Битломагия
Теплое истекающее соком лето, как ящик прогретых солнцем подгнивших груш. И, как от спелых мятых груш, всех, оказавшихся в этом лете, прохватывал такой понос, что не хотелось жить.
Ленивые, солнечные стояли дни. Иногда среди дня небо заволакивал влажный дым, и на землю обрушивалась прямая вода теплых ливней. Звуки терялись в листве, блестящей от ветра и воды. Валялись панки по мусорным скверам и паркам. Прятались хиппи в высокой сладкой траве.
От полуденного зноя бугрился и плавился асфальт, глубоко в себя вбирая следы прохожих. Искрилось хрустальное небо. В воздухе висели золотые бусы. Солнце оставляло в траве спутанные желтые волоски. Так лето пришло в город и накрыло его солнечным шелком.
В железобетонном гробу № 17 по улице Парижской Коммуны было темно и шумно. В подъездах было прохладно и насрано, кружились гудящие стаи мух, и кто-нибудь постоянно заходил туда, чтобы высраться, потому что, как было уже сказано, городских жителей одолевал свирепый понос. Валька, жительница первого этажа третьего подъезда, мутная опойка, непонятно из какого места достающая бабки на прокорм, сидела на крыльце, используя в качестве поджопника потресканное сиденье от табуретки. С вечно грязной головой и вытравленными под блондинку растрепанными волосами, в юбке, состоящей из ворсинок и катышков, из-под которой торчали слегка синие ноги в редких тонких волосках, она выходила в шесть часов утра на уже обдристанное кем-то крыльцо и вопила:
- Я уже три месяца не ****ная! Мне сорок девять лет! Я ебаться хочу! А ты тут ходишь, козёл вонючий! – орала она на своего мужика, тощего, утлого, с кротким бабьим лицом, который осторожно слал ее на ***.
На пятачке возле первого подъезда стояли раскаленные от солнца две «восьмерки», «девятка», три «волги» и «запор». Под их горячими пыльными колёсами играли дети. Иногда какой-нибудь ребёнок выбегал на дорогу и кричал верхнему этажу:
- Мама! Мамаааа! Мамаааааааа! Мамааааааааааа! Ну мама же!!!
Мама выходила на балкон и лениво отвечала:
- Ну чё те опять?
А иногда и не выходила вовсе, потому что была на работе. А порой на балкон вылезал папа покурить и тогда он звал:
- Женя! Женяаааа! Же-эня-аааа! Ну Женя же!!!
- Чяво? – отзывался Женя и порой даже прибегал с пятачка, где все дети играли в террористов.
- Иди сюда, я те денег скину, пойдешь минералки купишь, - повелевал папа.
Женя ловил деньги, совал в карман полтинник, долго собирал под балконом копейки и спрашивал, задрав башку:
- А куда?
- Чяво куда? – не догонял папа.
- Ну купить-та где нимералки?
- Да вон, в «Азию» сбегай, там дешевая.
Женя убегал на поиски таинственного магазина «Вазия», не зная, что за вазы там продают и наливают ли в них «нимералку» и пропадал навечно. Впрочем, иногда он возвращался с пустыми руками, задирал башку, звал папу и спрашивал у него:
- Пап, а она сладкая?
- Кто?
- Ну нимералка!
- Нет, - начинал беситься папа. – Какого такого хера ты там делал так долго? Как за смертью посылать!
- Пап, а я хочу, чтоб была сладкая.
- Ну возьми еще десятку, добавишь, купишь еще себе какой-нибудь. Только быстрей давай.
- Пап, а какую лучше?
- Лучше минералки побольше купи, двухлитровую, а на газировку тебе и так хватит, - наставлял папа. – Только давай скорее.
А иногда полтинник застревал в балконной решетке этажом ниже, и тогда начиналось веселье. Папа Жени начинал сбрасывать на полтинник камни, обломки горшков и пустые бутылки. Полтинник так просто не сдавался, камни летели вниз и попадали по голове Вальке, которая тут же принималась орать, что так ведь и башку можно пробить. С пустыми бутылками тоже было проблематично. Однажды сброшенной бутылкой изрезало всю голову кошке, сидящей под балконами, так эта кошка потом неделю ходила с окровяненной башкой, прежде чем сдохла, и к кровавой коросте липли мусоринки, сухие травинки и крылышки дохлых мух.
