. Греки бросили коней в стороны, намереваясь обогнуть отряд, но мой боевой конь тяжело вломился между пиками, ломая их как спички о свой нагрудник, и насмерть разил копытами перепуганных турок. Я прибыл в Константинополь, чтобы сражаться. И теперь представился случай. Но на моих противниках не было даже кожаных кафтанов. Они громко кричали «Аллах! Аллах!». Я заметил, что сам кричу «Аллах! Аллах!», словно прошу их бога смилостивиться над своими верными.
Поле покрылось растерзанными трупами. Моё конь прижал уши, вонзил зубы в живот молодого турка, вытряхнул их него жизнь и отшвырнул в сторону бездыханный труп.
Колонны турок остановились и рассыпались. Греки пришпорили коней и помчались дальше. Стрелы по-прежнему свистели вокруг нас, но ещё никто не упал с коня.
Я взглянул в сторону города. Флаг Гюстиниани с крестом на полотнище то взмывал вверх, то падал по древку. Я протрубил сигнал. Потом ещё и ещё много раз. Греки делали вид, что не слышат. Если бы крутой откос не замедлил бега коней, они бы мчались до Адрианополя.
Наконец, мне удалось собрать отряд и повернуть к городу. Мы проезжали мимо раненых турок, которые катались по земле, обхватив голову руками, и молодые греки по очереди нагибались, чтобы для тренировки нанести удар милосердия. Воздух был тяжёл от удушливого запаха крови и экскрементов. Бешеным галопом, призывая Аллаха и размахивая кривыми саблями, приближались сипахи, но между нами ещё было какое-то расстояние. Они накатывались на нас как багряная штормовая волна. Всё чаще юноши поглядывали назад и незаметно пришпоривали коней.
Я не оглядывался. Смотрел на стены и башни Константинополя. Старался увидеть их глазами турок и уже не удивлялся, что пехота остановилась на марше при виде этого зрелища. Жёлтые и коричневые стены с башнями и зубцами простирались, насколько хватало взгляда. Сначала был ров с заградительной стеной. За ней первый не слишком высокий вал. Потом внешняя стена с башнями, пушками и гарнизоном, мощнее которой я не видел ни в одном городе Европы. На ней в готовности стояли защитники. Но за этой наружной стеной возвышалась выше самых высоких каменных домов большая внутренняя стена Константинополя со своими огромными башнями. Три мощных пояса обороны Константинополя. Даже если врагу удастся преодолеть вал и наружную стену, он окажется в смертельно опасном узком ущелье.
Я смотрел на эти подпирающие небеса стены и впервые почувствовал в сердце проблеск надежды. Мне показалось, что только землетрясение может разрушить эту мощь.
А конь мой уже стучал копытами по гулкому настилу разводного моста. Шеренги сипахов в развевающихся плащах, перьях и блестящих панцирях остановились на расстоянии полёта стрелы от стены. Едва мы въехали в город, как выбежали плотники, чтобы убрать подъёмный мост. Каменщики с кирпичами и раствором стояли наготове, чтобы замуровать ворота. Таким же образом были демонтированы все оставшиеся четыре разводных моста и замурованы большие ворота. Остались лишь узкие проходы в большой стене, пригодные для вылазок. Ключи от них кесарь доверил латинянам.
 Со всех сторон подходили колонны турок, останавливались за пределами досягаемости выстрелов и рассыпались по местности. За войском гнали огромные стада скота. И на другой стороне Золотого Рога, на холмах Пера появились бесконечные маршевые колонны. Так продолжалось целый дней. Вечером от Золотого Рога до Мраморного моря турки стояли настолько плотно, что даже заяц не смог бы проскочить между ними. Основные силы турок остановились на расстоянии двух тысяч шагов от города. Со стороны турки выглядели как муравьи.
Мал, очень мал человек перед огромной тысячелетней стеной. Но время поглощает всё. Даже самая мощная стена однажды рушится. И тогда происходит смена эпох.

6 апреля 1453.
Сегодня пятница, святой день Ислама. Рано утром султан Мехмед с многочисленной свитой объезжал залитые солнцем стены. Он держался за пределами досягаемости выстрелов, и невозможно было разглядеть его лицо, но я узнал его по осанке и гордо понятой голове. По одежде и головным уборам я узнавал также высокопоставленных вельмож его свиты.
Ни одного выстрела, ни стрелой, ни снарядом, ещё не было произведено ни с одной стороны. Ночью турки подобрали тела порубленных во время вылазки. Проехав вдоль стены, султан повернул коня и въехал на холм напротив ворот святого Романа. Там уже стоял огромный шатёр с балдахином. Бесчисленные сапёры были заняты укреплением холма рвом и частоколом.
Не сходя с коня, султан послал герольда со знаком мира к воротам. Певучим голосом герольд вызвал кесаря Константина и предложил ему мир. Его греческий был ломаным, но никто не смеялся. Кесарь Константин поднялся на башню большой стены и показался герольду. На голове у кесаря сияла золотыми дугами корона. Его окружала церемониальная свита.
В соответствии с наказами Корана, султан Мехмед предложил грекам мир и обещал, что всем будет дарована жизнь, если город сдастся без сопротивления. Это был последний шанс великого визиря Халила из партии мира. Мне кажется, Мехмед, который в это время неподвижно сидел в седле далеко на взгорье, более всего опасался, что его предложение будет принято.
Кесарь Константин приказал Францу повторно зачитать послание, которое султан уже получил в Адрианополе. Тонкий придворный голос Франца был слышен плохо. Латиняне Гюстиниани быстро устали слушать и принялись по-солдатски выкрикивать оскорбления герольду. Греки тоже начали кричать, и скоро вдоль всей стены стоял протяжный неумолчный крик. Греки набрались смелости от звука собственного голоса, глаза у них заблестели, щёки порозовели. Несколько арбалетчиков стали поспешно натягивать тетивы. Но кесарь Константин поднял руку и сурово запретил стрелять в посланника султана, находящегося под защитой знака мира.
Герольд повернул назад и когда подъехал к султану, солнце уже поднялось высоко в небо. Настало время полуденной молитвы. Мехмед сошёл с коня. Перед ним раскрыли молитвенник и воткнули в землю копьё, направленное в ту сторону, где лежит Мекка. Султан молитвенно сложил руки и склонил голову. Потом он опустился на колени на коврике и прижал лицо к земле перед своим богом. Предписанное омовение он пропустил, так как находился в поле, и воды всё равно не хватило бы на всех воинов. Многократно он касался лбом земли и всё его войско от Мраморного моря до залива Золотой Рог, стоя на коленях, било лбами о землю в такт с ним. Это зрелище напоминало огромный живой колышущийся ковёр, покрывающий землю до самого горизонта.
Словно в ответ, зазвонили колокола во всех храмах города, а монахи в монастырях вторили им колотушками. Этот стук и звон наполняли город верой и, долетая через поле до турок, мешали им молиться.
Мехмед ограничился короткой молитвой и, воздев руки к небу, объявил начало осады. Все, кто слышал его слова, подхватили их в полный голос, и этот крик захватывал всё новые и новые ряды, окружая город как шум моря.
«Начать осаду!»– кричали турки, и всё их войско стало размахивать оружием, а потом бросилось к стенам и, казалось, начался штурм. Пёстрые отряды накатывались огромными волнами, и со стен уже можно было различить лица, море лиц и кричащих ртов.
Зрелище было таким страшным, парализующим, что неопытные греки бежали со своих постов. Даже латиняне стали натягивать луки и вытаскивать из ножен мечи. Но турки остановились, не смешав ряды, за тысячу шагов до стен за пределами досягаемости пушек и начали копать сплошной ров вокруг города, передвигать камни и возродить частокол для защиты своего лагеря. И только несколько янычар подбежали ко рву, вызывая греков на поединки. Офицеры гвардии попросили кесаря разрешить им показать своё мастерство во владении оружием. Даже среди закованных в железо латинян нашлись те, кто захотел скрестить свой двуручный меч с кривой саблей янычара. Но Гюстиниани сурово запретил всякую браваду.
– Времена турниров уже прошли,– сказал он. – Нет смысла рисковать жизнью хорошего солдата в поединке только ради славы. Меня позвали сюда для войны, а не для забавы.
Он приказал лучшим стрелкам тщательно прицелиться из пищалей и арбалетов и произвести залп. Четверо янычар пали от стрел и свинцовых пуль. Остальных охватило бешенство. Для них это было нарушением добрых обычаев, бесчестием. С пеной у рта они громко кричали, обзывая греков и латинян трусами, осмеливающихся стрелять в благородных людей под защитой стен. Но когда пали ещё два янычара, оставшиеся опомнились, подхватили тела погибших товарищей и попытались унести их с собой. А стрельба уже началась вдоль всей стены и ещё много янычар сложили свои головы. Но подбегали новые, чтобы забрать трупы, не обращая внимания на стрелы и пули. Ни одного убитого не осталось под стеной, лишь редкие пятна крови окрашивали траву.
Пока турецкое войско копало рвы и возводило частоколы, Гюстиниани объезжал наружную стену, пытаясь установить численность турок. Янычар, разбивших лагерь вокруг шатра султана, было двенадцать тысяч. Об этом мы знали ещё раньше. Сипахов, регулярной конницы, по меньшей мере, столько же. Гюстиниани полагает, что численность относительно хорошо вооружённых регулярных войск достигает ста тысяч. У некоторых из них есть панцири. Ещё больше добровольцев бедняков, присоединившихся к войску на призыв султана из религиозного запала и желания пограбить. Они одеты в лохмотья и не вооружены вообще или имеют только пращу. Только у немногих из них есть слишком узкий обтянутый кожей деревянный щит. И лишь не больше четверти всех людей султана одеты в ватные, обшитые кожей кафтаны.
Турок устрашающе много, но Гюстиниани полагает, что боевая ценность лёгких отрядов малозначительна. После поездки он не был огорчён, а только рассуждал, где могли задержаться знаменитые орудия султана.
Чтобы поднять дух защитников, кесарь Константин, договорившись с Алоисом Диего, приказал командам венецианских галер промаршировать парадным строем с развёрнутыми знамёнами по внутренней стене из конца в конец.
Под звуки пищалок и барабанов огромное знамя со львом святого Марка развевалось на ветру. Несомненно, это был важный дипломатический успех кесаря, ведь теперь султан должен отдавать себе отчёт, что находится в состоянии войны и с Венецией.
Ещё не наступил вечер, а уже стало ясно, какая цена уплачена за эту демонстрацию. Кесарь Константин с личной охраной выехал из Блахерн и разбил лагерь возле ставки Гюстиниани в середине стены. В освободившийся дворец вошёл венецианский байлон во главе солдат и добровольцев. Вечером знамя святого Марка реяло рядом с пурпурной хоругвью кесаря. Итак, все мощнейшие укрепления Блахерн находятся сейчас в руках венециан. Если бы городу действительно удалось отразить султана, то присутствие во дворце венециан приобрело бы зловещую окраску.
Гюстиниани и его закованные в железо солдаты занимают ключевую позицию напротив янычар у ворот святого Романа. Гюстиниани сосредоточил здесь не менее трёх тысяч человек отборных войск. Сколько же всего защитников? Это известно лишь кесарю и Гюстиниани. Впрочем, последний как-то обмолвился, что половина гарнизона находится между воротами св. Романа и Харисиоса. А значит, всего защитников, включая ремесленников и монахов, чуть больше шести тысяч? Не могу в это поверить. Ведь только венецианских моряков около двух тысяч, пусть даже часть их занята охраной порта и кораблей. Поэтому, думаю, у нас на стенах не менее десяти тысяч человек, хотя едва ли тысяча из них, не считая наёмников Гюстиниани, имеют полное боевое снаряжение.
Итак, десять тысяч против двухсот тысяч. К тому же, ещё не прибыли орудия султана и не подошёл флот.
Ближе к вечеру со стороны Селимбрии время от времени доносились громовые раскаты, словно там бушевала буря, хотя небо было безоблачным. С почти призрачных голубых островов в Мраморном море поднимались к небу чёрные столбы дыма.

7 апреля 1453.
Ночью перед Селимбрийскими воротами турки вкопали в землю колы с нагими изуродованными телами тех, кто до конца защищал Селимбрию. Сорок колов и сорок трупов.
С Пера дошли слухи, что флот султана два дня безуспешно пытался взять штурмом последнюю оборонительную башню на островах Мраморного моря. Вчера командующий турецким флотом приказал обложить башню дровами на всю высоту и спалил её гарнизон.
Греки умеют умирать за каждую пядь земли своего гибнущего государства.
На востоке варвары. На западе варвары. На границе между двумя мирами держит оборону последний город Христа. Без надежды на помощь. Даже без претензий на славу. Нагие изуродованные трупы, окружённые тучами мух.
Закованный в железо с головы до пят, на голову выше всех, Гюстиниани не перестаёт смеяться, со стороны похожий на ходячую башню с набрякшим лицом и холодными глазами. Сегодня, глядя на тела защитников Селимбрии, я ощутил к нему ненависть.
Будем сражаться без надежды, без будущего. Даже если мы победим султана, Константинополь всё равно останется мёртвым городом под пятой латинских варваров.
Всю свою жизнь я избегал ненависти и фанатизма. Сейчас они сжигают моё сердце.

9 апреля 1453.
Воскресение прошло спокойно. Сегодня девять самых больших галер подошли к портовому запору и, построившись в боевые порядки, изготовились к бою. Ожидается турецкий флот.
Длинные вереницы волов тянут большие бронзовые пушки турок. За ними многочисленные стада поднимают тучи пыли. Топот животных достигает наших стен.
Всё готово к бою. Каждый знает своё место и свою задачу. Кесарь Константин весь день ездил вдоль стен и разговаривал с командирами оборонительных участков. Он поднимает боевой дух греков и даёт новые обещания латинянам.

11 апреля 1453.
Вдоль всей стены султан приказал установить около ста малых пушек и бомбардир, соединив их в небольшие батареи. Большие пушки собраны в четырёх местах напротив ворот: св. Романа, Харисиуса, Калигарийских в Блахернах, где стены самые толстые, но куда не доходит ров, и Селимбрийских, напротив которых установлены три большие пушки.
Орудия установлены так близко к стенам, что зоркий человек может различить лица пушкарей, которые крепят стволы к мощным лафетам из дерева и каменных блоков. Сотни людей, словно муравьи, копошатся вокруг них. Пушки, неуклюжие и беспомощные, лежат на брюхе, но их страшная величина угадывается мгновенно, как только сравнишь их развёрстые жерла с людьми поблизости. Круглые каменные ядра, сложенные в кучи возле них, по диаметру сравнимы с длиной ноги мужчины.
Пушки защищены рвами и палисадами. Никто из латинян ещё никогда не видел таких больших орудий. Они будут сжигать огромную массу пороха и убьют сотни людей, когда разорвутся. Так говорит Гюстиниани, поднимая боевой дух своих солдат.
Самое большое орудие, отлитое Орбано в Адрианополе, слухи о котором ходили ещё с января, установлено напротив Калигарийских ворот, где стена особенно толстая. Видимо, султан действительно верит, что его пушка справится с любой стеной. Гюстиниани отправился на стену, чтобы посмотреть на пушки. Везде было тихо, и он предложил мне сопровождать его. Одновременно он хотел узнать, как чувствуют себя венециане в Блахернах и у ворот Харисиуса, через которые проходит дорога к Адрианополю.
Многие защитники покинули свои посты и собрались группками, глазея на невиданные пушки. Из города тоже пришли люди. Они вскарабкались на крышу дворца и на башни, чтобы лучше разглядеть эти чудовища.
Некоторые стали показывать пальцем и кричали, что узнают Орбано, несмотря на богатый турецкий кафтан и головной убор пушечного мастера. Греки начали выкрикивать оскорбления и проклятия, а техники кесаря зарядили пищали и мортиры и произвели несколько залпов, стараясь помешать туркам в их нелёгком труде по перемещению и установке больших орудий. Но Гюстиниани запретил стрельбу, которая была пустой тратой пороха. Многие греки побледнели и закрыли уши руками, когда даже эти, не слишком грозные выстрелы, прогремели на стенах.
Венецианский байлон Минотто построил своих людей и сам вышел вперёд поприветствовать Гюстиниани. Рядом с ним был его сын, который, несмотря на юный возраст, ходит капитаном на одной из венецианских галер. К нам также подошёл техник кесаря немец Джон Грант. Я впервые встретился с этим выдающимся человеком, о знаниях и мастерстве которого был наслышан много. Это мужчина средних лет с чёрной бородой. Его лоб изборождён морщинами – признак работы ума, а взгляд спокоен и пытлив. Он обрадовался, когда узнал, что я немного говорю по-немецки. Сам он хорошо говорит по-латыни и успел научиться довольно сносно изъясняться по-гречески. Кесарь взял его на службу после ухода Орбано и платит ему такое жалование, о котором напрасно просил Орбано.
Грант сказал:
– Эта пушка – чудо литейного искусства, превышающее границы возможного. Если бы я не знал, что из неё уже стреляли для пробы в Адрианополе, то никогда бы не поверил, что она сможет выдержать давление при выстреле. За сто дукатов я бы не согласился стоять рядом с ней, когда она выстрелит вновь.
Гюстиниани по этому поводу заметил:
– Я взял на себя защиту ворот святого Романа, потому что других желающих не нашлось. Но теперь как-то совсем не жалею о своём выборе. Удовольствие, которое получат венециане, я им охотно уступаю.
Венецианский байлон, явно встревоженный, ответил:
– Не знаю, как нам удастся удержать людей на стене и в башне, когда эта пушка выстрелит. Ведь мы всего лишь купцы, добровольцы, и многие из нас обросли жирком. У меня у самого одышка, когда я поднимаюсь на стену. Да ещё сердце пошаливает.
Гюстиниани сказал:
– Чем-то ты должен заплатить за Блахерны. Но если хочешь, я с удовольствием поменяю свою неуютную башню на императорское ложе и завтра же с утра займу оборону на этой стене. Давай меняться. Я не возражаю.
Краснолицый байлон посмотрел подозрительно на Гюстиниани, ещё раз взглянул на огромные башни и стены Блахерн, сравнивая их с прочими укреплениями. Потом коротко ответил:
– Шутишь!
Немец Джон Грант взорвался смехом и сказал:
– Мы с техниками кесаря для развлечения посчитали и математически доказали, что такое большое орудие отлить невозможно. Но если это, всё же, кому-то удалось, то оно сможет только плюнуть ядром на землю перед собой. Цифры – наше доказательство. Поэтому завтра я возьму таблицу расчётов и, держа её перед собой как щит, встану на стене напротив этой пушки.
Позже Гюстиниани отвёл меня в сторону и сказал:
– Джоан Анжел, приятель мой. Никто не может знать, что случится завтра утром, ведь такой огромной пушки ещё не видел никто. Возможно, она действительно несколькими выстрелами способна сделать пролом в стене, хотя я в это и не верю. Если венециане не будут возражать, останься в Блахернах и понаблюдай за пушкой. Я хочу иметь здесь верного человека, пока мы не узнаем, какой вред эта пушка может нам причинить.
Джон Гран взял меня под свою опеку, ведь мы оба были чужими как среди латинян, так и среди греков. Человек он малоразговорчивый, а если говорит, то чаще всего с сарказмом. Он показал мне пустые мастерские возле Калигарийских ворот, где горстка греческих сапожников, перепуганных старичков, ещё сидели, ремонтируя солдатские ботинки. Всех молодых мужчин, включая учеников, забрали на стены. Мы бродили по коридорам и залам императорского дворца, где теперь расположились венецианские купцы и добровольцы. Байлон Минотто занял спальню самого кесаря и ночью спал на пуховых подушках под пурпурными одеялами.
Теплопроводы под плитами пола в виде каналов с нагретым воздухом потребляют огромное количество дров. Поэтому ранней весной кесарь запретил обогрев дворца, хотя ночи ещё холодные. Он хочет сберечь древесину для пекарен и других полезных целей, и, прежде всего, для ремонта стен, если туркам действительно удастся сделать в ней проломы.
Вечером я наблюдал, как стражники венециане, чтобы согреться, развели костёр посреди зала для церемоний на отполированном до блеска мраморном полу. Мрамор лопался, а дым покрывал чернью драгоценные мозаики потолка.
12 апреля 1453.
Я встал на рассвете. Лишь немногие спокойно спали в эту ночь. Греки молились. Латиняне пили слишком много вина. Когда я выходил в холодное утро, мои ноги скользили по блевотине в коридорах.
Солнце взошло над противоположным берегом Босфора, и было оно ослепительнее, чем когда-либо. Холмы Азии сияли жёлтым золотом. Слабый бриз веял с Мраморного моря.
Я стоял на вершине стены и видел, как турецкие солдаты совершают молитву. Я понимал султана. Кажется, и он не слишком долго спал в эту ночь. Если целый город замер в напряжённом ожидании, то и его сердце, скорее всего, было парализовано таким же ожиданием.
Вскоре все мы со стены увидели султана. На снежно белом скакуне он въехал на холм напротив нас в окружении военачальников и телохранителей – чаушей в зелёных одеждах. Бунчуки пашей и визирей реяли на древках. Султан прибыл, чтобы посмотреть на выстрел своего самого большого орудия, но предусмотрительно остановился на расстоянии пятисот шагов от него. Коней отвели в сторону. Когда турецкие пушкари побежали от пушки, оставив рядом с ней лишь полуобнажённого невольника, который размахивал дымящимся фитилём на длинной палке, чтобы его распалить, байлон не выдержал и приказал гарнизону покинуть участок стены, на которую была направлена пушка. Приказ был выполнен с удовольствием, и даже самые храбрые бросились бежать как перепуганные зайцы.
Потом была вспышка и грохот страшнее, чем самый сильный гром во время бури. Стена задрожала, словно от землетрясения. Я потерял опору под ногами и упал. Упали и многие другие. Позже я узнал, что в ближних домах тарелки попадали со столов, а вода в вёдрах пролилась через края. Закачались и корабли в порту.
Как только ветер разогнал пороховой дым и тучу пыли, я увидел, что турецкие пушкари из любопытства подбежали чуть ли не к самой стене, показывая друг другу пальцами результаты выстрела. Я видел, как они кричат и размахивают руками, но ничего не слышал: грохот оглушил меня совершенно. Я тоже кричал, но никто меня не слышал. Только когда я потряс за плечи ближайших арбалетчиков, они стали натягивать свои арбалеты. Но в замешательстве промахнулись.
Ни одного турка даже не ранило, хотя стреляли в них из амбразур в стене и бойниц на башне. Пушкари были так увлечены, что лишь бросали равнодушные взгляды на стрелы, которые вонзались в землю рядом с ними, когда они медленно возвращались к своей пушке, оживлённо жестикулируя и тряся головами, явно недовольные тем, что увидели.
Огромный каменный снаряд, несмотря на свою тяжесть, сделал выбоину в стене, меньшую, чем маленький грот и, вероятно, разлетелся на тысячу осколков. Но фундамента стены он не нарушил.
Возле пушки я увидел самого Орбано. Он размахивал жезлом военачальника и отдавал приказы. Туча солдат роилась возле орудия, заворачивая его в толстые шерстяные полотнища, чтобы бронза не остывала слишком быстро. Они вливали целые бочки оливкового масла в огромное жерло, чтобы намаслить металл после страшного усилия.
Издалека, со стороны ворот Харисиоса и святого Романа раздался новый страшный грохот. Я видел вспышку и тучу порохового дыма, но звук выстрела не показался мне таким же громким, так сильно я оглох от первого.
Один султан Мехмед продолжал стоять во время выстрела и даже не пригнулся, в то время как вся его свита, включая чаушей, бросилась на землю. Он стоял неподвижно и всматривался в стену, пока его военачальники отряхивались от пыли. Возможно, многие действительно рассчитывали, что один единственный выстрел из такой большой пушки сможет свалить стену в двадцать стоп шириной.
Пока по приказу Орбано старательно укрывали большую пушку, были произведены выстрелы из двух пушек поменьше, установленных по обе стороны от большой. Они очень мощные, но кажутся всего лишь поросятами, рядом с взрослой свиньёй, стоящей между ними. Пушкари выстрелили из них, даже не прячась в укрытие. Две вспышки, полыхнувшие одна за другой, на мгновение ослепили меня, а чёрная как смола, туча порохового дыма, кружась, взметнулась вверх, закоптила канониров и скрыла из вида турецкую батарею. Каменные ядра ударили в стену почти в то же место, куда попало большое ядро. Стена задрожала, и в поднявшемся облаке пыли взметнулся град каменных осколков, которые ранили одного из венециан. Но когда мы спустились вниз, чтобы обследовать повреждения, то увидели, что они меньше, чем следовало ожидать. Стена под Блахернами выдержала испытание. Байлон Минотто громко с облегчением рассмеялся и радостно закричал своим людям:
– Слава богу, мы можем расслабиться и не беспокоиться. Такие камешки султан может дюжинами бросать на нас каждый день без вреда для стены.
Пока турки ухаживали за своими пушками, как за больной скотиной, Джон Грант заставил работать чуть ли не весь гарнизон. Зная теперь, куда нацелены пушки, он приказал спустить вниз огромные кожаные мешки с шерстью, хлопком и травой, чтобы защитить выбоины в стене. Он тоже был полон оптимизма и считал, что повреждения можно устранить за ночь.
Скоро загрохотали новые выстрелы, и стена снова затряслась под моими ногами. Около сотни небольших колубрин и серпентин султана открыли огонь, а короткие толстые бомбарды стали метать каменные ядра по высокой траектории. Многие ядра перелетали через стены в город, где разбили несколько домов, прежде чем стрельцы определили необходимое количество пороха и угол наклона ствола. Вокруг стоял неумолчный грохот. Отдельные небольшие отряды турок побежали ко рву. Они били в медные тарелки и во всё горло взывали к своему Аллаху.
Но и обороняющиеся постепенно стали привыкать к огню и целиться более старательно, поэтому много турок пало возле рва, а их товарищи понесли потери, когда собирали трупы.
По вершине внутренней стены я отправился к воротам святого Романа уведомить Гюстиниани, что большая пушка оказалась не столь ужасной, как того ожидали. По пути мне иногда приходилось делать короткие перебежки в несколько шагов, чтобы спрятаться за очередным зубцом от свистящих стрел и свинцовых пуль.
На участке между дворцом Порфироносцев и воротами Харисиуса у защитников были мрачные лица. Первыми выстрелами из четырёх больших орудий сорвало зубцы со стен, а три человека превратились в кровавое месиво. Десять других были ранены каменными осколками. Их пришлось увезти в город на перевязку через ворота для вылазок в большой стене. После них остались лужи крови на вершине стены, а обороняющиеся с беспокойством поглядывали на турецкие пушки с уже заложенными новыми зарядами пороха. Турки как раз заталкивали деревянные чурки в пороховые камеры. Перед тем как закатить ядра в жерла, они залепили все щели в заряде мокрой глиной.
Этот участок обороняют три брата Гуччарди, молодые венециане, искатели приключений, которые сами платят жалование своим людям, хотя и завербовались к кесарю. Они ходили по стене и поднимали дух новичкам: хлопали их по плечу и говорили, что опасность не так уж велика, как кажется. Им было интересно узнать, какой урон нанесло самое большое орудие турок, и я задержался у них на несколько минут, чтобы, в свою очередь, увидеть последствия следующего залпа противника. Они пригласили меня выпить с ними вина в башне, которую приспособили себе под жильё. Их люди по приказу натаскали в башню из Блахерн драгоценные ковры, портьеры, мягкие подушки, и они устроились на каменных плитах с удобством и комфортом.
В ожидании залпа, братья лениво рассказывали о своих приключениях с гречанками в Константинополе и живо интересовались у меня обычаями турчанок. Ни одному из них не было ещё и тридцати. Мне они показались просто падкими на приключения юнцами, основное занятие которых – поиск славы, денег и перемен. Кажется, в любую минуту они были готовы беззаботно предстать перед богом с хмелем в голове и душой, наполненной воспоминаниями об интересных домах. Ведь все их грехи, прошлые и будущие уже прощены. Я их не осуждаю. Наоборот, даже завидую. Завидую их пламенной молодости, ещё не отравленной никакой философией.
Между тем, турки выбили клинья из-под орудий и нацелили их ниже, в подножье наружной стены. Со стен закричали, что уже машут фитилями, и братья Гуччарди по очереди быстро бросили кости, кому выпадет честь стоять на стене для доброго примера всем защитникам.
Младший выбросил одни шестёрки и, взволнованный своим счастьем, выбежал на корону стены со взором, сияющим от восторга и вина. Оказавшись напротив пушек, он выскочил между зубцами, замахал закованными в доспехи руками, чтобы привлечь внимание турок, и начал выкрикивать оскорбления по-турецки, да такие, что мне за него даже стало стыдно. Но как только фитили были приложены к полкам, он предусмотрительно спрятался за зубец, крепко ухватившись за него руками.
Три пушки выпалили почти одновременно. Залп оглушил нас, и стена задрожала под нашими ногами. Когда пыль и дым рассеялись, мы увидели младшего Гуччарди целым и невредимым. Он стоял на прежнем месте, широко расставив ноги. Ядра ударили над самым берегом рва, снесли заградительный вал и вырвали большие куски из наружной стены. Стало ясно, что со временем обстрел нанесёт ощутимые повреждения и медленно, но неотвратимо проломит стену.
Со стороны турецкой батареи до нас донеслись ужасные крики и стенания. Мы увидели, что левая пушка порвала ремни и соскочила с ложа, далеко разметав брёвна и каменные блоки. По меньшей мере, два пушкаря были раздавлены. Но остальные не позаботились о товарищах, а побежали к пушкам, чтобы обернуть их в тёплые одеяла и напоить маслом из маслёнок. Большие пушки дороже, чем жизнь человека.
Пока я шёл дальше по короне стены, турки непрерывно стреляли из пушек и мортир, били в цимбалы и бубны, дули в рога и подбегали небольшими группами почти к самому рву, стараясь подстрелить кого-нибудь из защитников. Закованные в железо солдаты Гюстиниани не заботились даже о том, чтобы уклоняться от стрел. Стрелы с треском ломались об их панцири.
Когда я добрался до участка Гюстиниани, как раз загрохотали большие орудия напротив ворот святого Романа. Кусок короны наружной стены завалился, и бесчисленные каменные осколки засвистели в воздухе. Моё горло до такой степени наполнилось известковой пылью, что я чуть не задохнулся от кашля, а едкий пороховой дым осмолил моё лицо и руки. Вокруг раздавались стоны и проклятия. Многие по-гречески взывали к Божьей матери. Какой-то несчастный упал рядом со мной. Это был рабочий, подносивший камни на стену. Кровь хлестала у него из разорванного бока.
– Иисус, сын божий, смилуйся надо мной!– простонал он и испустил дух, освобождённый от страданий.
Гремя доспехами, подбежал Гюстиниани, чтобы осмотреть повреждения, нанесённые снарядами. Он поднял забрало и я увидел, что его круглые воловьи глаза полыхают зелёным светом – жаждой боя. Он посмотрел на меня, словно не узнавая, и воскликнул:
– Драка началась! Был ли у тебя когда-нибудь более великолепный день?
Он глубоко вздохнул, чтобы ощутить запах пороха и горячей крови, а панцирь лязгал на его могучем теле. Он изменился, стал совсем не похож на того трезвого, рассудительного военачальника, которого я знал, словно только сейчас оказался в своей стихии, наслаждаясь выстрелами и оглушительным шумом вокруг себя.
Снова задрожала стена под нашими ногами. Грохот потряс небо и землю, в воздухе потемнело. Вторично выстрелило самое большое орудие напротив Калигарийских ворот. Никакой другой звук нельзя было сравнить с этим грохотом. Солнце казалось раскалённым ядром за тучей пыли и дыма. По времени выходило, что на охлаждение, чистку, зарядку и прицеливание самой большой пушки требуется около двух часов.
– Ты, конечно, уже слышал, что подошёл турецкий флот?– закричал Гюстиниани. – Насчитали триста парусов, но большинство из них транспортные суда. Военные галеры не такие тяжёлые и мощные, как латинские. Венециане ждали их возле заграждения с душой в пятках, но флот прошёл мимо и бросил якоря в Босфоре напротив Пера.
Он говорил легко и весело, будто все заботы исчезли, унесённые ветром, несмотря на то, что большие пушки турок двумя залпами снесли вал и повредили наружную стену так, что она лопнула в двух местах снизу доверху. Потом он заорал на перепуганных греческих рабочих, чтобы они забрали мёртвое тело своего товарища. Рабочие сбились в улочке между внутренней и наружной стеной и кричали, чтобы их впустили в город через двери для вылазок. Это были простые ремесленники. Они не хотели вступать в ополчение, чтобы биться с турками ради выгоды латинян.
Наконец, двое из них поднялись на наружную стену, встали на колени перед останками своего товарища и, увидев, как сильно он изуродован каменным осколком, заплакали. Корявыми, грязными ладонями они очистили от известковой пыли его лицо и бороду, трогали стынущие руки, словно не могли поверить, что он умер так внезапно. Потом они потребовали серебряную монету у Гюстиниани, чтобы отнести останки в город.
Гюстиниани выругался и сказал:
– Джоан Анжел, и вот ради таких жадных прохвостов я защищаю христианство.
Греческая кровь проснулась и вскипела во мне, когда я увидел этих безоружных бедняков, которые не имели даже шлемов, кожаных кафтанов для защиты. Ничего, кроме своих запачканных от работы епанчей.
– Это их город,– ответил я. – Ты сам вызвался оборонять этот участок стены. Тебе платят жалование. И ты должен платить греческим рабочим, если не хочешь, чтобы твои люди сами чинили стену. Таков договор. Ты сам жадный прохвост, если заставляешь этих беззащитных людей работать бесплатно. За что же им покупать продукты и кормить семьи? Ведь кесарь им не платит.
И добавил:
– Маленькая серебряная монета значит для них столько, сколько для тебя княжеская корона. Ты не лучше их. Продался кесарю из-за жадности и жажды славы.
Гюстиниани был упоён начавшимся сражением и не рассердился на меня.
– Можно подумать, что ты грек, так перекручиваешь очевидные факты,– пробурчал он, но всё же бросил грекам серебряный. Рабочие быстро подхватили тело погибшего товарища и сбежали со стены. Кровь капала на истёртые подошвами ступени лестницы.

13 апреля 1453.
Неспокойная ночь. В городе спали немногие. Посреди ночи земля вновь задрожала от выстрела из большой пушки, и мощная вспышка осветила небо. Всю ночь не прекращались работы по заделке трещин в стене. Мешками с шерстью и сеном прикрывали наиболее уязвимые места.
Турецкий флот выбрал себе местом базирования порт Пилар. С судов выгрузили огромное количество леса и каменных ядер. Большие венецианские галеры по-прежнему стоят возле запора, готовые к отражению ночного нападения.
За светлое время суток турецкие пушки успевают сделать по шесть выстрелов каждая. Похоже, стена у Калигарийских ворот окажется наиболее устойчивой к обстрелу, хотя напротив неё установлена самая большая турецкая пушка. Венециане во дворце сейчас с уважением взирают на икону Наисветлейшей Девы и начинают верить грекам, которые твердят, что чудотворная Панагия своей рукой заслоняет стены дворца.
Ещё не погиб ни один латинянин, хотя двое тяжело ранены. Доспехи служат им надёжной защитой. Из монахов и ремесленников уже многие пали на участке между двумя воротами: Золотыми и Ресиаса. Для остальных это послужило уроком, что всё же лучше носить доспехи и не обращать внимания, если ремни натирают.
Боевой опыт у людей растёт. Чем больше погибших, тем сильнее ненависть к туркам. Из города к стенам приходит много женщин и стариков. Они смачивают края одежды в крови погибших и благословляют их как мучеников веры.
Человек быстро привыкает. Наверно, он может привыкнуть ко всему. Даже к грохоту огромных пушек, от которых сотрясается земля, рушатся стены, свистят в воздухе осколки. Ещё вчера мне казалось, что привыкнуть к этому невозможно. Но сегодня спазм в желудке прошёл, и дыхание моё стало спокойным.

14 апреля 1453.
Треснула одна из больших турецких пушек, и из щели в стволе вырвался дым. Обстрел стал заметно слабее. Турки оборудовали кузни возле батарей и укрепляют пушки железными кольцами. Орбано приказал построить литейную в отдалении за турецким лагерем. По ночам с той стороны небо освещено мощным заревом. Уже целую неделю турки плавят медь и цинк. Торговец еврей, проезжавший через Пера, рассказывал, что видел сотни невольников, работающих у огромных ям, в которых сооружены формы для отливки пушек. Погода стоит прекрасная и небо чистое. У греков есть своя причина молиться, чтобы пошёл дождь. Тогда вода зальёт формы, и они лопнут во время литья, как сказал немец Грант.
Он романтик и человек удивительный. Его не интересуют ни женщины, ни вино. На наружной стене греки установили множество древних баллист и катапульт, но дальность их действия невелика и они бесполезны, пока турки не пойдут на штурм. Грант сделал эскизы, по которым эти машины можно облегчить и улучшить, ведь их конструкция не менялась со времён Александра. Как только у него появляется свободное время, он идёт в библиотеку кесаря, чтобы изучать древние письмена. На этот раз я пошёл вместе с ним.
Седовласый библиотекарь кесаря ревностно бережёт книги, не разрешает уносить их с собой, зажигать свечи и лампы в читальном зале. Читать можно только при естественном свете. Он прячет от латинян библиотечные каталоги, и когда Грант спросил его о рукописях Архимеда, только тряс в ответ дрожащей головой. Если бы Грант хотя бы раз попросил книги об отцах церкви или греческих философах, то, возможно, к нему отнеслись бы благосклоннее. Но ему интересны только книги по математике и технике. Поэтому библиотекарь считает его варваром, достойным презрения.
Когда мы говорили об этом, Грант сказал:
– Архимед и Пифагор умели строить машины, способные изменить мир. Древние мудрецы знали, как заставить пар и воду работать вместо человека. Но это никому не было нужно. Поэтому их идеи остались невостребованными. Тогда они обратили мысль к тайным знаниям и к гипотезе Платона, который считал, что мир предназначен для чего-то более значительного, чем материальная реальность. И всё же, в древних рукописях можно найти идеи, полезные для современных учёных.
Я возразил ему:
– Если они были людьми умными, умнее, чем мы, то почему ты тогда не последуешь их примеру? Разве станет человеку лучше, если вся природа окажется у его ног, но душу свою он не сбережёт?
Грант посмотрел на меня своим неспокойным пытливым взглядом. Его курчавая борода чёрная и мягкая, а лицо изборождено морщинами – результат размышлений и ночных бдений. Он стройный, рослый, но рядом с ним испытываешь какую-то тревогу.
От выстрела большой пушки здание библиотеки задрожало. Маленькие облачка пыли вырвались из щелей в потолке и медленно уплывали в лучах солнца через узкое окошко.
– Ты боишься смерти, Иоханес Анхелос? – спросил он.
– Тело моё боится смерти,– ответил я. – Оно страшится физического уничтожения. Мои ноги трясутся от грохота орудий. Но дух мой не боится.
– Будь у тебя больше опыта, ты бы боялся сильнее,– заметил он. – Если бы ты видел больше войн и смертей, то и дух твой ощущал бы страх. Только неопытный воин не чувствует страха. Настоящее мужество, это не отсутствие страха, а его преодоление.
Он указал на сотни золотых скульптур, на изречения мудрецов, киноварью начертанные на стенах библиотеки, на огромные фолианты в тяжёлых, кованных серебром и украшенных драгоценностями окладах, которые покоились на полках, прикреплённые к ним цепями.
– Я боюсь смерти,– сказал он. – Но для меня важнее страха – знания. Мои знания касаются земных дел, ведь то, что касается неба, не имеет на земле практического применения. И у меня разрывается сердце, когда я думаю об этом здании. Здесь лежат погребёнными последние недоступные остатки мудрости древних мудрецов. Никто даже не позаботился, чтобы переписать то, что здесь хранится. Крысы погрызли манускрипты в сводчатых подвалах. Философов и отцов церкви почитают, а математикой и техникой кормят крыс. А этот жадный старец не может понять, что ничего бы не потерял, позволив мне рыться в его темнице и зажечь свет в поисках той неповторимой заброшенной мудрости, которую он стережёт. Придут турки, и это здание сгорит в огне, а рукописи станут костром, на котором будет вариться пища.
– Придут турки, говоришь….– перебил я. – Значит, ты не веришь, что мы сможем выстоять?
Он усмехнулся:
– Я знаю лишь земную меру. Меру здравого смысла. Поэтому не питаю надежд, как менее искушённые и более молодые.
– Но ведь тогда,– заметил я, – для тебя тоже больше пользы в познании бога и того, что стоит выше земного, чем любые знания по математике и технике. Зачем тебе самые чудесные машины, если ты всё равно должен умереть?
Он ответил:
– Ты забываешь, что все должны умереть. И я совсем не жалею, что поиски знаний привели меня в Константинополь на службу кесарю. Мне выпало счастье увидеть самую большую пушку, отлитую руками человека. Уже только поэтому я знаю, что нахожусь здесь не зря. А за несколько страниц сочинений Архимеда я бы охотно отдал все святые писания отцов церкви.
– Ты сумасшедший,– ответил я с негодованием. – Твоя жажда знаний делает тебя ещё большим безумцем, чем султан Мехмед.
Он протянул руку к солнечному лучу, будто хотел взвесить на ладони танцующие в нём пылинки.
– Разве не видишь,– сказал он,– этими пылинками смотрят на тебя красивые девичьи глаза, улыбку которых смерть погасила уже давно. Эти частички пыли, пляшущие перед нами – сердце философа, его внутренности и мозг. Через тысячу лет, быть может, и я поприветствую незнакомца пылинкой на улицах Константинополя. Перед лицом вечности и твои и мои убеждения равны. Поэтому позволь мне сохранить свои и не презирай их, ведь ты не можешь быть уверен, что в глубине души я не считаю достойными презрения твои.
Всё во мне дрожало, но я постарался сохранить спокойствие в голосе, когда ответил:
– Ты сражаешься не на той стороне, Джоан Грант. Султан Мехмед принял бы тебя как равного, поговорив с тобой.
Он ответил:
– Нет, я принадлежу Западу, Европе, и сражаюсь за свободу человека, а не за его порабощение.
– Что ты называешь свободой?– спросил я.
Он посмотрел на меня своим неспокойным взглядом, подумал мгновение и ответил:
– Право выбора.
– Да,– согласился я. – Именно это и есть настоящая свобода человека. Свобода Прометея, наш наследственный грех.
Он улыбнулся, положил мне руку на плечо и произнёс со вздохом:
– Эх вы, греки!
Мы разные. Мне надо бы его сторониться, но всё же я чувствую, что мы духовно близки. У нас один стержень. У него и у меня. Но он выбрал смертный мир материи, а я бессмертное царство бога.
Пушки грохочут. Лопаются с треском стены. Гигантский Молох смерти сотрясает небо и землю. Но я спокоен и твёрд. Нет, нет, я как пылающий костёр, и думаю лишь о тебе, моя любимая. Зачем ты вонзила тернии в моё тело? Почему не даёшь мне сражаться и умереть со спокойной душой? Ведь я уже сделал свой выбор.
Мне нужна только ты.

