Глава 2 Илья

Он сел за стол и написал ей письмо.
       «Либо нам надо выстраивать наши взаимоотношения на какой-то иной почве, на что я смотрю без энтузиазма, либо надо закруглять эту тему, и подводить итоговую черту под нашей совместной жизнью. Во всяком случае, я никоим образом не намерен больше терпеть в свой адрес обид, унижений и оскорблений, которыми ты меня досыта ублажала всю нашу предшествующую жизнь. Хватит! Дети уже выросли, новых у нас уже не будет, это было бы просто смешно, так что мучить себя совместным существованием – полный идиотизм! Я почувствовал, ещё не в полной мере, в каком-то первом приближении, что я становлюсь свободным. У меня начали открываться глаза на окружающий мир, у меня появилось желание жить, жить по-умному, правильно, так, как я сам себе это понимаю, а не так, как ты мне всё это время диктовала и навязывала. Ты ещё вполне привлекательная женщина и, уверен, способна наладить собственную жизнь и потом, неужели за столько лет ты не поняла, что мы с тобой абсолютно разные люди и у нас совершенно разные интересы и жизненные запросы. Я оставил тебе шикарную квартиру, по московским меркам она стоит баснословных денег, я готов переоформить её на тебя, с деньгами у вас проблем не будет, в рамках моих возможностей, во всяком случае, ты будешь иметь в два раза больше того, чем когда я работал в своём городе.

       А нет, так я умотаю куда-нибудь на Камчатку, на Ямал, в какую-нибудь Тмутаракань, Россия большая, мне в ней место найдётся, и работа тоже, а вот ты меня уже вряд ли когда-либо найдёшь.

       Хоть раз в жизни обдумай всё спокойно и интеллигентно, без криков, упрёков и оскорблений. Оставшийся отрезок жизни не даёт нам права на необдуманные решения, у нас ещё есть шанс побыть счастливыми».

       Он почувствовал подкатившее к горлу волнение, отложил ручку и полез за сигаретами. Доставая пачку, он провалился взглядом в широкое, тёмное и ничем не занавешенное окно напротив него, и рука вдруг застряла где-то посередине пути между карманом и поверхностью стола. В этом странном положении, охваченный внезапно нахлынувшими воспоминаниями, он просидел какое-то время, пока сильное желание затянуться горячим и успокаивающим дымом не вывело его из оцепенения. «Ямал, Камчатка. Камчатка, Ямал», - произнёс он вслух на одном выдохе и сделал попытку усмехнуться. Усмешки не получилось, вместо этого в оконном отражении нарисовалась кислая гримаса. «В твоём возрасте, парень, не больно-то умотаешь», - подумал он, встал, вкусно, до хруста, потянулся и решил заварить себе крепкого чаю. Его с детства приучили к хорошему, сладкому и крепкому чаю и если вдруг, в течение дня, он, по каким-либо причинам, не мог себе позволить хоть глоток этого волшебного напитка, у него начиналась мигрень, портилось настроение, пропадал интерес к окружающему. Он знал, что то мрачное состояние, в котором он садился за написание письма, уже покидает его, а после чая пройдёт совсем. Он вообще был очень отходчивым и незлобливым человеком, а его дар всепрощения был непонятен окружающим и осуждаем ими. Но он был таков, каков был и к пятидесятилетнему возрасту обрёл спокойную уверенность в том, что его уже ничто не изменит. В его сознание прочно вошли высказывания, типа «не судите, да не судимы будете», « ничто человеческое мне не чуждо», « не сотвори себе кумира», «движение – всё, цель – ничто» и ряд других, в том же духе. Особенно запало ему в душу однажды прочитанное с какого-то плаката: «Спокойствие духа – бесценно». Имея достаточно солидный опыт пережитого, подкреплённого неплохим образованием и, что главнее, самообразованием, иногда доводившим его до изнурения, он почувствовал в этой короткой фразе ёмкий и глубокий смысл и решил, что данную мудрость стоит взять на вооружение и даже сделать девизом на оставшийся отрезок жизни. Придя однажды к такому решению, он испытал сожаление, что не додумался до этого сам пару десятков лет назад, но, по некоторому размышлению, успокоил себя очередным аргументом пословичного фольклора, дескать, лучше позже, чем никогда.