Под самой крышей, на пятом этаже жила ватага детей рыжей дворничихи, которая не так давно дуба дала с цирроза печени. Дети занимались в основном тем, что потрошили квартиры в собственном подъезде. После недавнего весьма крупного налета они купили себе стереосистему. Демонстрируя редкостное проявление разума, они выставили ее на лоджию. С утра до вечера над двором висло: «Про любовь… про тебя… про знакомые слова ….», «А мы такие загораем, море зовет, а мы такие зажигаем!». Когда появлялась самая младшая, шестнадцатилетняя стриженая и слюнявая девица, вся в царапинах и жвачке, с коляской, с балкона бумкало: «Я шоколадный заяц, я ласковый мерзавец, я сладкий на все сто! О! О! О!» или вовсе «Я буду вместа вместа вместа нее, твоя невеста честно честная YO!». А когда выпускали старшего брата, который регулярно где-нибудь сидел, с лоджии доносился надсадный рев: «Когда переехал – не помню! Наверное, был я бухой! Мой адрес – не дом и не улица, мой адрес сегодня такой…», «Я лично бухаю, а кто-то колется!», «Меня зовут Шнур, меня зовут Шнур, я приду к тебе во снах, мон амур!». Под дёрганое «туц-туц-туц», кашу из расстроенных гитар и надсадившейся трубы, техно, рэп и прочую какую-то херь у людей дрожали кишки и учащался пульс, так что под такое сопровождение срать было очень легко и приятно.
Старый Битломан поселился в дворницкой – темной подвальной комнатенке на углу дома, ниже первого этажа. Его окно было вровень асфальту, но он научился впускать туда солнце. После того, как умерла прежняя дворничиха, должность освободилась, и он стал работать дворником. Еще он работал ночным сторожем по принципу «ночь через ночь» в детском саду напротив железобетонного гроба № 17 по улице Парижской Коммуны. Когда приходило настроение, Старый Битломан брал гитару и шел пешком в какой-нибудь переход, на станцию метро или в замусоренный сквер. А если настроение не приходило, тогда Битломан приходил к настроению сам, потому что человек, который появился на свет одновременно с битлами, никогда не начинает париться только из-за того, что к нему кто-то не пришел.
Когда-то их была целая куча: Хэнк, Шэгги, Черепашка, Транк, Люси, Дрифтер и много-много других. Жили они клёво, музыку играли, пускались в трипы, косили от армии, учились кто где, работали понемногу, чтоб не пойти по статье за тунеядство. Потом кто-то сторчался, кто-то совсем спился, кто-то стал великим, а кто-то до сих пор остался таким же, как был.
Битломан познакомился с Дашулей в Ленинградском рок-клубе на концерте «Аквариума». Ее по наивности своей притащил туда длиннохвостый старший брат в клешнях, в надежде на просвещение. Дашуля стояла у стенки, кокетливо поводила плечиками, переставляла ножки, стреляла туда-сюда демонически подведенными глазками, в общем, искала какой-нибудь ***. Нашла довольно скоро. Битломан подошел к ней, солнечно улыбаясь и, как было принято в его среде, просто, без обиняков, сказал:
- Привет! – и протянул руку.
Дашуля захлопала глазками, заулыбалась, мимоходом вытерла наманикюренным пальчиком натекшие сопельки и в ответ произвела только еле слышное «Ах!…».
- Как тебя зовут?
- Даша.
- А я Битломан. Можно Ронни. Можно Саша.
- Тогда пусть Саша, - сказала Дашуля.
- Ты одна здесь? – спросил Битломан.
- С братом, - ответила Дашуля. – С Володей.
- С Хэнком, что ли? Так я его знаю, - весело сказал Битломан. – Он классный гитарист, знаешь, твой брат. Я же у него на басу, знаешь?
- Чего это? – спросила Дашуля.
- А ты красивая, - сказал Битломан, бросив на Дашулю оценивающий взгляд. – Пойдем поближе к сцене пропихнемся.
- Зачем? – спросила Дашуля.
- Ну, как зачем, и видно больше, и слышно лучше.
- А потанцевать можно будет?
- Ну, здесь тебе прямо скажем не дискотека, но, в общем-то, никто не запрещает.
Потом они стали встречаться на репетициях, потом до и после репетиций. Иногда Битломан не приходил на репетиции, потому что Дашуля звонила ему и умоляла встретиться. Хэнк по первости просто не обращал на это внимания.
- Ронька, ты чё это, рипы пропускаешь, чтобы с этой своей цивильной герлой потрахаться? – в лоб спросил как-то более внимательный барабанщик.
- Не твое дело, дятел, - огрызнулся Битломан.