15 апреля 1453.
Опять воскресение. Церковные звоны и колотушки жизнерадостны ясным утром. Но весеннюю зелень уже покрыла сажа и пыль. Как муравьи трудятся измученные люди, чтобы под защитой временных шанцевых сооружений отремонтировать стену. За ночь перед выломами, зияющими в стене, вбиты сваи. Сейчас их забрасывают землёй, фашиной, кустами, сеном. Жителям города пришлось отдавать свои перины для защиты стен от разрушительных ударов каменных ядер. Поверх перин натянули бычьи шкуры и регулярно поливают их водой против турецких зажигательных стрел.
Я знаю и чувствую всем сердцем, как эта отчаянная война изменяет нас и затрагивает саму суть нашего естества.
Усталость, страх и бессонница возбуждают человека настолько, что он, словно пьяный, уже не контролирует свои мысли и поступки как прежде. Он начинает верить самым нелепым слухам. Неразговорчивый становится болтливым. Гуманный танцует от радости, когда видит турка, падающего на землю с горлом, пронзённым стрелой. Война – не невинное удовольствие. На ней стремительны и безграничны колебания духа от надежды к отчаянию. Только опытный солдат способен сохранять хладнокровие. А большинство защитников Константинополя – неопытные и необученные новички. Поэтому Гюстиниани потворствует распространению в городе благоприятных слухов, хотя большая их часть – заведомая ложь.
В войске султана христиан вдвое больше, чем среди защитников города. Это вспомогательные отряды из Сербии, Македонии, Болгарии. Есть и греки из Малой Азии. В воротах Харисиоса найдена стрела, прилетевшая с турецкой стороны, с привязанной к ней запиской. Она написана кем-то из отряда сербской конницы, и в ней говорится: «Мы сделаем всё, чтобы Константинополь никогда не попал в руки турецкого султана».
Великий визирь Халил тоже втайне противодействует султану. Пока ему не удалось сделать ничего существенного, но если у султана возникнут осложнения, наступит и его время.
Ночи холодные. Войско султана огромное, но лишь у некоторых есть палатки. Большинство спит под открытым небом, хотя они непривычны к этому, в отличие от янычар. В ночной тишине из турецкого лагеря доносится непрерывное чихание и кашель.
Наши люди тоже кашляют, работая в темноте у стены. В башнях и казематах холодно и сыро. Вся древесина идёт на фортификационные работы. Дерево и хворост разрешено использовать только для приготовления пищи, а также разогрева котлов со смолой и свинцом. Поэтому и среди латинян много серьёзно простуженных, несмотря на то, что под холодным панцирем у них толстый слой одежды.

17 апреля 1453.
В Блахерны пришёл мой слуга Мануэль и принёс мне чистую одежду и писчие принадлежности. Я не голодаю. Венециане гостеприимны, и пока я живу в Блахернах, они приглашают меня к своему столу. Кардинал Исидор освободил их от поста на время осады. Но кесарь Константин постится и молится столь усердно, что похудел и побледнел за короткое время.
Я не смог побороть искушение и спросил Мануэля, не интересовался ли мною кто-нибудь. Он отрицательно покачал головой. Я провёл его на вершину стены и показал самое большое орудие турок. Турки как раз его зарядили. Грохнул выстрел. Мануэль обеими руками схватился за голову. Но зато он своими глазами смог убедиться, что стена по-прежнему выдерживает.
Он испугался больше, когда увидел, какое опустошение произвели латиняне во дворце кесаря. Он сказал:
– Латиняне не изменили своим старым привычкам. Когда двести пятьдесят лет назад они захватили Константинополь, то превратили Святой храм Мудрости Божьей в конюшню, жгли костры на паркете и оставили отбросы в углах.
Латиняне могут свободно перемещаться по всему дворцу. Поэтому Мануэль попросил меня проводить его в покои Порфирогенеты. При этом он бросил на меня хитрый взгляд и сказал:
– Раньше никто из низкорождённых не мог осквернить этот паркет. Но мои ноги хотя бы греческие, и поэтому более достойные, чем ноги латинских конюхов.
Мы поднялись по древним мраморным ступеням на верхний этаж и вошли в комнату, стены которой были покрыты отполированным до блеска порфиром. В комнате ещё стояло отделанное золотом ложе с двуглавыми орлами, но все мелкие предметы были разворованы. Я смотрел на эту холодную, ограбленную комнату и вдруг понял, что уже ни один кесарь не родится в Константинополе.
Мануэль с любопытством отворил узкую дверь и вышел на каменный балкон.
– Десять раз я смиренно стоял там внизу в людской толпе и ждал известие о разрешении императрицы. Старый кесарь Мануэль имел десять детей. Константин – восьмой. Только трое сыновей ещё живы, но ни один из них не имеет сына. Такова воля и приговор божий.
Произнося эти слова, он поглядывал на меня из-под седых кустистых бровей глазами в красных окоёмах, и вид его был крайне загадочный.
– Меня это не касается,– произнёс я с неохотой.
– Никогда не думал, что наступит день, и я окажусь здесь, наверху,– продолжал Мануэль, не обращая внимания на мои слова. – Но превратить человека в кесаря сам порфир не может. Это домыслы. Я слышал, что некоторые женщины при родах сжимают в руке кусочек порфира из этой комнаты на счастье.
Он указал пальцем в тёмный угол комнаты. Я увидел, что во многих местах от порфира отколоты кусочки. На мгновение я снова стал ребёнком в опоясанном стенами Авиньоне. Солнце Прованса грело мне темя. Я держал в руке осколок камня, который нашёл в сундуке моего отца.
– Ты увидел привидение, господин? – тихо спросил Мануэль. Он опустился на колени словно бы для того, чтобы осмотреть тот угол комнаты, но в то же время и передо мной, и обратил ко мне своё старческое лицо. Его серые щёки дрожали или от чрезмерного волнения, или от сдерживаемого плача.
– Вспомнил отца,– коротко бросил я. Теперь мне уже не казалось странным, что его ослепили. Наверно, он был слишком доверчив в этом мире жестокости и страха.
Мануэль прошептал:
– Господин, мои глаза плохо видят, ведь я уже стар. Или это блеск пурпура ослепил меня? Позволь мне коснуться твоей стопы.
Он протянул руку и с благоговением коснулся моей ноги.
– Пурпурные башмаки,– произнёс он. – Пурпурные башмаки.
Но такой жуткой в этой глухой тишине была комната, где рождались кесари, что Мануэль вздрогнул и обернулся, будто испугался, что нас подслушивают.
– Ты снова пил,– бросил я резко.
– Невозможно противиться крови,– прошептал он. – Кровь всегда знает своё происхождение и возвращается к истокам. Даже если ей приходится долго блуждать от одного тела к другому. Но наступает день и она возвращается.
– Мануэль,– сказал я. – Верь мне. Время ушло. Моё королевство уже не на этой земле.
Он склонил голову и поцеловал мои стопы, так что мне пришлось оттолкнуть его коленом.
– Я старик, бормочущий от выпитого сверх меры вина,– сказал он. – Голова моя забита старыми домыслами. Я вижу то, чего нет. Но в мыслях моих нет ничего дурного.
– Наши вымыслы и наши видения будут погребены упавшими стенами,– произнёс я. – Пусть же через столетия незнакомец увидит их среди праха, взметнувшегося под его ногами, когда он будет попирать камни, отколовшиеся от этих стен.
Когда Мануэль, наконец, ушёл, я вернулся на стену и опять направился к Гюстиниани. Страшно было видеть, какие огромные выломы появились за несколько дней в стене по обеим сторонам от ворот святого Романа. Насыпан высокий земляной вал. На вершине стены вместо снесённых зубцов установлены ящики и бочки с землёй. Весь день небольшие отряды турок прорываются ко рву, чтобы бросать в него вязанки хвороста, камни и брёвна, в то время как стрелы лучников и камни пращников вынуждают обороняющихся искать укрытие. У Генуэзцев Гюстиниани уже есть потери, несмотря на доспехи. Каждый из них равен десяти, нет, пятидесяти нетренированных греков. Каждый из них незаменим.

18 апреля 1453.
Никто не думал, что турки проведут свой первый настоящий штурм сегодня ночью. Скорее всего, они хотели, используя внезапность, захватить наружную стену у ворот святого Романа. Атака началась скрытно через два часа после захода солнца. Под покровом темноты турки подкрались ко рву и положили на него штурмовые лестницы. Если бы обороняющиеся не были, как раз, заняты устранением повреждений в стене, нанесённых пушками в течение дня, атака могла бы оказаться успешной. Но тревогу подняли вовремя. Затрубили трубы на стене, зажглись смоляные факелы и в городе зазвонили колокола.
Когда попытка застать нас врасплох провалилась, в турецком лагере тоже зазвучали большие и малые трубы, а атакующие подняли такой пронзительный крик, что его слышно было по всему городу. Длинными крючьями они срывали временные зубцы со стен и разрушали всё, что только могли, одновременно пытаясь поджечь мешки с сеном и шерстью, висящие вдоль стен. Бой длился четыре часа без перерыва. Турки приблизились к стене и в других местах, но главная атака была направлена на участок Гюстиниани.
Шум и неразбериха были столь велики, что в городе люди полураздетыми выбегали из домов на улицы. Когда я спешил из Блахерн к Гюстиниани, то увидел кесаря Константина. Он был смертельно перепуган, плакал и считал, что город уже пал.
В действительности, лишь небольшой кучке турок удалось взобраться на вершину стены. Там их быстро вырезали в рукопашной схватке закованные в железо солдаты Гюстиниани, которые, как живая железная стена, преградили им путь. Когда турки подняли штурмовые лестницы, то они тут же были перевёрнуты длинными шестами. На толпы нападающих под стеной лили кипящую смолу и расплавленный свинец. Турки понесли тяжёлые потери и утром горы трупов лежали под стеной. Но среди трупов нашли лишь нескольких янычар, и стало ясно, что султан в этой попытке застать обороняющихся врасплох, использовал лишь наименее боеспособные лёгкие отряды.
И всё же, когда турки отступили, многие из людей Гюстиниани были настолько утомлены, что упали там, где стояли и уснули. Кесарь Константин, делавший обход сразу после битвы, вынужден был лично будить многих часовых. Гюстиниани заставил греческих рабочих спуститься к подножью наружной стены и очистить ров от всего того мусора, которым турки пытались его заполнить. Многие нашли там свою смерть, потому что турки, мстя за неудачу, стреляли из пушек в темноте.
Утром тридцать турецких галер из порта Пилар подошли к цепи-запору. Но до морского сражения между высокими, как горы, венецианскими галерами и лёгкими кораблями турок дело не дошло. Они обменялись лишь несколькими пушечными выстрелами, после чего турецкие корабли вернулись в свой порт.
Днём султан приказал установить несколько больших бомбард на взгорье за Пера. Их первые выстрелы попали в генуэзское судно и затопили его вместе с грузом и оснасткой стоимостью пятнадцать тысяч дукатов. Генуэзцы из Пера немедленно заявили протест по поводу нарушения их нейтралитета. Бомбарды стоят на территории Пера и, кроме того, несколько других ядер угодили в жилые дома и убили женщину в городе. Султан пообещал, что после осады компенсирует все убытки, понесённые генуэзцами в Пера, и заверил их в своей дружбе.
Но цели своей он достиг. Венецианским галерам пришлось отступать от цепи к берегу, в угол между башней и портовой стеной Пера, где их не могли достать выстрелы из бомбард. В порту собралось множество народа, чтобы поглазеть на эту необычную стрельбу. Снаряды бомбард падали преимущественно в море и вздымали высокие столбы воды.
Несмотря ни на что, настроение людей поднялось. Они полны надежды и энтузиазма: успешное отражение штурма придало уверенности всем. К тому же, Гюстиниани приказал распространить преувеличенные слухи о потерях турок. Мне же он сказал:
– Мы не должны обольщаться нашей мнимой победой. Это была лишь разведка боем для испытания стены. В ней, по свидетельству пленных, которых нам удалось захватить, приняло участие не более двух тысяч человек. Теперь мне, как протостратору, предстоит сделать сообщение. Если я прикажу объявить, что мы отразили большой штурм, в котором турки потеряли десять тысяч убитыми и столько же ранеными, а наши собственные потери – один убитый и один подвернувший ногу, то каждый сведущий в деле войны поймёт, что это такое, и не придаст этому значения. Но для морального духа в городе моё сообщение будет иметь огромное значение.
Он посмотрел на меня с улыбкой и добавил:
– Ты сражался храбро и искусно, Джоан Анжел.
– Неужели?– удивился я. – Была такая сумятица, что я и сам не помню, как всё происходило.
Это была правда. Утром я обнаружил, что мой меч липкий от крови, но ночные события вспоминались лишь как мутный кошмар.
Днём султан приказал сменить позицию самой большой пушки. Её сняли с лафета и с помощью сотен людей и пятидесяти пар волов перетащили на позицию напротив ворот святого Романа. Видно, стены Блахерн оказались ей не по зубам. Султан готовится к длительной осаде.
Я навестил раненых. Они лежат на соломе в нескольких освобождённых конюшнях и других строениях под стеной. Искушённые латинские наёмники приберегли немного денег, чтобы оплатить услуги лекаря и, благодаря этому, имеют квалифицированный уход. За греками же, присматривают несколько ловких монашек, делающих это из милосердия. К моему изумлению, среди них я увидел Хариклею, которая сняла вуаль, закатала рукава и умело обмывала и перевязывала самые тяжёлые раны. Она бодро поздоровалась со мной, и я не удержался, сообщил ей, что живу в Блахернах – так мало гордости осталось у меня. Кажется, она поняла моё нетерпение и сама поспешила сообщить, что не видела сестру Анну уже много дней.
Раненые в один голос твердят, что турки, вопреки добрым обычаям, применяют отравленные стрелы, ведь даже легко раненые за несколько дней тяжело заболевают и умирают в судорогах. В одном углу я собственными глазами видел труп мужчины, который скончался, изогнутый в дугу, а лицо его застыло в ужасной гримасе, так что было страшно смотреть. Его мышцы были тверды как дерево. Многие раненые просили вынести их под открытое небо или поближе к домам. Я рассказал об этом Гюстиниани, но он не позволил никому из своих людей покинуть стену, чтобы выполнить просьбу раненых. Когда я упрекнул его в бессердечии, он ответил:
– Жизненный опыт убедил меня, что судьба раненых целиком в руках божьих. Одного лечит лекарь и он умирает. Другой выздоравливает без всякого лечения. У одного ранен палец, и он умирает от заражения крови. Другому оторвало руку, а он, всё же, поправляется. Обильная еда и мягкая постель только вредят, делая людей слабыми. Таково моё мнение. А ты не лезь в дела, в которых не разбираешься.

19 апреля 1453.
Иисус Христос, сын божий, смилуйся надо мной, грешным!
Вчера вечером я много написал и думал, что, наконец, смогу уснуть в эту ночь. За последнее время я не слишком много спал. Пытаясь заглушить тревогу в сердце, я или ходил из угла в угол, или писал этот, никому не нужный, дневник.
И вот, когда я лежал в темноте с широко открытыми глазами в холодной комнате в Блахернах, наслаждаясь одиночеством и тяжело страдая от него, ОНА пришла. Пришла сама. По собственной воле. Анна Нотарас. Моя любимая.
Я узнал её по лёгким шагам, по дыханию.
– Иоханес Анхелос,– прошептала она. – Ты спишь?
Она вложила свои холодные пальцы в мои ладони, легла рядом со мной. Нос и губы её были холодными, а щека рядом с моей щекой горела.
– Прости,– прошептала она. – Прости меня, любимый! Я не знала, что делаю. Не знала, чего хочу. Ты жив?
– Конечно, жив. Я крепкий. Сорняки не гибнут.
– Земля содрогается,– сказала она. – Стены лопаются. Смерть воет по ночам нескончаемо тысячами голосов. Никто не может знать, что такое война пока её не увидит. Когда турки ночью напали на нас, я молилась за тебя, как не молилась ещё никогда. Я клялась обуздать своё самолюбие, свою злость, свою гордость, если только дано мне будет снова увидеть тебя.
Я ненавидела тебя много дней, может, целую неделю,– сказала она. – Опомнилась, только когда загремели пушки, так что все стены в монастыре дали трещины. И вот теперь я здесь, ночью, в темноте, наедине с тобой. Я поцеловала тебя. Грех на мне. И грех на тебе.
– Со мной было то же самое,– признался я и обнял её за плечи. Они были хрупкими и нежными под одеждой. Я чувствовал гиацинтовый запах её щёк. После пережитого напряжения и страха, она вдруг начала смеяться. Хохотала как маленькая девочка, не в силах остановиться, хотя и прижимала к губам свои ладони.
– Чему ты смеёшься?– спросил я с подозрением. Истерзанный болью этой любви, я вдруг подумал, что она всегда делает из меня дурачка и наслаждается моим унижением.
– Потому что я счастлива,– смеялась она, напрасно сжимая пальцами губы. – Так безумно счастлива! Я не могу удержаться от смеха, когда вспоминаю, как ты комично выглядел, удирая от меня с доспехами подмышкой.
– Это не от тебя я убегал, а от себя. Но убежать не смог. Ни на стене, ни в Блахернах, ни во сне, ни наяву. Каждую минуту ты незримо была рядом со мной.
Её мягкие губы приоткрылись под моими губами. Задыхаясь, она шептала мне о любви. В своей страсти, нет, в своей боли, она всё теснее прижималась ко мне, гладила мои плечи, спину, будто навсегда хотела удержать моё живое тело в памяти своих рук.
Потом я лежал рядом с ней, опустошённый, спокойный, совершенно холодный. Я сорвал её цветок, и она позволила, чтобы это произошло. Теперь она стала женщиной без чести. Но я люблю её. Люблю такой, какая она есть. Люблю даже её капризы.
Через несколько минут она тихо прошептала мне на ухо:
– Иоханес Анхелос, тебе не кажется, что так будет лучше?
– Случилось самое лучшее,– произнёс я, чувствуя тяжесть наваливающегося сна.
Она беззвучно засмеялась и прошептала:
– Всё так просто, так легко, так естественно. Это только ты всё путаешь и усложняешь. Но теперь я счастлива.
– Не жалеешь….– сказал я сквозь сон только чтобы не молчать.
Она удивилась:
– Чего мне жалеть? Теперь ты больше никогда от меня не убежишь. И мне хорошо. Если бы ты на мне сейчас женился, то не было бы никакой гарантии. Ведь ты уже бросил одну жену. Но после того, что ты со мной сделал, совесть твоя не позволит тебе так просто меня оставить. Я тебя уже достаточно хорошо знаю, хотя ты и считаешь себя, бог знает каким матёрым, мой любимый.
Я был преисполнен благостным покоем, и не было у меня сил задуматься над её словами. Её голова лежала на моём плече, её губы касались моего уха, её волосы щекотали мою шею, и я вдыхал гиацинтовый запах её лица.
Я положил руку на её обнажённую грудь и глубоко уснул. Впервые за много дней я спал без сновидений.
Я спал долго. Не проснулся, когда она уходила. Не проснулся даже, когда выстрелило большое орудие, призывая турок к утренней молитве. Солнце стояло уже высоко, когда я очнулся. Чувствовал себя отдохнувшим, обновлённым, счастливым.
Она ушла, когда я спал. Так было лучше. Я не хотел, чтобы нас видели вместе. Я знал, что смогу её найти. Весёлый и свободный как никогда раньше, я отправился съесть обильный завтрак. Потом, не надевая доспехи, даже не перепоясавшись мечом, в моей скромной латинской одежде, смиренный, как пилигрим, я направил свои шаги в монастырь Пантократора.
В монастыре мне пришлось ждать несколько часов, потому что монах Геннадиус предавался набожным размышлениям. Всё это время я молился перед святыми иконами в монастырской церкви. Я просил об отпущении грехов, погружённый в мистический мир моей души. Я знал, что у бога своя мера греха, отличная от людской.
Когда монах Геннадиус меня увидел, он нахмурился и вперил в меня свой пламенный взгляд.
– Чего тебе надобно, латинянин?– спросил он.
Я начал говорить:
– Когда я был молодым, в монастыре Атоса мне приходилось встречать людей, которые отреклись от римской и вернулись в греческую церковь, чтобы посвятить жизнь богу и участвовать в богослужениях по древнему обычаю церкви Христа. Мой отец умер, когда я был ещё ребёнком, но из его бумаг я узнал, что он был греком из Константинополя. Он изменил своей вере, женился на венецианке и последовал за Папой в Авиньон. Мой отец жил в Авиньоне и получал пенсию из казны Папы до самой своей смерти. Там же родился и я. Но всё это было лишь блуждание. Теперь, когда я прибыл в Константинополь, чтобы умереть на его стенах, сражаясь с турками, я хочу вернуться к вере моих предков.
Религиозный огонь так ослепил его, что он не слишком внимательно прислушивался к моим словам, за что я ему был благодарен, ибо не хотел отвечать на вопросы, которые могли бы возникнуть у человека более внимательного, Он же, лишь вскричал обличительно:
– Зачем же ты сражаешься против турок вместе с латинянами? Даже султан лучше кесаря, признавшего Папу.
– Не будем об этом спорить,– попросил я. – Лучше исполни свой долг. Ты будешь пастырем, который на плечах своих приносит заблудшую овцу обратно в стадо. Не забывай также, что и ты сам после долгого раздумья подписался под унией. Мой грех не больше твоего.
Левой рукой он поднял правую, которая, как я только в тот момент заметил, была парализована, и с триумфом сказал:
– День и ночь я молил бога, чтобы в знак прощения повелел он отсохнуть той руке, которая во Флоренции сотворила подпись. И как только загремели пушки, бог услышал мои молитвы. Сейчас во мне пребывает Дух Святой.
Он попросил одного из послушников сопровождать нас. Потом подвёл меня к рыбному пруду во дворе монастыря и предложил снять одежду. А когда я разделся, столкнул меня в пруд, вдавил мою голову под воду и окрестил заново. По неизвестной причине, он дал мне имя Захарий. Я вышел из воды и, как положено, исповедался перед ним и послушником, после чего он наложил на меня не слишком тяжёлую епитимью, ибо я проявил добрую волю. Его лицо светилось, он заметно подобрел, помолился за меня и дал мне благословение.
– Теперь ты настоящий грек,– произнёс он. – Помни, грядёт час искупления. Чем дольше будет длиться сопротивление, тем больше будет ярость турок и тем тяжелее страдания, которые падут на головы невинных. Если такова воля божья, чтобы город попал под власть султана, то кто может этому помешать? Сражающийся против султана, в своём ослеплении сражается против воли бога. Но тот, кто прогонит латинян из Константинополя – угоден богу.
– Кто уполномочил тебя так говорить?– спросил я, взволнованный до глубины души.
– Скорбь, страдание, страх за мой город уполномочили меня на это,– ответил он резко. – Это не я, монах Геннадиус говорю, но Дух божий во мне.
Он посмотрел вокруг и увидел серых рыбок, испуганно мечущихся в мутной воде пруда.
– Час пришествия близок,– вскричал он, указывая на рыбок левой рукой. – И станут тогда рыбы красными как кровь от ужаса и страха, чтобы даже недоверчивые поверили. Пусть это послужит знамением, и если ты всё ещё будешь здесь, то увидишь всё сам. Дух бога, властелина мира говорит сейчас моими устами.
Он говорил так уверенно и страстно, что я вынужден был ему поверить. Потом он устал и умолк. Когда послушник ушёл, я оделся и сказал:
– Отче, я грешник и нарушил заповедь, как ты уже об этом слышал. Я спал с греческой женщиной и лишил её девственности. Могу ли я загладить свой грех, женившись на ней, несмотря на то, что у меня уже есть жена во Флоренции, на которой я женился по закону и с которой связан таинством Римской церкви?
Он задумался. В его глазах появился блеск былого политика. Наконец, он сказал:
– Папа и его кардиналы так тяжко оскорбляли и так упорно преследовали нашу церковь, наших патриархов, даже символы нашей веры, что не будет большим грехом, если я, в меру своих сил, постараюсь организовать как можно больше неприятностей для папской церкви. После сегодняшнего крещения твой прежний брак теряет силу. Я объявляю его недействительным. В нашем тяжёлом положении мы даже не имеем истинного патриарха, который мог бы это совершить. Лишь отступник Георгий Маммас, будь он проклят. Приходи сюда с этой женщиной, и я сочетаю вас под святым кровом как мужа и жену.
Поколебавшись, я сказал:
– Дело это деликатное и его необходимо держать в тайне. Возможно, ты даже кое-что знаешь. Гнев высокопоставленного сановника падёт на твою голову, если ты обвенчаешь нас.
 Он ответил:
– Всё в руках божьих. Грех надо искупить. А разве найдётся настолько злой отец, что захочет помешать собственной дочери искупить грех? Да и мне ли бояться вельмож и архонтов, если я не боюсь самого кесаря?
Кажется, он посчитал, что я соблазнил дочь одного из пролатински настроенных придворных, поэтому отнёсся к моей просьбе благосклонно. Он обещал сохранить всё в тайне, если я приду к нему с этой женщиной ещё сегодня вечером. Я не слишком хорошо знаю каноны греческой церкви, чтобы судить, насколько истинно такое бракосочетание. Но для моего сердца оно истинно.
С радостью я поспешил к своему дому у порта. Предчувствие не обмануло меня. Она была там. Приказала принести из монастыря сундук со своими вещами и попереставляла в доме всё так, что уже ничего найти было невозможно. Мануэлю она приказала вымыть полы во всём доме.
– Господин,– жаловался Мануэль, покорно выжимая мокрую тряпку над ведром с плещущейся грязной водой. – Я только что хотел идти тебя искать. Правда ли, что эта своенравная женщина теперь будет здесь жить и переворачивать всё вверх дном? У меня болят колени и позвоночник. Разве плохо нам было в доме без женщины?
Она останется здесь,– ответил я. – Никому не говори об этом ни слова. Если соседи поинтересуются, скажи, что это латинянка, которая проживёт здесь до конца осады.
– Ты хорошо подумал, господин?– осторожно спросил Мануэль. – Легче посадить себе женщину на шею, чем потом от неё избавиться.– И хитро добавил: – Она рылась в твоих бумагах и книгах.
Я не стал тратить время на препирательства. Взволнованный, я легко, как юноша, взбежал по лестнице. Анна была в одежде простой гречанки, но её лицо, кожа, да и сама осанка выдавали истинное происхождение.
– Почему ты бежал? Почему ты так запыхался? – спросила она, делая вид, что испугана. – Ведь не собираешься же ты выгнать меня из дома, как грозился Мануэль? Это недобрый самолюбивый старик, не понимающий собственной выгоды.– Она виновато взглянула на комнату, где царил беспорядок, и поспешно добавила: – Я лишь переставила часть вещей, чтобы тебе было удобнее. А, кроме того, здесь грязно. Если ты дашь мне денег, я куплю новую драпировку. Ведь не может человек твоего положения жить в такой берлоге.
– Денег? – повторил я в замешательстве и с досадой подумал, что не так уж много их у меня осталось. Ведь всё это для меня уже давно перестало иметь какое-либо значение.
– Конечно,– сказала она. – Я слышала, что мужчины всегда изо всех сил стараются всучить деньги женщине, которую соблазнили. Или ты стал скуп с того момента как добился своего?
Не сдержавшись, я разразился смехом.
– Постыдись говорить о деньгах именно сейчас. Я пришёл, чтобы сделать тебя добропорядочной женщиной. Поэтому я так спешил.
Она перестала шутить и, серьёзная, долго смотрела на меня. Опять я тонул в её карих глазах, таких же чистых, как в тот первый день возле храма. Я знал её целую вечность, будто прожили мы вместе не одну жизнь.
– Анна,– продолжал я,– вопреки всему, хочешь ли ты выйти за меня замуж? Именно об этом я пришёл тебя спросить. Чтобы святое таинство соединило наши души, как уже соединились наши тела.
Она опустила голову. Несколько слезинок вытекло у неё из-под закрытых век и покатились по щекам. – Значит, ты любишь меня? Действительно любишь?– неуверенно прошептала она.
– Неужели, ты сомневаешься? – спросил я.
Она посмотрела на меня.
– Не знаю,– призналась она честно. – Для себя я решила, что если ты меня не любишь, то всё и так не имеет никакого смысла. Я решила подарить тебе свою невинность, чтобы узнать: действительно ли тебе нужно только это. Считаю, что ничего бы не потеряла, окажись всё именно так. Но тогда я бы от тебя ушла и никогда больше не захотела тебя видеть. Сейчас здесь я лишь притворялась. Напридумывала, что у нас общий дом.
Она обвила руками мою шею и прижалась лбом к моему плечу.
– Я ведь никогда не имела собственного дома,– продолжала она. – Наш дом – это дом моего отца и моей матери. Для меня там не было места. Я завидовала нашим служанкам: они выходили замуж и могли покупать дешёвые вещи для своего дома. Завидовала небогатому счастью простых людей, ведь сама я не была рождена для чего-то подобного. Теперь у меня всё это есть, если ты действительно хочешь на мне жениться.
– Нет,– возразил я. – У нас нет ничего. Не воображай себе бог знает что. Нам принадлежит лишь короткий отрезок времени. Но пока я ещё жив, будь моим земным домом. И не удерживай меня, когда придёт последний час. Поклянись мне в этом.
Она ничего не ответила. Лишь приподняла голову и посмотрела на меня из-под опущенных ресниц.
– Подумать только,– произнесла она, – И это я, которая когда-то готовилась стать женой кесаря. Иногда я испытывала досаду на Константина за то, что он не сдержал слово. Но теперь я счастлива, что избежала той свадьбы. Я счастлива, что могу выйти за франка, который сбежал от своей жены.
Она широко распахнула глаза и лукаво улыбнулась.
– Хорошо, что я не жена Константина. Иначе, встретив тебя, я бы изменила ему с тобой. Он бы приказал тебя ослепить, а меня заключить в монастырь, и тебе было бы очень плохо.
Время от времени под стенами города гремели пушки. Лёгкие деревянные дома дрожали и трещали по швам. Но мы жили нашим коротким счастьем и не думали о времени. Вечером я послал Мануэля за носилками, и мы с Анной отправились в монастырь Властелина Мира. Геннадиус испугался, когда узнал Анну Нотарас, но своё обещание выполнил. Во время церемонии Мануэль с монахами держали над нашими головами балдахин. Геннадиус благословил наш брак и выписал свидетельство, которое скрепил печатью монастыря.
Вручая его нам, он посмотрел на меня странным многозначительным взглядом и сказал:
– Не знаю, кто ты, но предчувствие говорит мне, что всё это не просто так. Если я прав, то пусть будет польза от этого для нашей веры и нашего города.
После его слов меня поразило ощущение, что происходящее совсем не зависит от моей собственной воли. Я покинул лагерь султана и с тех пор, как лунатик, шёл дорогой, которую предначертала мне судьба. Иначе, почему из всех женщин на земле я должен был встретить именно Анну Нотарас и узнать её по глазам?

20 апреля 1453.
Я проснулся в своём доме. Анна нагая спала рядом со мной. Она была невыразимо прекрасна. Кожа как золото и слоновая кость. Так прелестна, так невинна, что, глядя на неё, я почувствовал спазм в горле.
В ту же минуту, заглушая грохот орудий, забили тревогу монастырские колокола. Мимо моего дома бежала толпа людей. Посуда на столе зазвенела от их топота. Вспомнив о своих обязанностях, я сорвался с постели. Анна очнулась и, перепуганная, села, прикрывая одеялом наготу.
Я живо оделся. Даже меча не было под рукой. Быстро поцеловал Анну и сбежал по лестнице. Внизу возле каменного льва стоял Мануэль и спрашивал у пробегавших мимо, в чём дело.
Ещё не совсем уверенная радость осветила его лицо.
– Господин,– воскликнул он. – Случилось чудо. Сегодня благословенный день. Подходит папский флот. Первые корабли уже видны вдали в море.
Вместе со всеми я побежал на холм Акрополя. Там, высоко над стеной, защищавший город со стороны моря, я стоял в толпе запыхавшихся, размахивающих руками и кричащих людей и смотрел на четыре больших западных корабля, которые на полных парусах по неспокойному морю уверенно держали курс прямо на вершину Акрополя среди беспорядочно снующих бесчисленных турецких галер. Три корабля несли генуэзские флаги с крестом. Четвёртый, большое транспортное судно, поднял на рее длинный пурпурный флаг кесаря. Никаких других христианских кораблей видно не было. Корабли были уже так близко, что ветер доносил до нас шум битвы, крики, ругань и выстрелы. Турецкий флагманский корабль таранил самого большого генуэзца и торчал в его боку. К каждому из оставшихся кораблей цепко прилепились турецкие галеры с помощью багров и абордажных крючьев, так что большие корабли на полных парусах волокли за собой множество галер.
Возле меня, крича от возбуждения, люди рассказывали, что бой начался далеко в море. Сам султан въехал на коне в воду, на отмели возле Мраморной башни, чтобы лично отдать приказ флоту и велеть капитанам уничтожить христианские корабли. Вся прибрежная стена была чёрной от людей. Из уст в уста передавали слухи и известия. Говорили, что султан скалил зубы как пёс, и пена выступила у него на губах. Это могло быть правдой. Я собственными глазами видел приступ ярости у Мехмеда, хотя с тех пор он научился управлять собой.
Медленно, но уверенно ветер гнал большие корабли в сторону спасительного порта. Они волокли за собой турецкие галеры, как медведь волочёт охотничьих псов, вцепившихся в его шкуру. Галер было так много, что они часто сталкивались друг с другом. Высокие волны блестели от кровавой пены. Время от времени какая-нибудь галера прекращала боевые действия, отцепляла крючья и отплывала в сторону, освобождая место для другой. Далеко в море дрейфовала одинокая тонущая галера.
Над морем раздавались звуки бубнов и рогов, пронзительные крики и смертельные хрипы. В воде плавали трупы и обломки кораблей. Турецкий адмирал стоял на корме своей галеры с рупором в руке и выкрикивал команды.
Внезапно, толпа на берегу взревела, скандируя:
– Фрак-та-не-лас! Фрак-та-не-лас!– Крик триумфально пронёсся по всему городу. Кто-то узнал капитана судна под флагом кесаря. Ещё до осады это судно отплыло на Сицилию за зерном. На его палубе можно было отчётливо разглядеть огромного мужчину, который смеялся и строил гримасы. Окровавленным топором он указывал лучникам на турок, сидящих высоко на мачтах турецких галер.
Генуэзцы намочили паруса, поэтому турецкие зажигательные стрелы не могли их поджечь. Внезапно, на палубу турецкой галеры брызнула струя огня, и крик обожжённых на мгновение заглушил шум сражения. Пылающая галера вышла из боя, оставляя за собой огненный след на воде.
Картина была просто невероятная. Четыре христианских корабля упорно прокладывали себе дорогу к порту, окружённые, по меньшей мере, четырьмя десятками боевых турецких галер. Радость толпы была неописуемой. Время от времени кричали, что подходит папский флот, что эти корабли – лишь передовой отряд. Константинополь спасён.
Перевитый дымами, сплетённый клубок кораблей минул мыс Акрополя. В этом месте необходимо сделать крутой поворот на запад, чтобы достичь портового запора и Золотого Рога. Корабли лишились попутного ветра и потеряли ход. Высокий холм загораживал ветер. Паруса обвисли, и было видно, что корабли уже не слушаются руля. На турецких галерах поднялся торжествующий крик. Толпа онемела. С холмов на противоположном берегу с ветром долетел до нас победный рёв. Там, по другую сторону стен Пера, стояли густые толпы наблюдающих за битвой и славящих Аллаха турок.
Христианские корабли соединились бортами друг с другом и сражались в сомкнутом строю, хотя турецкий адмиральский корабль всё ещё торчал, застряв своей острогой, в борту самого большого генуэзца и мешал ему маневрировать. Накрепко сцеплённые крючьями между собой, борт о борт, все четыре корабля качались на высокой волне как одна большая крепость, изрыгающая камни, ядра, стрелы, огонь и расплавленный свинец на турецкие галеры. Шипящими дугами брызгал греческий огонь на турецкие палубы, так что у турок было достаточно работы по тушению пожаров.
– Фрактанелас! Фрактанелас! – опять стали кричать люди с прибрежной стены. Корабли находились так близко, что легко можно было различить лица сражающихся. Но помочь им не мог никто. За портовым запором стояли готовые к бою венецианские корабли, но цепь не позволяла им вмешаться в битву. А до порта было ещё далеко.
Когда я смотрел на фантастическое сражение генуэзских кораблей, я простил Пера всю её купеческую жадность. Я отдавал себе отчёт, сколько дисциплины, искусства и морского опыта требовал этот бой. Я понял, почему Генуя веками была владычицей морей, соревнуясь с самой Венецией. Ужасно медленно, шаг за шагом продвигалась эта грохочущая и плюющая огнём крепость из четырёх кораблей к портовому запору, с трудом движимая несколькими огромными вёслами и прибоем.
На стене и на склонах холмов люди падали на колени. Напряжение было сверхчеловеческое, ведь турки обладали огромным численным перевесом. С каким-то остервенением постоянно менялись галеры, чтобы снова и снова идти в атаку со свежими силами. Турецкий адмирал охрип от крика. Кровь текла у него по щеке. С отрубленными руками, падали в воду воины с тюрбанами на голове, но пальцы их отрубленных рук всё ещё судорожно цеплялись за борта христианских кораблей.
– Панагия, Панагия, Святая Дева, защити свой город,– возносились к небу молитвы людей. Греки молились за латинян, взволнованные мужеством и выдержкой моряков. Может, это и не героизм, когда человек сражается за свою жизнь, но героизмом, несомненно, было то, что четыре корабля, не бросая друг друга, прорывались через превосходящие силы противника, чтобы прийти на помощь Константинополю.
И вдруг, словно божественное дыхание прошелестело в небесах. Случилось чудо. Ветер изменил направление. Опять наполнились тяжёлые мокрые паруса, и христианские корабли быстрее заскользили к портовому запору.
В последнюю минуту турецкий адмирал приказал отрубить нос своей галеры, так что только острога осталась торчать в тяжёлом дубовом брюхе христианского корабля. Смирившись с неудачей, турецкая галера развернулась и отошла, а из её шпигатов хлестала кровь. Словно прихрамывая, с поломанными вёслами в клубах дыма от трудногасимого греческого огня, остальные турецкие корабли уходили вслед за своим флагманом. Протяжный триумфальный рёв люда Константинополя потряс небеса.
Я не очень разбираюсь в чудесах, но то, что ветер в решающее мгновение изменил направление – настоящее чудо. В этом было что-то сверхъестественное, что-то, чего не может постичь человеческий разум. Всеобщую радость не могли пригасить ужасные стоны раненых и хриплые проклятия моряков, которые обессиленными голосами взывали в сторону порта, требуя отворить им запор. Расцепить большую цепь – трудное и небезопасное дело. Только когда турецкие корабли исчезли в Босфоре, Алоис Диего приказал открыть запор. Четыре корабля, покачиваясь, вошли в порт и дали салют в честь кесаря.
В тот же день, ближе к вечеру, команды с хоругвями и командирами во главе, в сопровождении радостных толп, промаршировали через весь город к монастырю Хора, чтобы поблагодарить Константинопольскую Панагию за спасение. Все раненые, которые могли ходить, приняли участие в этом шествии. Некоторые тяжелораненые, попросили принести их в храм на носилках, надеясь на чудесное исцеление. Так благодарили и славили латиняне греческую Непорочную Деву, а в глаза им сияла ослепительным блеском золотая мозаика церкви монастыря Хора.
Но для наиболее здравомыслящих граждан города радость и надежда скоро померкли, когда они поняли, что эти три генуэзских корабля вовсе не авангард объединённого христианского флота, а просто суда с грузом оружия, которое кесарь ещё осенью купил и оплатил. Нападение на них султана было очевидным нарушением нейтралитета, ведь корабли шли в Пера. Капитаны организовали отпор только потому, что их груз был военной контрабандой, и они боялись потерять корабли. Теперь, достигнув порта назначения, они и их судовладельцы стали богатыми людьми. Другой вопрос, смогут ли капитаны сохранить своё богатство и корабли, ссылаясь на нейтралитет Пера.
Прошло время любви и наслаждений. Я вынужден был вернуться на свой пост в Блахерны и показаться Гюстиниани. На прощание я поцеловал молодую жену и запретил ей выходить в город, чтобы её не узнали. А мои мысли были уже далеко. Я приказал Мануэлю повиноваться ей и пообещал прийти домой, как только появится такая возможность.
У ворот святого Романа не только наружная, но и внутренняя стена повреждена пушечным огнём. Как только начинает темнеть, для укрепления наружной стены нескончаемым потоком несут балки, землю, вязанки хвороста. Любой может выйти через внутреннюю стену к наружной, но вернуться в город сложнее. Гюстиниани выставил посты, которые задерживают тех, кто хочет вернуться и заставляют всех посетителей отработать одну ночь. Латиняне Гюстиниани измучены постоянными бомбардировками, не прекращающимися круглые сутки, и непрерывными атаками неприятеля на выломы, во время которых турки стремятся помешать ремонту стен. Большинство обороняющихся не снимали доспехи много дней.
Я описал Гюстиниани морскую битву так, как видел её собственными глазами и сказал:
– Венециане в бешенстве из-за победы генуэзцев на море. Ведь их собственные корабли пока не добились никакой славы, стоя возле запора и прячась от каменных ядер из бомбард султана.
– Победа,– нахмурился Гюстиниани. – Единственной победой является то, что мы сопротивляемся уже около двух недель. Приход этих кораблей – наше самое крупное поражение. До сих пор мы, по крайней мере, могли надеяться, что собранный Папой флот крестоносцев вовремя подоспеет нам на помощь. Теперь мы знаем, что Греческое море пусто, и нет никакого флота даже в итальянских портах. Христианский мир бросил нас на произвол судьбы.
Я возразил:
– Такая экспедиция должна оставаться в тайне до конца.
Он ответил:
– Ерунда. Невозможно снарядить достаточно большой флот, чтобы до генуэзских моряков не дошли, по крайней мере, какие-либо слухи.– Он глянул на меня грозным взглядом своих бычьих глаз и спросил:
– Где ты был? Целые сутки тебя никто в Блахернах не видел.
– День был спокойный, и я устраивал свои личные дела. Или ты мне уже не доверяешь?
В его словах звучало обвинение:
– Ты под моим началом и я должен знать, чем ты занят….– Внезапно, он приблизил своё лицо к моему, щёки его побагровели, а в глазах появился зелёный огонь. Он взорвался: – Тебя видели в турецком стане.
– Ты с ума сошёл?! – воскликнул я. – Это бессовестная ложь. Просто кому-то понадобилась моя голова. Да и как я мог побывать там и вернуться?
– Каждую ночь снуют люди между Константинополем и Пера, а тамошняя стража – это бедные люди и не откажутся от дополнительного заработка. Ты думаешь, я не знаю, что происходит у султана? У меня там есть глаза, как и у султана есть глаза здесь.
– Гюстиниани,– сказал я, – Ты должен мне верить ради наших дружеских отношений. Вчера был спокойный день, и я женился на греческой женщине. Но, ради бога, пусть это останется между нами, иначе я её потеряю.
Он рассмеялся громовым смехом и ударил меня своей широченной лапой по плечу как прежде.
– Никогда не слышал ничего подобного,– сказал он. – Ты считаешь, что сейчас самое время подумать о создании семьи?
Он мне верит. Может, ему просто захотелось меня попугать, чтобы выяснить, чем я занят, когда он меня не видит. Но на сердце мне легла тяжесть и дурное предчувствие. Всю ночь в турецком стане загорались новые костры, а большие орудия, которые раньше довольствовались одним выстрелом за ночь, сейчас стреляли каждые два часа.

