третий век любви. аддикция

****
могло ли иметь какую-то важность значение, когда её и моя нога соприкосалась с асфальтом на одной из осенних московских улочек, мог ли рот в девяносто восьмом предчувствовать, как он содрогнётся в жадном приступе тактильности с ней, мог ли этот рот что либо предугадать и знать, когда вытягивал дым из мундштука трубки, мог ли мой младенческий рот знать, как придётся дальше?! а руки, что позже уже шлялись по тёртым офисным папкам?! и, главное, могла ли эта женщина знать, что через некоторое время, то время, как только моя нога спуститься на подножье московского "белорусского" мерзкого вокзала её утянет в звездный взбрызг?! кто мог догадаться, как прольётся коньяк на мое тело в яростном приступе предродовой женщины, кто знал, с какой яростью она схватит меня за плечи, кто мог знать с каким лицом она опустится на колени? все было решено. обусловиться на одной страсти невозможно.

но мы только начинали необузданной страстью и уже продолжая жадностью, с которой я хватала её губы в лифте, в ресторане на двадцать третьем этаже, где мы ужинали, где мы спали, где мы шевели бедрами, ртом, везде, во всяких ипостосях, во всяком роде - мы продолжались, длились и продолжались, продолжались и длились, длились, длились, длились, длились в кремле перед босоногой эворой, перед иисусом на коленях, длились в позволении оставить собственный рассудок, тело, а позже в позволении остаться, позволения продолжения и дления, дления, дления.

все черти собрались и стали в круг, адовый и реинкарнационный круг, снег валил на голову, а она не могла стать идолом, она не могла стать богом, но никому из нас вообщем-то и не требовалась этого, только бы черти убрались и сниспослали нам ночь. нам не требовалось и слов, тогда, вот именно тогда, тот свет пролитый нам в оба глаза не давал покоя, вот что действительно тревожило нас. мы не были спокойны, мы не могли быть спокойны.

но я силился на ней так, что меня не осталась ни крохи. в какой-то момент я исчезла, ни праха.. меня интересовала лишь она и тот взмах, что делал её жест… этот пласт любви оказался самым тяжелым. мы чертыхались. чертыхались, как эмбрионы в материнском лоне, не поделенные на части, не успевшие поделиться, равно, как и вдоволь соприкоснуться.

я был беспомощен, как собака. я шлялся, я противился воли, я бегал. нам занесло город грудой снега, поэтому колени сгибались сами и мы падали, машины висли в снежном потоке, поясницы висли в снежном потоке, мы висли все в этой белой холодной амброзии. наступила эпоха больших машин и больших людей, больших идей и больших смертей, больших смертей маленьких и сущих.

утром активил, оранжевые стены, локоточки детей и сами дети, перманентная собака. здравствуй, бро, здравствуй, здравствуй, бро! бро! бро! здравствуй! глаз пса усиленно был сосредоточен на скрепленных супружеских руках, на приветственных поцелуях супруга в верхний край губ, на сосредоточенное внимание супругов, на супругов, как нераздельное целое, на целое супругов, на супругов с целым, на целое неподдельное счастье супругов (исключительно в детях), на супругов целое!

из карманов вываливался табак и я противился как мог в состязании с планетарными космическими силами. я бился в стекло окна, я ругался матом, я кричал, но ничто не могло быть сильнее того ритма под солнечным сплетением, которое в состоянии схватки, жесткой и быть может неравной схватки, останавливалось на миг и пускалось в мягкое плавание по телу, мягкий слог, мягкий тон, мягкий жест. пёс не мог быть агрессивным, у пса на начальной стадии зачатия отняли агрессию, как черту собачьей сучности. помимо все этого, ничто не казалось конечным, конца быть не могло, конец это состязательность потери, и потери не только тела в треморной дрожи, но и какого-либо другого соприкосновения. остается что? да, идиотичный проповедник сказал бы "взмаливаться богу или кончать себя как данность" и мы, и я, большая толстая бежевая собака с ласковым языком, пёс, выбрали - второе. это тот клок воздушного пространства, что остается под доской серфера, это то пространство сжатого лавирующего его кулака, это то напряжение его пятки. это длилось и каждый из нас троих в любой из моментов мог выйти из себя, мог выйти в окно или придумать какой либо другой исхещренный способ конца, оставшиеся двое остались бы жертвами, такие прекрасными и несчастными, как жертвы человеческого безумия, жертвы максимально ощутимой любви, находящийся на непрерывном контакте, находящейся на пике, в надире, колыхающемся посреди центра вселенной, жадности, нехватки, мы могли задохнутся или убить, что равно означало нормальность поведения. дребезжание стекол, топот и грохот, несказанность слов, увернуться было невозможным, все не кончалось, все никак не может кончится.
о спокойствии я мечтала, как младенец о соске, мечтала о тишине, о развратстве тишины и покоя, о треске в ушах от тишины, от тишины, сводящей скулы, с ума или на нет. все не кончалось, все никак не может кончится.
****


Рецензии