Потом Битломан вовсе перестал ходить на репетиции, потому что Дашуля и Рок-н-ролл представляли собой двух непримиримых врагов, и если раньше когда Дашуля говорила Рок-н-роллу: «Пошел в задницу!», ее тоненький слабый голосок заглушался ревом гитар и бешеной скоростью колесницы ударных, то теперь в ответ на Дашулино: «Пошел в задницу!» Рок-н-ролл отправлялся по указанному адресу. Вознамерившись окончательно выбить рок-н-ролльный дух из Битломана, Дашуля, зная, когда будет репетиция, звонила Битломану и начинала слезно ныть и просила встретиться. Битломан тотчас же перезванивал Хэнку, чтобы предупредить, что его сегодня не будет. Через некоторое время Дашуля звонила опять и со слезами в голосе начинала говорить, что у нее изменились планы и она никак не может сегодня придти. Битломан оказывался в дурацком положении, но понимая, что не может просто так продинамить рипу, он тащился к Хэнку, где на него все смотрели как на идиота. Когда Битломан пытался вдолбить Дашуле, что не собирается ради нее одной забивать на все остальное («Почему у тебя могут измениться планы, а у меня – нет?»), она пыталась увильнуть от ответа: «Потому что я – женщина, а мы непостоянны, как ветер!». А порой и вовсе хватала когтистыми пальчиками гриф тяжелой бас-гитары и верещала:
- Все! Больше не могу! Хватит! Выбирай – или я, или она!
- С ума сошла? Не трогай!
- Ты просто не любишь меня! Я для тебя всего лишь минутная игрушка! Ты не можешь ничем пожертвовать ради меня! – в истерике орала Дашуля.
- Успокойся! – терял терпение Битломан.
- Я тебя ненавижу! Ненавижу тебя и твою долбаную музыку! – Дашуля рыдала и размазывала по лицу текущую тушь.
Битломан начинал психовать и поить Дашулю валокордином. Когда она в очередной раз ненадолго успокоилась и сидела у него дома на диване, вытирая платочком лицо в макияжных разводах, Битломан спросил:
- Дашуль, ну мне что сделать, чтобы ты перестала сама мучиться и меня доставать?
- Послушай, - Дашуля подняла на него зареванные глаза. – Почему мы с тобой не можем жить просто как нормальные люди? Без этих жутких полулегальных тусовок, концертов, без подвалов этих вонючих, без этих сумасшедших людей, с которыми вы все общаетесь – Хэнк, ты… Почему бы нам не пожениться? Я все время ревную тебя к этим ненормальным телкам в драных штанах и с нечесаными волосами! Когда мы появляемся с тобой у нас дома, на нас странно смотрят мои родители. Мама считает меня отпетой ****ью, отец обзывает шлюхой! Нам нужно пожениться, милый, я мечтаю о настоящей семье, о детях…
- О детях? – ужасался Битломан.
Тот факт, что мама Хэнка, а значит, и Дашулина мама, веселая пожилая тетенька, вежливая и спокойная, без видимого беспокойства относящаяся к увлечению сына, всегда встречала их весьма радушно, а отец не произнес на всей памяти Битломана ни одного матерного слова, не возымел никакого действия. Битломан бросил все, женился на Дашуле, постригся добровольно в парикмахерской за деньги, сменил клешни, джинсовку и феньки на вполне традиционный костюм с рубашкой и галстуком, и уехал вместе с молодой женой из Питера. За час до отъезда он позвонил Хэнку, только что вернувшемуся с трассы и потому ни о чем не подозревающему, и объявил обо всем этом. Хэнк немного послушал, потом сказал:
- Дурак ты, Ронька, то есть Александр… Сестрица моя, конечно, ничего герла, красивая, все на месте, но чтобы из-за бабы так вот взять все и… А, дело твое. Ну, будь типа счастлив.
Дашуля к тому времени уже кое-как окончила институт. Училась она, конечно, на экономическом. Приняли ее туда за небольшую взяточку со стороны родителей, за красивые глазки и совершенную форму груди. Закончила она его также с грехом пополам, прогулявшись по нескольким постелям в вышестоящих организациях. Вскоре она уже работала в одном из городских банков и требовала, чтобы Битломан устроился на работу туда же.
- Но у меня же нет специального образования! – упирался Битломан.
- А ты его получи! Тебе еще не поздно, - отвечала Дашуля.
Битломан пошел учиться и подрабатывать. Сначала они снимали комнату, потом квартиру, потом жили в коммуналке, затем наконец въехали в собственную конуру. Потом родилась Наташка. Капризная, крикливая краснопопая девочка. Естественно, что дальше пошло все как у людей: «Продай свою басуху, что она висит, ребенку не на что купить кроватку!», «Помойся, побрейся, постригись, на кого ты похож!», «Когда ты наконец устроишься на нормальную работу! Все девки в отделе ходят в блузках с рукавами до локтя! А у меня что?!», «Когда я наконец дождусь приличных денег?», «Ты достал со своим пивом!». В поисках денег Дашуля пошла по состоятельным постелям. Это не доставляло ей особой радости, но имело результат. Как-то после неудачной попойки, посвященной дню рождения Битломана, который попыталась устроить Дашуля, естественно, на свой лад и вкус, утром они сидели на кухне и курили, не глядя друг на друга. Просто потому, что кухня одна.