21 апреля 1453.
Адский огонь. Ночью турки установили новые пушки и усилили батареи. Их новая тактика – не целиться всё время в одну и ту же точку – уже принесла первый успех. После полудня свлилась одна из башен большой стены возле ворот святого Романа, потянув за собой значительный участок стены. Вылом образовался впечатляющий. Если бы турки имели наготове достаточные для штурма силы, они могли ворваться в голод. От наружной стены в этом месте осталась только временная палисада, которую приходится восстанавливать каждую ночь. Но, к счастью, турки довольствовались атаками местного значения несколькими сотнями людей на различные участки стены. Они уже не успевают собирать убитых. Много трупов лежит под наружной стеной и там, где оползень разрушил берег рва. Смрад отравляет воздух.
Перестрелка продолжалась без перерыва целый день до позднего вечера. Султан приказал испытать стену на всём протяжении. На холмах за Пера установили новые пушки. Снаряды летят над Пера, чтобы поразить корабли в порту. По меньшей мере, сто пятьдесят каменных ядер уже упали на порт. Когда венецианские корабли отошли от запора, чтобы избежать попаданий, галеры султана пытались его проломить. Но тревога была поднята вовремя, и венециане вернулись на защиту запора. Им удалось нанести турецким галерам столь сильные повреждения, что тем пришлось отступить. Во время этого боя турки не могли стрелять над Пера из опасения попасть в собственные корабли. Уже трижды флот султана безуспешно пытался порвать цепь.
Кажется, султан мобилизовал все силы, чтобы отомстить за вчерашнее поражение на море. Говорят, вчера вечером он поскакал в порт Пилар и собственноручно бил своего адмирала железной булавой эмира в грудь и по плечам.
Адмирал Балтоглы был тяжело ранен в сражении: потерял глаз, а из команды его адмиральского корабля погибло двести человек, и лишь с большим трудом ему удалось выйти из боя самостоятельно. Несомненно, это муж достойный, но командовать флотом он не способен. Об этом свидетельствует вчерашняя несогласованность действий подчинённых ему галер.
Султан хотел посадить его на кол, но высшее командование флота умоляло помиловать адмирала, принимая во внимание его отвагу. Поэтому султан довольствовался поркой. И вот на глазах у всего флота адмирала били палками, пока он не потерял сознание. У него отобрали всё имущество и выгнали из лагеря. А так как бывший командующий потерял глаз, имущество и честь, то теперь султану нелегко будет найти того, кто решится принять на себя командование флотом. И всё же, турецкий флот не бездействует. Целый день он маневрировал, впрочем, без всякого заметного успеха.
Венециане опасаются, что активность флота и непрерывные разведывательные атаки предвещают скорый общий штурм. Высокая боеготовность сохраняется целый день. Никому не позволено уходить со стены. Даже ночью все спят в доспехах и при оружии. В городе вчерашнюю радость победы сменила подавленность. Уже никто не считает орудийные выстрелы, так как пушки гремят постоянно. Пороховой дым застлал небо и закоптил стены.
Каждый день в лагерь султана прибывают новые отряды добровольцев, привлекаемых перспективой грабежа. Среди них есть христиане, а также европейские купцы, которые неплохо зарабатывают на продаже живности и на заработанные деньги рассчитывают купить военную добычу, когда турки возьмут город. Говорят, перед близкой перспективой вывоза награбленного имущества из Константинополя, резко возросли в цене повозки, тягловый скот, ослы и верблюды. Бедняки надеются, что в городе они возьмут столько невольников, что добычу можно будет перенести на людских плечах вглубь Азии.
Всё это предвещает решающий штурм. Батареи султана уже научились целиться в три определённый точки наружной стены таким образом, что большие её куски откалываются и падают в ров. В городе, а часто и на стенах, уже заметны признаки паники.
Резервный отряд Нотараса объезжает город верхом и бесцеремонно хватает и тащит всех пригодных к работе на стенах. Только женщинам, старикам и детям позволено оставаться дома. Даже больных поднимают с постели, ведь есть много трусов, прикидывающихся больными. Некоторые считают, что это война кесаря с латинянами и не хотят за них сражаться. На случай, если туркам удастся ворваться в город, многие горожане приготовили себе укрытия в погребах, подземельях, высохших колодцах.

22 апреля 1453.
Страшное воскресение. Утром вдруг перестали звонить церковные колокола, и на стенах возле порта собралось множество людей, которые в немом изумлении не верили собственным глазам. Со страхом говорили о проделках ведьм и о дервишах, умеющих ходить по воде и пользоваться плащом как парусом. Напротив церкви святого Николая и ворот святой Теодории простирался порт Пера, сплошь забитый турецкими галерами. Никто не мог понять, как турецкие корабли перебрались через запор и оказались в тылу нашего флота. Многие протирали глаза и уверяли, что эти корабли – мираж. Но берег возле Пера был забит турками. Они копали шанцы, возводили палисады и перетаскивали пушки для защиты галер.
А потом все разом закричали. Внезапно, на вершине холма появился турецкий корабль и тут же стал скользить с откоса на полных парусах под музыку бубнов и труб. Выглядело это так, будто плыл он под парусами по суше. Влекомый сотнями людей по деревянным полозьям, он соскользнул на берег, плюхнулся в воду и, освободившись от деревянной тележки, встал рядом с другими кораблями. Там уже находилось около пятидесяти парусов. Но это были небольшие галеры на восемнадцать или двадцать два гребца длиной от пятидесяти до семидесяти стоп.
За один день и одну ночь султан и его новый адмирал подготовили этот сюрприз. Днём выяснилось, что генуэзцы из Пера доставили султану огромное количество леса, канатов, деревянных колод для валков и жира для намащивания слипов. Получив всё это, турки с помощью коловоротов, волов и людей втащили корабли из Босфора на крутой холм за Пера и спустили их вниз в Золотой Рог по другому склону.
Генуэзцы из Пера оправдывались тем, что, как они говорили, подготовка была проведена очень быстро, в глубокой тайне, и им самим ничего не было известно вплоть до сегодняшнего утра. А что до поставок большого количества жира, говорили они, то для сохранения нейтралитета им приходится вести торговлю как с городом, так и с султаном. И даже если бы они знали, что произойдёт, то помешать всё равно не смогли, ведь за холмом стоят десятки тысяч турецких воинов для защиты галер.
Алоис Диего срочно собрал венецианских военачальников в храме св. Марка на совещание с кесарем и Гюстиниани. В это время всё новые и новые галеры с развёрнутыми парусами соскальзывали со взгорья возле Пера. Рулевые били в бубны, а команда кричала и салютовала вёслами, по-детски радуясь этому плаванию по суше. Наш флот стоял готовый к бою, но приблизиться не мог.
Некоторые венециане предлагали, чтобы флот немедленно атаковал и своими тяжёлыми кораблями и мощным вооружением уничтожил лёгкие турецкие корабли, пока многие из них ещё находятся на берегу. Они утверждали, что сопротивление не может оказаться значительным, даже если турецких кораблей будет в несколько раз больше. Но более осторожные участники совещания, а среди них и сам байлон, с должным уважением отнеслись к пушкам, которые султан установил на взгорье для защиты своих галер, и воспротивились столь рискованному предприятию, которое могло привести к потоплению или повреждению их драгоценных больших кораблей.
Было также предложение высадить ночью на берег отряд с помощью пары лёгких галер, но Гюстиниани решительно этому воспротивился. У турок под Пера силы слишком велики, а нам нельзя рисковать ни одним пригодным для боя солдатом.
На оба предложения по политическим соображениям наложил вето и кесарь Константин. Турецкие галеры стоят на якоре в Золотом Роге на стороне Пера. Берег тоже принадлежит ей, хотя и расположен за пределами стены. А значит, нельзя предпринимать никаких действий без предварительных переговоров с генуэзцами из Пера. И даже если султан нарушил нейтралитет Пера, расположив войска возле порта, это не даёт право Константинополю на подобные действия. Франц поддержал кесаря и добавил, что Константинополь не может себе позволить поссориться с генуэзцами, даже если султан решится на такой шаг.
Венециане кричали, крепко выражаясь, что лучше уж сразу сообщить обо всём султану, чем генуэзцам, предателям христианства. Они были уверены, что султан только с тайной поддержкой Пера мог перебросить корабли в Золотой Рог.
Тогда Гюстиниани вытащил свой огромный двуручный меч и крикнул, что готов защищать честь Генуи против одного, двух или сразу всех членов венецианского совета из двенадцати человек. Это несправедливо и позорно, кричал он, готовить план нападения, не выслушав сначала генуэзских шкиперов. Их корабли подвергаются той же опасности, что и венецианские, и принимают такое же участие в обороне. И недостойно со стороны венециан пытаться таким поступком поправить свою потрёпанную честь.
Кесарь вынужден был встать перед ним с распростёртыми руками, чтобы его успокоить. Потом со слезами на глазах он утихомиривал разбушевавшихся венециан.
Наконец, слово взял венецианин, капитан Джакомо Коко, тот самый, который прибыл осенью в Константинополь из Трапезунда, хитростью пройдя Босфор, несмотря на турецкую блокаду, не потеряв при этом ни одного человека.
Это муж жёсткий, предпочитающий разговорам дело, но порой в его глазах появляется блеск озорства. Подчинённые его боготворят и рассказывают многочисленные истории, в которых он проявил себя как искусный и сметливый моряк.
– Чем больше поваров, тем хуже суп,– сказал он. – Если что-то предпринимать, то немедленно, внезапно и не посвящая в это дело больше людей, чем необходимо. Достаточно одной галеры, обложенной снаружи мешками с шерстью и хлопком для защиты от пушечных ядер. Под её прикрытием на многочисленных вёсельных лодках и малых судах мы сможем подойти к турецким кораблям и поджечь их прежде, чем турки опомнятся. Я сам охотно возглавлю эту операцию при условии, что вы перестанете болтать, и что всё произойдёт уже сегодня ночью.
Несомненно, это было хорошее предложение, но кесарь считал, что нельзя обижать генуэзцев. Поэтому план Коко приняли в принципе, но решили отложить мероприятие на несколько дней для его уточнения и согласования с генуэзцами. Чтобы не обидеть Коко, его назначили командиром. Джакомо Коко пожал плечами и рассмеялся:
– Мне везло и даже слишком, но нельзя же рассчитывать на чудо. Я не спешу на небо. Покаяться и принять святое причастие успею всегда. Если не провести операцию сегодня, то уже завтра меня ждёт верная смерть.
Гюстиниани ничего мне не рассказал, а только заметил:
– От флота зависит, какие ответные шаги мы предпримем. Турецкие галеры в Золотом Роге не представляют никакой угрозы для венецианских кораблей. Максимум на что они способны – это подкрасться в темноте и поджечь один из них. Гораздо хуже то, что теперь нам придётся укреплять портовую стену. До этого времени на ней находилась лишь горстка стражников для наблюдения. Сейчас я буду вынужден держать там силы, достаточные, чтобы помешать попыткам турок высадиться со стороны бухты. Этой ночью султан Мехмед, бесспорно, сравнялся с Александром и намного превзошёл Ксеркса, короля персов, совершавшего подвиги в этих водах. Правда, уже давно корабли перетаскивают по суше, но ещё никогда это не происходило в столь трудных условиях и в таком большом масштабе. Пусть венециане, сколько пожелают, хвастают своими кораблями. На меня большее впечатление произвело военное искусство Мехмеда. Только действиями без единого выстрела одной лишь угрозой он вынудил меня перестроить оборону и распылить силы.
Он взглянул на меня из-под бровей и добавил:
– Кстати, мы с кесарем пришли к выводу, что мегадукс Лукаш Нотарас заслужил новое повышение за свои заслуги при обороне города. Не помню, говорил ли я тебе об этом. Завтра утром в центре города у храма Святых Апостолов будет объявлено о его назначении командующим резервными войсками. Защиту стен я поручу кому-нибудь другому и одновременно пошлю туда новых людей.
– Гюстиниани,– сказал я. – Он тебе этого никогда не простит. В его лице ты унижаешь весь греческий народ, церкви и монастыри, священников и монахов, сам греческий дух.
Гюстиниани подмигнул мне:
– Значит, и через это я должен пройти ради княжеской короны. Я не прощу себе, если однажды ночью греческий дух откроет ворота и впустит турок с этих самых кораблей.
Он что-то пробурчал себе под нос и добавил:
– Греческий дух…., да, подходящее слово. Все мы должны его остерегаться, даже кесарь.
Я кипел от гнева, хотя и понимал его правоту.
Нашей единственной радостью в это чёрное воскресение было то, что одна из больших пушек турок лопнула со страшным грохотом, убив множество людей и вызвав смятение среди оставшихся в живых. Прошли не менее четырёх часов, прежде чем возобновилась пальба из пушек на этом участке.
Многие из нас страдают от горячки и болей в животе. Братья Гуччарди приказали повесить греческого работника, который умышленно отрубил себе пальцы, чтобы не работать на стене.
Может, это действительно война латинян и греков? Я боюсь своих чувств, своих мыслей. Во время войны даже самый холодный рассудок не может не испытывать смятение.

25 апреля 1453.
Сегодня ночью Джакомо Коко держал в готовности две галеры, чтобы атаковать и поджечь турецкие корабли возле берега Пера. Но генуэзцы воспротивились операции, пообещав принять в ней посильное участие, как только она будет лучше спланирована.
Я удивляюсь, неужели, можно серьёзно верить, что всё удастся сохранить в тайне от турок, когда каждый человек на флоте эту тайну знает и повсюду все заняты обсуждением плана внезапной атаки.
Обстрел из пушек продолжается. Потери растут. Всё, что удаётся отремонтировать в течение ночи, каменные ядра сметают на следующий день. На участке братьев Гуччарди рухнули две башни большой стены.

28 апреля 1453.
Сегодня рано утром, когда было ещё темно, пришёл Гюстиниани и разбудил меня, тряхнув за плечо. Возможно, ему захотелось самому удостовериться, что я на своём посту в Блахернах. Потом он коротко приказал мне следовать за ним. Рассвет ещё не наступил. Ночной холод ощутимо давал о себе знать. В турецком стане лаяли собаки. Но кроме этого везде было тихо. Мы поднялись на стену напротив того места, где стояли на якорях турецкие корабли. И вдруг, за два часа до восхода солнца на высокой башне в Пера зажёгся огонь – сигнал для турок.
– Боже всемогущий! – сдавленным голосом прошептал Гюстиниани. – Почему я родился генуэзцем? Их левая рука не ведает, что творит правая.
Ночь по-прежнему была тиха. С турецкого берега не долетало ни единого звука. Под нами в тесноте блестела вода портового залива. Яркий огонь пылал высоко на башне в Галате. Я напряг зрение, и мне показалось, что по воде скользят силуэты кораблей. И вдруг, ночь взорвалась. Пламя от выстрелов из пушек с противоположного берега ослепило нас. Тяжёлые каменные ядра с треском били в борта кораблей и крушили дубовые палубы. В мгновение ока темнота наполнилась оглушительным криком и шумом. Запылали факелы. Греческий огонь брызгал пламенем и уплывал горящими на воде пятнами. В зареве сражения я увидел, что венециане выслали целую флотилию для уничтожения турецких галер. Вдоль берега плыли два больших корабля, бесформенные из-за мешков с шерстью и хлопком, привязанных к бортам. Один из них уже начал тонуть. Всё новые орудийные ядра беспрерывно сыпались на шхуны и бригантины, шедшие рядом с большими кораблями. Весь турецкий флот в полной боеготовности вышел навстречу христианским кораблям. Корабли Запада в замешательстве сталкивались друг с другом, отчаянные крики – команды капитанов – разносились над водой. Густая туча порохового дыма мешала видеть всё картину, и лишь багровый отсвет пожара указывал место, где горела одна из галер. Христиане подожгли свои брандеры и пустили их по течению, а сами попрыгали в воду, ища спасение на других кораблях.
Битва продолжалась до рассвета, пока, наконец, венецианским галерам не удалось оторваться и отступить. Одна из них под командованием Трависана пошла бы на дно, но команда разделась донага и заткнула пробоины одеждой. Другая, под командованием Коко, всё же, затонула через несколько минут. Часть её команды спаслась, добравшись вплавь до берега на стороне Пера.
Когда взошло солнце, мы смогли убедиться, что план застать неприятель врасплох провалился полностью. Горела лишь одна турецкая галера, которая вскоре затонула. Остальные возгорания туркам удалось погасить.
Уцелевшей галерой командовал сын венецианского байлона. Возвращаясь назад мимо Пера, он приказал дать залп из пушек, и мы видели, как ядра били в стены, взметая облака пыли. Огненный сигнал, зажжённый на башне в минуту, когда венецианские корабли тронулись в путь, так убедительно доказывали предательство генуэзцев из Пера, что даже Гюстиниани не пытался этому перечить.
– Хорошо это или плохо, но Генуя – мой родной город,– сказал он. – Венецианский флот слишком силён в сравнении с генуэзским, и небольшое кровопускание для восстановления равновесия в порту ему на пользу.
Мы уже сходили со стены, когда я бросил последний взгляд на подёрнутый дымом берег Пера и схватил Гюстиниани за руку. Там показался султан на белом скакуне, и восходящее солнце рассыпалось разноцветными искрами в драгоценных камнях его тюрбана. Он подъехал к самому берегу и остановился на небольшом возвышении. К нему тут же подвели ограбленных и раздетых пленников со связанными за спиной руками. Это были матросы, спасшиеся с потопленной галеры. Вокруг нас люди показывали пальцами и кричали, что узнают Джакомо Коко.
Из Блахерн тут же прибежала группа венециан, оставивших свои посты на стене. Гюстиниани приказал им вернуться, но они возразили, что подчиняются только своему байлону, который поехал в порт, чтобы встретить сына. Им он приказал прибыть туда же в полном вооружении.
Развивающиеся события прервали спор. Мы вновь в безмерной тревоге обратили свои взоры к Пера. Турки заставили пленных встать на колени, и палач замахал мечом. Катились головы, брызгала кровь. Но и этого туркам было мало. Они вкопали в землю частокол заостренных кольев и насадили на них безголовые тела, а потом на самый верх надели отсечённые головы с ощеренными ртами и перекошенными лицами. Многие из нас закрывали глаза, чтобы не видеть эту страшную картину. Какую-то женщину вырвало и, шатаясь, она сошла со стены.
Пленных было так много, что первые уже висели окровавленные на кольях, а последние ещё ждали казни. Султан не пощадил никого. Когда взошло солнце, сорок окровавленных трупов висели на кольях, и их отрубленные головы взывали о мести, хотя уста были немы.
Гюстиниани сказал:
– Не думаю, что хоть один венецианин захочет после этого сходить в гости к туркам.
В это время к берегу подошли на вёслах шлюпки с вооружёнными людьми с кораблей. Их оружие блестело на солнце. Увидев их, Гюстиниани нахмурил брови:
– Что здесь происходит?– спросил он подозрительно.
Мы услышали за спиной перестук копыт. Венецианский байлон промчался мимо нас бешеным галопом, несмотря на свой возраст и полноту, а за ним скакал его сын с обнажённым и всё ещё окровавленным мечом.
– Ко мне, венециане! – кричали они. – Тащите пленных!
Гюстиниани напрасно взывал, требуя, чтобы ему подали коня. Потом успокоился и сказал:
– Я всё равно не могу снять своих людей со стены у ворот святого Романа. Пусть этот позор падёт на головы венециан. Ты ведь сам видел, как они в панике бросили свои корабли и удрали.
Вскоре взбешённые венецианские матросы и солдаты с градом ударов и пинков приволокли пленных турок, собранных из башен и подземелий. Часть из них была схвачена в городе, когда началась осада. Но большинство попали в плен во время ночных вылазок с целью разведки, возле ворот святого Романа и в других местах. Многие были ранены и едва могли идти. Через час около двухсот пленных были собраны возле портовой стены. Венециане топились вокруг, и часто кто-либо из них подходил к пленным, бил их по лицу, пинал в живот или рубил куда попало мечом. Многие пленные падали на землю и оставались лежать. Другие пытались молиться или просто взывали к Аллаху.
Гюстиниани кричал венецианцам:
– Это мои пленные. Я буду жаловаться кесарю.
Венецианцы отвечали:
– Заткни рот, проклятый генуэзец, пока мы не повесили тебя самого. Их было несколько сотен в полном вооружении. Гюстиниани понял, что ничего не сможет сделать и его собственная жизнь под угрозой. Он подошёл к байлону и попытался его вразумить:
– Я не виноват в том, что совершили генуэзцы из Пера. Мы все здесь сражаемся во имя бога и ради спасения христианства. Вам не прибавит славы казнь этих несчастных, многие из которых мужественные люди и в плен попали из-за ранения. Не совершайте глупость, ведь тогда ни один турок не пожелает сдаваться, и будет сражаться до конца.
Байлон воскликнул с пеной на губах:
– Ещё не остыла кровь наших родных и близких, а ты, подлый генуэзец, не стесняешься брать турок под свою защиту. Может, ты собираешься получить за них выкуп? Ха! Генуэзец продаст собственную мать, если ему хорошо заплатят. Ха! Мы покупаем твоих пленных за хорошую цену. На!
Он сорвал с пояса кошелёк и бросил его под ноги Гюстиниани. Тот побледнел, но сдержался и отошёл, знаком предложив мне следовать за ним.
Венециане стали вешать пленных турок одного за другим на выступах и зубцах стены, а также на башнях напротив места, где султан казнил венециан. Повесили даже раненых, всего двести сорок человек, по шесть человек за каждого казнённого венецианца. Моряки не стеснялись исполнять обязанности палача. Байлон лично повесил одного из раненых.
Когда мы отошли от стены на некоторое расстояние, Гюстиниани прибавил шагу. Навстречу ехали два всадника – патруль резервных войск. Гюстиниани приказал им спешиться и отдать нам коней. Вскоре мы прибыли в резиденцию кесаря. Кесарь закрылся в башне и молился перед иконой. В своё оправдание он сказал, что вынужден был уступить требованиям венециан и дать согласие на экзекуцию, иначе они бы взяли пленных силой, подрывая его авторитет. Гюстиниани объявил:
– Я умываю руки. Ничего поделать не могу. Не могу снять с вылома ни единого человека, хотя многие венециане оставили свои посты. Держи наготове резервы. Иначе я не отвечаю за то, что может произойти.
Перед тем как вернуться на свой командный пункт, Гюстиниани некоторое время наблюдал за турецким станом. Но ближе к вечеру он-таки появился в порту с двадцатью своими солдатами. После казни безоружных турок венециане распалились. Правда, многие из них вернулись на стены, а байлон заперся в Блахернах, оплакивая бесславную гибель Джакомо Коко. Но оставшиеся группами слонялись по порту, вопя об измене и требуя смерти генуэзцев. Если им по пути встречался генуэзец, его сбивали с ног, вываливали в грязи и пинали ногами, не заботясь о целостности рёбер.
Когда они стали выбивать двери и окна у одного из генуэзских купцов, Гюстиниани приказал своим закованным в железо солдатам двинуться лавой и очистить улицу от венецианского сброда. Началась всеобщая бойня. Скоро дрались уже повсюду в портовых улочках, свистели мечи, и лилась кровь. Стражи порядка забили тревогу, и Лукаш Нотарас прискакал сверху с холма во главе отряда греческих всадников, которые стали охотно топтать конями как венециан, так и генуэзцев. Греки, которые прежде прятались по домам, осмелели и стали бросать камни с окон и крыш, бить длинными палками пробегавших мимо латинян.
Бойня длилась уже два часа, и солнце стало клониться к горизонту, когда в порт приехал сам кесарь в зелёном императорском плаще из парчи, пурпурном кафтане, пурпурных сапожках и золотой дугообразной короне. Рядом с ним ехал венецианский байлон, также одетый соответственно сана. Байлон обратился к Гюстиниани, его щёки дрожали. Он молил о прощении за оскорбительные слова, которые произнёс утром. Кесарь ронял слёзы и обращался к латинянам, чтобы ради Христа забыли о внутренних распрях перед лицом грозящей всем опасности. Если кто-то из генуэзцев в Пера оказался предателем, то ведь не виноваты в этом все генуэзцы.
Их призывы вызвали своего рода братание, в котором принял участие и Лукаш Нотарас. Он поднял руки байлона и Гюстиниани и назвал их братьями, призвал забыть старые обиды и недоразумения, раз уж все мы поставили свои жизни на карту, чтобы уберечь город от турок. Мне кажется, в эту минуту Нотарас был вполне искренен и благонамерен, ведь под влиянием внутреннего порыва в греках легко пробуждаются благородство и самопожертвование.
Но и Гюстиниани и Минотто – оба черпали знания о политике из мудрости и опыта своих городов – посчитали, что это была только ловкая игра, и Нотарас лишь воспользовался удобным случаем для налаживания дружеских отношений с латинянами.
Потом все сели на коней, люди Нотараса окружили район порта, а кесарь, Гюстиниани, Минотто и Нотарас ходили по улицам, призывая и упрашивая во имя Христа сохранять спокойствие, забыть о раздорах. Церемониальные одежды императора действовали даже на самых дерзких латинян, и они не осмеливались выказывать неповиновение.
Понемногу все возвратились на шлюпки и отплыли к своим кораблям. На улицах остались лишь несколько венецианских моряков, которые, скорбя по Коко, упились до потери сознания. Трое генуэзцев и два венецианца погибли, но по просьбе кесаря решено сохранить это в тайне и похоронить их ночью.
Волнения коснулись и моего дома. Когда всё улеглось, я попросил Гюстиниани отпустить меня домой. Он ответил, что и сам не прочь опрокинуть со мной рюмочку вина после такого позорного и грустного дня как сегодняшний. Но мне кажется, он решил пойти ко мне в гости потому, что ему было интересно увидеть мою жену.
Мануэль открыл нам дверь и голосом, дрожавшим от возбуждения и гордости, рассказал, что ему удалось угодить камнем в голову венецианскому чурбану и свалить его на мостовую. Гюстиниани благосклонно назвал его хорошим и умным парнем. Устав под тяжестью доспехов, он свалился в кресло, так что содрогнулся весь дом, вытянул ноги перед собой, и попросил вина ради бога.
Я оставил Мануэля обслужить его, а сам поспешил к Анне, которую нашёл в самой дальней комнате. Я спросил её, не желает ли она познакомиться с прославленным Гюстиниани, или, как истинная гречанка, предпочтёт не показываться на глаза незнакомцу.
Убедившись, что со мной ничего не случилось во время беспорядков, Анна бросила на меня взгляд, полный укоризны, и сказала:
– Если ты настолько стыдишься моей внешности, что даже не хочешь показывать меня своим приятелям, то я лучше останусь в этой комнате.
Я ответил, что, наоборот, горжусь ею и буду рад познакомить её с Гюстиниани. Он, конечно, не знает её в лицо и, кроме того, обещал сохранить мой брак в тайне, поэтому Анна может к нему выйти. Я взял её за руку, чтобы проводить в гостиную, но она вырвала руку и прошипела с негодованием:
– Если ты ещё когда-нибудь надумаешь похвастаться мною перед своими друзьями, то не забудь предупредить меня об этом заранее, чтобы я успела прилично одеться и причесаться. А сейчас я не могу показаться никому, пусть даже мне очень хочется познакомиться со столь славным мужчиной как Гюстиниани.
В своей наивности я воскликнул:
– Ты красива, какая есть. Для меня ты самая красивая женщина на свете. И вообще, разве можно говорить о причёске и одежде в такой страшный и позорный день как сегодня? Ведь на это все равно никто не обратит внимания.
– Ах, так! – вдруг воскликнула она. – Ах, так! Тогда ты ничего не понимаешь в этом мире. Но я женщина и кое в чём разбираюсь лучше тебя. И разреши мне оставаться женщиной. Ведь поэтому ты и женился на мне, не правда ли?
Её поведение смутило меня, и я не мог понять, что за каприз стал причиной её резкости. Ведь я желал ей только добра. Пожав плечами, я сказал:
– Делай что хочешь. Можешь оставаться в своей комнате, если думаешь, что так будет лучше. Я всё объясню Гюстиниани.
Она схватила меня за руку и воскликнула:
– Ты шутишь? Не успеешь оглянуться, как я буду готова. Иди вниз и займи его ненадолго, чтобы он не ушёл.
Когда я выходил, она уже сидела с гребнем из слоновой кости в руке и распускала свои золотые волосы. В смятении, я залпом выпил стакан вина, что мне совсем не свойственно, а Гюстиниани охотно последовал моему примеру. Наверно, Анна была права, когда говорила, что женщина сильно отличается от мужчины: она обращает внимание совсем на другие вещи. Кажется, я очень мало её знаю, хотя она мне так близка. Даже когда она лежит в моих объятиях, её мысли обращаются по иным орбитам, чем мои. Наверно, я никогда не смогу узнать её до конца.
К счастью, Гюстиниани посчитал вполне нормальным делом, что Анна задерживается. Внешне он выглядел вполне довольным. В моём доме было уютно и безопасно. Время от времени в окне вспыхивал багровый свет – отражённый в воде залива огонь от выстрела большой пушки. Вскоре до нас долетал грохот, и дом дрожал, так что вино плескалось в кувшине. И, тем не менее, всё иначе, чем на стене. Разленившись от усталости, мы полулежали в креслах, и вино приятно шумело в моей голове. Огорчение от капризов Анны прошло.
Открылась дверь. Гюстиниани бросил на неё рассеянный взгляд, но тут же выражение его лица изменилось. Он вскочил, гремя доспехами, и с почтением склонил голову.
На пороге стояла Анна. Она была одета в очень скромное, на мой взгляд, белое шёлковое платье, скреплённое пряжкой с драгоценными камнями на обнажённом плече. Обрамлённый золотом, сверкающий драгоценностями пояс подчёркивал хрупкость талии. Её ноги были обнажены. Позолоченные сандалии не скрывали пальцы с окрашенными в красный цвет ногтями. Её голову украшала маленькая круглая шапочка, усыпанная такими же драгоценностями, как пряжка и пояс. Прозрачную вуаль она опустила на шею и с лёгкой улыбкой придерживала её у подбородка. Лицо её было белее, губы розовее и крупнее, чем обычно. Мне она показалась удивительно прелестной и скромной. У неё был такой вид, словно она совсем не ожидала нас увидеть и, возможно, поэтому взлетели удивлённо вверх тонкие тёмно-голубые дуги её бровей.
– О! – произнесла она. – О, извини! У тебя гости?
В лёгком смущении она протянула тонкие пальцы, и Гюстиниани склонил свой бычий затылок, целуя ей руку. Не отпуская её, он в восхищении уставился на лицо Анны.
– Джоан Анжел,– сказал он, придя в себя. – Не удивительно, что ты так торопился домой. Если бы она не была твоей законной женой, я бы стал соперничать с тобой за её внимание. Но теперь мне остаётся лишь молить небо, чтобы у неё оказалась сестра близнец, с которой я мог бы познакомиться.
В свою очередь Анна заметила:
– Мне лестно слышать твои слова. И, кроме того, я просто счастлива принимать великого Гюстиниани, гордость всего христианского мира. Знай я заранее, то оделась бы поприличнее.
Она склонила голову и сквозь ресницы смотрела на Гюстиниани. – О! – тихо продолжала она. – Кажется, я поспешила, уступая уговорам Иоханеса Анхелоса. Тогда я ещё не видела тебя.
– Не верь ему, Анна,– поспешил вмешаться я. – У него уже есть жена в Генуе и ещё одна в Каффе. А в каждом порту Греции у него есть подружка.
– Какая великолепная борода,– прошептала Анна, трогая кончиками пальцев крашенную бороду Гюстиниани, словно не могла устоять перед искушением. Она налила вино в кубок, отпила глоток и с вызывающей улыбкой протянула кубок Гюстиниани, волнительно глядя ему в глаза.
Мне стало дурно от бешенства и уязвлённого самолюбия.
– Чувствую себя лишним, поэтому лучше выйду. Кстати, если не ошибаюсь, шум на стене усилился,– холодно произнёс я.
Анна бросила на меня взгляд и при этом подмигнула с непередаваемым шельмовством, так что сердце моё растаяло и до меня дошло, что она лишь играет, подзадоривает Гюстиниани, чтобы завоевать его расположение. Я успокоился и улыбнулся ей в ответ. Она продолжала кокетничать, а я не мог на неё наглядеться. Когда я увидел, как легко она его очаровала, во мне вспыхнула страсть.
Мы вместе поужинали. Потом Гюстиниани поднялся, чтобы попрощаться, но прежде, взглянув на меня, великодушным жестом снял со своей шеи тяжёлую золотую цепь протостратора с эмалированным наперсником.
– Пусть это будет свадебным подарком для тебя,– сказал он и повесил цепь на шею Анны, при этом чувственно коснувшись губами её обнажённого плеча. – Мои люди называют меня непобедимым. Перед тобой я признаю своё поражение и сдаюсь на милость или немилость твою. Эта цепь с наперсником откроет перед тобой те двери, которые не смогут отворить ни меч, ни пушка.
Я знал, что Гюстиниани способен на подобный жест, ведь он тщеславен и у него множество цепей, которые он время от времени меняет. Но мне не понравился намёк, что двери его квартиры всегда открыты для Анны, если она того пожелает.
Анна, однако, восторженно поблагодарила его, обняла за шею и поцеловала в обе щёки и даже коснулась губами его толстых губ.
Гюстиниани растрогался от собственного благородства, вытер слезу в углу глаза и сказал:
– Я бы охотно отдал твоему мужу жезл протостратора, а сам остался с тобой. Но раз уж это невозможно, то я даю ему увольнительную на сегодняшнюю ночь и в будущем постараюсь смотреть сквозь пальцы, если не обнаружу его на посту, лишь бы это не случилось во время боя. Есть искушения, которым мужчина может противиться, но твой муж не был бы мужчиной, если бы устоял перед таким искушением как ты.
Я услужливо проводил его до самых ворот, но он, заметив моё нетерпение, не спешил уходить. Желая подразнить меня, он болтал без умолку, хотя я уже ни слова не понимал из его болтовни. Когда, наконец, он уселся на своего коня, я взбежал по лестнице, схватил Анну в объятия и целовал, ласкал её так страстно, что любовь моя была больше похожа на ярость. Она разволновалась, зарделась, блаженно улыбалась или хохотала в моих объятиях, более красивая, чем когда-либо. В постель она захотела взять цепь с наперсником Гюстиниани как символ триумфа, и не отдавала их мне, хотя я и пытался применить силу.
Потом она лежала неподвижно, уставившись в потолок морочным взглядом, которого я ещё у неё не видел и не мог понять.
– О чём ты думаешь, любимая?– спросил я.
Её голова чуть шевельнулась.
– Живу. Существую,– ответила она. – Ничего больше.
Измученный, пустой, холодный, я смотрел на её захватывающую дух красоту, а перед глазами у меня были трупы: венециане, насаженные на колья, врытые вдоль берега Пера, турки, висящие на портовой стене с почерневшими лицами и вытянутыми шеями.…. Где-то далеко в ночи гремели пушки. Звёзды бесстрастно взирали на землю. Анна чуть слышно дышала рядом с мороком во взгляде. И с каждым её вдохом оковы времени и пространства всё сильнее впивались в моё тело.

1 мая 1453.
Наше положение становится отчаянным. Войска султана полным ходом ведут сооружение моста поперёк Золотого Рога к берегу Пера, используя огромные понтоны. Раньше войска на холмах Пера сообщались с главными силами по окружным дорогам вокруг залива.
Мост охраняют огромные, стоящие на якорях плоты с пушками. Они не позволяют нашим кораблям помешать строительству. А когда мост султана будет готов, галеры султана смогут пойти в атаку на нашу портовую стену под прикрытием плавучих батарей.
Огонь из пушек и атаки турок на временные укрепления, возведённые в местах выломов, ежедневно приносят большие потери. Оборона становится всё слабее, а в турецкий лагерь каждый день прибывают всё новые добровольцы из Азии.
В городе кончается вино, а цены на рынке на продукты питания выросли настолько, что стали недоступны для бедных. Поэтому сегодня кесарь приказал конфисковать весь хлеб, чтобы делить его по справедливости.
Старший в каждом из районов города обязан проследить, чтобы семьи всех мобилизованных на стены получали за счёт кесаря необходимое довольствие. Кроме того, каждый район отвечает за то, чтобы все сражающиеся и работающие на стенах были накормлены, и чтобы никто по этой причине не покидал свой пост.
Командующий резервом обязан ежедневно объезжать стену и проверять гарнизон, выкрикивая каждого по имени. Это не касается латинян. Только греков.
Возле ворот Харисиуса большая стена завалилась в нескольких местах. Наружная стена сильно разрушена, но ещё нигде туркам не удалось через неё прорваться. Ров также ещё удаётся очищать по ночам, а вязанки хвороста и брёвна, принесённые турками, используются при восстановлении земляных валов и палисад.
Воздух пропитан трупным смрадом, а от грохота пушек уже многие оглохли.



