Немного выживания во время войны

Кто-то еще верил в то, что Европа спасет, но Оля четко знала, что уже нет. Слишком много времени прошло, слишком много умерло.

Сначала были тревожные сообщения с Востока, потом начали пролетать самолеты, и их тоже было слишком много. Они нависали в сером небе тяжелыми прямыми, - нигде не начинаясь, нигде не заканчиваясь, - как последние нити прочного, но разорванного полотнища. Потом как-то взмылись вслед за самолетами цены, и вдруг стало не хватать мыла и еды. Но до последнего не говорилось о том, что война началась. А когда об этом все-таки сказали, когда внезапно постаревший – никто ж не знал, что гримеры правительственного дома уже погибли, когда «Град-2» обстрелял одинокий автобус с мелкими сослуживцами, - президент сообщил, что война началась, было уже почти поздно.

Впрочем, выжить еще можно было. Люди вмиг озлобились друг на друга, прятали засахаренное варенье, не кормили больше птиц сухарями, и грязные городские голуби жалко клевали останки пожравших друг друга в отголоске бессмысленной человеческой злобы выброшенных на улицу собак. Когда визжащая в восторге бомба пролетала мимо счастливчиков-домов и врезалась оргазменно в муниципальное здание, а после наступало затишье, люди, чуть слышно порыкивая, вылезали копаться в останках, выкапывая окаменевшие булки, подпорченные консервы, а если кому-то попадалась колбаса, прятали под одеждой, и продолжали рыться – для вида, уходя с притворно-печальными лицами. Так было, пока шел еще лишь первый год.

На третий за еду уже жестоко дрались, и уносить тайком уже ничего не получалось. Родственников из умирающих местностей не принимали, если те не приносили хоть немного еды, а, впрочем, и то не всегда. Честь и хвала была тем нежным паникерам, что убивали себя в первые же дни, боясь ужасов, не в силах сражаться. За их город никто не дрался, только вот не выйти было за ворота, ведь убивали сразу, и неизвестно кто, - то ли жестокие холодные безлицые солдаты чужих армий, то ли сытые люди на страже наполненных районов.

Оля поняла весь ужас происходящего сразу, но она была молода, а ее родители – нет, и она взялась спасать им жизнь. Еще за два месяца до объявления войны Оля молча, стиснув зубы, напружинив плечи, стоя широким телом да поперек, - чтобы не смели лезть, - простаивала сто тысяч лет в очередях, тоже уже предчувствующих, забирая последние пакеты муки, последние мятые банки и пакеты, в упор не слыша: «Ой, девушка, а не уступите мне, я заплачу, у меня просто двое маленьких дома, нет времени зайти в другой магазин…», в чем слышалось: «У меня дети, дайте еду мне», потому что все знали, что ждет, - но Оля не слышала, уходила, сопровождаемая мелкими зябкими проклятиями тех, кому не досталось.
Она рассталась со своим женихом в первые дни после тревожных сообщений. Оля не была слишком умной или слишком чувствительной, но мутная нотка в душе подсказывала, что Витя уйдет на фронт, и ничем не поможет, - так белка загрызет бельчат, которых не сможет прокормит, и случится это в третий год войны, но уже некому будет засвидетельствовать это отвратительное зоологическое чудо. Родители Оли были старенькие, беспомощные, и не могли ее загрызть, хотя не факт, что они не сделали бы этого, ведь в прогорклых выжженных домах творились страшные вещи, - говорят, что родители ели нежное мясо своих детей, что убивали стариков и сушили мясо на грядущие темные дни, что продавали любимых тем немногим, кто имел что-то, что еще ценилось, - банки с зеленым горошком, банки с оранжево-красной, как потроха отравленного, килькой в томате, пыльные безнадежные пакеты с дешевыми крупами, - все выживали, как могли, но об этом ничего не говорилось.
Потому что некому было сказать. Та пропаганда, что помогла выжить более века назад, утихла, прекратив связь, затушив радио, прервав коннект, - и в отдельные комочки-оборвочки информации вкладывалось лишь то, что бои все еще идут, что люди умирают, что никто не идет на перемирие, и это лишь подстегивало выжить любой ценой. Некоторые пытались сбежать, а у кого получалось, - те не объявлялись и не рассказывали.
Оля держалась. Она была очень молода, но, как и все люди войны, рано состарилась в плане житейском, поэтому заперла дверь в квартиру, уложила родителей на диван, накрыла одеялами и взяла все на себя. Когда кто-то стучался, она не отпирала или прогоняла, хотя слышала, кажется, голоса душевных подруг, родительских коллег, и даже слишком близких людей. Дома были пакеты с мукой, затхлая, но все еще питьевая вода, сморщенные, как ветви старых тополей сосиски, поэтому открывать не было смысла, это было бы даже опасно. Оля молчала или прогоняла их, обещая себе, если все закончится, соврать, что их семья уехала, а квартиру кто-то захватил, и заплакать, рассказывая о любимых вещах, кои похерили неизвестные гады, и замолить все ничком на мраморном ледяном полу церкви, ценные иконы которой вывезли еще в первый год, и это помогало жить.