- Слушай, - примирительно сказала Дашуля. – Ты же сам себе испортил праздник. Почему у тебя нет друзей? Ну ни одного нормального друга! Почему ты не можешь завести себе ни одного приличного знакомства в нашем кругу?
- Потому что мне противно общаться с теми козлами, с которыми ты спишь, - ответил Битломан и ушел курить в туалет.
Потом он еще пил. Один. В ванне. На улице. В замусоренных скверах. Изредка, как это всегда бывает от грязи, у него заводились какие-то бабы, но вскоре они исчезали сами собой. Они мало чем отличались от Дашули. В них во всех жила уверенность, что данные им природой сиськи, жопа и все остальное есть единственный верный путь к достижению всего сущего, и все будет – только ****у подставляй.
Наташка пошла в школу, у нее началась какая-то еще третья уже жизнь, которая совершенно не интересовала ни Дашулю, потому что у нее была ее работа и ее покровители, ни Битломана, у которого теперь не было ничего и никого, но его не интересовало ничего, что было так или иначе связано с Дашулей. Он как-то не учёл, что жениться на Дашуле не означает просто законно ложиться в постель с роскошным куском мяса. Он не подозревал, что когда-то ему это будет даже противно и уже не захочется. Еще ему не нравился этот мир, в который она его затащила. Но ведь сам пошел. Никто вроде не заставлял. Даже отговаривали.
У Наташки нашли какой-то дефект речи, ее надо было возить к логопеду, на что у Дашули не было времени, а у Битломана не было никакого желания. Иногда он вспоминал долгие трипы, длинные волосы, стоптанные кеды, застиранные тенниски, много гитарного шума и холщовые мешки с бутылками «Токая», все эти сказки, сны, телеги, песни и отзвуки того веселого и порой совершенно безумного времени. Но тут же бывший Битломан обрывал бессвязный, смутный, но, в общем, веселый поток своих мыслей словами типа: «Ну что же ты, взрослый состоятельный человек, ты же из этого давно уже вырос!», но тут же признавался самому себе: «Да какой ты состоятельный!».
Как-то вечером он возвращался с Наташкой с ее дополнительных занятий у логопеда. Со стороны было не на чем задержать взгляд: благообразный папа, парящийся в пиджаке, с ёжиком темных волос и галстуком петуховой расцветки, с пухлой дочкой: бантики-гольфики-оборочки, какая там еще полагается хренотень? Личного транспорта в этом однобоком семействе так и не нажили. Пойманный частник наотрез отказался везти их коротким путем и начал кружить по переулкам, надеясь содрать с благообразного папы побольше бабла. Это притом, что им было по пути. Бывший Битломан вдруг вспомнил, что когда-то ездил автостопом – бесплатно, понятное дело, и драйверы на фразу: «Только мы не заплатим» не реагировали почти никогда, говорили только: «Ну садитесь уже, что ли».
Долго ехали молча. Начался дождь. Включая дворники, частник включил заодно и радио. Через несколько лет молчания Бывший Битломан впервые услышал песню «Битлз». За мокрым стеклом мелькали серые улицы, залитые черным дождем. В холодном «жигуленке», провонявшем бензином, звучала Strawberry fields forever. Какое-то неясное тепло, аромат безумного времени почувствовал Бывший Битломан, а ныне цивил невысокого пошиба, снова поплыли перед глазами долгие трипы и холщовые мешки с дешевым «Токаем», чаши по воде и цветные нитки с заговоренными бусинами.
До дома он даже не доехал. Просто потребовал остановить машину в ближайшем переулке и вышел в холодный и сырой осенний вечер, не расплатившись с частником и нимало не интересуясь дальнейшей судьбой Наташки. Он остался один под дождем на полутемной улице, и то, что он стоит здесь, а они едут в сухой и более-менее чистой машине и слышат «Битлз», подействовало на него как катализатор. Как хлыст. С семьей было покончено.
Впрочем, ему даже не пришлось ничего делать. Когда он, грязный, мокрый и вонючий, пришел домой наутро после ночи, проведенной прямо на улице, с фонарями, которые зажгли для него в такую сырую и темную ночь полночные гопера, Дашуля сначала хотела без слов выставить его за дверь, а когда это не возымело никакого действия, сказала:
- Знаешь, ты пойди помойся, приведи себя в человеческий вид, а потом поговорим.
Битломан послушно пошел помылся и переоделся, понимая, что уже все равно и все кончено.
- Какая я дура! – со вздохом сказала Дашуля, сидя на кухне напротив него и пуская дым в стену. – Должна была догадаться, чем все это для меня обернется. Ну что ж, пора расплачиваться за ошибки молодости… - и откуда все это в ней взялось? И вот эта манера так закидывать ногу на ногу, что трусы видно, и привычка томно прикрывать глаза, медленно взмахивая паучьими лапками накрашенных ресниц, и так курить, и так жить…
Потом последовал не очень долгий, но муторный период развода. Дашуля все это время жила с Наташкой в роскошной квартирёхе какого-то своего очередного обожателя, а Битломан беспробудно пил, как бы подтверждая право Дашули на развод.