4 мая 1453.
В полночь при сильном встречном ветре и в абсолютной темноте бригантина с двенадцатью добровольцами на палубе вышла из порта. Моряки переоделись в турецкие одежды и подняли флаг султана, чтобы хитростью пройти теснину Галлиполи. Ещё раньше наши разведчики с башни в Пера изучили сигналы турецкого флота при заходе и выходе из порта. Поэтому, есть надежда, что бригантина прорвётся в открытое море. Она должна выполнить важное задание: отыскать венецианские корабли под командованием Лоридана, которые, как уверяет байлон, уже идут нам на помощь.
Но этот действующий венецианский флот архипелага уже давно был бы в Константинополе, если бы имел приказ. Возможно, Высочайшая Сигнория опасается, что её корабли могут попасть здесь в ловушку. Кроме того, без защиты флота фактории венециан на островах могут легко стать добычей турок. Впрочем, здесь не было бы ни одного венецианского корабля, если бы кесарь не воспользовался существующим договором и под угрозой крупного штрафа не вынудил корабли, шедшие транзитом из Чёрного моря остаться и принять участие в обороне города.
В городе ширятся вселяющие надежду слухи, что флот, идущий нам на помощь, уже в пути, а венгры собирают войско, намереваясь ударить туркам в спину. Если бы всё было так! Нет, Запад нас бросил.

5 мая 1453.
Легко думать, легко писать, когда ты один. Легко даже умереть, когда ты стоишь один на стене, а молох смерти кружит вокруг тебя. Насколько хватает взора, земля под стенами лежит закопченная, обожжённая орудийным огнём. Залы Блахерн дрожат, и большие, гладкие, как стекло, мраморные плиты отваливаются от стен. Легко в одиночестве бродить по пустым залам императорского дворца, ждать смерти и чувствовать, что вся твоя жизнь, как отзвучавшее эхо шагов, уходит в невозвратное прошлое, в небытиё.
Но сегодня я опять был дома. И достаточно мне было увидеть сияние её чистых карих глаз, прикоснуться кончиками пальцев и почувствовать живое тепло её кожи, насладиться её недолговечной красотой, как страсть и желание смели все мои мысли, изменили всё вокруг.
Так хорошо лежать, обнимая её тело, а в момент наивысшего наслаждения губами заглушать её судорожные рыдания. Но потом, когда она начинает говорить, мы уже не понимаем друг друга. Только в слиянии тел мы ощущаем гармонию и открываем для себя такое, о чём раньше никто из нас не имел понятия. Два умных тела – это прекрасная, удивительная вещь. Но мысли наши вращаются на разных орбитах и разбегаются при встрече. Иногда мы раним друг друга неосторожным словом, и тогда глаза наши смотрят враждебно. Её расширенные зрачки наполняются отчуждением и ледяным презрением, в то время как щёки всё ещё пылают от любви.
Анна не понимает, почему я должен умереть, хотя мог бы жить, если бы захотел.
– Честь,– сказала она мне сегодня,– это самое ненавистное мне слово в устах мужчины. Безумное, дурацкое слово. Получается, что султан Мехмед при всём своём великолепии бесчестен? Потому что высоко ценит христиан, которые отреклись от веры и надели тюрбан? Какая может быть честь у побеждённого? Он и так опозорен. Честь достаётся только победителю.
Я ответил:
– Мы говорим о разных вещах и поэтому не понимаем друг друга.
Но она была упряма, впилась ногтями в мою руку, словно хотела переубедить меня вопреки всему и продолжала:
– Я понимаю, почему ты сражаешься, ведь ты грек. Но когда падёт стена, и турки ворвутся в город, какой смысл умирать? Ты лишь наполовину грек, если не понимаешь, что для каждого человека ближе всего его собственное я.
– Ты не можешь понять, потому что меня не знаешь. Но это правильно: ближе всего мне моё собственное я. И поэтому мне надо слушать, прежде всего, самого себя.
– А я? – спросила она в сотый раз. – А как же твоя любовь ко мне?
– С этим соблазном я могу бороться. Но, любимая, единственная, не доводи меня до отчаяния!
Она сжала своими ладонями мои виски и, тяжело дыша, прижалась губами к моим губам, смотрела в мои глаза своими блестящими от ненависти глазами и шептала:
– О, если бы я могла заглянуть в твой череп! О, если бы я могла узнать твои мысли, спрятанные в этой голове! Ты не такой, каким мне казался. Кто же ты? Я знаю только твоё тело. Тебя самого я не узнаю никогда. Поэтому я тебя ненавижу. О, как я ненавижу тебя!
– Оставь мне только эти короткие дни, эти быстротечные минуты,– просил я. – Возможно, пройдут века, прежде чем я снова встречу твои глаза и опять найду тебя. Что плохого я сделал тебе, что ты так мучаешь меня?
– Нет никаких прошлых жизней и тем более, никаких будущих,– произнесла она. – Всё бред и обман. Это враньё на меня не действует. Философия для дураков. Я хочу иметь настоящее, и в нём тебя, Иоханес Анхелос. Неужели, ты этого не понимаешь? Я борюсь с тобой за твою душу. Поэтому я должна тебя мучить до самого конца. И никогда тебе этого не прощу. Ни тебе, ни себе. Усталый, я ответил:
– Тяжка моя корона!
Но она не поняла, что я имел в виду.

6 мая 1453.
Сегодня неспокойный день. Гул орудий не прекращается. Небо и земля дрожат. Каждые два часа стреляет самая большая турецкая пушка, и все другие звуки тонут в её грохоте. Впечатление такое, будто вся стена с фундаментом дрожит от порта до самого Мраморного моря.
В турецком лагере оживление. Слышится непрерывный шум и удары в бубен. Дервиши доводят себя до такого экстаза, что их хриплые вопли слышны даже у нас. Многие из них, танцуя, и кружась, приближаются к стене и, прежде чем достигнут рва, оказываются нашпигованными стрелами, но, несмотря на это, продолжают крутиться на пятках, словно не чувствуют боли. Зрелище пугает греков, и они зовут священников и монахов, чтобы те отогнали дьявола.
Никто не может отлучиться со стены. В четырёх местах, на которые нацелены большие пушки, наружная стена сметена, а в большой стене образовались широкие выломы. Днём пушечный огонь мешает проводить ремонтные работы, но как только опускается тьма, в том месте, где была стена, снова вырастают земляные валы.
Много ядер не попадает в цель, а часть из них перелетает через стену в город, не причиняя существенного вреда. Немец Грант утверждает, что турецкие пушки износились. Но за взгорьем виден отблеск плавильных печей Орбано, и ежедневно с той стороны доносится сильный гул – это расплавленный металл выливается в огромные литейные формы.
В городе ощущается нехватка масла. Бедные страдают от этого больше всех. А из Пера в турецкий лагерь ежедневно доставляют полные возы масла. После каждого выстрела раскалённые жерла пушек глотают бочками ценный жир. В истории ещё не было столь дорогостоящей осады. Но Мехмед беззастенчиво пользуется деньгами своих визирей и военачальников. В его обозе банкиры из многих стран, в том числе евреи и греки. Кредит султана всё ещё безграничен. Говорят, генуэзцы из Пера усердно скупают его векселя, чтобы надёжно вложить свою наличность.

7 мая 1453.
Жарко стало сразу после полуночи. По меньшей мере, десять тысяч человек приняли участие в атаке на выломы. Самая мощная атака была направлена против группировки Гюстиниани у ворот святого Романа, там, где огромная пушка причинила наибольшие повреждения обеим стенам.
Штурмовые отряды в полной боеготовности подошли бесшумно, незамеченные в темноте, и успели заполнить ров во многих местах вязанками хвороста, прежде чем на стенах подняли тревогу. В то же мгновение взметнулись вверх десятки штурмовых лестниц. Рабочие бежали со стены сломя голову. И лишь самообладание Гюстиниани спасло ситуацию. Ревя как бык, бросился он в самое пекло и двуручным мечом скосил идущих впереди турок. Нападающие уже достигли вершины земляного вала. В это время запылали факелы и бочки со смолой. Стало светло как днём.
Гюстиниани ревел так, что заглушал вопли турок и грохот их барабанов. Когда он понял, что начался большой штурм, то тут же послал гонцов за резервом. Но через два часа боя нам пришлось дополнительно снимать войска с других участков стены и перебрасывать их к воротам святого Романа.
После первой атаки турки накатывались регулярными волнами из тысяч атакующих. В ров были спущены шланги для осушения. Пока штурмовые отряды атаковали стену, лучники и арбалетчики стремились вынудить обороняющихся искать укрытие. Но защищённые доспехами солдаты Гюстиниани вновь образовали живой железный вал на вершине внутренней стены.
Обороняющиеся переворачивали лестницы, обливали растопленной смолой и свинцом турок, пробиравшихся к подножию стены со щитами над головой, и те разбегались в разные стороны, становясь мишенью для арбалетчиков.
По сравнению с этим штурмом, все предыдущие были просто забавой. В эту ночь султан не шутил: в атаках приняла участие значительная часть его войска. Но в Блахернах всё было относительно безопасно. Здесь лестницы турок не доставали до вершины стены. Поэтому байлон выделил часть солдат, и поручил мне отвести отряд к Гюстиниани, чтобы и венециане заслужили свою долю славы.
Как раз в тот момент, когда мы пришли на место, какому-то здоровенному янычару удалось с огромным трудом взобраться на стену. Радостным криком он призвал за собой своих товарищей и бросился на поиски Гюстиниани. Латники расступались перед ним. Гюстиниани сражался в выломе несколько ниже того места и мог оказаться в трудной ситуации, если бы один из работников, обыкновенный грек, даже без панциря, бесстрашно бросившись на янычара с зубца стены, не отсёк ему стопы широким топором. Потом уже Гюстиниани легко справился с нападавшим. Своему спасителю Гюстиниани подарил в награду изрядную сумму денег, но сказал, что предпочёл бы обойтись собственными силами.
Этот эпизод я наблюдал в свете факелов и вспышек от выстрелов, среди криков и лязга щитов. Потом я уже не мог думать ни о чём. Напор атакующих был столь силён, что нам пришлось сомкнуть шеренги, чтобы ему противостоять.
Сегодня меч мой тупой. Когда на рассвете турки стали постепенно отходить и, наконец, убрались восвояси, я устал так смертельно, что едва мог поднять руку. Все мои члены болели, а на теле было полно синяков и болезненных шишек. Но ни одной раны я не получил. Счастье мне не изменило. Даже Гюстиниани достался удар копьём в пах и лишь благодаря доспехам он оказался неопасен.
Когда Гюстиниани увидел моё состояние, он дал мне дружеский совет:
– В пылу и азарте боя человек нередко чрезмерно перенапрягает свои силы. Но даже самая жестокая атака не столь опасна, как расслабление во время неожиданного перерыва в бою. Тогда можно упасть и не иметь сил подняться. Поэтому, опытный воин не растрачивает все свои силы даже в самом тяжёлом бою и бережёт их до конца. Это может спасти ему жизнь, если атака повторится.
Он выразительно посмотрел на меня своими выпуклыми глазами и добавил:
– Тогда человек может хотя бы убежать и не окажется в роли беззащитной жертвы резни.
У него было хорошее настроение, и лишь раздражала необходимость разбавлять вино водой. Вино заканчивалось.
– Так, так, Джоан Анжел,– сказал он. – Постепенно мы начинаем ощущать вкус настоящей войны. Султан разошёлся. Похоже, скоро нам придётся отражать настоящий штурм.
Я посмотрел на него недоверчиво.
– Что же тогда настоящий штурм? – спросил я. – Страшнее чем этот, я не видел никогда и даже не могу себе представить. Янычары дрались как дикие звери, и мне казалось, что я сам превращаюсь в зверя.
– Многое тебе ещё предстоит увидеть и узнать, Джоан Анжел, – дружелюбно сказал Гюстиниани. – Поздравь свою красивую жену. Женщины любят, когда от мужчины пахнет кровью. Я сам испытал это, и никогда ещё лоно женщины не казалось мне прекраснее, чем в тот день, когда я отправил на небо с помощью моего меча множество душ врагов, а сам себя чувствовал униженным и осквернённым. Завидую тебе, Джоан Анжел, потому что у тебя всё впереди.
Обессиленный и преисполненный отвращения к самому себе, я не обращал внимания на его слова. Холодный утренний воздух пропитался парами крови от груд неостывших трупов. Разве мог я, всё ещё одеревеневший от смертельного страха, с кровью на одежде и руках, и с бесконечным мельканием картин боя в голове, прикоснуться к моей жене? Кроме того, я боялся, что проснусь с криком, если усну, хотя больше всего на свете мне хотелось спать.
Но Гюстиниани был прав. Это ужасно, но он был прав. Я воспользовался его разрешением, чтобы уйти домой и отдохнуть после битвы. И никогда ещё моё избитое, наполненное болью тело не пылало таким огнём, как в это утро.
Сон мой был глубок. Он был глубоким как смерть, когда я, наконец, уснул, положив голову на белую руку Анны Нотарас.

8 мая 1453.
Вчера поздно вечером тайно собрался совет двенадцати. Последний штурм турок ясно показал, что наших сил для защиты города явно недостаточно. Огромный мост, который султан приказал перебросить через Золотой Рог на понтонах, прежде всего, угрожает Блахернам. Поэтому, после долгих споров венециане решили разгрузить три больших судна Тревисана и, таким образом привлечь на стены ещё две тысячи человек. Груз решено сложить в арсенале кесаря, а команды и солдаты будут защищать Блахерны.
Тревисан протестовал от имени владельцев и капитанов. Он приводил аргумент, что если груз, имеющий ценность в десятки тысяч дукатов будет перенесён на берег, то нет ни малейшей надежды на его возвращение на суда, если турки возьмут город. Кроме того, сами суда, а, возможно, и команды будут потеряны.
И всё же, совет двенадцати решил, что суда должны быть разгружены. Но когда об этом узнали команды, то с капитанами во главе оказали вооружённое сопротивление и отказались сойти на берег.
Сегодня всё остаётся по-прежнему. Совету двенадцати не удаётся справиться с моряками, несмотря на то, что сам кесарь со слезами на глазах взывал к их совести.

12 мая 1453.
Моряки не уступают. Все переговоры закончились ничем. Но совету двенадцати удалось привлечь на свою сторону Тревисана и Алоиса Диего. Капитаны судов получили денежные подарки. Венециане ещё заинтересованы в том, чтобы удержать Блахерны любой ценой.
Без сомнения, территория Блахерн под серьёзной угрозой. Но, независимо от ситуации, венециане в любом случае хотят усилить там свой гарнизон, чтобы господствовать над городом, если султан будет вынужден снять осаду. Именно поэтому они приняли сейчас решение отправить моряков на стены. Кроме моряков на палубах судов из Таны находятся четыреста закованных в железо солдат.
А тем временем, каждую минуту греки проливают кровь и умирают на стенах. Нотарас был прав. И у Золотых Ворот и по обеим сторонам от ворот Селимбрийских греки собственными силами отразили все атаки. Правда, стены там не столь сильно повреждены, как возле ворот св. Романа и ворот Харисиуса. Но большинство защитников – это обычные ремесленники и монахи, которых едва успели научить пользоваться оружием. Есть среди них слабые, которые теряют присутствие духа, когда турки идут на штурм и убегают сломя голову. Но гораздо больше людей такого покроя, как те, что сражались под Термопилами и Марафоном.
Война высвечивает в человеке лучшие черты. И худшие. Чем дольше длится осада, тем явственнее перевес на стороне зла. Время работает против нас.
Латиняне толстеют и с красными, лоснящимися от жира лицами, грызутся друг с другом. А греки с каждым днём всё больше худеют. Глоток самого дешёвого кислого вина – это всё, что они получают из запасов кесаря. Их жёны и дети плачут от голода в молитвенных процессиях, бредущих от храма к храму. С утра до вечера и с вечера до утра пламенные молитвы смиренных и несчастных возносятся к небу. Если бы молитвы могли спасти город, то Константинополь простоял бы до судного дня.
Латиняне совещаются в храме св. Девы и в Блахернах, а кесарь призвал греков сегодня вечером в храм Мудрости Божьей на богослужение и военный совет. Гюстиниани посылает меня вместо себя. Сам он не хочет удаляться от стены.
13 мая 1453.
Военный совет начался в подавленном настроении и почти тотчас его прервал сигнал тревоги со стены. Перед храмом мы встретили гонца, который сообщил, что турки атаковали Блахерны со стороны материка и Калигарийских ворот. Но основной удар направлен на выломы возле ворот Харисиуса.
В темноте звонили колокола и стучали колотушки. В домах зажигались огни, и испуганные полуодетые люди выбегали на улицу. Корабли в порту подошли к запору на случай атаки со стороны моря. Была полночь, и в неподвижном воздухе шум битвы за Блахерны разносился по всему огромному городу до самого Ипподрома. Ярко пылали огни турецкого лагеря, окружая город сплошным кольцом.
Мы пришпорили коней и с фонарями в руках мчались по улицам полным галопом. Подъезжая к воротам Харисиуса, мы встретили сплошной поток бегущих от стен людей и среди них много мужчин с оружием в руках. Кесарь натянул поводья и громким голосом заклинал их именем Христа вернуться на стену. Но люди были настолько ослеплены страхом, что не обращали внимания на его слова. Солдаты гвардии, сопровождавшие нас, были вынуждены направить лошадей на толпу, и многие из беглецов были повергнуты на землю, прежде чем остальные остановились, огляделись, как бы, не понимая, где находятся, а потом медленно, явно мешкая, пошли назад к стене.
Кесарь их не ждал. Наш отряд успел в последнюю минуту. Рядом с воротами Харисиоса большая стена была разрушена до половины своей высоты. Оборона в этом месте была прорвана и множество турок уже ворвались на граничащую со стеной улицу, хрипло вопя и вырезая всех, кто оказывался на их пути. Наш конный отряд смёл их как мусор. Скоро выяснилось, что это были остатки отбитой волны атакующих. Обороняющиеся пропустили их, но успели заново укрепиться на стене, прежде чем накатилась новая волна. Прибыл Гюстиниани, и мы видели, как он организовывал оборону на стене.
Это событие показало, какая малость отделяет город от гибели. Однако в других местах турки такого успеха не достигли.
На рассвете атаки прекратились. И всё же, это не был генеральный штурм, так как турецкий флот активности не проявил. Гюстиниани считает, что в ночной атаке приняло участие около сорока тысяч турок.
– Султан подтачивает наши силы,– сказал он. – Только не думай, что на этот раз мы одержали победу. У нас тяжёлые потери. Даже тебе я не хочу говорить, скольких людей мы не досчитались. Но охотно признаю, что венециане сегодня серьёзно укрепили свой пошатнувшийся авторитет.
Когда взошло солнце, мы увидели землю, устланную трупами турок от берега до самых ворот св. Романа. Трупы тех, кто прорвался в город, были выброшены за наружную стену. Их более четырёхсот.
Когда моряки Тревисана увидели, как сражаются их соотечественники, то, наконец, перестали упрямиться. В течение дня они выгрузили товары с кораблей, а вечером в Блахерны промаршировали четыреста солдат с Тревисаном во главе и предстали перед байлоном. Им выделили самые опасные и почётные участки обороны: северный угол города возле Кинегиона, где стыкуется портовая стена с материковой. Моряки тоже обещали прибыть завтра утром, чтобы сражаться за раны Христа.
Подкрепление нам необходимо. Без него город может не выдержать следующего ночного штурма. Весь этот день турки нападали малыми силами в различных местах с единственной целью: не дать обороняющимся возможности отдохнуть. Поэтому люди спят по очереди. Но когда сегодня утром кесарь обходил стены, то обнаружил, что во многих местах все лежат как мёртвые, сражённые глубоким сном. Он собственноручно тряс их, чтобы разбудить, и утешал, когда они рыдали от изнеможения. На это раз он запретил командирам наказывать тех, кто уснул на посту. Да и как их можно наказать? Рацион и так слишком беден. Вино закончилось. А пребывание на стене само по себе достаточное наказание.
Когда багровое солнце взошло над холмами Пера, я увидел братьев Гуччарди. Они мечами отсекали головы турок, полёгших уже на стене. Доспехи трёх воинов были забрызганы кровью от шлемов до наколенников. Потом они стали перебрасываться головами турок, крича и смеясь, будто играли в какую-то игру. Они спорили, кто найдёт самую длинную бороду. Чёрные, рыжие, седые бороды уже развевались на ветру, подвешенные на их поясах. Этим состязанием они пытались замаскировать тот факт, что все их силы вычерпаны в ночном бою. Но получился фарс и недостойное надругательство.
Из крови, пепла и камней пробились вверх из стены несколько жёлтых цветов.
В эту ночь мне не пришлось участвовать в самых кровопролитных столкновениях, так как моим главным заданием было разносить приказы Гюстиниани в различные пункты обороны. И, тем не менее, я шатался от усталости и изнеможения. Всё казалось мне нереальным, словно происходящим во сне. Опять гремели турецкие пушки, и стена дрожала от каменных ядер, но звуки долетали до моих ушей как отдалённое эхо. Солнце обагрило холмы Пера. Братья Гуччарди в окровавленных доспехах играли головами поверженных турок. Эта незабываемая картина раннего утра навсегда врезалась в моё сердце. Земля и небо во всей своей палитре, даже гарь и кровь были невыразимо прекрасны для моих живых глаз, в то время как трупы вокруг меня смотрели в никуда погасшим взором.
Однажды я уже видел мир таким же нереальным, невероятным и странным. Было это в Феррари, когда я заболел, но ещё не знал, что болен. Хмурый ноябрьский день пробивался через окрашенные стёкла каплицы, кадильница веяла горький аромат целебных трав, скрипели, как всегда, гусиные перья, и всё это вдруг отодвинулось куда-то вдаль, и только шум стоял в моих ушах. Я увидел мир яснее и правдивее, чем когда-либо прежде. Я увидел, как стало жёлто-зелёным завистливое лицо кесаря Иоанна, сидевшего на троне точно таком же высоком, как трон Папы Евгения, с пятнисто-белым псом у ног. Я увидел, как большое добродушное лицо Бессариона меняется, становясь бесчувственным и холодным. А латинские и греческие слова исчезают куда-то и звучат в зеленоватых сумерках каплицы бессмысленно, словно далёкий лай собак.
Зараза овладела мной, и тогда я впервые познал бога. Сейчас, в озарении, я вдруг понял, что та минута уже скрывала в себе сегодняшнее утро, как кора скрывает дерево. И если бы тогда я мог заглянуть в будущее глазами ясновидца, я бы увидел и пережил то, что вижу и переживаю сейчас. Оба эти мгновения случились во мне и в вечности одновременно, и временное пространство между ними было лишь иллюзией и бредом. Недели, месяцы, годы – лишь мера, придуманная человеком. С истинным временем, временем бога, ничего общего она не имеет.
Я знаю, что приду в этот мир опять, что такова непостижимая воля бога. И когда, однажды, я буду снова рождён, в сердце моём сохранится эта минута, запертая в видениях моей новой жизни. Тогда я опять увижу трупы с отрубленными головами на упавшей стене, дрожащей от выстрелов огромной пушки. Маленькие жёлтые цветы опять будут сиять среди крови и пепла, а братья Гуччарди в окровавленных доспехах будут играть головами врагов.
Но осознание этого не вызвало во мне ни экзальтации, ни даже радости, а лишь глубокую печаль, потому что я есть и останусь человеком, искрой, которую по воле бога ветром переносит из одной тьмы в другую. Острее, чем боль и усталость, в эту минуту я чувствовал тоску сердца по блаженному отдыху забвения. Но его нет. Не существует никакого забвения.

15 мая 1453.
Удар поразил меня в самое сердце. Я знал, что это произойдёт, и предчувствие меня не обмануло. Человек обречён на потери, и даже огромное счастье не длится вечно. Сейчас, в перспективе времени, то, что наши отношения так долго оставались тайной, кажется просто чудом. Уже давно каждый в этом городе рискует подвергнуться проверке патрулями кесаря, которые имеют право без предупреждения входить в дома даже именитых граждан, обыскивать кладовые и погреба в поисках дезертиров, продовольствия и денег.
Горсть муки, припрятанная бедняком, конфискуется столь же безжалостно, как и мешок пшеницы или кувшин оливкового масла у богача.
И вот, вечером ко мне на стену в Блахерны прибежал мой слуга Мануэль. Слёзы стояли у него в глазах: кто-то так оттаскал его за бороду, что на синеватых щеках выступили кровоподтёки.
– Господин,– простонал он, держась рукой за сердце,– случилось несчастье.
Он бежал через весь город, поэтому сейчас шатался на своих больных ногах и от волнения забыл о том, что нас могут услышать. Он рассказал мне, что рано утром несколько человек из стражи порядка обыскали мой дом. Ничего не нашли, но один из них пристально рассматривал Анну и, видимо, узнал её, так как после полудня вернулся с одним из сыновей Нотараса. Брат тотчас узнал свою сестру, и Анна без сопротивления пошла с ним, так как всё равно ничего бы сделать не смогла. Мануэль пробовал защитить её, пытался объяснить, что господина нет дома, но его не стали слушать, рванули за бороду, свалили на землю и били ногами. Брат Анны, забыв о своём достоинстве, лично ударил его в лицо.
Кое-как придя в себя, Мануэль последовал за ними, держась в отдалении, и видел, что они привезли Анну в дом мегадукса Нотараса.
– Всё правильно, ведь она его дочь,– согласился он. – Я знал это с самого начала, хотя и делал вид, что ни о чём не догадываюсь. Ведь ты хотел, чтобы всё оставалось в тайне. Но сейчас надо думать о другом. Тебе надо бежать, господин, ведь мегадукс Нотарас наверняка тебя уже ищет, чтобы убить. Его всадники быстрее, чем мои ноги.
– Куда мне бежать? В этом городе нет места, где он не сможет меня отыскать, если пожелает.
Мануэль настолько потерял голову, что потряс меня за плечо:
– Ещё чуть-чуть и станет темно,– с жаром произнёс он. – Под стеной тихо. Ты можешь спуститься по верёвке и укрыться в лагере султана. Ведь там ты как дома. Если хочешь, я помогу тебе, а потом втяну верёвку, чтобы не осталось следа после твоего побега. А ты вспомни обо мне, когда войдёшь в город с победителями.
– Не пори чушь, старик,– сказал я. – Если султан меня схватит, то прикажет посадить на кол.
– Да, да, конечно,– притворно согласился Мануэль, взглянув на меня хитрыми глазами в розовом окаймлении век. – Это ведь твоя легенда, за которую ты держишься, и не мне в ней сомневаться. Но поверь, что с этой минуты тебе безопаснее находиться в лагере султана, чем в Константинополе. Может, тебе удастся замолвить слово перед султаном за нас, бедных греков.
– Мануэль….,– начал я, но вдруг осёкся. Мне не пробиться сквозь броню его предубеждений.
Он ткнул меня в грудь указательным пальцем:
– Конечно же, ты посланник султана. Тебе не провести старого грека. Латинян можешь дурить, как хочешь. Но не нас. Думаешь, почему все с таким уважением уступают тебе дорогу и благословляют твои следы? Ведь и волос здесь не упал с твоей головы. Это ли не убедительное доказательство? Никто не смеет тебя тронуть, потому что твоя защита – султан. И совсем это не позорно – служить своему господину. Даже кесарь, при необходимости, заключал договор с турками и не брезговал их помощью.
– Замолчи, сумасшедший,– одёрнул я его и посмотрел по сторонам. Венецианский постовой приблизился и с интересом смотрел на разбушевавшегося старика. В ту же минуту ухнула пушка, и каменное ядро ударило рядом, так что стена содрогнулась под нашими ногами. Мануэль схватил меня за руку и только тогда бросил взгляд на повитое дымом и плюющее огнём пространство под нами.
– Надеюсь, мы стоим в безопасном месте? – спросил он боязливо.
– Твои неосторожные слова для меня намного опаснее, чем турецкие ядра,– ответил я сердито. – Верь мне, Мануэль, ради бога! Кем бы я ни был, но живу и умру за этот город. Нет у меня иного будущего. Не жажду я ни власти, ни пурпура. Власть это тлен. Только за себя самого хочу держать ответ перед богом. Пойми меня, наконец. Ведь я одинок, совершенно одинок. То, что скрываю в своём сердце, умрёт вместе со мной, когда придут турки.
Я говорил так серьёзно и убедительно, что Мануэль с изумлением уставился на меня. Он не мог не поверить. Потом он залился слезами разочарования и простонал:
– В таком случае, это ты сумасшедший, а не я.
Он плакал долго, потом вытер нос, посмотрел на меня и уже спокойно произнёс:
– Ладно, были же у нас безумные кесари и никто не считал это большим несчастьем. Только сын Андроника так озверел, что, в конце-концов, народ повесил его на Ипподроме и проткнул мечом от анального отверстия до горла. А ты ведь не жестокий, скорее добрый. Хотя бы, поэтому, мой долг сопровождать тебя даже по дороге безумства, коль скоро я твой слуга.
Он посмотрел вокруг, тяжело вздохнул и добавил:
– Тут, конечно, пакостно, но в твой дом я вернуться не могу: боюсь мегадукса Нотараса. Уж лучше взять тесак и схватиться с бешеным турком, чем встретиться с великим князем. Ведь я помог тебе умыкнуть его дочку. Ты должен знать, что Анна Нотарас уже давно предназначена для гарема султана, если я ещё что-то смыслю в тайной политике.
У меня опять появился повод удивиться, насколько обычный человек, такой как Мануэль, много знает и до многого может додуматься. Действительно, выдать дочь за султана для упрочения взаимного доверия – это лучшая поддержка планам Лукаша Нотараса. Возможно, он хотел выслать Анну на безопасный Крит накануне осады только для того, чтобы удачно её продать. В тщеславии Мехмед подобен своему идолу, Александру Великому: женщина из самого знатного рода Константинополя удовлетворила бы его потребность подчеркнуть собственную значимость.
– Откуда ты всё это знаешь?– не мог удержаться я от вопроса.
– Оно висит в воздухе,– ответил он и развёл руками. – Я грек. Политика у меня в крови. Но никоим образом не хочу вмешиваться в твои разборки с тестем. Предпочитаю наблюдать со стороны, если не возражаешь.
Действительно, сейчас ему безопаснее находиться здесь, на стене. Если Лукаш Нотарас намеревается убить меня сам или, поручив это кому-нибудь, то для надёжности ему придётся устранить всех свидетелей нашего брака. Поэтому, я разрешил Мануэлю присоединиться к греческим работникам, которых использовали венециане, и предложил ему самому о себе позаботиться.
Когда я узнал, что потерял Анну, то первой моей мыслью было мчаться к дому её отца и требовать вернуть мою жену. Но какая от этого польза? Нотарасу легко будет убить одинокого посетителя. В закрытом на все запоры дворце Нотараса Анна недосягаема для меня. Она моя жена. Поэтому я должен остерегаться Нотараса. Для него самый лёгкий способ аннулировать наш брак – убить меня. Но я не хочу погибнуть от руки грека.
Я бодрствую и пишу. Время от времени я закрываю глаза и опускаю пылающую голову на руки. Но сон не сжалился надо мной. Сквозь веки, засыпанные песком усталости, я вижу её, мою красавицу. Её губы. Её глаза. Я чувствую, как под моими пальцами воспламеняется её лицо. Как пронизывает меня огненная дрожь от прикосновения к её обнажённому бедру. Ещё никогда я так безумно не желал Анну, как сейчас, когда потерял её навсегда.

16 мая 1453.
Из-за происшедшего я не мог уснуть, хотя моё положение и позволяет мне подобную роскошь. Уединение и сон – самая большая привилегия во время войны. Звёзды ещё блистали на небе как красивые серебряные шпильки, когда гонимый беспокойством, я вышел на свежий воздух.
Ночь была тихая и леденяще-холодная в эти последние часы перед рассветом.
Возле Калигарийских ворот я остановился и прислушался. Нет, это не было лишь биением моего собственного сердца. Мне показалось, что я слышу глухие удары глубоко под моими ногами. Потом я увидел немца Гранта, идущего мне навстречу с лампой в руках. Под стеной стояли в ряд кадки с водой. Грант переходил от одной кадки к другой, поочерёдно заглядывая в них. Сначала мне показалось, что он потерял рассудок или занят колдовством, ведь до стены было достаточно далеко и пожар здесь ничему не угрожает.
Он поздоровался со мной, осветил лампой одну из кадок и предложил мне взглянуть. Через небольшие промежутки времени на поверхности воды появлялись дрожащие круги, хотя ночь была тиха, и пушки молчали.
– Земля дрожит,– констатировал я. – Может, в этом городе даже земля трясётся от смертельного страха?
Грант рассмеялся, но лицо его осталось хмурым.
– Ты не понимаешь того, чему свидетелем твои собственные глаза, Джоан Анжел,– произнёс он. – А если бы понял, то холодный пот выступил бы на твоей спине, что и произошло со мной незадолго до этого. Помоги мне передвинуть кадку, так как мои помощники устали и пошли спать.
Вместе мы передвинули кадку на несколько шагов. В то место, где она стояла раньше, Грант воткнул палку. Когда мы переставили кадку ещё несколько раз, вода опять стала сморщиваться на поверхности. Меня охватил суеверный страх, словно я стал свидетелем чёрной магии. Один Грант мог знать в сём тут дело. Я это видел по его лицу.
Грант указал мне на извилистый, тянущийся до самой стены ряд палок, воткнутых им в землю.
– Земля каменистая,– произнёс он. – Видишь сам, что роют они как кроты. Интересно, сколько они ещё будут копать, прежде чем выйдут на поверхность?
– Кто такие они? – спросил я, совсем сбитый с толку.
– Турки,– произнёс он. – Копают под нашими ногами. Разве ты ещё не понял?
– Как это возможно?!– воскликнул я, и в ту же секунду вспомнил о рудокопах сербах, которых доставили к султану. Раньше, во времена других осад, турки пробовали рыть проходы под стенами, но из-за каменистого грунта им это никогда не удавалось. Поэтому мы не принимали в расчёт эту опасность, хотя наши наблюдательные посты и получили приказ обращать внимание на подозрительные кучи земли вблизи стен. Однако, никакого следа земляных работ обнаружено не было, и об этом забыли.
На некоторое время я перестал думать о собственных проблемах и оживился, как и Грант.
– Хитры!– воскликнул я. – Наверняка, они начали подкоп под прикрытием ближайшего холма, который находится на расстоянии более пятидесяти метров от стены. Это самое удобное место, ведь под Блахернами нет наружной стены. Сейчас они уже прошли стену. Что же делать?
– Ждать,– ответил Грант спокойно. – Теперь, когда я знаю, где проходит подкоп, всё это уже не опасно. Они ещё достаточно глубоко под землёй. Время действовать наступит, когда они начнут подниматься вверх.
Он взглянул на меня устало.
– Я лично принимал участие в сооружении подкопов. Жуткая работа. Не хватает воздуха. Постоянное чувство тревоги. А смерть под землёй от огня или воды – это страшная смерть.
Он оставил свои кадки и предложил мне прогуляться по стене. В различных местах в нишах стены были установлены барабаны, на натянутой коже которых лежал горох. Но место, в котором морщилась вода, было единственным, где что-то происходило.
– Подземный проход опасен только тогда, когда он вовремя не обнаружен,– просвещал меня Грант. – К счастью, турки пытаются проникнуть в сам город. Если бы они довольствовались подкопом под стену, подперли её балками, а потом их подожгли, то им бы удалось свалить большой кусок стены. Хотя, возможно, грунт для этого неподходящий.
Пока бледнели звёзды, он рассказал мне, как выполняется контр ход, который можно снабдить подвижной клеткой из копий; как пустить газ от горящей серы в подземные проходы врага.
– Существует много способов,– продолжал он. – Мы можем залить их водой из цистерны и потопить как крыс. Наполненный водой проход уже не пригоден для использования. Ещё лучше поджарить их на греческом огне. Можно одновременно поджечь все подпоры и проход обвалится. Но лучше всего выкопать собственный проход и поджидать за тонкой перегородкой, чтобы в удобный момент схватить горняков. Пытками мы узнаем, есть ли ещё подкопы и где они проходят.
Его хладнокровные рассуждения возмутили меня до глубины души. Я думал о людях, копающих под нашими ногами, задыхающихся, обливающихся потом, ослеплённых сыплющейся с потолка землёй. Они надрываются как скотина от адского труда и не знают, что каждый удар кайлом или лопатой приближает их к неминуемой смерти. Если это действительно сербы, то они мои братья во Христе, хотя и служат султану, принуждённые к этому договором дружбы, который подписал их седовласый деспот.
Но Грант с недоумением посмотрел на меня своими чёрными неподвижными глазами.
– Я далёк от жестокости,– произнёс он. – Для меня это лишь математика. Увлекательное задание, требующее поиска вариантов решения.
И всё-таки, когда он вот так стоял над кадкой воды, то был похож на чёрного кота, замершего у мышиной норы.
Небо над нами посветлело. Холмы вокруг Пера стали розоветь. Ухнула большая пушка, пробуждая турок для утренней молитвы. Из Блахерн и лавок под стеной вылезали сонные солдаты, чтобы справить нужду. Некоторые подходили к нам и, открыв рот, таращились то на нас, то на кадки с водой. Другие, заспанные, с недовольными лицами, затягивали ремни доспехов и молча поднимались на стену, чтобы сменить посты.
Бістріми шагами в плаще цвета императорской зелени к нам шёл мегадукс Лукаш Нотарас. За ним с достоинством шли оба его сына, положив руки на рукояти мечей. Никто больше его не сопровождал. Я отступил на шаг и встал рядом с Грантом, так что кадка с водой оказалась между мной и мегадуксом. Нотарас остановился. Его достоинство не позволяло ему гоняться за мной вокруг кадки. Не мог он также приказать страже схватить меня, потому что Блахерны находились в руках венециан, а собственной стражи возле него не было.
– Хочу поговорить с тобой, Иоханес Анхелос,– произнёс он. – Наедине.
– У меня нет никаких тайн,– ответил я. Его мрачное и гордое лицо было непроницаемо, и я не горел желанием следовать за ним подобно жертвенному ягнёнку.
Он уже готов был резко ответить мне, но вдруг увидел поверхность воды в кадке. Время от времени гремели орудия, но и в перерывах между выстрелами вода дрожала, и возникали отчётливые круги. Он всмотрелся, наморщив лоб, взглянул на Джона Гранта. Его быстрый ум почти сразу, без объяснений, понял, в чём тут дело. И мгновенно собственные политические соображения заставили его круто изменить намерения. Он повернулся и, не сказав ни слова, отошёл так же быстро, как пришёл. Сыновья посмотрели на него с удивлением, но послушно последовали за ним.
Подкоп и так уже обнаружен, поэтому Нотарас не навредит туркам, если поспешит доложить обо всём кесарю. Зато он может на этом заработать славу и заслужить доверие кесаря. Вскоре кесарь подъехал к нам в сопровождении свиты.
– Мегадукс присвоил твою славу,– сказал я Гранту.
– Я здесь не для того, чтобы добиваться славы,– ответил он. – Единственное чего я хочу – это расширить свои познания.
Но Нотарас сразу же подошёл к нему, положил правую руку на его плечо в знак особого расположения и стал расхваливать перед кесарем изобретательность и проницательность Гранта, любезно называя его человеком чести и добропорядочным немцем. Кесарь тоже был благосклонен к Гранту, пообещал денежное вознаграждение и просил, чтобы он под руководством мегадукса нашёл и уничтожил все турецкие подкопы. Для этой цели ему тут же выделили достаточное количество людей из числа защитников и техников кесаря в подчинение.
Я понял, что Гюстиниани получил известие о находке, так как вскоре он прибыл верхом, чтобы разделить общую радость. Грант тотчас предпринял необходимые шаги и приказал без лишнего шума отправить гонцов в город и на стены для поиска тех, кто имеет опыт в горном деле. Одновременно было выделено несколько человек для наблюдения за водой в кадках и барабанами, но они потом неоднократно поднимали ложную тревогу, прежде чем привыкли к своему заданию. Каждый раз, когда поблизости грохотали пушки, вода морщилась, горох плясал на барабанах, а стража с волосами дыбом прибегала и докладывала, что турки пробиваются к поверхности.
Организовав работу, Грант повернулся к кесарю и сказал:
– Я поступил к тебе на службу не ради денег или славы. Мне нужны знания греков. Позволь посмотреть каталоги в библиотеке и изучить манускрипты, которые лежат, запертые в подземельях. Позволь на некоторое время взять сочинения пифагорцев. Я знаю, они там есть, как и труды Архимеда, но твой библиотекарь стережёт их, словно бешеный пёс, и не позволяет мне даже зажечь свечу или лампу.
Кесарю не понравилась эта просьба. Исхудалое лицо Константина приняло страдальческое выражение. Он старался не смотреть в лицо Гранту, когда отвечал ему:
– Мой библиотекарь лишь исполняет свои обязанности. Его должность наследственная и до мельчайших подробностей очерчена церемониалом. Даже он сам не может нарушить правила библиотеки. В такое критическое для города время твоё желание искать сочинения безбожных философов – это вызов богу. Сейчас все помыслы должны быть обращены к Господу, и ты должен это знать. Ни Пифагор, ни Архимед не могут нам помочь, а только Иисус Христос, который отдал жизнь за отпущение грехов наших и воскрес из мёртвых ради нашего спасения.
Грант пробурчал:
– Если всё решает бог, то незачем мне тратить усилия на поиски подкопов и на расчёты, чтобы не пустить турок в город.
Кесарь раздражённо махнул рукой и сказал:
– Греческая философия – наше нетленное наследство и творения эти мы не одалживаем варварам для непотребных нужд.
Гюстиниани густо закашлял, а байлон, который тоже уже был здесь, оскорблённо выкатил налитые кровью глаза. Как только Грант отошёл, кесарь примирительно объяснил, что, говоря о варварах, он вовсе не имел в виду латинян. Грант – немец, и поэтому варвар уже от рождения.
Целый день не утихал огонь из пушек, возможно, даже более интенсивный, чем обычно. Даже большая стена свалилась уже во многих местах. Женщины, дети и старики добровольно выполняли работу каменщиков. Страх и тревога придавали им нечеловеческие силы. Они двигали такие камни и перетаскивали такие корзины, что даже сильный мужчина счёл бы их чересчур тяжёлыми.
Они говорили:
– Лучше умрём с нашими мужьями, отцами и сыновьями, чем станем невольниками у турок.
Крайняя усталость притупила страх обороняющихся, и многие из них подставляли себя под турецкие стрелы, если только могли благодаря этому сократить путь на несколько шагов. С воспалёнными от бессонницы глазами, без всякой защиты, мужчины подходили к самому рву, чтобы крючьями вылавливать брошенные турками брёвна и вязанки хвороста. Со стен уже не было видно ни единого кустика или дерева. Стремясь заполнить ров, турки срубили всё в пределах видимости. Даже холмы вблизи Пера и на азиатском берегу по другую сторону Босфора оголены.