       В молодые годы, как-то неожиданно для себя, он стал замечать всё нарастающую тоску по общению иного качественного уровня, нежели тот, который находился тогда в его распоряжении. Он всё более осязал тесноту и удушливость своего круга, в его душе происходил стремительно развивающийся процесс брожения бесконечного количества ощущений, желаний, стремлений, страстей, он раздражался оттого, что не мог, не умел объяснить словами обуревавших его чувств и искренне поражался унылой серости палитры своих высказываний по этому поводу. Такое противостояние сердца и разума сначала вызвало у него искреннее удивление и беспокойное любопытство, потом досаду и, в конце концов, бессильное раздражение. Собственно, ему посчастливилось пройти этот определённый кусок жизни таким образом, что он смог выйти из горнила лихорадивших его переживаний не столько более сильным, сколько более мудрым. И более подготовленным к жизни дальнейшей. В армии, имея за спиной непонятно каким образом преодолённые полгода танковой учебки, оказавшись в линейных войсках, он, наконец, получил полноценную возможность посещения библиотеки. Естественно, полковой. Но ещё раньше с ним произошёл случай, на котором стоит остановиться отдельно. На втором, или на третьем месяце учебки, изнурённый бесконечной муштрой, недосыпанием, не покидающим ни на минуту чувством неутолённого голода (и это притом, что кормили в полку, в общем-то, неплохо, но по-казённому) и с ужасом замечая неотвратимость обволакивающего липкой слизью скотского отупения, он заставил себя однажды наведаться в полковое книгохранилище, наугад взял первую попавшуюся книгу, бережно запихал её под гимнастёрку и, чувствуя, что от охватившей его библиотечной тишины и какого-то особенного уюта и вкусного тепла, готов свалиться мертвецким сном прямо на пол, наспех распрощался с библиотекаршей и выбежал наружу, в стылый ветер и пронизывающий холод огороженной территории войсковой части. Но эта затея с книгой, не имела успеха, зато осталась для него хорошим уроком, запомнившимся на всю жизнь.

       Обычно, после долгожданной команды сержанта «Отбой!», когда намаявшиеся за день курсанты учебного подразделения менее чем за сорок пять секунд, раздевались и, аккуратно сложив гимнастёрки и обмотав портянками сапоги, замертво сваливались в свои жёсткие солдатские койки, свет в расположении роты какое-то время ещё продолжал гореть, иногда до нескольких минут. Вот этими то самыми драгоценными минутами он и решил воспользоваться, что бы успеть перед сном прочесть хотя бы страницу текста. Украдкой достав книгу, до того заботливо припрятанную под подушкой, он, усилием воли преодолевая моментально накатившую сонливость и фокусируя отказывающееся подчиняться зрение на первой странице книги, начал читать. Дальше третьего предложения дело не пошло. Неожиданный поток гневной, матерной брани подлетевшего к койке замкомвзвода, сержанта Григорьева, вернул его к действительности.

- Что, товарищ курсант, не все ещё силы сегодня отдал армии? – примерно такой смысл можно было вынести из его пересыпаемой бранью речи. С потоком слов изо рта сержанта извергался щедрый запас слюны и доносился тошнотворный запах нездоровых зубов.

- Или вы, товарищ курсант, пытаетесь нам всем показать свою образованность? - Глаза сержанта готовы были вылезти из орбит, - Что, шибко умный? А ну, сорок пять секунд, подъём!

Потом:

- Сорок пять секунд, отбой!

И снова:

- Подъём!

- Отбой!

- Подъём!

- Отбой!

Он даже не чувствовал злости или неприязни к сержанту, он просто по-скотски тупо и методично проделывал привычные движения, удивляясь, впрочем, краешком сознания, что, как ни странно, действительно, силы у него ещё оставались, хотя некоторое время назад он прикладывал их, как ему казалось, последние остатки, для чтения. Чтения, так неожиданно обернувшегося традиционным для армии испытанием. Всё же было немного обидно. Нет. Обидно было ужасно!

- Подъём!

- Отбой!

Кто-то в расположении взвода уже крепко спал, кто-то сопереживал ему, угрюмо и враждебно разглядывая рассвирепевшего сержанта.

- Подъём!

Исподнее на нём прилипло к взмокшему телу, он вяло и отстранённо, как о ком-то постороннем, подумал, что спать теперь придётся в мокром белье и что, по-видимому, сержант ещё не скоро успокоится, но пытка неожиданно кончилась.

- Гриня, да ну его на …, пошли, сколько ждать то? - гаркнул из бытовки старший сержант Ровный и тут же, уже обращаясь к нему, скомандовал:

- Отбой!

Он стоял в нерешительности. Старший сержант Ровный командовал четвёртым взводом, сержант Григорьев – третьим, т.е. его взводом. Но они были в одной роте, и Ровный был старше Григорьева по званию.

-Отбой, - прорычал Григорьев, - Читать завтра будешь, Соколов! В туалете, за чисткой гальюна зубной щёткой!

Пока сержант Григорьев договаривал про гальюн и зубную щётку, курсант Соколов Илья Фёдорович, до того аккуратно сложивший гимнастёрку на прикроватный табурет, уже лежал под одеялом и глаза его были закрыты. Сладкая истома долгожданного, тревожного армейского сна поглотила его. «Пусть гальюн, пусть щётка, - шептало что-то в ватном мозгу, - спать, только спать, самое главное – спать».

       После этого случая он осознал и понял, что совершенно необязательно пытаться сопрягать вдохновенно декларируемую на каждом шагу официальными органами теорию с жизненными реалиями, тем более, если такие героические потуги отрицательно сказываются на самочувствии. Иными словами, он просто, как и любой здоровый организм, приспосабливался к окружающему миру. И приспособление это продолжалось постоянно, в том числе и по сию пору, до его теперешнего возраста и, в чём он с годами только укреплялся, вектором своим направлено было в будущее, до той, вероятно, последней версты, которую обозначил ему Господь.