Почему-то он был уверен, что когда спустя какое-то время он вернется в свою кодлу, там все его поймут, примут и простят. Они, конечно, были добрыми людьми с совершенно ненормальными и нестандартными взглядами на все и на всех. Но прибытие этого совсем поддельного, уже побывавшего цивилом и вообще крайне ненадежного элемента они восприняли беззлобно, но равнодушно. То есть они не выгоняли его пинками под жопу и воплями: «Уёбывай отсюда, предатель, гнида, паскуда!», но и вели себя так, что любому бы сразу захотелось сбежать от них подальше.
Новое же поколение неформалов смотрело на странного великовозрастного дядю без определенного места жительства и хоть какого-то рода занятий, в джинсах в облипку, кожанке и с отрастающими волосами, перемигиваясь и покручивая пальцем у виска. Короче, Бывший и почти Заново Битломан понял, что он как в болоте завяз в цивильном мире и для своей среды навсегда потерян. Это было хреново.
Тогда он решил жить один. Он ведь принадлежал к «поколению дворников и сторожей». И работал он то дворником, то сторожем, то грузчиком, то пел в подземках, то устраивался на подработку на стройку. Про него было мало что и мало кому известно, и более или менее осведомленные люди, совершенно не верящие в его битломанию, говорили о нем так: «Это просто лох, который ничего не может сделать со своей жизнью».
Так оно и было. Но его джинсы клеш лоснились на попе и на коленках, его вареная рубаха была вся в кожаных латках и все равно продрана на локтях, а в кедах тут и там торчали большие мощные булавки. Но с обшарпанных стен его комнат всегда смотрели иконы битлов и роллингов, и неизменно с ним странствовали его сокровища: пластинки Beatles, Rolling Stones, Queen, Doors, Pink Floyd, Deep Purple, Led Zeppelin etc., гитара, двенадцатиструнка, купленная неизвестно у кого и неизвестно на что, проигрыватель, кассетник, наушники и несколько затрепанных песенников все тех же битлов, цеппелинов и т.д. Со временем отросшие его волосы поседели. Он не стригся, и седые клочья длинного хаэра уже начинали лезть от не слишком частого мытья головы. Известно, что у психически больных волосы часто кудрявые. Битломан страдал легкой формой психического заболевания, и у него волосы были волнистые. Он совсем зарос усами и бородой, которые тоже уже начали потихоньку вылезать, потому что их никто не брил, и им надо было чем-то заниматься, потому что расти им уже надоело. И только глаза его, смеющиеся синие глаза, не потускнели, не выцвели, и все так же сияли безумными алмазами при звуках Yesterday. Ему было наплевать на все. Ему порой было хорошо.
Иногда у него, как всегда, от грязи, заводились и бабы, тоже, как правило, не слишком чистые, но не дольше, чем на одну ночь. Уж слишком тупой этот народ – бабы.
Подметая мусорную пыль с асфальта, сгребая в кучу опавшие прелые листья, убирая снег – ему нравилось убирать снег и долбить лед, Битломан часто слышал звуки новых песен, какие теперь были популярны на Земле. Иногда случались и вполне сносные вещи с гитарными соло, умелыми аранжировками и даже неплохими текстами со строчками вроде: «Любовь – это когда хорошим людям плохо», «Снег на моем лице не тает, я украдена этой ночью», но чаще всего их забивали оболванивающее «туц-туц-туц», каша из расстроенных гитар и надсадившейся трубы и техно, техно, техно.
* * *
Однажды Битломан понял, что никогда в жизни никого не любил. То есть любил, конечно, всех этих безумных-лохматых, но это постольку – поскольку. Там ведь как не любить. Там клево. Но он любил их всех одинаково тепло. А так, чтобы кого-то – больше, сильнее, теплее – этого ведь не было. К Дашуле он не испытывал ничего, кроме - вначале – желания, а потом – стойкого отвращения. Дочка Наташка вообще не отпечаталась в памяти как что-то важное. В последнее время Битломан даже не мог вспомнить ее лицо.
Как-то, возвращаясь с ночного дежурства, Битломан увидел сидящую на асфальте девчонку с прозрачными глазами, в которых зрачки сузились до белых точек. На ней была грязная индейская кофта с бахромой и какими-то вшитыми ***нюшками и вышитые джинсы клеш, вытянутые на коленках и забрызганные грязью. Светлые-светлые волосы липкими спутанными прядями падали ей на лоб, на глаза, на плечи. Ее руки от запястья до локтя надежно скрывало офигенное количество браслетов. Битломан вспомнил, что он Битломан (а он почти и не забывал об этом – теперь) и подошел к ней, как когда-то в Ленинградском рок-клубе к Дашуле и сказал, солнечно улыбаясь:
- Привет!