17 мая 1453.
Турецкий флот подошёл к портовому запору и остановился на некотором расстоянии от него. Наши корабли произвели не менее ста орудийных выстрелов, но значительных повреждений врагу не нанесли. И всё же, венецианские моряки хвастают своей якобы победой: «Если каждый на стене выполнит свой долг так же бесстрашно, как мы, то с Константинополем ничего не случится» говорят они.
Впрочем, очевидно, что султан лишь хочет связать наш флот, чтобы с него нельзя было снять дополнительное подкрепление на стены.
Много было желающих наблюдать за кадками с водой, но Грант благоразумно отобрал для этой цели мужчин, неспособных владеть оружием и стариков с хорошим зрением. Я хотел позаботиться о Мануэле, обеспечив ему лёгкую службу по причине его седой бороды и больных ног. Но когда я его отыскал, то узнал, что он уже успел освободиться от службы на стене и добился благосклонности венециан. Он знает город, ему известно, где находятся лучшие публичные дома и он может найти женщин, которые охотно поменяют честь на засахаренные фрукты и свежий хлеб венециан. Даже девочки подростки ждут перед воротами Блахерн, чтобы встретиться с венецианцами. Когда я увидел Мануэля, он как раз направлялся в город, согнувшись под тяжестью мешка с заказанными продуктами. Он показал венецианский пропуск и похвастался, что успеет обогатиться, если осада продлится ещё какое-то время.
Когда я стал его укорять, он почувствовал себя оскорблённым и ответил:
– Каждый считает себя самым лучшим. Весь город занимается подпольной торговлей, пользуясь пропусками кесаря, венециан и генуэзцев. Многие нажили состояние и только некоторые свернули себе шею. Там где есть спрос, есть и предложение. Так устроен мир. Если не поспешишь, кто-то другой заберёт твою прибыль. Я думаю, будет лучше, если венецианские деликатесы попадут в греческие рты, чем в их собственные бездонные утробы. И не моя в том вина, что сытые и здоровые молодые мужчины переполнены порочными страстями и в перерывах между сражениями ищут женщин или мальчиков для удовлетворения этих страстей.
Он разволновался ещё пуще и кричал:
– Венециане это наши друзья. Они жертвуют кровью и жизнью за наш город. Что плохого, если бедная девушка продаст свою девственность, чтобы их развлечь и принести родителям кусок хлеба? Пусть даже добропорядочная замужняя женщина на минутку ляжет на спину, чтобы обменять своё скромное достоинство на баночку конфитюра, сладости которого так долго было лишено её тело. Всё это делается во славу божью и для блага всего христианства, как обычно говорят венециане. Господин, не мешай свершаться тому, чему ты не сможешь помешать. Все мы лишь бедные грешники.
И разве он не прав? Кто я, чтобы его судить? Каждый сам выбирает свою судьбу в соответствии со своими возможностями.
Я зря думал, что Лукаш Нотарас непременно навестит меня опять. Сегодня несколько раз я видел его издалека, но он ограничился лишь враждебным взглядом и поспешно прошёл мимо. Анна не подавала ни малейших признаков существования.
В сумасшедшей лихорадке собственной жизни я решил совершить, по крайней мере, один добрый поступок. Быть может, Джон Грант – это посланник будущего, которое грядёт под знаком зверя, но мне он нравится как человек, с его неподвижным взором и изборождённым мыслями челом. Почему же он не может быть, по-своему, счастлив, пока ещё есть время? С этой целью я сегодня направился в библиотеку и разговаривал с беззубым, полуглухим библиотекарем, который, не обращая ни малейшего внимания на осаду и шум сражений, каждый день надевает свой церемониальный костюм с цепью и другими регалиями.
Я показал ему схему турецких подкопов и убедил, что турки направляются к подземным хранилищам библиотеки, чтобы через неё проникнуть в город. Он был так уверен в собственной значимости, что тут же поверил мне, как только понял в чём дело.
– О! – испуганно воскликнул он. – Это не должно произойти. Ведь они могут повредить или потоптать книги, а возможно, даже поджечь библиотеку лампами. Или сделать что-то ещё. Это была бы невосполнимая потеря для всего человечества.
Я посоветовал ему обратиться к Гранту, чтобы тот предпринял необходимые шаги для охраны библиотеки. Перед лицом очевидной угрозы он стал покладистым, сам провёл Гранта в подземелье и показал ему каждый закуток. Грант приказал установить в подвале кадки с водой и охотно пообещал приходить осматривать их, как только у него будет свободное время.
Он получил разрешение зажигать лампу, чтобы наблюдать за поверхностью воды. Библиотекарь вытащил откуда-то заржавелый меч и воинственно поклялся, что только через его труп турки доберутся до книг.
К счастью, ему не известно, что венециане во дворце уже давно используют святые книги для растопки и на пыжи.
Но Грант не смог долго заниматься своими науками. Вскоре после наступления темноты его вызвали к Калигарийским воротам, где турецкие шахтёры на это раз, скорее всего, подобрались под самую стену. Грант ещё раньше приказал выкопать контр ход, который теперь он использовал. Турки оказались в ловушке и задохнулись от ядовитого сернистого газа. Только два человека избежали смерти. Грант приказал сделать отверстия в нужных местах, и скоро подпоры в турецком подкопе превратились в бушующее море огня, а потом весь проход обрушился и перестал существовать. Он был расположен достаточно глубоко, и стена совершенно не пострадала. Вдалеке за холмом, на расстоянии пятисот шагов от стены дыра подкопа ещё долго извергала чёрный удушливый дым, пока туркам не удалось её заткнуть.

18 мая 1453.
Конец близок. Его уже невозможно отдалить. Но ничто из пережитого нами не сравнится с тем ужасом, который мы испытали сегодня.
Когда рассвело, возле ворот святого Романа нашим глазам предстала картина, наполнившая нас отчаянием. В течение ночи под защитой темноты туркам удалось неслыханно быстро, с помощью злых духов, построить огромную передвижную осадную башню из брёвен прямо на краю рва, едва ли не в тридцати шагах от остатков наружной стены, где всю ночь работали осаждённые. Как такое могло произойти, никто не понимает.
Эта башня, которую можно передвигать на огромных деревянных колёсах – брёвнах, имеет три яруса и возносится выше, чем корона внутренней стены, поэтому господствует над ней. Её сгораемые деревянные конструкции повсюду защищены несколькими слоями верблюжьих и бычьих шкур. Стены двойные, внутри заполнены землёй и поэтому даже пушки не очень больших размеров не могут их повредить. Стрелы свистят из бойниц, а с самого высокого яруса катапульта тут же стала метать огромные каменные блоки, чтобы разрушить наши наспех сооружённые укрепления. От турецкого лагеря к башне проложена траншея пятисотметровой длины, прикрытая сверху щитами, по которой гарнизон может приходить и уходить без помех.
Катапульта швыряет камни, стрелы свистят, а множество мелких баллист метают огонь на наши шанцы и палисады. Непрерывно открываются люки на самом нижнем этаже башни, и в ров сыплется земля, летят камни, вязанки хвороста, балки. Когда все мы, устрашённые, сбежались посмотреть на эту башню, которая, качаясь, работает, и при этом не видно ни одного человека, похожая на огромный механизм или живое чудовище, с грохотом открылась большая арка на среднем этаже и из неё начал высовываться штурмовой мостик по направлению к наружной стене. К счастью, расстояние было слишком велико.
Прибыл и Грант, чтобы посмотреть на машину, подобную которой ещё не видел никто. Он на глаз оценил её размеры, подумал и сказал:
Несмотря на то, что изготовлена она, несомненно, заранее и собрана на месте из готовых частей, но даже только сборка её в течение одной ночи – чудо технического искусства и организации. Сама по себе башня – никакая не новость. Такие осадные башни использовались с тех пор, как на свете появились стены. Но величина её достойна уважения. Она превышает размерами все известные башни, описанные ещё древними греками и римлянами. И не будь рва, турки смогли бы подкатить её к самой стене и использовать как прикрытие для тарана.
Осмотрев осадную башню, Грант повернулся и отошёл, так как не увидел в ней ничего интересного. Но Гюстиниани скрежетал зубами и тряс головой. Особенно его задевал тот факт, что можно построить башню прямо перед его участком стены, и никто этого не заметит.
– Дождёмся следующей ночи,– грозился он. – То, что человек построил, человек может и уничтожить.
Но огромная башня, извергающая огонь, ядра, стрелы и камни, гудящая от собственной колоссальной мощи, столь ужасна, что ему никто не верит. Кесарь бессильно плачет, потому что множество греческих работников гибнет под каменными глыбами. Пока над наружной стеной господствует эта башня, отремонтировать её будет невозможно.
В полдень тяжёлым орудиям турок удалось разбить одну из башен большой стены почти напротив их собственной осадной башни. При этом рухнул значительный участок стены, погребая под собой защищавших её латинян и греков.
Пока командиры думали, как справиться с этим ещё небывалым несчастьем, Гюстиниани набросился на Нотараса, требуя, чтобы тот отдал ему обе тяжёлые пушки, которые стояли на портовой стене и время от времени с незначительным успехом обстреливали турецкие галеры на другой стороне Золотого Рога.
– Мне нужны пушки и порох для защиты города,– сказал он. – В порту слишком много ценного пороха истрачено напрасно.
Нотарас холодно возразил:
– Пушки мои, а за порох плачу я сам. Потоплена одна галера, многие повреждены. Если хочешь, я буду экономить порох, но пушки в порту необходимы, чтобы держать турок на расстоянии. Ты сам знаешь, что портовая стена – самый слабый участок обороны.
Гюстиниани крикнул:
– И какой, к чёрту, прок от венецианских кораблей, если они не могут обуздать турок в самом порту! Твои аргументы – это выверты и чепуха. В действительности, ты хочешь ослабить оборону на наиболее критическом участке, который находится именно здесь. Не думай, что я тебя не знаю. Твоё сердце черно, как борода султана.
Кесарь пытался примирить их.
– Во имя Христа, дорогие братья, не усугубляйте наше положение ещё больше, ссорясь без всякой пользы. У вас обоих намерения самые благородные. Мегадукс Нотарас спас город от гибели, когда турки пытались сделать подкоп под стены. Если он считает, что пушки необходимы в порту, мы должны с ним согласиться. Пожмите же друг другу руки, братья, ведь все мы сражаемся за общее дело.
Гюстиниани ответил резко:
– Я готов пожать руку самому дьяволу, если он даст мне порох и пушки. Но мегадукс Нотарас не даёт мне ничего.
Лукаш Нотарас тоже не проявил желания пожать руку Гюстиниани. Он отошёл оскорблённый и предоставил кесарю и Гюстиниани самим продолжать военный совет.
Когда я понял, что КОНЕЦ уже близок, моя гордость надломилась. Я побежал за Нотарасом, остановил его и сказал:
– Ты хотел поговорить со мной наедине. Или уже забыл?
К моему изумлению, он приветливо улыбнулся, положил руку мне на плечо и сказал:
– Ты вывалял честь моего рода в грязи и взбунтовал дочь против отца, Иоханес Анхелос. Но мы живём в недоброе время, и я не могу позволить себе заниматься раздорами. Моя дочь мне дорога. Её мольбы меня смягчили. Только от тебя теперь зависит, смогу ли я простить твоё, достойное латинянина, поведение в этой ситуации.
Не веря собственным ушам, я спросил:
– Ты действительно позволишь мне снова встретиться с Анной, твоей дочерью и моей женой?
Он нахмурился.
– Не называй её пока своей женой. Но встретиться с ней и поговорить ты можешь. Да, лучше пусть она сама скажет тебе мои условия. Она дочь своего отца, и я доверяю её рассудку, хотя ты и сумел на какое-то время заморочить ей голову.
– Благослови тебя бог, Лукаш Нотарас,– воскликнул я от всей души. – Я плохо подумал о тебе и о твоих намерениях. Но, всё же, ты оказался настоящим Греком.
Смутившись, он улыбнулся и сказал:
– Конечно, я настоящий грек. Надеюсь, что и ты окажешься таковым.
– Когда и где я могу с ней встретиться?– спросил я, чувствуя, как дыхание перехватило у меня в груди при одной мысли об этом.
– Возьми моего коня, если хочешь, и скачи к моему дому прямо сейчас,– сказал он дружелюбно и громко рассмеялся. – Думаю, что моя дочь уже несколько дней ждёт тебя с нетерпением. Впрочем, небольшая разлука полезна вам обоим и лишь слегка вас остудит.
Я должен был понять, что его неожиданная доброта чересчур подозрительна. Но, позабыв о пушках и турках, о Блахернах и моём предназначении, я вскочил на его вороного жеребца и помчался галопом через весь город к Мраморному морю. В седле я громко кричал от радости. Майский день вокруг меня сверкал золотом и голубизной. Лишь стены и порт были повиты клубами чёрного порохового дыма.
Подъехав к благородному в своей простоте каменному дому, машинально привязав коня, я, как юноша на первое любовное свидание, подбежал к двери и ударил в колотушку. Только тогда, вспомнив о своём виде, я постарался стереть пыль и гарь с лица, плюнул на ладони и до блеска вытер доспехи.
Отворил мне слуга в небесно-голубом одеянии. Но я его даже не увидел. По коридору уже шла ко мне Анна Нотарас, стройная, красивая, с сияющими от радости глазами. Она была так молода и прекрасна среди своих родных вещей, что я не решился обнять её, а лишь любовался ею, затаив дыхание. Её шея была обнажена, губы и брови подкрашены. Чудесный гиацинтовый запах окружал её, как тогда, когда мы встретились в первый раз.
– Наконец,– прошептала она страстно. Обняла меня за шею и поцеловала в губы. Её щёки пылали.
Никто её не сторожил. Никто не запирал её в женской половине дома. Я не понимал ничего.
Она взяла меня за руку. И я был счастлив. Держась за руки, мы поднялись в большой зал на верхнем этаже. За узкими стрельчатыми окнами блестели серебряные волны Мраморного моря.
– Конец уже близок, Анна,– сказал я. – Ты не представляешь, что сейчас творится на стене. Я благодарен богу, что ещё раз могу посмотреть в твои глаза.
– Только посмотреть в мои глаза?– улыбнулась она. – И это всё, что ты хочешь сделать со своей женой?
Нет, я, ровным счётом, ничего не понимал. Мне всё казалось сном. Или я уже мёртв? Или пушечное ядро убило меня так мгновенно, что душа моя всё ещё пребывает на земле, связанная земными желаниями?
– Пей,– шепнула мне жена, Анна Нотарас и налила в мой бокал сияющего золотого вина. Я видел, как она домешала в вино амбру на турецкий манер. Зачем она хотела меня возбудить? Я и без этого желал её достаточно сильно.
Её губы были для меня чудесным вином. Наичудеснейшим, наипрекраснейшим вином на земле было для меня её тело. Но когда я захотел к ней прикоснуться, она остановила меня рукой. Её зрачки расширились и потемнели. Она сказала:
– Нет. Пока нет. Сядь, мой любимый. Сначала мы должны поговорить.
– Не говори ничего,– попросил я, разочарованный. – Не говори ничего, дорогая моя. Все эти разговоры превращаются в ссору и острые слова, которыми мы раним друг друга. Взаимопонимание приходит не от слов, а от чего-то другого.
Глядя под ноги, она произнесла с упрёком:
– Значит, тебе нужна лишь постель. И ничего больше. Может, я для тебя только тело?
– Ты сама к этому стремилась,– ответил я с горечью.
Она взглянула на меня и её глаза часто заморгали, наполнились блеском слёз. – Будь же благоразумен, наконец,– произнесла она. – Ты говорил с моим отцом. Он готов простить нас, если только ты этого пожелаешь. Впервые он разговаривал со мной как со взрослым человеком, объяснил мне, что он думает, на что надеется, к чему стремится. Впервые я хорошо его понимала. Ты также должен постараться его понять. У него есть определённый план.
Я нахмурился и стал холоден как лёд, но Анна продолжала говорить, страстно лаская мою покрытую копотью руку в своих руках.
– Он мой отец. А мой отец не может сделать ничего дурного. Он самый знатный после кесаря человек. Если кесарь предал свой народ и веру и продал город латинянам, то мой отец ответственен за судьбу народа. Это его долг. Тяжёлый, унизительный, но уклониться от него он не может. Разве ты с ним не согласен?
– Продолжай,– сказал я горько. – Мне кажется, я это уже слышал.
Анна вспылила:
– Отец не предатель. Он никогда не унизится до чего-то подобного. Он политик, который спасает всё, что только возможно из-под руин нашего города.
Она внимательно наблюдала за мной сквозь ресницы. Никаких слёз уже не было в её глазах, хотя моргать она не перестала.
Казалось, она тешила своё женское тщеславие, когда говорила:
– После падения города я могла бы стать женой султана Мехмеда. Тогда султан заключил бы союз с греческим народом. Мой отец очень огорчился, когда узнал, что я из-за каприза перечеркнула его планы. Но ведь я о них не догадывалась. Он никогда не обмолвился об этом ни словом.
– Действительно, ты много потеряла,– перебил я её язвительно. – Сначала ты должна была стать базилиссой. Потом одной из десятков жён будущего властелина мира. Тебе не повезло. Понимаю, ты жалеешь. Но не огорчайся, мне не так уж долго осталось жить. Скоро ты опять будешь свободна.
– Как ты можешь говорить со мной таким тоном?– вспылила она. – Ты знаешь, что я тебя люблю. И ошибаешься, когда говоришь о смерти. У нас обоих ещё много лет впереди. Увидишь сам, если только последуешь совету моего отца.
– Так скажи мне, что это за совет, который он сам не решился дать,– с горечью ответил я. – Но поторопись. Я должен возвращаться на стену.
Она обхватила меня обеими руками, как будто хотела удержать силой.
– Ты туда не вернёшься! – воскликнула она. Уже сегодня ночью ты пойдёшь в лагерь султана. Тебе не обязательно давать ему какую-либо информацию об обороне города, если это задевает твою честь. Только перескажешь ему тайное послание моего отца. Султан знает тебя и верит тебе. Другим грекам он может не поверить.
– И что это за послание?
– Отец не может написать его на бумаге,– оживившись, объяснила Анна. – Хотя он доверяет тебе и султану, но письменное послание может оказаться слишком опасным. Ведь даже в ближайшем окружении султана, как тебе, наверно, известно, есть люди, которые противодействуют ему во всём и даже подбивают греков к дальнейшему сопротивлению. Ты должен сказать султану, что в городе есть сильная партия мира, которая не признаёт кесаря и готова к сотрудничеству с турками на условиях, приемлемых для султана. Скажи ему: «Нас тридцать влиятельных высокопоставленных сановников – отец назовёт тебе их имена – которые понимают, что будущее греческого народа и Константинополя зависит от дружбы и взаимопонимания с султаном. Наша честь не позволяет нам вмешиваться в борьбу на стороне султана пока город в состоянии защищаться. Но мы тайно действуем на пользу султану, и когда город падёт, уже будет существовать готовый правительственный аппарат, пользующийся доверием народа. Мы все, тридцать человек, отдаём себя под покровительство султана и покорно просим, чтобы, когда султан возьмёт город, он пощадил нас самих, наши семьи и имущество».
Она посмотрела на меня и продолжала:
– Есть ли в этом что-либо дурное? Разве это не достойное, политически дальновидное предложение? Между турками и латинянами мы как между молотом и наковальней. Только отстранив кесаря от власти и всем вместе добровольно сложив оружие, можно спасти будущее города. Ведь мы не сдаёмся на милость или немилость. Наоборот. Политическое здравомыслие должно подсказать султану, что такое решение выгодно, прежде всего, ему самому. Ты не латинянин. Зачем тебе сражаться за дело латинян?
Я молчал, убитый отчаянием, а она подумала, что я размышляю, и продолжала:
– Падение города – вопрос едва ли нескольких дней, как говорит мой отец. Поэтому ты должен спешить. Когда султан сломит сопротивление латинян, ты войдёшь с победителями и заберёшь меня к себе в дом как жену. Ты породнишься с родом Нотарасов. Думаю, ты понимаешь, что это такое. Она показала на мраморные стены, ковры, драгоценную мебель, окружавшие нас и добавила, ещё больше распаляясь:
– Разве это всё не лучше, чем твой убогий деревянный домишка, куда ты меня привёл? Кто знает, возможно, когда-нибудь мы поселимся в Блахернах. Если ты поддержишь моего отца, то станешь одним из влиятельных людей Константинополя.
Она замолчала. Её щёки пылали. Я должен был что-то сказать.
– Анна,– произнёс я. – Ты дочь своего отца. Тут ничего не поделаешь. Но я не буду обделывать его делишки у султана. Пусть поищет себе другого, у которого больше политического здравомыслия.
Её лицо окаменело.
– Боишься?– спросила она холодно.
Я схватил свой шлем и с треском швырнул его на пол.
– Для доброго дела я готов сию минуту отправиться к султану, даже если он посадит меня на кол. Не об этом речь. Поверь мне, Анна, жажда власти ослепила твоего отца. Он роет себе могилу, обращаясь к султану. Он не знает Мехмеда. А я его знаю. Если бы мы жили в старое время, тогда можно было признать план твоего отца не лишённым здравого смысла. Но большая пушка султана возвестила новое время. Время погибели. Время Зверя, когда уже никто не сможет доверять своему ближнему и человек станет лишь беззащитным орудием в руках власти. Даже если султан поклянётся Пророком и всеми ангелами, держа руку на Коране, то в душе он всё равно будет смеяться, потому что не верит ни в Пророка, ни в ангелов. Твоего отца он сметёт со своего пути, как только тот перестанет быть ему нужен. Но предостерегать Нотараса я не стану. Он мне не поверит. И даже если можно было бы доверять султану, я всё равно к нему не пойду, проси ты меня об этом хоть на коленях. У меня есть мой город. Когда он сражается, я сражаюсь вместе с ним. Это моё последнее слово, Анна. Не мучь меня больше. И не мучь себя.
Анна смотрела на меня, бледная от досады и разочарования.
– Значит, ты меня не любишь,– сказало она ещё раз.
– Нет, не люблю тебя,– ответил я. – Всё было лишь ошибкой и иллюзией. Я думал, что ты другая. Прости меня за это. Скоро ты станешь свободной. Если хорошо попросишь, то, возможно, султан расчувствуется и возьмёт тебя в свой гарем. Следуй советам своего отца. Он всё сделает как надо.
Я встал и поднял плащ с пола. Воды Мраморного моря сверкали как расплавленное серебро. Гладко отшлифованный мрамор на стенах отражал мой силуэт. Я так безнадёжно потерял её, что мгновенно стал как камень.
– Анна…,– произнёс я, и голос мой пресёкся. Если захочешь увидеть меня, то ищи на стене.
Она ничего не ответила. Я повернулся и пошёл. Но на лестнице она догнала меня и выкрикнула, красная от гнева:
– Прощай же, проклятый латинянин! Мы никогда больше не встретимся. Я буду день и ночь молить бога, чтобы ты погиб и освободил меня. А если увижу твой труп, то пну его в лицо, чтобы избавиться от тебя навсегда.
С этим проклятием в ушах я вышел во двор и надел шлем. Губы мои дрожали. Чёрный как сажа скакун Нотараса заржал и поднял голову. Я им не побрезговал: вскочил в седло и ударил каблуками в конские бока.
Сейчас полночь. В эту ночь я желаю смерти. Желаю её больше, чем желал чего-либо в этой жизни. Гюстиниани дал мне возможность встретить смерть: я знаю турецкий язык и могу помочь ему в его замыслах.
Иисус Христос, сын божий, смилуйся надо мной!
Ведь я её люблю. Люблю безумно, а значит, безутешно. Прощай же, Анна Нотарас, моя бесценная!

19 мая 1453.
Итак, я должен выпить бокал смерти и распада до последней капли. Мне не дано было умереть в эту ночь.
Как-то, чтобы произвести впечатление на Гюстиниани, я сказал ему, что я твёрдый человек. Я имел в виду, что мой дух может властвовать над телом и чувствами. Куда делась моя твёрдость?
Моё тело уже не подвластно духу.
Сегодня профессиональные вояки говорили мне с завистью:
– Ты счастливчик, Джоан Анжел, что вернулся живой!
Никакое это не счастье. Просто никто не умрёт, пока не придёт его час. Но от осознания этого мне ещё хуже.
Кажется, бессмысленно, волей случая днём и ночью безумствует смерть на стенах моего города. Но каждый снаряд летит своим, богом прочерченным путём.
Сегодня ночью мы, наконец, сожгли турецкую башню. Многие считают это ещё большим чудом, чем её возведение в течение одной ночи.
В непроглядную ночь я лежал у подножья башни, одетый в турецкую одежду. Кто-то наступил на меня в темноте, но я притворился трупом и не пошевелился.
За два часа до рассвета мы ворвались в башню. Нам удалось выбить несколько люков и бросить внутрь глиняные горшки с порохом. Иначе мы никогда не смогли бы её поджечь. Волосы и брови у меня опалены. Руки в волдырях и ожогах. Гюстиниани не узнал меня в лицо, когда я, как червяк, приполз обратно. Из всех тех, кто ворвался в башню, вернулся я один. Нескольким туркам, бывшим в башне, удалось убежать. Утром султан приказал их обезглавить и головы насадить на колья.
Грохот орудий стоит у меня в ушах и пол трясётся под моими ногами. Но сильнее, чем ожоги на лице и руках жжёт мне сердце тоска.
Впервые он явился мне после землетрясения в Венгрии. Потом под Варной. Тогда он сказал: «Встретимся снова у ворот святого Романа». Сегодня ночью я ждал его, но он не появился.

20 мая 1453.
За ночь турки придвинули к стене много новых боевых башен, но ни одна из них не может сравниться по величине с той, которую мы спалили.
Каждый день их флот подходит на вёслах к запору, чтобы связывать венецианские корабли и их экипажи.
Но всё это я узнаю от других. Из-за ожогов я не могу одеться и подняться на стену.

21 мая 1453.
Меня навестил немец Грант. Он также опалил себе бороду и обжёг руки. Турки уже научились вести войну под землёй и защищать свои подкопы. Сегодня люди Гранта выкопали контрход вблизи Калигарийских ворот. Но их встретил поток жидкого огня. Помощь наткнулась на стену из копий и ядовитый дым.
Грант вынужден был лично спуститься под землю, чтобы придать отваги своим людям. Им удалось уничтожить турецкий подкоп, но они понесли тяжёлые потери. Схватки под землёй вызывают в городе суеверный страх.
Глаза у Гранта опухли, белки покраснели от ночных бдений и сернистого газа. Он рассказывал:
– Я нашёл письмена самого Пифагора. Но буквы как мухи пляшут у меня перед глазами. Я уже не могу читать.
Его лицо искривилось в бессильном гневе, он грозил кулаком и кричал:
– Это какое-то наваждение, слепое пятно, которое даже мудрейшие греческие математики и техники имели в своих глазах! Они могли, как обещал Архимед, сдвинуть землю с орбиты. Но когда мне показалось, что я нашёл новые знания, мне удалось прочитать лишь то, что у дерева есть душа. И даже у камня. Вот хотя бы Пифагор. Он мог построить машины, которые способны покорить природу. Но он посчитал это маловажным. Вместо этого, он ушёл в себя, в свою душу, обратился к богу.
Я спросил его:
– Пусть тебя не убеждают доводы Библии и Отцов церкви, но почему ты не веришь греческим мудрецам?
– Я и сам уже не знаю,– прошептал он и потёр глаза кулаком. – Наверно, мой разум помутился. Ночные бдения, постоянное напряжение, лихорадка поиска знаний сделали меня больным от перевозбуждения. Мои мысли пересекаются как птицы при полёте, и я уже не властен над ними. Что это за страшная дорога, которая ведёт вглубь человека и исчезает во мраке? Пифагор умел из цифр построить вселенную, но оказался бессильным перед человеком, которого невозможно построить из цифр. Неужели, мрак человека более значителен, чем свет вселенной, свет знаний?
Я сказал:
– Дух божий осветил землю. Дух божий как пылающий огонь опустился на нас, смертных. Ты не можешь этому не верить.
Он разразился жутким смехом, бил себя кулаками в виски и кричал:
– Вечный огонь сжигает также и тело человека. Из орудийных стволов огнём сверкает разум человека. Я верю в человека и в свободное познание. И больше не верю ни во что.
– Ты воюешь не на той стороне,– повторил я ему ещё раз. – Тебе выгоднее было бы служить султану, а не последнему Риму.
– Нет,– ответил он упрямо. – Я служу Европе и свободе человеческого разума, а не власти.

22 мая 1453.
Обнаружены два подкопа вблизи Калигарийских ворот. Один из них удалось уничтожить лишь после ожесточённой схватки. Другой обрушился сам, так как его подпоры были поставлены неумело. Грант считает, что большая часть опытных горняков уже нашли свою смерть, поэтому султану приходится использовать людей необученных.
Перед самой полночью по небу пролетел светящийся диск. Этого никто объяснить не может. Кесарь заметил:
– Предсказания начинают сбываться. Скоро наступит конец тысячелетней империи. Созданная первым Константином, она погибнет с последним Константином. Я родился под несчастливой звездой.

23 мая 1453.
Умерла последняя наша надежда. Кесарь прав. Подготовленный постами, бдениями и молитвами, он острее других ощущает последние, редкие удары пульса своей империи.
Бригантина, которая была выслана на поиски венецианского флота, вернулась сегодня утром, не выполнив задания. Невероятное везение, мастерство и отвага экипажа позволили ей пройти теснину Галлиполи под носом у турецких кораблей.
Двенадцать человек ушли в море. Двенадцать человек вернулись. Шестеро из них венециане. Шестеро греки. Двадцать дней они бороздили Греческое море, не обнаружив и следа христианских кораблей. Ежеминутно они подвергались риску быть захваченными турецким патрульным кораблём.
Когда стало ясно, что ищут они напрасно, экипаж собрался на совет. Некоторые из них говорили: «Мы выполнили свой долг. Большего мы сделать не можем. Вероятно, Константинополь уже пал. Зачем нам возвращаться в пекло боя? Гибель города неизбежна».
Но другие возразили: «Кесарь нас послал. Кесарю мы должны сдать рапорт, хотя наша экспедиция и не дала положительных результатов. Но давайте проголосуем».
Они посмотрели друг на друга, рассмеялись и единогласно проголосовали за то, что бригантина должна вернуться в Константинополь.
В Блахернах я встретил двоих из тех достойных мужей. Они всё ещё с иронией рассказывали о своей бесплодной морской прогулке, а венециане подливали им вина и хлопали по плечам. Но глаза моряков не лгали и в них отражались пережитые на море опасности.
– Как вы решили вернуться на верную смерть? – спросил я.
Они повернули ко мне удивлённые обветренные лица и ответили почти хором:
– Мы ведь моряки Венеции.
Да, это всё объясняет. Венеция, королева морей, жадная, жестокая и расчётливая. Но она воспитывает своих моряков, чтобы они жили и умирали за её славу.
И всё же, шестеро из двенадцати были греками. Они доказали, что и грек может быть верным до смерти. Верным делу, которое безнадёжно проиграно.

24 мая 1453.
После полудня к стене возле ворот св. Романа приблизилась красочная процессия. Турки размахивали флагами, дули в дудки, и призывали впустить в город посла султана для переговоров с базилевсом Константином. Одновременно их артиллерия перестала стрелять, а войска отошли к своему лагерю.
Гюстиниани подозревал военную хитрость и не хотел, чтобы турецкий посланник увидел, как сильно повреждена внутренняя стена и как слабы временные шанцы. Но кесарь Константин поднялся на стену и узнал в посланнике своего приятеля, эмира Синопа Исмаила Хамзу. Его род уже многие поколения имел дружеские отношения с кесарями Константинополя. Незадолго до смерти старый Мурад успел заключить родственный союз с Хамзой, женив Мехмеда на его дочери. И, тем не менее, Константин доброжелательно приветствовал его и приказал пропустить через укрепления. Хамзу провели в город через ворота для вылазок.
Как только венецианский байлон узнал о прибытии посла, он собрал совет двенадцати, приказал снять часть венециан со стены и во главе двухсот закованных в железо солдат промаршировал к главной ставке кесаря. Гюстиниани, со своей стороны, приказал разделить остатки продовольствия и вина между своими людьми, ходил от одного к другому и, грозя кулаком, приказывал:
– Смейтесь же, смейтесь! Или я прикажу свернуть вам шею.
Когда Исмаил Хамзв, поглаживая бороду, смотрел по сторонам, он видел лишь смеющихся, закованных в железо солдат, которые рвали зубами мясо, а остатки небрежно бросали на землю. Кесарь Константин протянул послу руку для целования и высказал сожаление, что они встречаются при столь печальных обстоятельствах.
Эмир Синопа громко и отчётливо, чтобы слышали солдаты, воскликнул:
– Пусть будет благословен этот день, ибо султан Мехмед послал меня предложить тебе мир на почётных условиях.
Генуэзцы Гюстиниани в ответ расхохотались, хотя многие из них едва держались на ногах от изнурения. Гюстиниани прохаживался позади них, зажав стилет между большим и указательным пальцем и незаметно колол в задницу каждого, кто смеялся недостаточно громко.
Исмаил Хамза попросил кесаря о переговорах один на один. Без малейшего колебания Константин пригласил его к себе на квартиру, и они заперлись в маленькой комнате, не обращая внимания на возражения советников. Тогда венецианский байлон приказал своим людям окружить башню, где находилась квартира, вошёл в неё во главе совета двенадцати и велел доложить кесарю, что венециане не потерпят никаких тайных сепаратных переговоров с турками.
Кесарь отвечал, что он вовсе не намеревался принимать какие-либо решения за спиной союзников, пригласил всех участвовать в переговорах и ознакомил собравшихся с мирными предложениями султана.
Исмаил Хамза официальным тоном предупредил:
– Для твоего собственного блага и для блага твоего народа прошу тебя принять эти мирные условия, наилучшие из возможных. Твой город в отчаянном положении. Защитники голодают и их мало. Народ доведён до крайней черты. Это твой последний шанс. Если не покоришься сейчас, султан истребит всех мужчин, а женщин и детей продаст в рабство. Город же будет отдан на разграбление.
Венециане закричали:
– Во имя господа нашего, не доверяй султану! Где гарантии? Турки и раньше нарушали данное слово. Неужели, мы напрасно проливали кровь? Неужели, наши люди зря сложили головы на стенах, защищая твой трон? Нет! Нет! Султан колеблется. Он не уверен в победе, в противном случае не пытался бы завладеть городом при помощи вероломных мирных предложений.
Исмаил Хамза, сильно задетый, сказал:
– Если бы вы имели хоть каплю разума, то поняли, что ситуация, в которой оказался город, безнадёжна. Только из любви к ближнему, чтобы избежать ужасов последнего штурма, султан даёт вашему кесарю возможность свободно уйти, забрав с собой имущество, двор и свиту. Жители, которые пожелают уйти с кесарем, тоже могут забрать с собой свою собственность. Тем, кто останется, султан гарантирует жизнь и неприкосновенность имущества. Как союзник султана, кесарь может оставить себе Мореё, и султан обязуется защищать его от нападения врагов.
В ответ венециане стали кричать, шуметь и стучать по щитам, заглушая его слова. А базилевс поднял голову и сказал:
– Условия султана унизительны и несправедливы. Их принятие несовместимо с моим достоинством базилевса, даже если бы я был вправе это сделать. Но я не вправе. Ведь сдача города неприятелю не входит в полномочия базилевса, как, впрочем, и любого из здесь присутствующих. Мы готовы умереть и добровольно идём на смерть.
С грустью и презрением смотрел я на орущих венециан, проявляющих столько готовности сражаться «аж до последнего грека». Ведь в порту стоят их большие корабли и когда стены падут, у них останется возможность бегства. Скорее всего, султан точно знал, что Константинополь не пойдёт на такие условия. Но, принимая во внимание партию мира и недовольство войска из-за неудач, он вынужден был пойти на этот шаг, чтобы продемонстрировать подчинённым несговорчивость греков. Ведь он всего лишь человек и в душе слаб.
Нерешительность султана переносить так же трудно, как мучительную тревогу и угнетённость, охватившие город в эти дни. Мехмед всё поставил на карту, и нет у него иного выхода, кроме как победить или погибнуть. Ведь он сражается не только против города, но и против оппозиции в своём собственном стане.
Поэтому, сейчас султан Мехмед самый одинокий из всех одиноких. Он ещё более одинок, чем кесарь Константин, который уже сделал свой выбор. Поэтому, в эти дни я соединяюсь с Мехмедом в тайном братстве. Мне не хватает его. Я хотел бы ещё раз увидеть неприступное лицо султана, поговорить с ним, ещё раз почувствовать, что не желаю жить в то время, когда он и ему подобные будут править миром.
Он – это будущее. Он победит. Но будущее с ним не стоит того, чтобы стремиться до него дожить.
– Смейтесь! Смейтесь! – приказывал Гюстиниани своим генуэзцам. И когда эмир Синопа отошёл, они уже смеялись от всей души и ненавидели Гюстиниани, который вынуждал их на нечеловеческие усилия. Они ненавидели его и одновременно любили. Где-то на дне их сознания пряталась мечта о винограднике и белом домике на холмах Лемноса, греческих невольниках на плодородных полях, праве первой ночи с ладными деревенскими девушками, княжеских пирах для воинов князя.
Со слезами изнеможения на глазах они смеялись неудержимым смехом и, пошатываясь, возвращались на стену, в то время как турецкий кортеж с развевающимися флажками под рычание труб покидал город.
Когда сотни орудий вновь загрохотали в едином бесконечном гуле, сам Гюстиниани наклонился и поднял с земли кость, на которой осталось немного мяса, обтёр её от пыли и обгрыз дочиста.
– Дорого мне обходится княжеская корона,– сказал он. Она отняла у меня уже немало моей собственной плоти и крови, а победы ещё не видно. Да, победы я не вижу,– повторил он и бросил взгляд на огромный вылом шириной более тысячи стоп, где уже не было ни единой башни, а вместо наружной стены возвышались наспех сооружённые шанцевые укрепления: земляной вал, стволы и ветки деревьев, вязанки хвороста и каменные кучи. Ещё там стояли корзины с галькой для защиты от лучников.
Сегодня четверг. Завтра святой день Ислама. До следующего четверга я уже, наверно, не доживу. Мехмед выполнил предписание Корана и предложил мир, прежде чем пойти на последний штурм. Я дожил до великого наступления Ислама: это войско самое сильное, этот султан самый могущественный из всех и он возьмёт Константинополь.
Мы – ворота на Запад. Мы – последний бастион Запада. Когда рухнут стены, их заменят наши живые тела.