Но мама умерла. Мама умерла во второй год, кажется, они с отцом оба ни разу не встали после начала войны, Оля не позволяла, кормила с ложечки, - а ели они мало, то ли из-за желания сохранить свой росток, свою надежду, свою дочу, то ли потому что были немолодые, слабые и подавленные, - и однажды ночью мать заметалась на диване, скрючилась страшно, вывернулась наизнанку, - и наутро Оля, с сухими глазами, с твердой рукою, повезла на ближайшее кладбище маленькую тележку, пока отец плакал дома, утирая белые глаза рукавом дряхлой нечистой рубашки. Оля выкопала могилку второпях, возле самой ограды, хотя у родителей было куплено место, - пока самолеты суровые, невидящие, летели куда-то, пока выли бомбы, падая где-то рядом, - и гроба не было, и забросала Оля могилку наспех, и побежала домой, а люди рядом косились дико, жадно, и девушка пообещала утром вернуться и уложить большую плиту, чтобы ничего не случилось с мамой.

После этого Оля, - так и не уложив плиту, не имея возможности хотя бы своротить с чужой старой могилы, - берегла себя особенно, выбегая из дому лишь днем и к колонке в соседнем районе, потому что вода уже кончилась. Оле было пофигу, что с ней станет, - она видела не просто бесконечность войны, но знала, что будет помнить все, - однако был еще отец. Отец ослеп пять лет назад, и сколько они с матерью рыдали беззвучно, всегда бывая с ним, подавая воду и наушники его плеера, заботясь и любя, торопливо вытирая горючие слезы на одеяле старого беспомощного мужчины. Когда умерла мама, Оля плакала лишь первую ночь, не понимая, за что ей война, и голод, и тяжкие заботы, и весь домашний мир на ее плечах, но затем ссохлась сердцем в грецкий орех, и продолжала выживать. С палкой, увенчанной гвоздями, она выходила громить муниципальные здания, хотя дома еще была еда, таскала воду, даже грела ее, чтобы искупать отца, научилась сшибать из рогатки тощих голубей, приколотила тяжкий деревянный засов к когда-то модной металлической их двери, и, похоже, не рано.

Радио молчало теперь почти всегда.

- Пап, я выйду в город, поищу чего-нибудь пожевать, - легко крикнула Оля из прихожей.
- Да, доча, - изможденным голосом, но так же легко по интонации отозвался отец. Он не знал точно, что происходит в городе, - по Олиным рассказам лишь слышал, что война еще идет, но идет на убыль, и не знал, что Оля решилась идти на окраину, где были еще склады животных кормов, потому что все остальное давно уже разграбили, а там могла быть птицы в поисках живительных зерен, а то и коты и собаки в поисках птиц. Отец думал, что все, что подает ему Оля, - умело разогретые и приправленные консервы, гуманитарная помощь давно мертвой Европы.

Оля ловко опустила тончайшей рукой засов, накинула цепочку и крепко заперла дверь. Это не помогло бы, если бы кто-то действительно захотел влезть в их квартиру, но так было спокойнее. Она осмотрела себя – никаких торчащих прядей, цепких складок, шнурки завязаны накрепко и напрочь. Когда будут падать неведомо чьи бомбы – будет легко убежать в ближайший подвал, если пойдут солдаты или еще кто… - будет легко убежать. Оля была готова к выходу.