Она не повела кокетливо плечиком, как Дашуля, и не прикрыла глаза томным движением ресниц. Она лишь дернулась на звук и взглянула на него прозрачными пятнами. Казалось, она вообще его не видит. Движения у нее были острые, угловатые, дерганые.
- Ты кто? – спросила она с чуть заметным прибалтийским акцентом.
- Битломан, - просто сказал он. – А тебя как зовут?
- Кайле, - хрипловато выговорила она.
- А я… - он помедлил, прикидывая, как бы назваться. – А я Ронни. – и тут же подумал: «Ну, ты, ёб твою мать, до старости щенок!».
- Чего тебе надо-то? – уже более адекватно спросила она.
- Пойдем ко мне, у меня тихо, тепло, относительно чисто и никого больше нет.
- Ну пошли, - равнодушно сказала она, почуяв правду.
Умытая рассветом улица почти пустовала, и он привел Кайле в свою нору, пока никто этого не видел, чтобы не давать лишнего повода для бабьего трепа людям типа Вальки. Сама она идти уже не могла, и пришлось почти тащить ее на себе. Только увидев кровать, не особенно чистую и незастеленную, она тут же рухнула на нее и перестала реагировать на внешние раздражители. Битломан стащил с худых тонких рук кучей висящие браслеты и увидел только, что у нее шрамов на венах больше, чем пальцев на руках, а число следов от уколов вообще не поддается счету. И пошел выполнять обязанности дворника.
Ничего съедобного в его норе отродясь не встречалось, но Кайле, проснувшись, порылась в кармане штанов и сказала:
- На, возьми вот, у меня есть на жрачку.
Потом они харчевались; у нее оказался зверячий аппетит.
- Ты прибалтийка? – спросил Битломан.
- А что, заметно?
- Ага, - кивнул он. – Есть немножко.
- У меня папа был из Эстонии. Я его и не знаю почти. Выросла-то здесь.
- Чем занимаешься?
- Дурак, что ли? – с набитым ртом отвечала Кайле. – А оно не видно?
- И давно?
- Как мама умерла.
- То есть?
- С семи лет.
- А на герыче давно?
- А тебя это ****?
- Меня не ****, я интересуюсь.
- Ну и пошел ты в ****у в пять окошек, ****ь мандавошек. Интересуется он!
День уже начался, и в маленькое окно норы заглядывало солнце. Дни стояли медово-золотые, ленивые, длинные. С наружной стороны окно было уже обдристано.
- Прикид у тебя вери гуд. Идет тебе.
- Я иду, и он идет.
- Откуда вид?
- Опять интересуешься? – хмыкнула Кайле.
- Ну вроде того.
- Ты ведь битломан? – на лицо Кайле забрела теплая и вполне осмысленная улыбка. – У меня мама была такая же.
- Хиппейная, что ли? – уточнил Битломан.
- Ага, - кивнула Кайле. – Хиппейная. Стопом ездила, вот и достопилась до Эстонии, она же ни была тогда заграницей. Залетела от эстонца от какого-то, от драйвера. Потом оставляла меня с ним, когда я еще совсем под****ышем была. А уж потом мы с ней вместе ездили. Вот, типа, и доездились.
- Как звали-то ее?
- То ли Дора, то ли Лора, я не помню уже.
- Лора… Я ее знал.
- Бывает, - не особенно поверив, сказала Кайле.
- Живешь где-то?
- Прикалываешься, что ли? Где я могу жить, если прохожу по низшему разряду. Миска-мочалка, по рукам хожу, далеко гляжу, где другим капут, там меня ебут.
- Ну ты, блин, поэтесса.
- Фольклор, - презрительно сказала Кайле.
- Можешь у меня пока вписаться, если больше негде.
- Да я уж поняла…- протянула Кайле. – Дай-ка гитару помучить.
Битломан снял со стены гитару, протянул ей. Она уверенно сжала гриф, осторожно тронула струны и, к его удивлению, начала так:
- Day after day, alone on the hill…
Он не стал прерывать, хотя многие аккорды она неправильно ставила и играла неверно. Зато честно и чисто, прозрачно, с крохотными черными точками.