25 мая 1453.
Базилевс Константин созвал сенат, своих советников и представителей церкви. Он сообщил им, что патриарх Григорий Маммас отрёкся от сана. Но кардинал Исидор не явился на собрание. Он остался в башне, которую взялся оборонять.
Последняя попытка примирить сторонников Унии и её противников закончилась ничем. Мы избавились от старика, которого греки ненавидят, а латиняне презирают, но церковь осталась без патриарха. Невидимый и непримиримый духом Геннадиус, вещающий неминуемую погибель из монашеской кельи в Пантократоре теперь верховодит церковью и монастырями.
Султан отдал приказ о начале всеобщего поста. Он наказал верным выполнить предписанные Кораном омовения и молитвы. Злые от голода и жажды турки атакуют с утра до вечера и, словно стая псов, воют всякий раз, когда видят, как падает на стене христианин. Иногда они кричат хором: «Нет бога кроме Аллаха, а Мухаммед пророк его!». Это их жалобное и одновременно торжествующее завывание угнетающе действует на греков и латинян. Многие простодушные латиняне начинают рассуждать на эту тему: «Неужели, бог поможет туркам победить?– спрашивают они друг у друга. – Если так, то не доказывает ли это, что их бог сильнее, чем бог христиан, а их Пророк могущественнее, чем Христос, который позволил себя распять?».
Венецианский байлон Минотто стал набожным, принял святое причастие Он велел начать соревнование с Гюстиниани и доказать, что генуэзец доблестью своей не превышает венецианца. Венецианские морские пехотинцы с несравненной отвагой защищают северную оконечность Блахерн. Ни один турок не достиг там короны стены.
Вечером в турецком стане запылали огромные костры. Трубы и бубны ревели, поднимая страшный шум, и многие на стенах думали, что у турок случился пожар. Но всё это лишь турецкий обычай отмечать пост. Когда наступают сумерки, мусульманам разрешается есть и пить, а на рассвете, как только можно отличить чёрную нитку от белой, пост продолжается опять. В блеске огромных костров вражеский стан был освещён как днём.
Чем ближе решающий час, тем более недружелюбно поглядывают на меня венециане. Они убеждены, что я шпионю за ними по поручению Гюстиниани. Но их недружелюбие – признак того, что не всё чисто в их помыслах. Вероятно, у них уже есть план, как обратить победу на пользу Венеции, если штурм не удастся и султану придётся отступить. Корысть, которая их мучит, столь велика, что ради неё стоит попытаться совершить невозможное. Да и стена вокруг Блахерн всё ещё настолько мощна, что турки не могут ворваться в город этим путём. По крайней мере, пока её обороняют венециане.
Там, где внутренняя и наружная стена соединяются под прямым углом со стеной Блахерн, находится наполовину уходящие в землю ворота для вылазок, ведущие на улочку между двумя городскими стенами. Многие поколения пользовались ими для прохода из дворца в цирк, расположенный за городскими стенами. Поэтому они и называется Керкопортой – цирковыми воротами, хотя сравнительно недавно их и замуровали. Сейчас их открыли вновь, как и другие ворота для вылазок. Через них удобно добираться от дворца Порфирогенов до братьев Гуччарди у ворот Харисиуса и далее между стенами на участок Гюстиниани.
Возле Керкопорты стена не повреждена и турки никогда не пробовали там нападать, потому что прямой угол стены обрекает атакующих на губительный перекрёстный огонь. Этим защищённым путём можно быстрее всего послать помощь к воротам Харисиуса, где стена рухнула почти до основания, как и возле ворот св. Романа. Венециане создали специальный резервный отряд, который, при необходимости, можно послать на помощь братьям Гуччарди. На этом спокойном участке возле Керкопорты внутреннюю и наружную стену охраняет только горсть греков.
Надо отдать должное латинянам: они охотно взяли на себя самые опасные участки.
Незадолго до полуночи ко мне пришёл Мануэль. Он был крайне напуган и сказал:
– Базилика в огне.
Мы поднялись на крышу дворца, где уже собралась изрядная толпа. Турецкие костры ещё пылали, но посреди тёмного города высился огромный купол собора Мудрости Божьей, озарённый дивным, неземным сиянием. Нет, это был не огонь. Скорее сильный голубой блеск. Латиняне, глядя на него, перешёптывались, говорили, что это дурной знак.
Дивное сияние мерцало над куполом, то ослабевая, то усиливаясь вновь. Я пошёл в город к храму. В темноте вокруг меня шумела возбуждённая людская толпа. Все шли в одну сторону. До меня доносились рыдания женщин и пение монахов. Возле храма сияние было таким сильным, что никто не осмеливался подойти ближе. Люди падали на колени на влажную землю и начинали молиться. Бог дал им знак. Божественное стало зримым. Я видел всё собственными глазами и уже не сомневался, что эпоха Христа закончилась, и наступило время Зверя.
Купол блистал и пламенел около часа. Потом сияние вдруг ослабело, ещё минуту пульсировало и потухло. Небо было затянуто тучами, и ночь вокруг стала чёрной как уголь. Турецкие костры давно погасли. Их отблеск уже не освещал небо над нами. Ночь стояла душная, насыщенная запахами земли и гниющих листьев. Было такое чувство, словно идёшь по кладбищу мимо развёрстых могил.
В темноте мне в руку легла узкая горячая ладонь. Может, я лишь обманываю себя, но мне показалось, что я узнаю её среди тысяч других. Ни сжать её, ни заговорить я не посмел. Это мог быть просто чей-то потерявшийся ребёнок, по ошибке вложивший свою руку в мою ладонь. Или незнакомая женщина, взволнованная темнотой и страхом, захотела почувствовать близость мужчины. Но в ту минуту я был уверен, что узнаю её. Тёплая и беззащитная, она была как молчаливый призыв к единению перед смертью. Мы оба молчали и только слышали дыхание друг друга в темноте. Наши руки были соединены. Её пульс стучал рядом с моим пульсом как мучительное немое свидетельство единства двух людей. Так было хорошо. Так было лучше всего. Только так мы понимали друг друга. Слова лишь рвут связи между нами.
Простая, из плоти и крови, скромная, бедная, беззащитная горячая ладонь в темноте, в тяжёлом запахе гниющих листьев. Над могилами, над смертью мы держали друг друга за руки и были едины. А потом она исчезла.
И даже если мне это показалось, привиделось, всё же боль в моём сердце стихла. Когда я, как лунатик, искал дорогу назад, в Блахерны, тоска уже не так сильно грызла мне сердце. Я ощутил свободу, ясность. Мне довелось стать свидетелем чуда и держать руку человека в своей руке.

26 мая 1453.
Ночное чудо у храма Мудрости Божьей повергло город в такое смятение, что люди рано утром с монахами и монашками во главе ворвались в Блахерны, забрали из дворцовой церкви икону Чудотворной Девы и понесли её на стену, чтобы она защищала город. Святая Дева с тонким, необычайно грустным лицом смотрела на свой народ, обрамлённая золотом и драгоценными камнями. Многие видели, как дрогнул её лик, а из глаз потекли слёзы. Несколько человек хотели коснуться образа, и в сутолоке он упал на землю. В ту же минуту капли дождя, крупные, как голубиные яйца, начали сыпаться с низких туч. В мгновение ока дождь превратился в ливень, в воздухе потемнело, и вода побежала по улицам. Святая икона стала от влаги тяжёлой, будто была отлита из свинца, и только самые сильные монахи общими усилиями сумели поднять её с земли, а потом укрыть в безопасном месте в монастыре Хора.
Мы надеялись, что неожиданный дождь намочит порох у турок, но наши надежды оказались напрасными. Даже во время ливня время от времени гремели выстрелы, а после его окончания, когда земля ещё парила от влаги, турки открыли такой сумасшедший огонь, словно хотели наверстать упущенное время.
Турки всё ещё постятся. Со стены я видел, как турецкие военачальники собрались возле шатра султана на холме. Военный совет длился всё послеобеденное время. Потом во все концы лагеря помчались галопом чауши в зелёных одеждах, чтобы объявить решение султана. Рёв, который поднялся при этом и становился всё сильнее, радостные крики и звуки музыкальных инструментов, голоса людей по силе своей превысили всё, что я слышал до сих пор и превратились к вечеру в непрерывный гул, подобный шуму океана. Нетрудно догадаться, что султан назначил день и час последнего штурма.
Когда я понял, что султан собрал Большой совет, то направился к воротам св. Романа и отыскал Гюстиниани, который руководил работами по возведению шанцевых укреплений.
– В Блахернах всё в порядке,– сказал я. – Штурм близок. Позволь мне сражаться рядом с тобой у ворот св. Романа. Шесть лет назад под Варной я договорился кое с кем о встрече здесь и не хочу быть похожим на купца из Самарии, когда наступит назначенный час.
Гюстиниани по-дружески взял меня под руку, поднял забрало и, улыбнувшись, посмотрел на меня своими налитыми кровью глазами так, будто подсмеивался над чем-то мне неизвестным.
– Многие обращались ко мне сегодня с той же просьбой,– сказал он. – Это тешит моё самолюбие, ибо доказывает, что место здесь почётное. Даже султан Мехмед почтил меня своим вниманием,– продолжал он, указывая на балку, торчащую из земляного вала. На её конце висел, касаясь пятками земли, труп одного из лагерных торговцев с растрёпанной бородой и в потёртом бараньем тулупчике. – Султан приказал передать мне, что восхищён моим мужеством и военным искусством. Он не требует от меня ни малейшей измены, потому что не хочет задеть мою честь. Но если я уйду со своими людьми со стен на корабли, то он пообещал сделать меня богатым человеком и назначить командующим над своими янычарами. Он даже разрешает мне сохранить мою религию, ведь в его войске служат и христиане. В знак согласия я должен спустить флаг. Вместо этого я приказал поднять повыше его посланца. Таков мой ответ. И, надеюсь, он его видит, хотя я и не могу сейчас затруднять моих людей строительством высокой виселицы.
Он вытер лицо от пота и пыли и добавил:
– Послание султана даёт нам немного надежды. Судьбу города решат наши мечи. Кесарь пришлёт мне элиту своей гвардии и лучших воинов. Покажем султану, что живая железная стена ещё мощнее, чем стена из камня.
Но я не доверяю никому и ничему,– продолжал он, бросив на меня суровый взгляд. – Особенно подозрительно, что именно ты захотел сегодня вернуться сюда. Тот купчик на последнем дыхании прохрипел, что у султана есть много способов от меня избавиться. Поэтому, я бы не хотел иметь за спиной человека, который сбежал из лагеря султана, хотя мы с тобой и добрые приятели, Джоан Анжел.
Радостный крик из турецкого лагеря накатился на нас как штормовая волна.
– Если султан принял решение, то осуществит его любыми средствами,– подтвердил я. – Если ты встанешь у него на дороге, он, ни минуты не колеблясь, найдёт тайного убийцу, который будет только ждать подходящего случая.
– Поэтому я и не желаю, чтобы чужие крутились возле меня,– сказал Гюстиниани дружелюбным тоном. – Но есть люди, которым невозможно отказать, если у тебя доброе сердце. Кроме того, в мои обязанности, как протостратора, входит присматривать за тобой, чтобы в последнюю минуту ты не совершил какое-нибудь безрассудство. Поэтому, когда начнётся штурм, будь у меня перед глазами, иначе я пошлю за тобой палача.
В ту же минуту мы увидели мегадукса Нотараса, который приближался галопом на чёрном скакуне в окружении стражей порядка. Возле ворот для вылазок он спешился, чтобы пройти на участок Гюстиниани. Но Гюстиниани сложил ладони рупором и крикнул своим людям, чтобы они не впускали великого князя на шанцы. Лицо Нотараса потемнело от гнева. Он закричал:
– Я могу входить куда пожелаю, чтобы исполнить поручение кесаря. Среди греческих работников на стене есть беглые контрабандисты и преступники.
Гюстиниани спустился по остаткам стены и спрыгнул на землю перед Нотарасом, гремя доспехами.
– На моей стене ты шпионить не будешь!– крикнул он. – Здесь я командую. Лучше отдай две мои бомбарды. Сейчас они мне нужнее всего.
Нотарас засмеялся с издёвкой:
– Ты думаешь, что греки должны оборонять порт голыми руками? Именно сейчас нам необходимы эти пушки, чтобы держать турецкие корабли на расстоянии.
Гюстиниани скрипнул зубами так, что челюсти его затрещали.
– Не понимаю, почему я не проткну тебя мечом, проклятый предатель.
Лицо Нотараса стало серым. Озираясь, он искал рукой рукоять меча. Но всё же, благоразумие в нём возобладало, и он не бросился на столь мощного противника как Гюстиниани. Он отступил на пару шагов и, пытаясь улыбнуться, ответил спокойным голосом:
– Пусть бог рассудит, кто из нас предатель: кесарь или я. Разве ты не носишь при себе письменное свидетельство с тремя печатями, что получишь Лемнос в княжение, если защитишь город?
– А если и так?– спросил Гюстиниани, бросив быстрый взгляд на Нотараса, чтобы заметить признаки неискренности.
Но голос Нотараса звучал искренне, когда он продолжил:
– Проклятый латинский дурак. Или ты не знаешь, что кесарь перед самой осадой обещал Лемнос королю Каталонии в обмен на корабли с полками солдат? Никакие корабли не появились, но каталонцы уже давно заняли остров. Если ты уцелеешь в этой войне, тебе придётся вести ещё одну за Лемнос.
Тело Гюстиниани стали сотрясать судороги. Он разразился жутким смехом.
– Греки есть и всегда останутся греками!– крикнул он, тяжело дыша. – Ты готов целовать крест в подтверждение своих слов?
Нотарас вытащил меч и поцеловал перекрестие рукояти.
Как правдой есть то, что бог каждому из нас воздаст по делам его, так правда и то, что кесарь Константин золотой буллой подтвердил принадлежность Лемноса каталонцам. Ты достоин шутовского колпака, Гиовани Гюстиниани, а не короны князя.
Отравленная стрела не могла бы поразить сердце мужчины в момент более ответственный, чем этот. Нотарас сел на коня и, довольный, отъехал.
Я подошёл к Гюстиниани. Увидев меня, он, как бы ища опоры, положил руку мне на плечо и сказал:
– Обман и измена всегда живут среди людей. Наверно, и моё собственное сердце не совсем свободно от обмана. Я сражался больше для Генуи, чем для кесаря. Но сейчас присягаю, что буду сражаться до конца, до последней надежды, для моей собственной бессмертной славы. Чтобы обо мне и моём родном городе люди помнили, пока хоть один камень останется от стен Константинополя.
Слёзы обиды текли у него из глаз. Он часто крестился и молился:
– Боже, смилуйся надо мной, бедным грешником и, если такова воля твоя, отдай этот город лучше туркам, чем венецианцам. Пусть черви уничтожат доски на их кораблях. Пусть шторм в клочья порвёт их паруса. А греков я даже не хочу проклинать. Пусть ими займутся турки.
После такой молитвы, он приказал своим людям снять пурпурный флаг кесаря и оставить только его собственное знамя, реющее над кучей глыб, в которую превратилась большая стена.
Ночь опять темна и костры турок пылают под низкими тучами. Не перестаю удивляться человеческому сердцу и миражу славы, которая заставляет даже такого огрубелого профессионального вояку как Гюстиниани пренебрегать собственной корыстью и рисковать жизнью только ради неё. Если сам кесарь под давлением обстоятельств попытался купить городу помощь, нарушив данное слово, то Гюстининани без всякого ущерба для чести мог разорвать договор и отозвать своих людей на корабли. Султан одарил бы его бунчуками и почётными кафтанами, согласись он поступить на службу к туркам.
Значит, в человеке кроме эгоизма и тщеславия есть нечто более благородное. Может, и у Лукаша Нотараса не одна только жажда власти?
Мой слуга Мануэль пересчитывает свои деньги. Он беспокойно озирается и испытывает душевный разлад, потому что не знает где их спрятать от турок.

28 мая 1453.
Турки готовятся к штурму и в темноте слышен непрерывный шум: они подносят штурмовые лестницы, балки, маты и вязанки хвороста. Их костры зажглись на короткое время и погасли, когда султан дал войску несколько часов для отдыха перед штурмом.
Но как уснуть в такую ночь как эта? Сегодня из города прибыло множество добровольцев носить к выломам камни и землю. Поэтому Гюстиниани тоже разрешил своим солдатам отдохнуть. В ближайшие сутки каждому придётся отдать все свои силы. Но как я мог спать на смертном одре моего города? Сегодня никто не жалел ни дерева, ни провиантов. Кесарь приказал опорожнить склады и разделить все запасы без остатка между защитниками.
Странное чувство, что эта ночь – та последняя, которую я ждал, будто вся моя жизнь была лишь приготовлением к ней. Я сам себя недостаточно хорошо знаю. Надеюсь сохранить мужество. Ведь смерть приходит через боль. Последние недели я видел много смертей.
Сегодня ночью я чувствую себя умиротворённым, спокойным, счастливым более чем когда-либо.
Наверно, странно чувствовать счастье в такую ночь как эта. Я не обвиняю и не осуждаю никого. Равнодушно смотрю, как венециане доверху загружают корабли добром кесаря. С безразличием гляжу на лодки, наполненные драгоценной мебелью, коврами, посудой. Не осуждаю богачей, знать и государственных мужей, которые за взятки в последнюю минуту покупают себе жизнь, заплатив за место для себя и своих близких на венецианских судах.
Каждый поступает по своей совести. И Лукаш Нотарас, и Гюстиниани, и кесарь Константин, и Геннадиус.

Братья Гуччарди играют в кости, поют итальянские песни и потягивают вино в единственной ещё целой башне у ворот Харисиуса.
Вокруг такая красота, такое счастье, гармония, покой. Ещё никогда под моими пальцами бумага не была столь гладкой и чистой. Ещё никогда моё перо не скрипело так мелодично, скользя по ней. Ещё никогда я не видел, чтобы чернила отливали такой чернью. Кажется, все чувства обострились и теперь мои ощущения ярче и вернее, чем когда-либо прежде. Значит, именно так переживает приговорённый к смерти всю свою никчемную жизнь.
Почему я счастлив? Почему сегодня ночью я не боюсь смерти?

Ранним утром я прибыл к Гюстиниани. Он всё ещё спал в своём каземате под большой стеной, хотя стена уже сотрясалась от первых в этот день орудийных выстрелов. Спал он в полном облачении, а рядом с ним лежал греческий юноша в новом блестящем панцире. Я подумал, что он один из тех знатных греков, которых кесарь обещал прислать Гюстиниани для усиления. Эти молодые люди поклялись, что умрут у ворот св. Романа.
Юноша проснулся, сел, зевнул, протёр глаза грязными кулаками и пригладил взлохмаченные волосы. Бросил на меня высокомерный взгляд, и я подумал, что это один из сыновей Лукаша Нотараса. Он был похож на отца. Я почувствовал некоторую досаду за то доверие, которое оказал ему Гюстиниани. Наши взгляды встретились. В ту же минуту проснулся Гюстиниани и потянулся так, что затрещали суставы. Я спросил его с сарказмом:
– Ты, случайно, не поддался старому итальянскому греху, Гюстиниани? Или в городе уже не осталось женщин, способных тебя развлечь?
Гюстиниани взорвался смехом, растрепал юноше волосы и хлопнул его по спине:
– Вставай, лентяй, и займись своими обязанностями,– сказал он.
Юноша встал, косясь на меня, и пошёл к бочке с вином, наполнил кубок и подал его Гюстиниани, опустившись на колено.
Я заметил с издёвкой:
– Этот молокосос не сможет даже заслонить тебе спину, когда дойдёт до дела. Он слишком слабый и щуплый и одет скорее для парада, чем для боя. Прогони его и позволь мне занять место рядом с тобой. Байлону в Блахернах я уже не нужен.
Гюстиниани тряхнул бычьей головой и весело уставился на меня:
– Ты что, действительно слепой?– удивился он. – Не узнаёшь этого благородного юношу?
И я узнал её, увидел почётную цепь Гюстиниани не её шее.
– Господи,– крикнул я, обомлев от волнения. – Это ты, Анна? Как ты здесь очутилась?
Гюстиниани объяснил:
– Она пришла ещё вчера и попросилась под мою опеку. Стража впустила её, ведь на ней был мой знак. А что с ней делать, ты теперь решай сам.
Я подозрительно посмотрел на Гюстиниани. Он отступил на шаг, трижды перекрестился и поклялся Христом, что вёл себя целомудренно, и его честь не позволила ему приблизиться к жене приятеля с порочными намерениями.
– Хотя искушение было велико,– добавил он со вздохом,– но я был слишком измучен недосыпом и боями, а также моей нелёгкой ответственностью, чтобы ещё думать о женщинах. Всему своё время.
Анна бесстыдно вмешалась:
– Теперь я понимаю француженку Жанну, которая надела брюки, чтобы чувствовать себя безопаснее среди солдат.
Она обняла меня за шею, поцеловала в щёки, прижалась головой к моей груди и сказала, едва сдерживая слёзы:
– Значит, я стала настолько безобразной, что ты меня даже не узнал? Мне пришлось постричь волосы, иначе я бы не смогла надеть шлем.
Она была в моих объятиях, была рядом. Её ненависть ко мне прошла.
– Почему ты ушла от отца?– спросил я. – А в ту ночь возле храма Мудрости Божьей это ты вложила руку в мою ладонь?
Гюстиниани откашлялся, растёр отдавленный панцирем бок и деликатно сказал:
– Я должен проверить стражу. Ешьте и пейте что найдёте, а двери можете запереть, если захотите убедиться во взаимности. И пусть вам не помешают выстрелы из пушек.
Он вышел, прикрыв за собой двери. По его лицу я догадался, что он влюблён в Анну и очень мне завидует. Анна взглянула на меня из-под чёлки, но я не осмелился запереть дверь. Тогда она сама, как бы нехотя, задвинула засов.
– Любимый,– сказала она. – Сможешь ли ты когда-нибудь простить меня, что я была упряма, самолюбива и не понимала тебя?
– Любимая,– ответил я. – Прости, что я не такой, каким ты меня себе представляла.
Но здесь тебе нельзя оставаться,– добавил я с болью в сердце. – Ты должна вернуться в дом твоего отца. Там безопаснее, если вообще можно говорить о безопасности в этом городе перед началом штурма. Думаю, после падения Константинополя султан возьмёт ваш дом под свою опеку.
– Не сомневаюсь,– ответила она. – Я твёрдо знаю: первое, что сделает султан после взятия города – пошлёт чаушей охранять наш дом. Но я знаю также, почему он это сделает, и поэтому не хочу туда возвращаться.
– Что случилось? – спросил я с недобрым предчувствием.
Она подошла ко мне, положила руки мне на бёдра и посмотрела на меня необычно серьёзным взглядом карих глаз.
– Не спрашивай,– попросила она. – Я дочь своего отца и не могу его предать. Разве недостаточно того, что я обрезала волосы и надела панцирь моего брата, чтобы умереть на стене, если на то будет божья воля?
– Ты не можешь умереть,– сказал я. – Ты не имеешь права умирать. Так не должно быть. Твой наряд безумен, как и твои намерения.
Она ответила:
– Не впервые за тысячу лет женщина берёт меч, чтобы защищать наш город. Тебе это известно. Даже базилисса однажды надела доспехи, когда пал её муж кесарь.
– Не делай этого,– настаивал я. – Первый же встреченный тобой турок повергнет тебя на землю и отсечёт твою красивую голову. Это бесполезно.
– Ты знаешь сам, что всякое противление султану бесполезно. Он победит. Стена падёт. Силы слишком неравны. Тысячи людей погибнут бессмысленно ещё до следующего рассвета. А если говорить о пользе, то и твоё присутствие здесь бесполезно. Позволь же мне, наконец, думать как ты.
Она сжала моё плечо обеими руками. Её лицо под коротко остриженными волосами было бледно.
– Я твоя жена,– сказала она. – Нет для нас с тобой никакого будущего. Поэтому, я имею право хотя бы умереть рядом с тобой. Ведь я тебя люблю. Зачем мне жить, если ты погибнешь? Предпочитаю терновый венец мученицы.
Большое каменное ядро смело кусок стены где-то над нами, и мы услышали грохот падающих камней. С потолка посыпалась штукатурка и щебень.
Она подняла ко мне лицо, перекрестилась и сказала:
– Я поумнела. Зачем нам зря тратить время, если мы ещё можем любить друг друга?
Неумелыми руками она стала расстёгивать ремни панциря, засмеялась и сказала:
– Милый, помоги мне с этими ужасными крючками на спине. Только мужчины могли придумать нечто подобное.
С пересохшим от волнения горлом я ответил:
– Твоё счастье, что на тебе не настоящие рыцарские доспехи с тайными замками от головы до пят. Те замки такие хитрые, а сталь такая твёрдая, что невозможно зарубить рыцаря, даже если он упадёт с коня и беспомощно лежит на земле. Под Варной туркам и молотом не удавалось разбить доспехи на некоторых немецких рыцарях.
– Как много ты знаешь,– нежно прошептала она. – Как много ты видел. Но у женщин тоже есть свой панцирь. Замки на нём не сможет открыть даже самый сильный мужчина, если она сама того не захочет. Скоро в этом убедятся турки. Но таких женщин немного.
– Только ты одна,– произнёс я дрожащим голосом. – Только ты одна, Анна Нотарас.
Зная о своей красоте, она извивалась и гнулась, освобождаясь от тесного панциря, и была ловка как юноша.
– С остриженными волосами ты похожа на стройного юношу, и всё же, сейчас ты прекраснее, чем когда-либо.
– Я не юноша,– ответила она, продолжая кокетничать. – Или ты не видишь?
 От орудийного выстрела стена вновь задрожала. Она обняла меня за шею обнажёнными руками.
– Не обращай внимания на пушки, любимый. Я тоже не буду их бояться. Наслаждайся мною, как я наслаждаюсь тобой. Огоньки наших жизней уже догорают. Смерть долга, а любовь без тела – не полная любовь.
Но любовь наша была горька как соль, которая опаляет губы и усиливает жажду. И мы обнимали друг друга вновь и вновь с неослабевающим желанием. В каменной комнате, наполненной запахами кожи, прогорклого масла, пороха и пропотевшей одежды, мы любили друг друга, в то время как смерть крошила в пыль камень за камнем стену над нами. И всё же, наша любовь была не только плотской, ведь каждый раз, когда я смотрел ей в лицо, я видел её глаза, распахнутые, доверчивые и близкие. Я чувствовал, что через эти глаза мой взгляд словно пронзает земную бренность.
– Я вернусь, любимая,– шептал я. – Я вернусь когда-нибудь в мир пространства и времени, чтобы найти тебя опять. Люди, страны и народы меняются и исчезают, но из каменных руин глаза твои однажды будут глядеть на меня как бархатистые коричневые цветы. И мы снова обретём друг друга.
Улыбаясь, она ласкала мои плечи и шею. Слёзы страсти текли по её распалённым щекам.
– Мой бесценный,– сказала она. – Может, и нет ничего кроме этой жизни. Может, есть только это мгновение. Но и его достаточно. Я счастлива. Я полна тобой. Я это ты. Легко и прекрасно умереть после любви.
Она осмотрелась в сводчатой комнате, освещённой мигающей лампой, и сказала:
– Как красиво! Как красиво вокруг! Так красиво ещё не было никогда.
Отдыхая уставшими губами на её тёплом плече, я подумал, что должен открыть ей свою тайну. Сейчас эта тайна показалась мне мелкой и несущественной…. Но я не мог, не хотел скрывать от Анны ничего. Поэтому я сказал:
– Любимая, когда я появился на свет, моя мать сжимала в руке кусочек порфира. Я рождён в пурпурных башмаках. Теперь я могу тебе открыться, потому что это уже ничего не изменит в наших отношениях.
Она быстро приподнялась на локтях и пристально посмотрела на меня расширенными глазами.
– Я рождён в пурпурных башмаках,– повторил я. – Мой отец был родным братом старого кесаря Мануэля. Моим дедом был кесарь Иоанн. Тот самый Иоанн, который уехал в Рим, а потом в Авиньон, отрёкся от веры и признал Папу. Но он не впутал в это дело свой народ и церковь. Он поступил так, чтобы Папа в глубокой тайне обвенчал его с венецианкой, которую он полюбил. Ему было тогда сорок лет. Сигнория оплатила его долги и вернула ему оставленный им залог – сокровища Византийской короны. Папа и Венеция обещали ему также поддержку Запада и крестовый поход. Но его сын Андроник восстал против отца. А когда и Запад его обманул, он был вынужден заключить договор с султаном и назначить наследником трона своего младшего сына Мануэля. В сущности, единственным законным наследником был мой отец. Поэтому Мануэль послал своих ангелов найти и ослепить брата. Ослеплённый, мой отец уже не хотел жить и бросился со скалы за папским дворцом в Авиньоне. После его смерти злотник, у которого он хранил свои бумаги и состояние, обманул меня. У него до сих пор находятся документы, которые доказывают моё происхождение. Насколько мне известно, папская Курия и венецианская Сигнория знают о моём существовании, хотя и потеряли меня из виду. Я базилевс, но не жажду власти. Власть не для меня. И всё же, я имею право умереть на стене моего города. Понимаешь ли ты сейчас, почему я должен свершить предначертанное мне судьбой?
Потрясённая, она пристально смотрела на меня. Потом медленно провела кончиками пальцев по контуру моего лица. Я уже не брился как раньше, когда старался изменить свою внешность, и позволил бороде расти свободно.
– Теперь ты веришь, что всё происходящее имеет свой смысл?– спросил я у неё. – Я должен был встретить тебя и твоего отца, чтобы побороть последнее искушение. После того, как Константин огласил Унию, я мог позволить всем узнать себя и с помощью твоего отца поднять народное восстание в городе, сдать его султану и править в нём как кесарь-ленник. Но достойно ли это моего происхождения?
Она сказала с упрёком:
– Теперь, после твоих слов, я действительно узнаю тебя по портрету кесаря Мануэля. И на Константина ты похож. Просто удивительно, что никто раньше не заметил сходства.
– Мой слуга Мануэль увидел его сразу,– сказал я. – Кровь имеет немало тайн. Она возвращается туда, откуда вышла. Когда я вернулся к вере моих предков, то и отступник Иоанн через меня воссоединился со святым таинством. Многое слилось в моей судьбе.
Она сказала:
– Базилевс Иоханес Анхелос и Анна Нотарас, дочь мегадукса Нотараса. Действительно, многое сольётся, когда наши судьбы исполнятся.
Я не верю уже ни во что,– закричала она. – Не верю, что ты вернёшься. Не верю, что вернусь я сама. Не верю в бессмертие. Верю только в сходство, которое мучило меня, хотя я о том и не ведала. Не зная, я угадала в тебе королевскую кровь, но не мужчину, которого, якобы, встречала в какой-то предыдущей жизни, и поэтому он показался мне близким, когда я впервые посмотрела ему в глаза. О, зачем ты открылся мне? Зачем отнял мою веру, которая дала бы мне утешение в смерти?
В замешательстве от её горя, я ответил:
– Мне казалось, это потешит твоё женское тщеславие. Твой и мой род равны. Ты не унизила свой род, выбирая меня.
Она ответила резко:
– Мне нет дела до рода и сословия. Я думаю только о нас. Но спасибо за свадебный подарок. Спасибо за невидимую корону. Пусть я буду базилиссой, если тебе это кажется милым. Я буду той, которую ты захочешь видеть, которую ты сможешь любить.
Как была нагая, она вскочила и гордо подняла голову.
– Будь хоть ангелом, хоть базилевсом, кем пожелаешь. Укутайся в свою невидимую и несуществующую славу. Я же просто женщина. Я только женщина. И ты мне ничего не можешь дать. Ни дома, ни детей, ни даже ночи, когда бы я, старая и увядшая, могла проснуться у твоего бока и слушать твоё дыхание. Когда бы я могла касаться тебя, целовать твои губы своими сморщенными губами. Это было бы счастье. Но ты мне его не хочешь дать из-за своей безумной жажды славы. Какой смысл умирать ради проигранного дела? Кто поблагодарит тебя за это? Кто будет, хотя бы, помнить тебя, когда ты падёшь, окровавленный и пыль покроет твоё лицо? Твоя жертва столь неразумна, что может довести до слёз любую женщину.
Всхлипывая, она повышала голос, пока, наконец, не разрыдалась горьким плачем, бросилась мне на шею, обнимала и целовала меня страстно.
– Прости меня,– просила она. – Обещаю, что не буду больше тебя мучить. Но я слабая. Я ведь люблю тебя. Будь ты нищим или предателем, даже изгоем, я всё равно любила бы тебя и мечтала жить с тобою рядом. Возможно, я была бы недовольна и постоянно тебя ранила, но, несмотря ни на что, я бы тебя любила. Прости меня!
Наши слёзы смешались. Солёными стали её губы и щёки. Это было как пламя, которое взметнулось высоко, прежде чем погаснуть. Сомнения и колебания опять овладели мною. Последнее искушение, ещё более страшное, чем на колонне Константина. В порту стоят корабли Гюстиниани, в любую минуту готовые к отплытию, если возникнет необходимость. Даже сотни турецких кораблей не помешают их прорыву, если завтра утром ветер окажется благоприятным.

Перед заходом солнца Гюстиниани постучал в дверь и позвал нас. Я отодвинул засов, и он вошёл внутрь, благовоспитанно не глядя по сторонам.
– У турок тихо,– проинформировал он нас. Эта тишина страшнее, чем гул и зарево костров. Султан разбил войско на тысячи и каждой тысяче назначил время штурма. Он выступил перед своими подданными и говорил им не об Исламе, а о самом грандиозном грабеже всех времён. О сокровищах дворца, о драгоценной посуде храмов, о жемчугах и бриллиантах. Мне донесли, что он битых два часа говорил только о том, какие богатства можно награбить в Константинополе. При этом не забыл упомянуть о молоденьких мальчиках и девочках, на которых ещё не взглянул ни один мужчина. Для себя он оставил только стены и общественные здания. Турки порезали на флажки всю материю, которая у них была, чтобы с их помощью отмечать каждый для себя дома для грабежа.
Дервиши, беглые в письме, пометили флажки буквами и цифрами Ислама, и это занятие дало им работы больше, чем заточка мечей и сколачивание штурмовых лестниц.
Днём Гюстиниани приказал брадобрею обрезать и накрасить ему бороду и переплести её жёлтой ниткой. Его панцирь без единого пятна сиял, а вмятины на нём были выправлены молотком оружейника. Гюстиниани благоухал на расстоянии и выглядел по любой мерке великолепно.
– Вы пойдёте со мной в храм, дорогие дети?– спросил он. – Турки отдыхают перед штурмом. То, что их пушки ещё успеют разрушить, восстановят мои люди. Поторопитесь. Приоденьтесь, чтобы выглядеть пристойно, и как порядочные парни принять последнее причастие, а также дать обет целомудрия на сегодняшнюю ночь.
Он окинул нас взглядом и не смог сдержаться, чтобы не добавить:
– По вашим лицам вижу, что для вас это будет легче, чем для многих других.
Все вместе мы приехали в храм, когда день угас за турецким лагерем, бросив последний кровавый отблеск на зелёные купола церквей. Кесарь Константин вошёл в базилику со всем своим двором, сенатом и архонтами в порядке, предписанном церемониалом, и каждый был одет согласно рангу и занимаему положению. Сердцем я понимал, что Византия, которая никогда больше не возродится, собралась здесь в последний раз, чтобы освятить свою гибель.
Венецианский байлон, совет двенадцати и венецианские дворяне тоже были одеты в праздничные одежды. На тех, кто пришёл со стен, вместо шёлка и бархата блестели доспехи. Генуэзские военачальники собрались вокруг Гюстиниани. Забыв о религиозных спорах, греческий люд Константинополя до отказа наполнил святой храм. В эту последнюю минуту пришли сюда сотни священников и монахов, нарушив данную клятву. Перед лицом смерти уже не было несогласия, недоверия и скрытой ненависти. Каждый принимал участие в этой мистерии повинуясь только голосу собственного сердца.
Сотни ламп горели ароматных пламенем, и в храме было светло как в солнечный день. Огромные и благодушные, с невыразимой меланхолией смотрели мозаичные образы с золотых стен. Когда хоры ангельски чистых голосов запели святые гимны, даже в опухших глазах Гюстиниани появились слёзы, и он вынужден был вытирать их обеими руками. Многие суровые мужи рыдали в голос, не стыдясь своих слёз.
Перед всеми нами кесарь признал свои грехи в освящённых веками словах. Латиняне присоединились к нему бормочущим хором.
Символ веры огласил греческий митрополит, опустив вызывающее раздражение «…и от сына». Виктор Леонард огласил римский символ веры для латинян. В греческой молитве уже не поминали Папу. Латиняне включили его в свою молитву. Но никого в этот вечер не возмущали различия. Всё происходило как бы по негласному договору, и греки с огромным облегчением плакали, слыша, что их вера уже не нарушается.
После богослужения кесарь Константин обратился к народу и сказал голосом, дрожащим от волнения:
– У турок множество пушек и людей. Но у нас есть наш бог и Избавитель. Так не будем же терять надежду.
Он обнял друзей и близких, поцеловал каждого из них и просил прощение за всё, чем перед ними провинился. То же он проделал с простыми людьми, стоявшими близко к нему. Их он тоже целовал, обнимал и просил прощение. Его примеру последовали латиняне. Они также стали обниматься и просить прощение. И даже венецианский байлон со слезами на глазах обнял Гюстиниани, умоляя простить его за дурные мысли. Венециане и генуэзцы обнимали друг друга и обещали сражаться достойно, состязаясь между собой только за славу. Кажется, сегодня все говорили то, что думали.
Было уже темно, когда мы вышли из храма. Во всех домах горели огни, и главная улица была освещена факелами и фонарями от собора Мудрости Божьей до самых Блахерн и ворот Харисиоса. Колокола и колотушки били во всех храмах и монастырях, так что этот вечер казался одним большим, радостным праздником.
А над огнями города на чёрном небе пылали яркие звёзды.
Возле храма Святых Апостолов мы отделились от императорского кортежа. Константин ещё раз обнял Гюстиниани и просил его о прощении. Многие греки пошли домой снять праздничные одежды, попрощаться с жёнами и детьми, чтобы потом, надев доспехи, поспешить на стены.
Во время этого затишья я встретил немца Джона Гранта и сошёл с коня, чтобы обнять его и поблагодарить за дружбу. Его лицо было обожжено порохом, передвигался он с трудом и часто моргал. Но даже в этот последний вечер его одолевала неутолённая жажда знаний. Он указал на двух седых, лысых и беззубых старичков, которые, качаясь на ногах, проходили мимо, ведомые юношей в одежде императорского техника с особым почётным знаком красного цвета, какого я ещё никогда не видел.
– Знаешь, кто это?– спросил он. Я отрицательно потряс головой. Он сказал: – Они вышли из самой тайной комнаты арсенала, где готовят греческий огонь. Посмотри, какое жёлтое лицо у этого юноши и как уже поредели его волосы. Старцы потеряли все зубы, и кожа у них шелушится по всему телу. Я бы охотно с ними поговорил, но их усиленно охраняют и каждый, кто с ними заговорит, погибнет на месте.
Запас сырья уже кончился,– продолжал он,– Последние начинённые горшки перенесены на стены и корабли. Я знаю часть ингредиентов, но не все, и не знаю, как их смешивать. Самое удивительное, что этот огонь воспламеняется, как только жидкость брызнет. И это не действие воздуха. В горшках, метаемых катапультой, находится специальный запал, который и поджигает смесь. В смеси должно содержаться много нефти, ведь она плавает на воде и не гасится ею. Погасить смесь можно только песком и уксусом. Венецианские моряки утверждают, что небольшие капли этого вещества при необходимости можно погасить мочой. Эти старцы – последние, которые знают тайну, передающуюся по наследству уже тысячу лет. Никому никогда не разрешалось её записывать. А раньше тем, кто работал в подземных комнатах, отрезали язык. Если турки завтра возьмут город, то последним задание стражников арсенала будет убить старцев, чтобы они унесли с собой тайну в могилу. Поэтому сегодня впервые за десятки лет им разрешили прийти в церковь.
Грант пожал плечами и вздохнул:
– Много тайн умрёт вместе с этим городом. Сколько ценных знаний! Всё пропадёт, Джоан Анжел, и поэтому нет для меня ничего более ненавистного, чем война. Говорю это сейчас, после того, как уничтожил девятнадцать турецких подкопов и приложил все мои знания и опыт, помогая техникам кесаря убивать турок.
– Не будем терять надежду,– сказал я, хотя знал, что никакой надежды не осталось.
Он сплюнул и горько заметил:
– Моя единственная надежда это место на венецианском корабле, если в последнюю минуту мне удастся добраться до порта. Другой надежды у меня нет,– усмехнулся он, наморщил лоб и добавил:
– Если бы я был решительным человеком, то сразу после падения города с мечом в руке побежал бы к библиотеке, взял рукописи, которые хочу иметь, и унёс бы их с собой на корабль. Но ничего такого не случится: я немец и воспитан быть верным до конца. Будь я итальянцем, то непременно бы это совершил, ведь итальянцы более расчётливы, чем мы, жители севера. А так я противен самому себе.
Я сказал:
– Жаль мне тебя, Джон Грант из-за твоей безумной страсти. Ведь даже святая мистерия сегодня вечером не смогла освободить тебя от твоего безумия.
– Не смогла,– ответил он. – Ничто кроме знаний не может освободить меня. Знания – вот единственный путь к свободе человека.
Во время разговора он обнял меня и произнёс:
– В тебе нет спеси, и ты никому не навязываешь свою волю. Поэтому я люблю тебя, Джоан Анжел.
Когда этой холодной ночью мы приблизились к воротам св. Романа, нам в нос ударил страшный запах разлагающихся трупов, на который мы раньше, постоянно находясь на стене, почти не обращали внимание. Анна Нотарас начала дрожать. Мы спешились, и Гюстиниани сказал:
– Отдохните, дети мои, и поспите, пока есть время. Часа два или три ещё наши. Как только проверю сторожевые посты, то и сам прилягу на пару минут в эту безгрешную ночь на мягкой подушке моей чистой совести. Меня обманули, но, слава богу, хотя и не моя в том заслуга, мне самому не пришлось никого обманывать.
И добавил:
– Позже, когда все уже встанут на боевые посты, двери для вылазок будут заперты, а ключи переданы кесарю. Такое принято решение. Когда все об этом узнают, ни у кого не возникнет искушение спасаться бегством. Те, кто будут стоять на внешней стене, должны выдержать или погибнуть. Поэтому мы приняли сегодня святое причастие и ночь наша без греха.
Анна Нотарас спросила:
– Где находиться мне?
Гюстиниани добродушно рассмеялся:
– Думаю, тебе придётся довольствоваться большой стеной. На первой линии мы будем чересчур заняты и не сможем за тобой присматривать. Откровенно говоря, ты будешь нам мешать.
– Иди к Керкопорте, сказал я быстро. Там твои родные, братья Гуччарди, венециане. При необходимости, ты сможешь отойти к Блахернам. Погибнешь – значит на то воля божья. Но не будет грехом, если спасёшься на каком-нибудь латинском корабле. Постараемся же не переживать друг за друга.
После моих слов она побледнела как мертвец и стиснула мою руку так, что я испугался и спросил:
– Что с тобой? Тебе нехорошо?
Шепнула:
– Почему ты сказал именно о Керкопорте? Что ты имел в виду?
– Я имел в виду то, что сказал,– ответил я, хотя это была и не вся правда. – Но что с тобой?
Она ответила слабым голосом:
– Кажется, от трупного запаха мне стало дурно. Никудышный из меня солдат и я не хочу вам мешать. Пойду к Керкопорте, и с этого момента не будем беспокоиться друг о друге. Но до полуночи мы, наверно, ещё сможем побыть вместе, прошу тебя!
Я обрадовался, что она так легко согласилась с моим предложением: у меня был план, но я боялся, что мне придётся действовать против её воли. Во время штурма Керкопорта – самое безопасное место у стены, а я не хотел, чтобы ей пришлось защищаться от быстрых как молния ятаганов янычар.
Сейчас она спит. Но разве могу я уснуть и лишить себя счастья в последний раз насладиться её близостью? Я пишу, но и сюда долетает глухой шум тысяч турок, снующих в своём лагере, подтаскивающих штурмовые лестницы ближе к стенам и складывающих кучи стрел для лучников.
Скоро полночь и придёт Мануэль, чтобы забрать мои бумаги. Я пишу быстро. Не напрасно служил два года писарем в соборе. Гюстиниани уже опорожнил сундук с бумагами и спалил документы, которые не должны попасть в руки турок. И с большого камина в Блахернах вырываются языки пламени, а обугленные остатки бумаги летают в воздухе. Дует северный ветер. Он может спасти сотни латинян.
Более сорока юношей из Пера обратились сегодня к Гюстиниани, желая сражаться рядом со своими земляками. Честь не позволила им оставаться в безопасности в нейтральной Пера, хотя подест, запуганный султаном, и угрожает смертной казнью каждому, кто поставит под сомнение нейтралитет города. Он приказал запереть городские ворота, но юноши перелезли через стену у набережной, а стражники закрыли на всё глаза, делая вид, что не слышат скрипа вёсел в уключинах.
Сегодня ночью никто не осуждает ближнего, все грехи прощены, и никто никому не мешает поступать так, как велит его совесть. Если кто-то убежит на венецианский корабль, подкупив капитана, то это его дело. Если кто-то в последнюю минуту оставит стену и укроется в городе, то отвечать он будет только перед собственной совестью. Дезертиры уже не будут схвачены, да и мало их в сравнении с той массой калек, старцев и десятилетних мальчишек, которые пришли на стену в эту ночь, чтобы умереть за свой город.
Это ночь греков. Я видел их глаза, отмеченные тысячелетней меланхолией. В городе бьют колокола и колотушки – погребальный звон последнего Рима.
Скоро придёт Мануэль. Он из тех, которые не погибают никогда.