       Сумерки за окном сгустились до состояния непроглядной черноты, начался дождь, и сильные порывы ветра щедрыми порциями швыряли в стекло увесистые, тяжёлые капли. Перекинутые между зданиями провода утробно гудели, издавая временами звуки, воспроизвести которые было бы под силу разве что древнему церковному органу. И насколько неприветливо, тоскливо и трагично было снаружи, настолько тепло, удобно и хорошо было внутри. Чайник, наконец, вскипел, и Илья Фёдорович Соколов, по-особенному трепетно и с видимым удовольствием заварив чаю, колдовал теперь за кухонным столом, зачем-то передвигая блюдца с конфетами и печеньем, желая, очевидно, создать некую симметрию между ними, пузатой самодовольной сахарницей и небольшим заварочным чайником, накрытым цветастым кухонным полотенцем. Оставив, наконец, это увлекательное занятие, он глубоко вздохнул, сел за стол, вновь поднялся, прошёлся по комнате, вернулся за стол и потянулся к чайнику. Налив с полстакана, и опрокинув содержимое обратно, он выждал ещё некоторое время, необходимое для того, что бы напиток, как следует, настоялся, насыпал в стакан хорошую порцию сахара и выжал туда целую струю разрезанного пополам лимона. И до чего же было здорово наблюдать, как крепкая, тёмно-кирпичного цвета, дымящаяся жидкость растворяет собой заготовленную в стакане смесь, и до чего же было приятно, зажмурив глаза от удовольствия, вдыхать этот удивительный, ни с чем не сравнимый аромат!

       Настроение изменилось. В лучшую сторону. Он теперь без сожаления думал о том, что начатое письмо сегодня уже вряд ли будет дописано. Как, впрочем, не будет оно дописано ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, или месяц. Когда? Он уже много раз принимался за это письмо, вначале только мысленно, пробуя на вкус отдельные слова и целые предложения, смакуя некоторые, показавшиеся ему особенно удачными, фразы. Он так хотел, что бы его изложение было понятым ею, убедило её, отразило, со всей полнотой, убогий спектр их совместной жизни и привело к мирному разрешению затянувшегося на долгие годы не конфликта даже, а самого заурядного недоразумения. Если, конечно, не принимать во внимание, что интервал времени, занятый этим недоразумением, составил более двух десятков лет. А за это время родились дети, которых он любил без памяти, вызывая язвительные насмешки по этому поводу со стороны её многочисленных малообразованных родственников, за это время развалилось могучее государство, которому он присягал в армии и на осколках которого образовалась целая группа непонятно от кого независимых государств, оберегаемых сбродом бездарных чиновников, алчущих власти и денег, за это время изменилась сама жизнь, и время диктовало необходимость обретения нового, продуктивного и жизнеспособного вектора дальнейшего движения. Что до чиновников, то они не были бездарными, напротив, они довольно таки виртуозно разворовывали свои и соседние государства и кричали с трибун о личной незапятнанной репутации и трогательной заботе о народном благополучии. Илья Соколов не считал себя брюзгой, не стал им, слава Богу, под тяжестью прожитых лет, но его жизненный, естественный от рождения романтический подход ко всему сущему теперь дозировался предшествующими переживаниями и озарениями. Поэтому первоначальные чувства негодования и тихой паники, возникшие вследствие неожиданного развала страны, обернулись позже осознанием невозможности реставрации былой державы и бесполезности переживаний по этому поводу. Он спокойно и трезво разглядывал окружающий мир, и мудрая ирония приходила ему на помощь в те моменты, когда удручающая действительность бездушно атаковала его природную жизнерадостность. Мудрость накапливалась с годами, как бы сама по себе, хотя он прекрасно осознавал, что просто так, само по себе, ничего не происходит. «Ничто не проходит бесследно», - вывел он когда-то замысловатым почерком в своём студенческом, доармейском блокноте. Этому блокноту он доверял родившиеся внезапно, по волшебному вдохновению, чистые, юношеские стихи, понравившиеся цитаты из запоем читаемых книг, собственные афористичные высказывания. И этот блокнот, и ещё несколько разного формата и толщины тетрадей и разрозненных, собственноручно исписанных им листов, хранились сейчас в пыльных папках, на антресолях просторной квартиры, оставленной им в далёком южном городе.

       Он протяжно вздохнул, выложил перед собой пачку сигарет с зажигалкой, упёрся подбородком на руки, сложенными кулаком в ладонь и, нависнув тяжёлым телом над полированной поверхностью стола, погрузился в воспоминания, совсем при этом не напрягая мозг, просто позволив приотвориться обычно сдерживаемым на запоре шлюзам памяти. Разомкнул руки, с удовольствием закурил. И в сизых клубах лениво расползающегося в сумраке комнаты сигаретного дыма размытыми, но яркими и сочными сполохами замаячили миражи отдельных фрагментов прошедших лет.


Рецензии