* * *
Он любил ее совсем недолго, потому что она и жила после этого всего несколько дней. Днем она спала или играла, первое чаще, чем второе, а ближе к вечеру уходила искать себе на дозу. Битломан знал, что она тусуется где-то в районе вокзала. Он не спал, пока она не возвращалась, потому что всегда в нем жил подсознательный, а то и явный страх, что ее повяжут, отволокут в ментовку, потом в колонию – и поминай, как звали. Она всегда приходила потом, ночью, к нему, потому что знала, что у него она в относительной безопасности, и вся байда типа «доза-вылет-отходняк» пройдет лучше здесь, чем у кого-то левого на хате или на какой-нибудь свалке. Иногда она приносила себе и ему анаши, и вот тогда им вдвоем было по-настоящему клево, хотя это тоже зависело от самой травы: бывала такая, которая сразу куда-то тащила и позволяла только ловить звуки и глюки. Каждая трава работает по-своему. Когда он уходил на дежурство и знал, что она придет, он днем отдавал ей ключи. У него был только «комплект» ключей, состоящий из ключа от входной двери и ключа от черного хода – запасного выхода. Приходя утром, он уже видел ее – на своей никогда не застилаемой постели.
Он любил ее совсем не так, как тех, лохматых-волосатых. Приходя вечером или ночью, она сначала мылась, потому что знала, что утром не будет на это сил и времени. Да и желания. Только иногда, если уже начинались ломки, она торопилась, и не было времени.
У нее была прозрачная, слегка синяя кожа, под которой видно каждую прожилочку, светлые глаза, почти белые легкие волосы, мягкий круглый носик с расширенными ноздрями. У нее почти каждый раз после этого шла носом кровь. Она говорила с почти незаметным акцентом, и, выговаривая букву «р», хрипела, курлыкала, картавила. Первые дни она пела ему Penny Lane по бумажке, а потом уже не могла, потому что в один из дней ей содрали горло, пропихивая туда что-то шипастое.
Он стал писать песни. Такое раньше случалось с ним редко. Когда он играл в группе Хэнка, он придумывал интересные ходы в песнях, басовые партии, но не сами песни полностью, от начала до конца.
А в один из дней он, вернувшись с дежурства, увидел, что дверь его заперта. Ничего не понял, запсиховал. Стал думать, как попасть домой, чтобы не сбивать замок, потому что на новый ему не потянуть. Ее он нашел в нескольких метрах от двери, у дороги, в разодранной кофте, в огромных синяках по всему телу, с раскроенным черепом. Рядом валялся охристый кирпич, потемневший с одного края. В кармане у нее нашлись и ключи. Он хотел забрать ее, но дворовые старухи уже позвонили в ментовку. Потом позвонили в морг, приехала труповозка. Он вывернул карманы. Отдал все, что у него было – а было немного – на похороны. Он знал, что всех, кто знал Лору, нет либо в городе, либо в живых.
Вернувшись в свою конуру, он выгреб из занака последнее, что осталось и пил три недели кряду. Дни продолжали стоять длинные, сочные, жаркие. Солнце сияло. Люди дристали. Из всех аудиоточек неслось: «Море зовет, а мы такие загорели…».
* * *
В башке гудело так, словно через нее на бешеной скорости мчались товарные вагоны, груженые углем. Заблевано вокруг было уже все, что только можно было заблевать и немыслимо хотелось блевать еще. С трудом разлепив распухшие, засахаренные веки, он увидел, как в маленькое окошко, заблеванное с одной стороны и обдристанное с другой, пробивается солнце.
Стены блокировали все звуки, доносящиеся снаружи, но сегодня почему-то особенно громко, четко, с какой-то галлюциногенной яркостью в дверь, в солнечно-загаженное окно, в стены стучались и долбились децибелы попсы, которую уже врубили с утра дворничихины дети. Ему казалось, что сейчас утро. Он с трудом поднялся с липкого от блевотины, занозистого пола, и на ватных ногах доковылял до маленькой обшарпанной ванной. Из горячего крана текла чуть теплая вода, а из холодного – ледяная, но тоненькой струйкой. Он вывернул на полную мощь горячий кран и, в чем был, плюхнулся в облупленное корыто.
Все в его комнате было перевернуто вверх дном: это, наверное, после того, как он воевал с сороконожками. Сороконожки приходили к нему через дыру унитаза: они выползали, откидывая крышку, держащуюся на трех болтах и честном слове, и ползли к нему, извиваясь всеми сегментами тела, выпуская редкую шерсть и клацая маленькими слюнявыми челюстями. Полчище пухлых волосатых сороконожек окружало его. Тогда он хватал немногочисленную мебель, пластинки, все, что у него было, и в припадке ужаса и ненависти швырялся всем этим в слюнявые зявалки сороконожек. Они отворачивались, уклонялись, некоторым это не удавалось, и они бесформенной кашей плюхались на грязные выщербленные половицы, раздавленные и расквашенные трупы сороконожек, но из унитаза выползали все новые и новые особи, которые тут же приступали к размножению. Грозно топая скользкими волосатыми лапками, сороконожки наступали. Холодея от страха, обливаясь холодным потом, он хватал последнее, чем можно было швырнуть в сороконожек: это была либо гитара, либо проигрыватель. Потом, оглушенный грохотом разбивающейся гитары или умирающего проигрывателя, он валился с ног прямо в кружок сороконожек, а то и вовсе прямо на сороконожек, в самую гущу, и вырубался.