29 мая 1453.
Aleo he polis!
Город взят!
Этот крик будет звучать, пока существует мир. И если через века мне суждено вернуться к жизни, слова эти вновь зазвучат в моих ушах и волосы мои от ужаса встанут дыбом. Я вспомню их и узнаю, даже когда не смогу ничего больше вспомнить, как если бы душа моя была словно чисто выглаженная восковая табличка.
Aleo he polis!
А я всё ещё жив. Значит, так должно быть. Значит, мне предначертано до дна испить этот последний бокал и своими глазами увидеть гибель моего города и моего народа. Я продолжаю писать. Но чтобы всё описать достоверно, мне пришлось бы обмакнуть перо в кровь и ею выписывать каждую букву. Крови бы мне хватило. Она течёт по сточным канавам как застывающая клейкая масса. Кровь всё ещё вытекает из ран умирающих и собирается в горячие лужи. На главной улице возле Ипподрома и вокруг базилики лежит столько трупов, что пройти там, не наступая на них, невозможно.
Сейчас опять ночь. Я сижу в своём доме. Его охраняет копьё с зелёным флажком. Я заткнул уши воском, чтобы не слышать крика насилуемых женщин и детей, рёва грабителей, дерущихся за добычу, вопля смерти, который непрерывно возносится над моим городом.
Я заставляю себя быть хладнокровным. Я пишу, хотя рука моя дрожит. Дрожит всё моё тело. Не от страха. За себя я не боюсь. Моя жизнь стоит меньше, чем песчинка на улице. Я дрожу от тех страданий и боли, которые источают тысячи людей вокруг меня в эту ночь безмерного страха.
Я видел как молодая девушка, осквернённая насильником с окровавленным руками, бросилась в колодец. Видел, как какой-то подонок вырвал у матери младенца и, смеясь, насадил его на копьё товарища, а потом опрокинул женщину на землю. Я видел всё, что только могут сотворить люди с людьми. Я видел слишком много.

Вскоре после полуночи те, кто посвятил жизнь защите города, заняли посты на наружной стене. Ворота для вылазок в большой стене были закрыты, а ключи переданы командирам укрепрайонов. Кое-кто молился, но большинство просто лежали и многие действительно уснули.
Анна проснулась, мы попрощались, и она ушла к Керкопорте.
В это время лёгкие турецкие корабли начали приближаться к портовой стене. А главные силы турецкого флота вышли из Босфора и стали разворачиваться вдоль морской стены от Мраморной башни до самого Неориона у портового запора. Итак, султан атаковал городскую стену на всём её протяжении, и теперь нигде нельзя было снять людей для помощи в угрожающей ситуации. Везде турки получили приказ атаковать нас по-настоящему, а не имитировать атаку как раньше. Поэтому, даже корабли были снабжены штурмовыми лестницами, а их мачты густо усеяны лучниками.
Первому, кто взберётся на стену, султан пообещал бунчук и должность наместника в провинции. Каждому, кто отступит или сдастся, султан пообещал смерть. Передовые штурмовые отряды были окружены чаушами.
За три часа до рассвета зазвучали бубны и пищалки, поднялся страшный шум. Это передовые отряды громкими воплями распаляли себя перед атакой. Вылом, который мы защищали у ворот св. Романа был шириной свыше тысячи стоп. Первыми на приступ султан послал свои вспомогательные отряды, состоящие из пастухов и кочевников, прибывших из различных стран Азии для участия в священной войне Ислама. Они были вооружены только копьями или мечами, а для защиты имели только узкие деревянные щиты.
Едва они приблизились к стене, турецкие аркебузы открыли бешеный огонь. Туча стрел с шумом обрушилась на нас. В ту же минуту одновременно поднялись сотни штурмовых лестниц и легли на временный вал. Взывая к Аллаху, молясь и ругаясь, рыча от страха, бросились в атаку первые отряды по тысяче человек. Но их лестницы были перевёрнуты, на них брызнул греческий огонь, а скопище людей под валом было засыпано стрелами, залито кипящей смолой и расплавленным свинцом при помощи ложек с длинными рукоятками. Шум и рёв были столь оглушающими, что вскоре мы уже не слышали ничего. Турки атаковали вдоль всей материковой стены, а их пушки гремели и в порту и на море.
Некоторые из атакующих, с тяжёлыми ожогами, вопя, пытались убежать. Но чауши, занявшие позицию надо рвом, рассекали им головы саблями и хладнокровно сталкивали трупы, заполняя ими ров. Вскоре вдоль вала выросли горы трупов, достигая в некоторых местах половины его высоты.
После отрядов волонтёров султан послал христианские полки своих подневольных союзников и охочих до грабежа ренегатов, собравшихся под его знамёнами из разных стран. Теперь им пришлось сражаться за свою жизнь и многие из них смогли подняться на стену, прежде чем упали вниз на горы трупов. Жутко было слышать, как вокруг на всех языках Европы призывают Христа и Святую Деву, а не Аллаха и Пророка.
Много раз передо мной возникало искажённое страхом лицо, прежде чем исчезнуть внизу в темноте.
Немало закованных в железо генуэзцев были ранены или пали от турецких пуль, но обстрел укреплений с противоположной стороны не прекращался ни на минуту. Турки не обращали внимания на то, в кого они попадают: в своих или в нас. Раненые генуэзцы продолжали сражаться, стоя на коленях на краю вала и даже не пытались отползти в безопасное место, пока атакующие не стягивали их вниз железными крючьями.
Приблизительно в час ночи султан разрешил оставшимся в живых отступить. Потом он приказал открыть огонь из больших орудий. Огромные каменные ядра разметали наш бруствер, смели деревянные ящики и бочки с землёй в улочку между стенами. Грохот падающих брёвен заглушил всё вокруг. Пыль ещё не осела, и дым не рассеялся, как двинулись на штурм турки анатолийцы.
Это быстрые и дикие люди. С радостной улыбкой они карабкались вверх по спинам друг друга, образуя густые гроздья, чтобы достичь короны стены. Их не требовалось подгонять с помощью чаушей, ведь они – настоящие турки, которые родились с войной в крови. Анатолийцы не просили пощады, а гибли с именем Аллаха на устах. Они знали, что над ними летают десять тысяч ангелов Ислама и в минуту смерти каждый мусульманин попадает прямо в рай.
Анатолийцы наступали частыми волнами, воя и выкрикивая такие страшные оскорбления и угрозы христианам, что я не могу их передать. Но оборона всё ещё держалась. Бреши в наших рядах смыкались заново, а туда, где, казалось, железная стена начинает прогибаться, спешил Гюстиниани. Он рассекал турок до пояса двуручным мечом, прибавляя отваги своим людям. Там, где на валу появлялась его фигура, наступление выдыхалось и турки поднимали лестницы в другом месте.
Когда волны наступающих анатолийцев начали откатываться от стен, на небе появились первые серые как труп, полосы рассвета. Всё моё тело было побито и болело, а руки так обессилели от усталости, что после каждого удара мне казалось, я уже не смогу поднять меч. Многие закованные в железо генуэзцы дышали с трудом, и был слышен страшный хрип у них в горле, когда они кричали: «Воды!». Как только турки стали отступать, у многих из нас пробудилась надежда, и какой-то наивный глупец даже крикнул придушенным голосом: «Виктория!».
Когда уже можно было отличить белую нитку от чёрной, и тьма рассеялась, мы увидели высокие белые войлочные шапки янычар, ровными шеренгами стоявших напротив нас по другую сторону рва. Они застыли в готовности отрядами по тысяче человек и молча ждали приказа о наступлении. Султан Мехмед сам появился перед ними с железным чеканом – знаком главнокомандующего в руке. Мы поспешно навели пушки и пищали в его сторону и дали залп, но не попали. Много янычар вокруг него пало, но шеренги продолжали стоять неподвижно и безмолвно. Янычары из задних рядов заполнили бреши, и я знал: они горды тем, что могут стоять в первой шеренге перед султаном, на месте, которое им не принадлежит ни по возрасту, ни по сроку службы. Чауши в зелёных одеждах быстро встали перед султаном, заслоняя его собственными телами.
Женщины и старики на большой стене воспользовались перерывом, чтобы спустить нам на верёвках воду, смешанную с вином в огромных вёдрах. Хотя большая стена была разбита ядрами так, что во многих местах стала не выше наружного земляного рва, взобраться на неё было не просто.
Всё что случилось потом, я описываю так, как виделось мне и, может, кто другой рассказал бы всё иначе, ведь зрение человека несовершенно. Но я стоял очень близко к Гюстиниани и, мне кажется, хорошо видел, что произошло. Я услышал предупредительный крик и успел броситься на землю, когда турки дали залп из всего огнестрельного оружия. Усилившийся ветер быстро разогнал клубящиеся, чёрные как уголь тучи дыма. Когда грохот и крики стали стихать, я увидел, что Гюстиниани медленно опускается и садится на землю. В его нагруднике сбоку зияла дыра величиной с кулак от свинцовой пули, которая попала в него сзади наискосок. Лицо его мгновенно стало свинцово-серым, запал угас. Он превратился в старика, хотя накануне покрасил себе усы и бороду. Он выплюнул перед собой кровавый клуб, а из-под панциря по его боку текла кровь.
– Это конец,– прохрипел он.
Стоявшие рядом с ним солдаты окружили его, чтобы на валу не сразу заметили, что он ранен. Они грозно озирались по сторонам.
– Эта пули прилетела с тыла,– крикнул кто-то из них.
Двое солдат подбежали ко мне и содрали с рук железные рукавицы, чтобы посмотреть, нет ли у меня на пальцах следов пороха. Потом они бросились к греческому технику, который стоял невдалеке и поспешно перезаряжал аркебузу, свалили его на землю, и стали таскать за бороду, пинать обутыми в железо ногами. Остальные смотрели на большую стену и грозили кулаками.
– Братья, ради Христа, не затевайте ссору,– попросил Гюстиниани слабым голосом. – Не имеет значения, откуда прилетела пуля. Может, я повернулся, чтобы посмотреть на стену и пуля прилетела от турок. Мне это безразлично. Лучше позовите фельдшера.
Все в один голос стали звать фельдшера, но греки на стене отвечали, что никто не придёт, ведь двери закрыты. Конечно, отважный человек мог бы легко спуститься по верёвке, но было ясно, что ни один лекарь не захочет сделать этого даже для Гюстиниани. К тому же, как раз загудели барабаны янычар, и началась их атака.
Взывать к аллаху при атаке было ниже достоинства янычар. Они бежали молча, безмолвно и яростно соревнуясь друг с другом, кто первым достигнет вала. Во многих местах им не потребовались даже лестницы. Так высоки были горы трупов перед остатками нашей наружной стены. Атака оказалась столь молниеносной и неожиданной, что только немногие из нас успели напиться воды с вином, хотя все мы умирали от жажды.
Вёдра попереворачивались у нас под ногами, и уже через мгновение всех закружил вихрь схватки глаза в глаза на вершине стены.
Это уже была не просто бойня, а настоящая война. Ведь янычары имели чешуйчатые панцири и кольчуги, а их ятаганы разили быстро как молнии. Самой своей массой они вытесняли нас со стены. Генуэзцы Гюстиниани и приданные им в помощь греки вынуждены были сбиться в тесные группки, чтобы противостоять нападавшим объединённой массой своих тел.
Именно тогда на вершине большой стены появился кесарь на белом скакуне. Его лицо пламенело, и он радостно закричал:
– Продержитесь, продержитесь ещё раз, и победа будет наша!
Если бы он был среди нас, если бы почувствовал, как обессилели наши тела, то молчал.
Гюстиниани поднял свою бычью голову, скрипнул зубами от боли, снова выплюнул кровавый ком, тяжело выругался и крикнул кесарю, чтобы он сбросил ключи от ворот для вылазок. Кесарь крикнул в ответ, что рана, наверняка, не опасна, и бросать своих людей в такой момент нежелательно.
Гюстиниани заорал:
– Проклятый греческий обманщик! Наверно, я лучше тебя знаю каково мне. Бросай ключ, иначе я поднимусь наверх и задушу тебя собственными руками.
Его люди захохотали, не переставая сражаться. После минутного колебания кесарь уступил и сбросил огромный ключ под ноги Гюстиниани. Тот поднял ключ и передал его, многозначительно кивнув, своим подчинённым. Бой кипел буквально в двух шагах. Стук и скрежет мечей и сабель о доспехи заглушал всё вокруг. Огромный янычар рубил вокруг себя захваченным в бою двуручным мечом, пока, закованным в железо генуэзцам, не удалось его окружить и свалить на колени. Его доспехи были так крепки, что им пришлось рубить его по кускам.
Когда первая волна янычар в боевых порядках отошла на отдых, в атаку бросилась следующая. Гюстиниани подозвал меня и сказал:
– Возьми меня под руку и помоги отсюда выбраться. Хороший командир сражается до последней надежды. Но не более.
Я взял его под руку, а один из его людей под другую. Нам удалось пронести его через ворота для вылазок в город. Там мы встретили разгневанного кесаря в окружении советников. На нём не было доспехов, которые стесняли бы его перемещения. Поверх пурпурных одежд его плечи покрывал плащ цвета императорской зелени, шитый золотом. Он опять принялся заклинать Гюстиниани потерпеть и вернуться в бой, выражая уверенность, что рана его не столь уж опасна. Но Гюстиниани ему не ответил, даже не посмотрел на него. Он с трудом переносил страшную боль, которую ему причинял каждый шаг.
Кесарь вернулся на стену, чтобы наблюдать ход сражения и советами прибавлять мужества грекам. Нам удалось снять с Гюстиниани панцирь. Когда панцирь упал на землю, то в нём плескалась кровь.
Гюстиниани дал знак своему человеку и простонал:
– Отвечаешь за жизнь людей.
Тот кивнул головой и вернулся на вал.
Светало.
– Гюстиниани,– сказал я. – Спасибо тебе за дружбу, но теперь я должен вернуться на стену. Он махнул рукой, скривился от боли, и ответил с трудом:
– Не говори глупостей. Сражение проиграно. Ты это знаешь не хуже меня. Не может тысяча смертельно уставших людей противостоять двенадцати тысячам янычар в полном облачении. Для тебя найдётся место на моём корабле. Ты его купил честно и заплатил хорошо.
Потом он некоторое время стонал, обхватив голову руками, а затем сказал:
– Ладно, иди на стену, а потом вернёшься и расскажешь, что там происходит.
Он хотел отделаться от меня, чтобы остаться со своими людьми. Генуэзцы постепенно собирались вокруг него. Они поодиночке выходили из ворот для вылазок, качаясь на ногах, залитые кровью с головы до пят. Я взошёл на стену и увидел султана Мехмеда. Он размахивал железным чеканом, воодушевляя на бой янычар, пробегавших мимо него. На всём нашем участке бой шёл на вершине вала. Генуэзцы сомкнулись в одну плотную, постепенно уменьшающуюся группу. Я видел как то в одном, то в другом месте генуэзец хлопал по плечу товарища, отсылая его в тыл к воротам, а сам занимал его место. Они выходили из боя по одному. Я окончательно осознал, что сражение проиграно. Барабаны янычар били всё громче. Музыка смерти для моего города.
Внезапно, кто-то возле меня указал на северо-восток, на Блахерны. Старики и женщины, которые только что заламывали руки и громко рыдали по погибшим, вдруг умолкли и смотрели, не веря собственным глазам. Но сомнений быть не могло: в восходящем солнце на обеих неповреждённых башнях возле Керкопорты пламенели кроваво-красные с серебряным полумесяцем знамёна султана.
Это была картина, которую я не забуду никогда. В тот же миг её увидел весь город. Сначала недоверчивый ропот прокатился вдоль стены, но потом он сменился нарастающим криком ужаса: “Aleo he Polis!”.
С этим криком смешался хриплый вопль радости, вырвавшийся из тысяч глоток штурмующих турок. Некоторое время я не мог ничего понять. Ведь это было вопреки всякому здравому смыслу, что наиболее неприступная часть стены пала раньше, чем какая-либо другая. Даже наружная стена перед Керкопортой не была повреждена.
И всё же, на большой стене реяли турецкие полумесяцы. В ту же минуту новая волна атакующих смела последних генуэзцев в улочку между стенами. Идущие впереди турки, не останавливаясь, стали ловко, как коты, карабкаться на большую стену, цепляясь за каждый камень и расселину. Страх прибавил силы женщинам и подросткам. Они стали сбрасывать камни на головы атакующих. Железная пасть над воротами в последний раз изрыгнула огонь, и уже никто не опасался, что загорятся валявшиеся повсюду брёвна. Один из императорских техников изо всех сил давил на рычаги машины, метающей огонь. Но пылающий поток быстро иссяк. Его последние капли бессильно упали на гравий. Греческий огонь закончился.
Всё произошло быстрее, чем я сейчас об этом пишу. Я крикнул кесарю и его свите, что самое время идти в контратаку. Но меня никто не услышал. Тогда я спрыгнул со стены и поспешил к Гюстиниани. А в моих ушах, не смолкая, звенел крик: “Aleo he Polis!”. Казалось, даже камни вторили ему. Или это стена дрожала от топота ног?
Генуэзцы уже помогли Гюстиниани сесть на огромного коня и окружили его, обнажив мечи, грозной толпой. Когда-то их было четыреста закованных в железо солдат и триста арбалетчиков. Сейчас вокруг Гюстиниани собралось едва ли сто человек. В сердце своём я не осуждаю Гюстиниани, что он хотел их спасти.
– Желаю успеха!– крикнул я ему и помахал рукой. – Выздоравливай поскорее и отбери Лемнос у каталонцев. Ты заслужил его тысячекратно.
Но по его свинцово-серому лицу и полузакрытым глазам я понял, что солдаты увозят в порт умирающего человека. Он не смог даже повернуть голову, чтобы мне ответить. Солдаты поддерживали его с двух сторон, чтобы он не упал с коня. Как только они скрылись за ближайшим поворотом, началось всеобщее бегство. Повсюду люди спрыгивали со стены, бросали оружие и сломя голову, мчались по улицам. Кесарь уже не мог их остановить.
После отъезда Гюстиниани его заместитель всё ещё держал ворота для вылазок открытыми и, угрожая мечом, не позволял императорской страже их закрыть. Одного за другим принимал он еле державшихся на ногах, спотыкающихся генуэзцев, собирал их в небольшие отряды по десять человек и отсылал бегом в порт. Таким образом, спаслось ещё человек сорок. Это был некрасивый носатый мужчина. Он ещё успел плюнуть мне под ноги и выругаться:
– Иди к чёрту, проклятый грек!
В ту же минуту под сводами ворот появились первые янычары с добытыми мечами в руках. Их тяжёлое дыхание эхом отражалось от стен. Вместе нам удалось закрыть ворота и запереть на засов прежде, чем янычар набежало достаточно много.
По лицу носатого я видел, что ему очень хочется раскроить мне голову мечом только за то, что я грек.
По лицу носатого я видел, что ему очень хочется раскроить мне голову мечом только за то, что я грек. Но он лишь отёр клинок о бедро и отошёл с последними своими людьми. Честь не позволяла им бежать, хотя уже вся улица была заполнена бегущими людьми.
Я стоял возле ворот для вылазок и ждал условного сигнала рога к контратаке. Я был один. Но, вдруг, рядом со мной встал тот, которого я уже встречал во время землетрясения в Венгрии, а потом под Варной возле останков кардинала Кесарини. Он был мрачным, солидным. Он был моим собственным отражением. Я тот час узнал в нём своё лицо, свой взгляд.
Я сказал:
– Мы встретились, как ты и предрекал, возле ворот святого Романа. Я не сбежал, как тот купец из Самарии.
Он холодно улыбнулся:
– Ты держишь слово, Иоханес Анхелос.
Я ответил:
– Тогда я даже не знал, где находятся эти ворота. Но судьба привела меня сюда.
Над нами по верху стены уже бежали янычары. Первые лучи утреннего солнца окрасили в красный цвет их белые фильцевые шапки. Багряными были и их сабли, которым они срубали последних защитников стены: солдат и техников, женщин, мальчишек и старцев без разбора. Недалеко от нас кричал и махал руками кесарь Константин, призывая убегающих к контратаке. Но из тех немногих, которые собрались вокруг него, большинство убегали, как только он поворачивался к ним спиной. Поэтому, его маленький отряд таял с каждой минутой. Когда кесарь это увидел, он закрыл лицо руками и воскликнул:
– Неужели, не найдётся ни одного христианина, который смилуется надо мной и отрубит мне голову?
Ангел смерти кивнул мне с усмешкой:
– Сам видишь, что он нуждается во мне больше, чем ты.
И мрачный пришелец, моё отражение, тихо отошёл к кесарю, чтобы с ним поговорить. Кесарь сошёл с коня, сорвал с шеи золотые цепи и бросил на землю шитый золотом плащ. Затем он водрузил на голову шлем, взял круглый щит и первым бросился на янычар, которые сваливались, скатывались и спрыгивали со стены. Его придворные и друзья с детства, давшие обет, пешими пошли за ним с выставленными вперёд мечами. Их пример воодушевил некоторых убегавших, которые остановились и последовали за ними.
Нас было, вероятно, около ста человек. Сначала шагом, а потом бегом мы рванулись в контратаку, когда янычары уже втащили свой штандарт на большую стену и хлынули в город. Потом всё превратилось в хаос, наполненный сверканием клинков. В этой мешанине я поскользнулся и упал уже не в силах поднять меч. Я получил удар в плечо, потом в голову и ослепительная багряная вспышка погасило моё сознание. Как бушующий шторм перекатились через меня турки, втаптывая моё тело в землю.