Она остановилась на лестнице, прислушиваясь: тихо. Тут давно уже было тихо, но иногда к кому-нибудь в квартиру стучались люди, тощие, грязные, отчаявшиеся. Таким было лучше не попадаться на глаза. Легко шурша тяжелыми ботинками, Оля, как осенний листик, прошелестела вниз, и выбежала на улице. Известно, что лучше было идти по дворам да мелким улочкам, потому что широкие улицы, пустые, с гонимым холодным ветром мусором, который был пригнан много месяцев назад, таили в себе большую опасность. Пока еще страшно было – оружие, но в душе девушка подозревала, что происходит что-то еще, о чем лучше не думать, но побеспокоиться.

Оля шла очень быстро, тихо, инстинктивно прижимаясь к стенам. Если бы не отец, - о, как бы она легко присоединилась к нежным позерам или попыталась улизнуть из города, но пока жив он, нужно заботиться, и жить, и добывать еду.

Как ни странно, фонари горели стабильно каждую ночь. Малая часть пострадала от бомбежек, и болезненным белым светом они теперь смешивались с серыми днями, ночью зловеще подкрашивали мокрые одинокие улицы. Сейчас был день, и лишь мелкие перепады мерцания давали понять, что электричество – есть. Несколько раз Оле встречались люди, которые не смотрели на нее, а бежали, скрючившись, то ли неся что-то под одеждой, то ли просто пытаясь ужаться, уменьшиться и навсегда теперь скрыться от войны. Самолетов не было, и их отсутствие особенно подчеркивало воющую тишину умирающего города.

Оля инстинктивно ускоряла шаг, успокаивая себя тем, что палка с гвоздями зажата в руке, - может, поэтому люди и не смотрели, а до кормохранилища не так уж далеко, а найти еду можно и чуть раньше, если повезет… Она расслабилась лишь на секунду, но и этого хватило, чтобы в подворотне не услышать шаркающие, в тапках, шаги, а потом уже ее схватили за горло и потянули. Оля крикнула дико и в развороте вонзила свою палку в костистое лицо напавшего, с шмяканьем выдернула, и стек с гвоздя, - чвяк!, - чей-то глаз. Человек взвыл, но жертву не выпустил, волоча ее в ближайший подвал, - а бомб не было слышно и звука. Когда они скрылись, когда Оля, продолжая вопить, была поглощена сырой пастью подземелья, где кто-то дико хохотал, где скрипучий голос лязгал железом и да приговаривал: «Ух, какая толстенькая!», на улице выбежала крыса и принялась слизывать растекшийся по асфальту бело-красно-голубой глаз.

Отец проснулся. Судя по звукам, - а их за пять лет слепоты он научился различать виртуозно, - Оли еще не было дома. Он не обеспокоился, потому что Оля часто выходила за продуктами, - он полагал, что за ними нужно было стоять немалую очередь в лотки гуманитарных кампаний, но на молодых ножках-то не так тяжело. Радио он, правда, сам давно не слышал, но Оля уверяла, что все в порядке, дело к перемирию. И ничего, что все тянется так долго, - отец любил, пока еще мать была жива, объяснять своим девочкам, что политика – дело непростое, и нужно время… Как это бывало уже не раз, он, несмотря на запреты Оли, держась рукой за стену, прошел на кухню, открыл холодильник и нашарил на полке что-то несомненно съедобное, похоже, пирог с кашей. Провел по другим полкам – больше ничего нет, ну да что ж, подкрепиться не грех. Оля часто ругалась на него за это, но все потому, что она так заботится о нем, чтобы он зря не вставал, а ему ведь и несложно вовсе. Сейчас вернется дочка, принесет вкусного… Ключи, правда, все у нее, но пока война, так спокойнее, так лучше.

Отец лег в кровать, съел последний кусок пирога и спокойно уснул. Он никогда не слышал, как летали над его головой самолеты и рвались бомбы.


Рецензии
Сильный рассказ. Произвел впечаление.
Немного напомнил ситуацию в блокадном Ленинград.
С уважением,

Годден   03.03.2009 18:42     Заявить о нарушении
спасибо :) Рассказ навеян чтениями о нем как раз.

Кардинала Серая   04.03.2009 12:22   Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.