Солнце уже немного поднялось над землёй и приобрело цвет золота, когда я пришёл в себя. Первое время я не мог понять, где нахожусь. Мне удалось выбраться из-под лежавших на мне ещё тёплых трупов. Я сел и обнаружил, что серьёзно не ранен, хотя в моих ушах гудели бесчисленные колокола.
Когда я так сидел, полуослеплённый солнцем, то увидел двух одетых в зелёное чаушей, двигавшихся вдоль стены в поисках раненых. Время от времени они останавливались и одним ударом сабли отделяли какую-нибудь стонущую голову от тела. Я позвал их по-турецки и попросил и мне уделить удар милосердия. Но старший из них узнал меня и глубоко склонился передо мной, касаясь ладонью лба. Возможно, он видел меня в свите султана за те семь лет, что я провёл у Мурада и Мехмеда.
Он принёс воды и умыл мне лицо, помог снять шлем и кольчугу и дал турецкий плащ, снятый с наименее окровавленного трупа янычара, лежавшего поблизости. Не знаю, может, он подумал, что я принимал участие в штурме или находился в городе как разведчик султана. Во всяком случае, он сообщил мне своё имя и попросил его запомнить. Когда он заметил моё полуобморочное состояние, то сообщил мне пароль и янычар и чаушей, поднял копьё с привязанным куском материи и сказал с усмешкой:
– Награда Аллаха велика. Это копьё уже никто не потребует обратно. Возьми его и отметь им дом для себя.
Опираясь на копьё как на палку, я пошёл, качаясь на ногах, вдоль стены к Керкопорте. Когда я приблизился к воротам Харисиуса, то услышал шум, который свидетельствовал, что сражение ещё не закончилось, хотя полумесяцы султана развевались и над Блахернами. Я пришёл как раз вовремя, чтобы увидеть выход из боя братьев Гуччарди с их людьми. Башня, в которой они находились, продолжала ещё долго сопротивляться, после того как турки перелезли через стену и хлынули в город.
Братья Гуччарди садились на коней, и такой ужас вызывала их дикая отвага, что турки анатолийцы не желали с ними связываться, предпочитая отправиться вглубь города и заняться грабежом. А братья уже не смеялись. Старший из них позвал двух других и воскликнул:
– Мы ещё живы, но город погиб. Дрожи, солнце и плачь земля! Сражение проиграно. Попробуем спасти свои жизни, пока ещё есть возможность.
Они приказали свои оставшимся людям держаться за стремена, хвосты и сбруи лошадей и отъехали, оставляя за собой на улице обильно политые кровью следы. Даже янычары сходили им с дороги и отворачивались, делая вид, что их не замечают. Так они показывали своё уважение к мужеству братьев Гуччарди, хотя, конечно, при этом думали, что лучше искать добычу, чем бессмысленную смерть в минуту победы.
Хотя весь город уже был взят, братья Гуччарди достигли порта и укрылись на латинском корабле. Их имена: Паулус, Антониус и Тролиус, а старшему из них ещё не исполнилось и тридцати лет. Не было у них ненависти к грекам как у других латинян. Пусть имена их живут вечно!
Наконец, я достиг Керкопорты. Всё выглядело так, будто латиняне атаковали из Блахерн, потому что на земле лежало много янычар и двое молодых венециан. Тела их застыли в смертельной судороге, покрытые кровью и пылью. Площадь была пуста. Янычары уже сошли со стены, которую взяли, оставив на ней лишь хоругвь султана. Сама Керкопорта была закрыта и заперта на засов. А перед воротами…!
Перед воротами лежал труп Анны Нотарас. Коротко остриженные волосы слиплись от крови, глаза полуоткрыты. Тучи мух уже роились возле её губ и глаз. Её шлем лежал поодаль. Горло, пах, подмышки, все места, не защищённые доспехами, были исколоты глубокими ранами, так что вся кровь вытекла из её тела, застывшее в страшной, искривлённой позе.
– Где же ты, пришелец, моё отражение!– выкрикнул я. – Приди ко мне, мрачный ангел! Настал твой час.
Но он не появился. Я был один. Обхватив голову рукам, я закричал: «Мануэль, Мануэль, это ты виноват! Я отыщу тебя, даже если ты спрячешься в пекле. Почему ты ослушался меня?»
Я пытался поднять её тело, но сам был слишком измучен и обессилен. Тогда я сел рядом и смотрел на её неживое лицо, чтобы укрепить сердце перед мыслью, что она мертва. С того мгновения, как я увидел её, лежащую здесь, а из ближайших улиц и домов неслись предсмертные крики, я уже не верил в бога, не верил в воскрешение из мёртвых.
– Камень есть камень,– сказал я себе. – Тело это только тело, а труп всего лишь труп. Когда душа отлетела, человека уже нет. Кто не дышит, тот не существует. Астральное тело – химера, как и прочие выдумки.
Я встал, пнул ногой труп, так что мухи зажужжали, и отошёл. Труп это только труп и нет мне до него никакого дела.
Опираясь на копьё, я шёл с обнажённой головой вдоль главной улицы к центру города с надеждой, что кто-нибудь сжалится надо мной. Но никто не поднял на меня руку.
Возле улицы, ведущей к монастырю Хора, среди порубленных икон лежали десятки растоптанных женских трупов. Они всё ещё держали восковые свечи в стиснутых судорогой пальцах, а их лица были перекошены в немом крике невыразимого ужаса.
Тут и там ещё кипели схватки вокруг больших домов, владельцы которых забаррикадировали двери и защищались арбалетами, камнями и кухонной посудой, кипятком и огнём от осаждавших их янычар. Но на большинстве домов уже развевались флажки победителей, тех, кто ворвался в них первыми, а из окон разносился по улицам плач и жалобные крики женщин.
До самого акведука кесаря Валентина главная улица была усеяна трупами греков. И только там, наконец, прекратилась эта поголовная, беспощадная резня. Теперь я встречал длинные шеренги связанных между собой греков, охраняемых только несколькими босоногими пастухами с копьями. Украшения с женщин были сорваны, одежда разодрана в поисках спрятанных денег, а руки связаны за спиной их собственными поясами. Высокие и низкие, старики и дети, ремесленники и архонты шли рядом. В турецком лагере их разделят: бедные будут проданы в рабство, а за богатых возьмут выкуп.
Я пошёл в сторону порта. Значительные территории города ещё не совсем опустели, и там не было видно турок. Портовая стена напротив Пера, защищаемая флотом, всё ещё в руках латинян. Огромная бурлящая толпа теснилась возле ворот, с мольбой простирая руки. Все просили милосердия и места на каком-нибудь корабле.
Но стражники закрыли ворота, а ключи бросили в воду. И лишь флотские ворота стояли открытыми, но под жёсткой охраной корабельных солдат, вооружённых копьями и мечами. На стене над ними стража размахивала зажжёнными фитилями и охрипшими голосами грозила, что откроет огонь из пищалей по толпе, если она не отступит и не освободит дорогу латинским солдатам, которые, почти теряя сознание, покрытые кровью с головы до пят, время от времени прорывались к спасительному порту.
Многие женщины тяжело поранили себе руки, хватаясь за мечи, в попытке упросить солдат Богачи вельможи напрасно протягивали тяжёлые мешки с деньгами, пытаясь купить себе место на корабле.
Я поднялся выше по косогору, чтобы заглянуть через стены в порт. Тут и там на стену опирались лестницы и наиболее энергичные из толпы спускались на верёвках в воду, чтобы вплавь добраться до кораблей. У трапов, ведущих на палубы, вооружённые стражники отталкивали плывущих или указывали им на другие корабли. Поэтому многие вынуждены были плавать от корабля к кораблю, пока их силы не истощались и тогда они тонули. И всё же, на некоторые корабли пускали наиболее сильных греков, потому что команда и гребцы не везде были в полном комплекте. Переполненные до краёв лодки подплывали к кораблям и возвращались за новым грузом. Они забирали не только латинян, которые спаслись от гибели на стене, но и товары, сундуки. В смятении, царящем повсюду, только флот сохранял какой-то порядок. Некоторых греков всё же забирали на корабли, если было место и если они имели какое-либо отношение к генуэзцам или венецианцам.
Сидя на откосе холма, я увидел, как самый большой корабль поднял паруса и под ветром и вёслами взял курс прямо на цепь запора, чтобы попытаться её порвать. Это был огромный корабль с, по меньшей мере, двумя тысячами человек на борту. Цепь поддалась, но не лопнула, и корабль резко остановился, задрожав от напряжения от носа до кормы. Но мачты не сломались, ведь генуэзцы опытные моряки и дело своё знают.
Пока северный ветер прижимал корабль к выгнувшемуся дугой заграждению, двое рослых моряков выскочили на брёвна заграждения и широкими топорами с отчаянной силой стали рубить его мерными ударами. И вдруг, цепь порвалась, и корабль гордо вышел из порта с наполненными парусами, так что оба моряка едва успели вскарабкаться обратно на палубу. За большим кораблём пошли три поменьше, но корабли венециан по-прежнему, спокойно стояли на якорях.
Ни один турецкий корабль не вышел, чтобы атаковать беглецов: турецкие моряки покинули свои галеры на всём Мраморном море. Как и солдаты, они были по горло заняты переноской военной добычи и перегоном толп пленных. Многие из пленных были евреи, так как на пути турецких моряков, прежде всего, лежал Гюдац, еврейский район города, и они задержались в нём, чтобы найти еврейские драгоценности и золото, о которых ходили легенды. Именно поэтому так много людей успело убежать в порт, хотя турки уже овладели большей частью города.
Когда первые корабли уже уходили, пурпурный императорский флаг всё ещё развевался над башней на мысе Акрополя. Там держали оборону моряки с Крита, и у турок не было охоты атаковать их в полную силу. Они понимали, что обороняющиеся не собираются сдаваться, хотя весь город уже пал.
Мне нечего было делать в порту, и я пошёл дальше вверх по склону к моему дому. Он выглядел покинутым. Турок не было видно, только винный магазин был разграблен и перед входом блестела лужа вина.
Я воткнул копьё с куском материи рядом с каменным львом у ворот и стал владельцем собственного дома. Потом вошёл внутрь и позвал Мануэля. Чуть погодя, он ответил мне из погреба дрожащим от страха голосом:
– Это ты, господин?
Он выполз на четвереньках и пытался обнять меня за колени. Я сильно пнул его в грудь, не обращая внимания на его тщедушие и седую бороду.
– Почему ты ослушался меня?!– крикнул я в бешенстве, пытаясь обессиленными руками вытащить меч, но он застрял в ножнах. Только сейчас я понял, что это была кривая турецкая сабля, а плащ, который дал мне чауш, и тюрбан, которым он покрыл мою израненную голову, делали меня похожим на турка.
– Слава богу, что ты, всё же, служишь султану,– искренне обрадовался Мануэль. – Ловко ты смог сохранить тайну до самого конца, что даже я тебе поверил. Может, теперь ты возьмёшь меня под свою защиту. Я уже наметил несколько домов, которые помогу тебе ограбить.
Он бросил на меня быстрый взгляд и поспешно добавил:
– Это я так, чтобы убить время думал, как бы я поступил, если бы был турком. Скажи мне, правда ли говорят, что кесарь погиб?
И когда я в подтверждение кивнул головой, он живо перекрестился и сказал:
– Слава богу. Теперь нет никакого сомнения, что все мы законно стали подданными султана. Господин, возьми меня к себе невольником, чтобы я мог сослаться на тебя, если кто-либо захочет меня увести.
Больше я выдержать не мог. Схватил его за бороду и рванул так, что принудил его смотреть мне прямо в глаза.
– Где моя жена Анна Нотарас, которую я доверил тебе, а ты поклялся её спасти?
– Мертва,– сказал Мануэль просто, высморкался, перепуганный, в руку и разразился горьким плачем. – Ты сказал, что как только город падёт, я должен ударить её по голове, если она не захочет идти со мной добровольно, и перевезти её лодкой на корабль Гюстиниани. Для этой цели я припрятал ослика, но, наверно, потерял бы его в самом начале, если бы не продал одному венецианцу, который хотел перевезти из Блахерн в порт шкаф, выложенный мозаикой. Это был очень красивый шкаф.
– Анна!– крикнул я и рванул его за бороду.
– Не дёргай меня за бороду, господин, ведь мне больно,– защищался Мануэль с упрёком. – Я делал, что мог и рисковал жизнью ради этой сумасшедшей женщины только из-за верности тебе и не ждал никакого вознаграждения. Но она меня не желала слушать, а когда я узнал её мотивы, то мне ничего не оставалось кроме как остаться с ней и ждать рассвета.
Он с упрёком смотрел на меня, огорчённо тёр колени и, всхлипывая, продолжал:
– Значит, такова твоя благодарность: пинаешь меня и терзаешь, хотя у меня опять болят колени и, вдобавок, разболелось горло. Видишь ли, твоя жена не могла решиться рассказать тебе о позоре своего отца. Ведь ты всё принимаешь чересчур серьёзно. В доме отца она узнала о его плане во время штурма тайно оставить открытой и неохраняемой Керкопорту только как доказательство доброй воли греков. Конечно, мегадукс не считал, что это поможет султану. Ведь турки не могли к ней подобраться между наружной и внутренней стеной. Разве только совсем маленькой группой, сначала взяв наружную стену возле ворот Харисиуса. Но Нотарас полагал, что если ворота останутся открытыми, это будет иметь политическое значение, как довод сотрудничества греков.
– Без сомнения,– ответил я. – Граница между политической оппозицией и изменой тонка как волос. Но открытые и неохраняемые ворота – это бесспорная измена. Никто не сможет этому заперечить. Многие были повешены за гораздо меньшие поступки.
– Конечно, измена,– охотно согласился Мануэль. – Так же считала твоя жена и поэтому сбежала к тебе. Да и любила она тебя, хотя и не была слишком высокого мнения о твоём уме. Но, думая об отце, она хотела помешать измене и проследить, чтобы ворота не стояли открытыми. С этой целью мы и пошли к Керкопорте, как ты и приказал, вероятно, полагая, что это самое безопасное место. Хм… так оно и должно было быть! И там мы оставались, хотя греческие стражники неоднократно пытались нас прогнать, говоря, что никому мы там не нужны. Кто они такие, я не знаю, так как они старательно прятали лица в потёмках. Думаю, это были люди мегадукса, которые по его приказу заменили прежних стражников и отослали их с поста.
А позднее, когда всё началось,– продолжал Мануэль, – они попросту отодвинули засов и открыли ворота, потому что у них был ключ или настоящий или поддельный. Тогда твоя жена подошла к ним с мечом в руке и потребовала ключ.
Сначала они пробовали её запугать. Но когда увидели, что это не помогает, бросились на неё все разом, а было их пятеро, и закололи прежде, чем она успела закричать.
– А ты, что сделал ты?– спросил я.
– Убежал,– признался Мануэль с виноватым видом. – Убежал так быстро, как только смог и в темноте они не поймали меня, несмотря на мои больные ноги. И поскольку ничего другого мне не оставалось, то я пошёл и продал моего ослика венецианцу, о чём я тебе уже рассказывал.
– Ради бога!– воскликнул я. – Почему ты не поднял по тревоге венецианцев?
– Пробовал,– ответил Мануэль. – Но они мне не поверили. Они были заняты обороной стены в Блахернах. Их командир показал мне карту, на которой указано, что Керкопорта относится не к ним, а к грекам.
Мануэль начал хихикать и зажал рот рукой:
– Кажется, они подумали, что я сумасшедший или что всё это происки греков с целью ослабить венециан. Ведь в Блахернах все стены покрыты надписями: «Латиняне, убирайтесь домой!» и тому подобными. Наконец, он пригрозил, что прикажет меня повесить, если я буду им надоедать. Тогда я обратился за помощью к братьям Гуччарди. Но ночь подходила к концу, и у них было слишком много работы по отражению турецких атак на вылом в большой стене. И тогда… да, потом…Ты не поверишь, но потом я подумал, что я тоже грек, а мой отец был подносчиком дров у кесаря Мануэля. Конечно, я вспомнил с сожалением о моих припрятанных денежках и о моей единственной жизни. И всё же, я поднял меч одного из убитых и побежал обратно к Керкопорте.
Кажется, только сейчас он удивился собственной глупости, развёл руками и воскликнул:
– Как правда то, что я здесь стою, так правда и то, что я побежал обратно к Керкопорте, думая каким-либо образом её снова закрыть. Но к счастью, смелость ко мне пришла слишком поздно. Я наткнулся на янычар султана, поспешно отбросил меч и поднял руки, прося Пресвятую Деву Марию в Блахернах, чтобы она меня спасла. И молитва моя помогла чудесным образом. Турки схватили меня с двух сторон как в тиски и на ломаном греческом потребовали вести их к монастырю Хора, хотя было их всего человек двенадцать. И побежали туда со всех ног. Во всяком случае, это были люди дела.
– Именно тогда турки прорвались через ворота святого Романа,– произнёс я. – Нет, измена под Керкопортой не имела никакого значения. И ворота были заперты, когда я их увидел сегодня утром.
– Да, как только венециане увидели знамёна прорвавшихся янычар, то совершила смелую вылазку,– сказал Мануэль. – Когда я оглянулся, они как раз выбегали из дверей в дворцовой стене, сверкая мечами в доспехах, а над их головами развевалось знамя со львом. Янычар, задержавшихся у Керкопорты, они убили и, прежде чем вернуться в Блахерны, заперли Керкопорту.
– А ты? – спросил я.
– Я показал янычарам дорогу к монастырю Хора и надеялся, что Чудесная Дева успокоит их дикие инстинкты,– объяснил Мануэль смущённо. – Но человеческая природа столь плоха, что их жажда грабежа победила всё. Храм был убран розами и до краёв наполнен молящимися женщинами со свечами в руках. Но янычары надругались над святыней и стали прорубать себе дорогу в толпе безоружных женщин к иконостасу. Там они выломали дверь и в одно мгновение порубили чудесную икону на четыре куска. Тогда ужас охватил меня. Я не захотел больше оставаться в таком безбожном обществе и убежал вместе с женщинами.
Потом я пристал к венецианцам, когда они покидали Блахерны,– продолжал свой рассказ Мануэль. – К счастью, некоторые из них меня знали. Иначе, они бы убили меня только за то, что я грек. Когда они прокладывали себе дорогу через город, то рубили и турок и греков без разбора, а также ограбили немало домов, ведь времени у них было предостаточно. Ими овладело бешенство, потому что столько их товарищей зря погибло на стенах, а их байлон попал к туркам в плен. Я добрался с ними до порта, а потом спрятался здесь в погребе и вверил свою жизнь богу. Я намеревался вылезти только завтра утром, когда турки немного успокоятся. Сегодня же они готовы убить каждого встречного только ради удовольствия убивать, кроме женщин, от которых получают удовольствие другим путём.
– Здесь ты в безопасности, пока то копьё торчит у ворот,– сказал я. – Это мой знак и никто сюда не ворвётся. Дом маленький и женщин в нём нет. Но если кто-нибудь придёт, скажи лишь, что дом занят, произнеси моё имя по-турецки и скажи, что ты мой невольник. Тогда с тобой ничего не случится. И да поможет тебе бог.
Перепуганный Мануэль цеплялся за меня и кричал:
– Куда ты идёшь, господин? Не покидай меня.
– Иду навестить победителя,– ответил я. – Прозвище «Победитель» теперь принадлежит ему по праву. Среди всех султанов с этого дня он один может быть назван «Мехмед – Победитель». Ибо он останется величайшим из них, и будет властвовать как на Востоке, так и на Западе.
Я пошёл к берегу, где команды турецких кораблей были вовсю заняты грабежом, и собственными глазами увидел, что султан действительно приказал взять дворец Нотараса под охрану. Я разговаривал с охранниками, и они мне сказали, что и мегадукс с двумя сыновьями и его больная жена находятся в безопасности за стенами этого дома.
В полдень я отправился в базилику и оттуда наблюдал как последние христианские корабли, загруженные до отказа, выходили из порта. Ни один турецкий корабль их не атаковал. Паруса наполнились северным ветром, а на мачтах развевались флаги многих христианских стран. Неповреждённые, они посылали последнее «прощай» погибающему Константинополю.
– Вы – посланники смерти христианскому миру! – крикнул я. – Дрожите, западные страны! После нас придёт ваша очередь. Ночь над Европой возвестят вам эти корабли.
В это время отовсюду стали собираться турецкие солдаты, а по главной улице приближался великолепный кортеж. Чауши в зелёных одеждах плотным кольцом окружали султана. Личная охрана ехала с натянутыми луками, а впереди бежали скороходы. Они размахивали сосудами, из которых разносился запах благовоний. Лошади топтали трупы греков, ещё лежавшие на улице, а мальчики из гарема с кудрявыми волосами сыпали лепестки роз под ноги скакуну султана.
Перед выломанными бронзовыми воротами султан Мехмед сошёл со снежно белого жеребца. Молодое гневное лицо султана подрагивало от усталости, но в мерцающих жёлтых глазах блистала холодная радость победителя, радость, которой ещё не было ни у кого никогда. Я смотрел на его худое лицо с тонким орлиным носом и острой бородкой и ощущал то же самое, замешанное на ужасе восхищение, как в те годы, когда жил рядом с ним.
Сойдя с коня, он взял железный чекан в левую руку, склонился в глубоком поклоне, поднял горсть земли и посыпал ею голову. Наверно, янычары подумали, что так он смиряется перед единственным богом и с уважением молчали. Но мне кажется, этим жестом он показал, что сам вышел из праха и уважает смерть.
Мехмед со свитой вошёл в храм, и я одним из первых последовал за ним. На плитах пола лежало несколько окровавленных трупов. Толпа янычар грабила храм, уничтожая иконы. Срывали рамы из серебра и золота. Всё ценное собирали в скатерти, содранные с алтаря и в вышитые жемчугами ризы. Посреди храма стоял янычар и рубил топором мраморные плиты в поисках сокровищ.
Султан Мехмед быстро подошёл к нему и безжалостно свалил на землю ударом чекана, а потом заорал с потемневшим лицом:
– Не трогайте мою собственность! Я обещал вам добычу, но дома мои.
Упавшего янычара поспешно выволокли за ноги товарищи, пока султан не успел его добить.
Могло показаться, безмерный гнев султана от зависти, что его простые подданные добывают такие огромные богатства. Но Мехмед не такой: не сокровищ он жаждет. Только власти.
Он стоял и смотрел, будто не верил собственным глазам, настолько огромным и великолепным был храм. Молодые военачальники из свиты уже не могли больше сдерживаться. Один из них намочил ладонь в луже крови на плитах пола, подпрыгнул изо всех сил вверх и ударил ладонью о стену так высоко, как только смог достать.
– Там мой знак! – крикнул он.
Действительно, три человека должны были встать друг другу на плечи, чтобы до него дотянуться.
Султан Мехмед взял у ближайшего телохранителя позолоченный лук, натянул его и выпустил дрожащую стрелу в высокий купол.
– А там мой,– воскликнул он, поглядел вокруг и приказал янычарам выломать иконостас, чтобы он не загораживал алтарь. Когда стена упала, он приказал: – Кричите разом: «Эмир турок Мехмед, сын Мурада, пришёл, чтобы посвятить величайший собор христианства единственному богу!».
Солдаты, забывшие на время о грабеже и набившиеся в храм вслед за султаном, подняли громкий крик, эхо которого ещё долго звучало под великолепными сводами. И случилось чудо. Из-за алтаря стали один за другим появляться греческие епископы, священники и монахи в праздничных одеждах со всеми церковными регалиями. Они подошли к султану, пали перед ним на колени и покорились ему. Всего их было двадцать. Был среди них и Геннадиус. Во время штурма города они укрывались в одной из многочисленных тайных комнат храма.
Казалось, всё это происходит по какому-то тайному соглашению. Может, именно этим объясняется гнев султана, когда он увидел, как один из янычар разрушает плиты пола? Мехмед обратился к янычарам:
– Это мои пленники, потому что они покорились мне. Никто не имеет права их тронуть, но я заплачу вам по сто аспров компенсации за каждого из этих высокопоставленных христианских священников. Проводите их в какой-либо монастырь, который они сами выберут и передайте под охрану чаушей.
Епископы и священники как один, крикнули: «Выбираем Пантократора!».
В это время дервиши и учёные, сопровождавшие султана, закричали, что пришло время полуденной молитвы. Султан приказал подать воду и поспешно умылся, пока янычары выпроваживали христианских священников. Потом султан босиком взошёл на алтарь, потоптал крест, повернулся лицом к востоку и запел молитву. Его свита и солдаты пали ниц, прижали лбы к полу и мусульманской молитвой посвятили великолепный христианский храм Аллаху.
После молитвы султан приказал дервишам проследить, чтобы храм был очищен розовой водой от всякой христианской нечисти.
Когда он шёл через храм к выходу, я молча вышел перед ним. Он меня узнал. Его лицо стало серым как глина, он оглянулся и прошептал:
– Ты уже явился, чтобы забрать меня, ангел?
Когда он пришёл в себя, то поднял руку и приказал свите:
– Не трогайте его!– Потом приблизился ко мне, коснулся моего лица, облегчённо рассмеялся и воскликнул: – Значит, ты ещё жив, неподкупный? Теперь ты веришь, что однажды я превращу в конюшни храмы твоего Папы?
Я ответил:
– Ты видел дальше, чем я. Не суждено мне было умереть на стенах моего города. Поэтому, прикажи казнить меня сейчас, чтобы победа твоя была полной.
Он улыбнулся, бросил на меня жёлтый мерцающий взгляд и сказал:
– Потерпи, ангел. Всему своё время.
Не обращая больше на меня внимания, он вышел из собора. Я присоединился к свите, чтобы быть от него недалеко, потому что моё желание умереть было сильнее всех желаний, которые я когда-либо испытывал. В свите султана многие знали меня, но никто не захотел со мной разговаривать.
В это время к собору подвели мегадукса Лукаша Нотараса с группой знатных греческих пленников. Они стали на колени перед султаном Мехмедом. Он обратился к ним сурово, спрашивая, почему они так упорно защищались и тем самым обрекли город на ненужное уничтожение, а войско султана на большие потери.
Нотарас молча смотрел на великого визиря Халила. Длиннобородый, подавленный Халил стоял по правую руку от султана. Мехмед взял его с собой не случайно, а чтобы показать ему свою победу во всей полноте.
– Говори откровенно! – сказал султан.
– Разве могли мы поступать иначе, когда в твоём собственном окружении среди твоих приближённых есть люди, которые призывали нас защищаться,– ответил Нотарас, и в его кислом взгляде на Халила сквозило обвинение.
Мехмед повернулся к Халилу, крепко схватил его за бороду и рванул так, что чуть не оторвал трясущуюся старческую голову.
– Узнаю тебя, приятель греков! – выкрикнул он звенящим голосом, чтобы слышали янычары. – Но ты верно служил моему отцу, а твой отец и дед стояли по правую руку от султана как великие визири, поэтому я помилую тебя и не велю казнить, хотя ты этого заслуживаешь. Но больше никогда не показывайся мне на глаза. Исчезни в глухих уголках моего султаната, стань прахом, каким был твой дед, когда впервые пал ниц перед султаном.
Столь неожиданный приговор был смелым поступком, но минуту эту Мехмед ждал со времён своей юности столь же страстно, как взятия Константинополя. Молодые командиры в его свите стали оскорблять Халила, а после минутного колебания и янычары присоединились к их крикам. Султан быстрым взглядом осмотрел своё окружение и указал на нескольких старцев, которые не унизились до подобострастного одобрения его приговора.
– Идите за Халилом!– приказал он. Подбежали чауши и содрали с них почётные кафтаны. Полураздетые, осыпаемые оскорблениями, пошли старцы вместе с Халилом по дороге своего унижения. Янычары соревновались друг с другом в нанесении им оскорблений и бросали им вслед комья окровавленной земли.
Когда они ушли, султан опять повернулся к пленным грекам и спросил:
– Где кесарь? Что вы знаете о нём?
Греки посмотрели друг на друга и затрясли головами. Султан изобразил удивление и спросил с издёвкой: – Как это возможно? Разве вы не сражались рядом с ним?
Несколько сенаторов от стыда опустили головы, но Лукаш Нотарас ответил надменно:
– Кесарь Константин изменил нашей вере и предал нас Папе и латинянам. Мы не признаём его нашим кесарем и предпочитаем служить тебе.
Султан приказал объявить всем, чтобы искали труп кесаря, если он пал в бою. Он назначил награду тому, кто его найдёт и тому, кто докажет, что убил императора греков. Гонцы ещё не успели отправиться в город, как двое янычар протиснулись к султану. Оба поклялись именем Аллаха и собственной бородой, что своей рукой нанесли кесарю удар милосердия и тут же стали ссориться перед султаном. Их отправили искать тело, и они поспешили к стене, живо жестикулируя и переругиваясь о том, чей удар убил кесаря.
Султан продолжал дружелюбно разговаривать с греками, обещая им золотые горы, а потом объявил, что хочет передать управление города достойным людям, которым можно доверять. Для этого он просил присутствующих греков назвать имена и подать предложения, чтобы сейчас же выкупить сановников, которые могли бы оказаться полезными.
Лукаш Нотарас назвал около тридцати имён. Посовещавшись, другие греки добавили каждый имена своих приятелей. Я не мог больше выдержать, подошёл к Нотарасу и крикнул:
– Безумный предатель, не тяни других за собой к погибели!
Когда Нотарас увидел меня в свите султана, гнев охватил его, и он громко вскричал:
– Гибкая политика не предательство, а единственное спасение для людей в нынешней ситуации. Если я и запачкал руки, то сделал это ради моего народа. Кто-то должен был это сделать. И смелости здесь нужно поболее, чем просто погибнуть. Ты плохо знаешь меня и не можешь судить.
– Твоя дочь знала тебя хорошо, и, тем не менее, осудила. Твои люди убили её под Керкопортой, когда она пыталась спасти тебя от позора.
Нотарас побледнел от ужаса, и взгляд его стал блуждающим. С болью в голосе он воскликнул:
– Нет у меня никакой дочери, и никогда не было. У меня только двое сыновей. Что ты плетёшь о Керкопорте?
Он смотрел умоляюще то на султана, то на своих земляков, которые отступили, образовав вокруг него свободное пространство. Невероятным усилием воли он справился с собой, усмехнулся дрожащими губами и обратился к султану:
– Этот человек, твой посланник, предал тебя. Он сам может подтвердить, что я много раз предлагал ему сотрудничество в твою пользу. Но лишь из-за жадности и жажды славы он отверг мою помощь, предпочитая действовать самостоятельно и добиться твоей милости за мой счёт. Не знаю, что он сделал для тебя, но вряд ли много. Он водил дружбу с латинянами и Гюстиниани. Пусть бог будет свидетелем, но я служил тебе в Константинополе лучше, чем он.
Мехмед только холодно улыбнулся, подмигнул мне и опять сказал:
– Неподкупный, наберись терпения.
Он дал указание своему казначею, повернулся к грекам и сказал:
– Идите с моим казначеем и ищите среди пленных в лагере и на кораблях тех, кого назвали. Возможно, многие переоделись, чтобы скрыть своё высокое происхождение и не отважатся открыться, если только один мой казначей будет спрашивать о них. Но вас они знают и вам доверяют. Выкупите их у торговцев невольниками и у солдат. Разрешаю вам заплатить по тысяче аспров за каждого. Они мне нужны, чтобы осуществить мой план.
Греки, осчастливленные его благоволением, охотно пошли за казначеем, оживлённо переговариваясь и уже деля между собой наиболее доходные должности в городе. А Мехмед взглянул на меня с улыбкой, зная, что нет для меня секретов в его душе. Нотараса он приказал проводить домой и дружелюбно пожелал его жене скорейшего выздоровления.
На меня он больше не взглянул ни разу и отъехал со свитой в лагерь, чтобы отпраздновать победу. Я сопровождал его до самых Блахерн. Там он задержался, чтобы взглянуть на залы дворца, опустошённые и разграбленные венецианцами и процитировал своей свите:
«Сова кричит в колонных залах Эфросаба,
Паук на страже кесарьских ворот….»
Потом я вернулся к Керкопорте и похоронил Анну Нотарас в большом выломе от пушечного ядра в стене. Лучше и достойнее места я не мог и пожелать. Может быть, однажды, её карие глаза поднимутся тёмными цветами, и будут смотреть на город из каменных руин.
В этом городе, пресыщенном кровью и насилием жизнь человеческая стоит дешевле и значит меньше, чем это можно было когда-то представить. Как только султан отъехал, турки без колебания стали убивать друг друга в драках из-за добычи и невольниц, которые возбуждали их похоть. Малограмотные дервиши доводили себя до исступления и изуродовали ножами многих греческих пленных, не желающих признавать Пророка.
Через этот жуткий хаос я брёл, окаменевший от скорби, но никто не сделал мне ничего плохого. Я не выбирал дороги, отдался на волю судьбы, раз уж предначертано мне было увидеть всё происходящее. Но есть предел того, что может выдержать человек. Когда чаша переполнится, чувства притупляются и глаза смотрят, но не видят. Природа милосердна. И скоро уже ничто не ранило моё сердце.
Я брёл дальше. Из сарая, где на окровавленной соломе лежали раненые греки и латиняне, всех христиан выволокли, отрубили им головы, а трупы сложили в кучу возле входа. Их места заняли раненые турки. Их стоны, их запахи, их беспомощность были такими же, как у христиан. На многих языках они отчаянно просили воды или умоляли товарищей положить конец их мучениям.
За ранеными ухаживали несколько турецких фельдшеров и пожилых дервишей. Им помогали греческие монашки, обращённые в невольниц. Их заставили заниматься этой грязной, дурно пахнущей работой, потому что из-за старости и неказистой наружности они не прельщали победителей. Несколько чаушей поддерживали порядок и не допускали, чтобы турки грабили собственных раненых.
Среди монашек я узнал Хариклею. Её ряса была порвана, всё тело в синяках, а некрасивое лицо опухло от слёз.
– Хариклея,– позвал я. – Значит, ты жива? Что ты здесь делаешь?
Она взглянула на меня, будто не было ничего странного в том, что я стою возле неё, и ответила:
– Этот недобрый турок схватил меня за руку и не хочет отпускать. Не понимаю, что он говорит.– И, всхлипывая, добавила: – Он такой молодой и красивый, что у меня не хватает духу вырвать руку. Ведь он скоро умрёт.
Свободной рукой она вытерла предсмертный пот со лба юноши и погладила его по-детски округлую щёку, так что лицо его, искривлённое болью, разгладилось. Хариклея разрыдалась от сострадания и, давясь слезами, произнесла:
– Бедненький, не может даже пограбить в своё удовольствие, хотя заслужил это доблестью. У него много ран и кровь не хочет останавливаться. Может, ему бы удалось найти ценные вещи и деньги и много хорошеньких девочек, но он не получил в награду ничего кроме моей старой костлявой руки.
Юноша открыл глаза, посмотрел мимо нас и что-то тихо прошептал по-турецки.
– Что он говорит?– живо заинтересовалась Хариклея, ведомая своим извечным любопытством.
– Говорит, что бог один,– перевёл я. – Спрашивает, действительно ли он заслужил себе рай.
– Само собой, разумеется,– сказала Хариклея. – Конечно, он его заслужил. Наверно, у турок свой рай, ведь у нас, христиан, есть наше небо. И он, несомненно, попадёт в рай, бедный мальчик.
Дервиш, который проходил мимо, прижимая к груди вонючую козью шкуру, наклонился над умирающим и прочёл строфы Корана о прохладных водах рая, райских плодах и совершенно не тронутых девушках. Когда дервиш отошёл, юноша дважды произнёс ломающимся голосом:
– Мама, мама.
– Что он говорит,– спросила Хариклея.
– Он думает, что ты его мать,– ответил я.
Хариклея снова разрыдалась и воскликнула:
– У меня ведь никогда не было сына, потому что ни один мужчина даже не взглянул на меня. Но если ему так кажется, то я не могу его разочаровывать. И не грех это вовсе.
Она поцеловала руку юноше, прислонила свою щеку к его щеке и удивительно нежным голосом стала шептать ему на ухо ласковые слова, будто среди опустошительного хаоса и бессмысленных убийств хотела выплеснуть всю нежность, таившуюся у неё в сердце. Юноша, крепко сжимая её руку, закрыл глаза и дышал тяжело, болезненно.
Тогда я кое-что вспомнил. Не глядя по сторонам, я направился через весь город к монастырю Пантократора. Я должен был удостовериться. Я должен был увидеть это собственными глазами.
Занятые грабежом турки разожгли во дворе монастыря костёр из порубленных икон и готовили на нём себе еду. Я прошёл мимо них к пруду, поднял с земли копьё и тут же загарпунил одну из ленивых, серых как болото рыб. Когда я вытащил её из воды, то увидел, что она стала красной как ржа. Ржавчиной отливала её чешуя в лучах заходящего солнца, как и предрекал монах Геннадиус.
Наступили сумерки. Впереди была ночь беспредела и зверств. С опущенной головой я вернулся домой и сел за свой дневник.

30 мая 1453.
К полудню пришёл чауш, чтобы охранять мой дом. Я понял, что султан не забыл обо мне. Мануэль готовил ему еду. Никто из них мне не мешал. Чауш не остановил менЯ, когда я направился в город. Он только шёл сзади на расстоянии двадцати шагов.
На улицах и площадях трупы начали пухнуть. Вороньё из Европы и Азии собралось в чёрные, бьющие крыльями стаи. Собаки воют во дворах. Некоторые из них уже одичали, слизывают кровь и рвут трупы.
За ночь войско султана преобразилось удивительным образом. Только чаушей ещё можно было узнать по их зелёным кафтанам и янычар по их белым фильцевым шапкам. Кроме них, всё выглядело так, будто мужчины на улицах переоделись к какому-то удивительному и страшному празднику.
Пастух, ещё вчера ходивший босиком, сегодня щеголяет в мягких ботинках, в плаще из шёлка или бархата. Носатый негр набросил на плечи тяжёлый, шитый золотом плащ. Все помылись и почистились, как велит Коран. Но трупный запах пропитал весь город. Он проникает всюду.
Грабёж проводится сейчас более организованным образом. Дом за домом очищаются от мебели и вещей. Бесчисленное множество возов и повозок, запряжённых волами, загруженных до отказа, выезжают через городские ворота. Повсюду идёт торговля. Повсюду навьючивают ослов и верблюдов. Те из турок, которые похитрее, обыскивают подвалы в домах зажиточных горожан, простукивают стены, разбивают их кирками и молотками. Время от времени громкие крики свидетельствуют, что найдены новые тайники. Прятавшихся людей выволакивают за волосы из замурованных ниш и пустот, цистерн для воды.
Голова кесаря Константина лежит между копытами конного памятника императору и смотрит погасшими глазами на свой город. Султан Мехмед приказал положить её на цоколе колонны посреди города, чтобы греки убедились: их император мёртв и власть принадлежит султану.
Мехмед без устали ездит по городу, осматривая дворцы и храмы. На мысу Акрополя он сказал:
– Здесь будет мой сераль.
Под колонной Аркадиуса он устроил место для казней. Там среди казнённых я увидел вспухшее тело байлона Минотто.
«Это место для меня» – подумал я и сел, чтобы дождаться, когда прибудет султан устанавливать правительство греков.
Мне пришлось ожидать до полудня. За это время телохранители и чауши султана привезли около пятидесяти гоеков, выкупленных за деньги султана в лагере и на кораблях. Им дали воду, пищу и одежду, соответствующую рангу. Но это не изменило их подавленного настроения. Лишь некоторые из них осмеливались в страхе перешёптываться друг с другом. Время от времени чауши приносили всё новые головы сановников и ставили их в длинный ряд на мраморной балюстраде площади. Пленники показывали на них пальцами и шептали известные имена. Многие полегли на стенах и их останки были найдены и обезглавлены. Другие пали, защищая свой дом.
Наконец, прибыл султан в сопровождении молодых визирей и, покачиваясь, сошёл с коня. Его лицо опухло от бессонной ночи и вина. Солнце било ему в глаза, и он вынужден был заслонять их рукой.
Пленники бросились ему под ноги и прижали лбы к земле. Он обратился к ним с притворной доброжелательностью и попросил их встать. Казначей зачитал список имён. Султан тщательно проверил каждого и потребовал, чтобы пленники подтвердили личность друг друга. Большинство из них принадлежали к родам с многосотлетней геральдикой и их имена были хорошо известны в истории города. Только немногих из списка не хватало.
Мехмед сел на мраморный цоколь, скрестил ноги, потёр разболевшийся лоб и сказал:
– Я действительно устал. У меня много дел, но чувство долга не позволяет мне держать этих благородных людей в неопределённости. Я пришёл сюда, как обещал, чтобы установить греческое правительство на новом основании, чтобы народ греческий и другие мои народы могли жить с этих пор в мире и согласии друг с другом. Мне говорили, что все вы достойные люди, которые вопреки собственной воле были вынуждены взять в руки оружие против меня. Но теперь, когда город пал, вы готовы признать меня своим императором и отдать все свои знания и опыт в делах государственных в моё распоряжение, чтобы народ греческий подчиняться моей власти. Правда ли это?
Пленные оживлённо закричали, что готовы служить ему так хорошо, как только смогут. Мехмед наморщил лоб, посмотрел по сторонам и спросил с деланным удивлением:
– Но где же греческий народ?
Солдаты и свита закрутили головами, озираясь, звали и, смеясь, повторяли за султаном:
– Где же греческий народ?– и тут же пинками и ударами пригнали горсть полураздетых, напуганных стариков и женщин, показывали на них пальцем и кричали:
– Эмир, отец наш, смотри, вот стоит народ греческий!
Мехмед кивнул надменно головой и сказал:
– Пусть ваш собственный народ будет вам свидетелем. Обещаете ли, клянётесь ли именем бога и всех ваших святых, готовы ли целовать крест ваш в подтверждение этой клятвы, что будете выполнять все мои распоряжения и служить мне верой до самой смерти, как бы высоко я вас не вознёс?
Пленники согласно закричали, стали креститься и выразили полную готовность целовать распятие. Только некоторые из них стояли молча, приглядываясь к султану.
– Да будет так! – сказал Мехмед. – Вы приняли правильное решение. Теперь по очереди становитесь на колени и вытягивайте шеи, чтобы мой палач мог казнить вас всех. Так вы лучше и вернее всего послужите мне, а ваши головы я подниму на колонну рядом с головами ваших мужественных земляков. Разве я не прав? Вы сами только что поклялись выполнять все мои приказы, какими бы они не были.
Греки смотрели на него так, будто в них ударила молния. Потом стали кричать и потрясать сжатыми кулаками, а некоторые даже поранились о копья стражников, пытаясь броситься на султана. Но кто-то из них сказал:
– Братья, умрём же, как мужчины, раз уж мы сами выкопали себе эту могилу.
Султан поднял руку и воскликнул с притворным дружелюбием:
– Вам никто не мешает создать греческое правительство в христианском небе. Ведь там теперь греков больше, чем в Константинополе. Спешите же, чтобы занять должности, соответствующие вашему положению.
Его слова были знаком для палачей. Солдаты стали хватать пленников за руки и бросать их на колени. Кровь била струёй из перерубленных шей. Головы катились мимо султана, а он давал указания устанавливать их на балюстраде, так что скоро искривлённые, оскаленные, заплаканные, окровавленные лица окружили всю площадь Аркадиуса.
Потом султан на ломаном греческом языке обратился к окаменевшим от ужаса старикам и женщинам.
– Только что вы собственными глазами увидели, что я пришёл сюда не как завоеватель, а как освободитель. Я освобождаю народ греческий от тысячелетнего рабства под кесарями и его сановниками. В страданиях, которые терпит ваш город, виноваты вы сами, так как не сбросили вовремя ярмо с собственной шеи и не признали меня. Но страдания скоро кончатся. А потом тем, кто останется жив, я гарантирую неприкосновенность дома и имущества. Я обеспечу их работой по ремеслу. И те, которые сейчас убежали, но потом вернутся, будут иметь равные с вами права. Аллах великодушен и милосерден! Вы убедитесь в этом, добрые люди. Вы так долго были униженны, обмануты и ограблены, что понятия не имеете, какова настоящая свобода. Я обеспечу городу такой расцвет, о котором никто никогда не мог и мечтать. Он станет великолепным бриллиантом в моём тюрбане, и будет господствовать и над Востоком и над Западом.
Султан приказал казначею выдать по десять аспров каждому из греков, которых призвал в свидетели, чтобы они могли выкупить себя из неволи. Это была хорошая цена, ведь невольников с каким-либо недостатком уже продавали на торгах за одну серебряную монету. Но старики и женщины, пережившие сутки ужаса среди убийств и насилия, смотрели тупо и равнодушно, не понимая, что с ними происходит.
Я осмотрел залитую кровью площадь, подошёл к султану и спросил:
– Но где же мегадукс Нотарас? Я его здесь не вижу. Каково его место в твоём справедливом плане?
Мехмед приветливо взглянул на меня и ответил:
– Вооружись терпением, Ангел. Я приказал привести его с сыновьями, но это займёт некоторое время.
– Нотарас скрывает от меня свою дочь и говорит, что ничего о ней не знает. Поэтому я послал к нему моего белого евнуха и приказал забрать младшего сына Нотараса для моих утех. Говорят, это красивый мальчик и я хочу, чтобы отец сам привёл его ко мне для исполнения всех моих желаний.
– Ты пил,– сказал я. – Нарушаешь законы Корана.
Мехмед усмехнулся, хищно сверкнув зубами, и вспылил:
– Я сам устанавливаю для себя законы и не нуждаюсь больше в ангелах, нашёптывающих мне на ухо, что я смертен. Я лучше любого смертного. У самого бога меньше власти на земле, чем у меня. По мановению моей руки слетают головы. И ты всё ещё смеешь мне говорить, что я обычный человек?
Я смотрел на него и понимал, что по-своему он прав, предпочитая человеческую правду, материальность мира и отвергая существование бога.
Я сказал ему:
– Если ты отметаешь прошлое как старые предрассудки и ставишь себя в центр вселенной, то ты сам на себя надеваешь такие страшные узы, каких до тебя не носил ни один человек. Узы времени и пространства вопьются в твоё тело и уничтожат твой дух. А когда ты умрёшь, не останется после тебя и следа.
Он воскликнул:
– Память обо мне будет жить на земле столько, сколько будут жить люди на земле. Я сказал тебе: мне не нужен ангел для нашёптывания в ухо.
– Тогда прикажи, наконец, убить меня,– просил я. – Этой осенью я понял кто ты, чего ты хочешь, и что произойдёт. И тогда я ушёл от тебя. Смилуйся надо мной и предай меня смерти, чтобы кровь моя могла смешаться с кровью моих греческих братьев.
Но он лишь упрямо усмехнулся своей хищной улыбкой и повторил:
– Наберись терпения, Ангел. Сначала мы вместе посмотрим, как низко может пасть даже самый знаменитый грек.
Я вынужден был отойти в сторону, потому что как раз пришли евнухи с Лукашем Нотарасом и его обоими сыновьями. Когда Нотарасу передали приказ султана, он, вероятно, догадался, какая судьба его ждёт. Он шёл, высоко подняв голову, и уже не пал на колени перед султаном. Белый евнух сказал султану:
– Господин, он не послушался твоего приказа и не хочет добровольно отдать сына в твой гарем. Поэтому я привёл их всех сюда как ты и приказал.
Мехмед указал на головы, окружающие площадь и спросил:
– Почему ты не подчиняешься мне, хотя я и возвысил всех, за кого ты ходатайствовал и установил греческое правительство, выполняя все твои советы.
Нотарас посмотрел вокруг с застывшим лицом, медленно перекрестился и воскликнул:
– Господи, Боже мой, признаю твою справедливость. Ты воистину справедливый бог!– Потом он медленно обошёл небольшую площадь, останавливаясь у каждой головы, и говорил: – Брат мой, прости меня! Не ведал, что творю!
Он вернулся на своё место, положил руки на плечи сыновей и сказал им:
– Покажем теперь, как умирают мужчины и поблагодарим бога за то, умираем мы греками, сохранив свою веру.
Султан развёл руками и с издёвкой изобразил удивление:
– Зачем тебе умирать? Я обещал возвысить тебя над этими греками. Ты лишь должен повиноваться мне и приказать своему красивому сыну исполнять все мои желания.
Мегадукс Нотарас ответил:
– Ты не обязан искать повод ля моей казни. Я уже покорился божьей воле. Зачем мне ещё унижаться перед тобой? Это и так не спасёт ни меня, ни моих сыновей. Но прошу тебя, удовлетвори моё любопытство: почему я должен умереть вопреки всякой политической целесообразности?
Султан Мехмед наклонил к нему молодое пылающее лицо и прошептал:
– Ты предал своего кесаря. Предашь и меня.
Мегадукс Нотарас опустил голову и воскликнул ещё раз:
– Ты воистину справедлив, господи!
Потом он попросил сначала увидеть казнь сыновей, так как хотел быть уверен, что они не отрекутся от греческой веры, пытаясь спасти свою жизнь. Султан на это согласился. Нотарас сам заставил сыновей стать на колени, сначала старшего, а потом младшего, и разговаривал с ними спокойно, когда палач рубил им головы. Ни одна слеза не появилась в его тёмных глазах, хотя султан Мехмед с любопытством подался вперёд и не спускал глаз с его лица.
Когда оба сына были уже мертвы, Нотарас сказал:
– Господи, боже мой, будь мне судьёй! Ты имеешь право меня судить, но ни один человек не имеет такого права.– Но потом он смирился, склонил голову, залился слезами и молился так, как молятся простые люди:
– Иисус Христос, сын божий, смилуйся надо мной, грешным!
Он молился непродолжительное время на краю площади, затем поднялся и пошёл за чаушами к колонне Аркадиуса, встал на колени в крови сыновей и спокойно ждал смерти.
Султан приказал положить его голову на пьедестал колонны выше голов остальных греков. Потом Мехмед отвернулся, утомлённый видом крови и запахом трупов и отъехал к своему шёлковому шатру. Мне он велел идти домой, хотя я посчитал, что всё уже исполнено и настал мой час.


* * *

Пишет это Мануэль, сын Дементоса, того самого Дементоса, который был подносчиком дров у старого кесаря Мануэля. Сам я, Мануэль, служил у господина Иоханеса Анхелоса, которого латиняне называли Джоаном Анжелом, а турки прозвали Ангелом и боялись его.
Когда мой господин написал то, что должен был написать, я показал ему деньги, спрятанные мною в погребе и золотую чашу для причастий, которую спас из монастыря Хора и сказал ему:
– Многие латиняне откупились от визирей султана. Откупись и ты и мы вместе убежим из этого города смерти.
Но на это он ответил:
– Нет, нет! Смерть – это высшее благо, которое мне могут уделить. А ты продолжай жить и оставайся в городе, ведь ты из тех, которые выживают всегда. Вы такие, какие есть и сами ничего с этим поделать не сможете.
Мой господин не спал много ночей, а в последние дни не ел и не пил как в самый строгий пост. Может, поэтому разум его помутился, и он уже не понимал что для него благо.
На третий день после падения города султан прислал посланца к моему господину и вызвал его к себе. Я последовал за ними на расстоянии, и никто мне не помешал. Под колонной Константина собрались греки, посмотреть, что здесь будет происходить.
Возле колонны Константина лежала голова кесаря Константина. Глаза у неё вытекли, и сама она уже начала смердеть. Мехмед указал на голову и воскликнул:
Мечом я добыл Константинополь и мечом сразил кесаря Константина, чтобы овладеть его городом. Есть ли среди вас тот, кто может оспорить это моё право?
Мой господин вышел вперёд и сказал:
– Я оспариваю твоё право на город, турецкий эмир Мехмед. Я рождён в пурпурных башмаках и сохраню их как моё наследственно право на это город до самой смерти. В моих жилах течёт кровь кесарей и поэтому я единственный законный базилевс Константинополя, хотя ты и не желал этого знать.
Но султан Мехмед нисколько не удивился его словам, только тряхнул головой и ответил:
– Я знаю всё, что мне надо знать. Ещё мой дед знал о твоём происхождении, хотя тебе казалось, что ты утаил его от мира. Для меня это не новость, ведь во всех христианских странах и в Авиньоне тоже, у меня есть глаза и уши. Как ты думаешь, почему я позволил тебе уйти осенью и даже подарил горсть камней на прощание?
– Я знаю, ты коллекционируешь людей, как Аристотель коллекционировал чудеса природы. Ты сам когда-то говорил, что человек не может тебя удивить, ибо ты видишь людей насквозь. Поэтому я тебя и не удивил.
Султан Мехмед ответил:
– Нет, Ангел, ты, всё-таки, меня удивил. Я позволил тебе уехать в Константинополь перед самым началом войны, надеясь, что ты поднимешь бунт и станешь бороться с кесарем за власть. Я снабдил тебя средствами, надеясь посеять раздор среди защитников. Но ты меня удивил. Или мне надо поверить, что в тебе я встретил единственного человека на земле, который не стремится к власти?
Мой господин ответил:
– Только сейчас пришло моё время. Перед лицом твоего войска и греческого народа я оспариваю твоё право на город и требую вернуть то, что мне принадлежит.
Султан Мехмед сочувственно покачал головой и сказал:
– Не будь глупцом, пади передо мной на колени, моли меня как победителя и я дарую тебе жизнь. Иначе мне покажется, что я устал, и тогда выброшу тебя на свалку, как это сделал Аристотель, когда напрасно пытался втащить в дом позвонок кита.
Мой господин ответил:
– Это не ты победитель, а я.
Его упорство разозлило султана Мехмеда. Он подал знак, хлопнув в ладоши, и воскликнул:
– Пусть будет так, как ты хочешь. Дайте ему пурпурные башмаки, чтобы он умер в них, как и родился.
И тотчас палачи схватили моего господина и сняли с него одежду, оставив одну рубаху. Поддерживая его под руки, они перерезали вены на его бёдрах, и его собственная вытекающая кровь окрасила в красный цвет колени, голени и стопы.
Пока лилась кровь моего господина, он, опершись обеими руками на плечи своих палачей и подняв глаза к небу, молился:
– Непостижимый боже! Всю свою жизнь я тосковал вдали от тебя. Но в минуту смерти прошу тебя: позволь мне ещё раз вернуться сюда. Дай мне ещё раз узы пространства и времени, твои страшные и чудесные узы. Дай мне их, ведь ты знаешь, для чего они мне нужны.
Султан взял его за бороду, приподнял его дрожащую голову и сказал:
– Смотри на свой город, базилевс Иоханес Анхелос!
Напрягая последние силы, мой господин прошептал:
– Я вижу красоту моего города. Сюда ещё вернётся моё астральное тело. Вернётся к руинам этой стены. Как скиталец в оковах пространства и времени, я когда-нибудь ещё сорву тёмные цветы в расселине стены в память о той, которую любил. А ты, Мехмед, не вернёшься никогда.
Так умер мой господин Иоханес Анхелос. В пурпурных башмаках. Когда душа его отлетела, турки отрубили ему голову, а тело бросили в море в порту, где плавали другие трупы, отравляя воду.
После того, как султан был объявлен наследником кесарей, он отослал свои войска и корабли из города и позволил оставшимся грекам выбрать себе патриарха. Мы выбрали монаха Геннадиуса, самого святого из монахов города, которого турки пощадили из-за его широкой известности. Султан принял его в своей ставке и объявил патриархом Константинополя, как это раньше делал кесарь, а в знак расположения, подарил ему драгоценный посох епископа и золотую чашу для причастий. Таким образом, султан исполнил обещание и позволил грекам свободно отправлять свою веру в городе и самим себя судить. Кроме того, султан подарил нам несколько храмов для отправления богослужений. Остальные храмы он приказал освободить, и теперь они стали мечетями во славу бога Ислама.
Городу Пера по другую сторону порта султан даровал его давние торговые права в награду за нейтралитет и услуги во время осады. Но стены Пера со стороны суши приказал снести, а дома тех, кто убежал из города, опечатать, их имущество описать и если владельцы не вернутся в течение трёх месяцев и не вступят во владение своей собственностью, то всё отойдёт султану.
И в Константинополь вернулось много беженцев: султан пообещал особое покровительство грекам, которые вернутся и смогут доказать своё благородное происхождение. Всех их он потом приказал немедленно казнить. Пощадил только бедных людей и позволил им работать на благо государства, каждому в своём ремесле. Пощадил он и учёных: географов, историков и техников кесаря и взял их к себе на службу. Не пощадил всяческих философов.




 


Рецензии