Из ванной он вышел с посвежевшей головой, проблевавшийся, относительно протрезвевший, и облегченно вздохнул: «Все, слава тебе, кончилось. Не будет больше сороконожек». Мутно и трудно, словно пробиваясь сквозь какую-то перегородку, доходило до него все, что произошло за последние дни: «Кайле… ключи… белая горячка… Кайле, Кайле, Кайле». Кругом валялись ее вещи: таблетки, феньки, раздавленные ампулы.
Корпус гитары разлетелся в щепки, гриф откололся и поотлетела половина колков, клубком скрутились рваные струны. В противоположном углу валялся разбитый проигрыватель с вывернутой иглой. По сравнению с этим разбитого стола, стула, помятых кастрюль, разбитых тарелок и гнутых вилок было уже не жаль. Уцелела только кровать, да и то потому, что она была старая, железная, с пружинящим матрасом. Со стен смотрели нетронутые иконы: Джордж, Ринго, Пол и Джон. Только понизу иконы были слегка заблеваны. Забрызганы блевотиной. Но это ничего. Джордж, Ринго, Пол и Джон не опускаются до таких мелочей. Они простят.
В нем проснулся звериный голод. «Чего это такое, всего ведь три дня не жравши», подумал Битломан. Под кроватью он нашел свой китайский будильник на батарейках, с пластмассовым прозрачным корпусом кислотных цветов. Будильник тихо, размеренно тикал. Стрелки показывали три часа пять минут. На изувеченном своем кассетнике он попытался поймать какое-нибудь радио, но не ловилось ничего кроме станции «Динамит FM». Минуты три он терпеливо слушал унылые «умца-умца» и развеселые девичьи голоса, с трагизмом верещавшие: «Не зажигай, не гаси! Не верь, не бойся, не проси!», дождался выпуска новостей и, слушая вполуха, зацепил фразу: «Сегодня, 11 августа….». Дальше он уже не слушал, дальше ему и не нужно было. Кайле умерла 21 июля. Значит, с того дня прошло три недели ровно. Три дня оказались такой же иллюзией, как и то, что сейчас утро.
За подкладкой куртки нашлась какая-то мелочь, рублей на сорок, и он пошел и купил себе на нее какое-то подобие еды. Весь остаток дня он пытался навести порядок в конуре и в голове, отпаивался «Жигулевским» пивом, сгребал в кучу покоцанные и развандренные свои вещи. Вскоре в его норе остались только иконы по стенам, снизу забрызганные слегка блевотиной, стопка пластинок да дворницкий инвентарь, который ему уже явно понадобиться не мог: он не выходил на работу три недели.
В шесть часов утра его разбудил настойчивый стук в дверь. Слегка удивившись, кому он мог понадобиться вообще, да еще и в такую рань, Битломан поплелся к двери. Только открыв, он тут же получил тупой болезненный удар кулаком в переносицу и отлетел к ближайшей стене. На пороге стоял мужик, состоящий из красной испитой хари, контура синей голой бабы на плече, майки, треников, дворницкого жилета, точно такого же, какой валялся в самом углу Битломановой конуры, перегара и мощных рук, покрытых мощной шерстью.
- А ну кому велено освободить помещение! – рявкнул мужик. – Давай, выметайся по-хорошему!
- Вы вообще кто? – тупо спросил Битломан, вытирая кровь, хлынувшую из носа и смутно уже догадываясь, кто это.
- Ты давай дурочку-то не валяй, - прорычал мужик, пригнув башку, чтобы пролезть в дверь. – Новый дворник я, а то ты что-то ни *** не работаешь. Да ****ь, кому сказано, освобождай хату, до трех считаю.
Битломану уже было ничего не страшно и ничего не больно. Он равнодушно встал на ноги и протянул руку своему преемнику.
- Вы чего орете-то? – миролюбиво спросил он. – Давайте хоть познакомимся, что ли, а то ведь что же это получается-то?
- Василий Кузьмич, - нехотя произнес дворник и потряс дохлую Битломанову кисть.
- А я Александр, - все так же миролюбиво продолжал он. – Я сейчас в темпе соберу вещи и съебусь отсюда на все четыре стороны сразу. А у вас, ВасильКузьмичей, традиция такая, ни здрасьте, ни насрать – и сразу в нос?
- Ты мне поговори еще, красавица! ****уй давай отседа!
И Битломан по****овал. Вещей у него было немного: мешок поломанного хлама да стопка пластинок. Уходя, он оглянулся на распахнутую дверь дворницкой и увидел, как новый дворник сдирает со стен плакаты и бросает их в ту же самую тележку, в какой он, Битломан, возил мусор. Он ведь хотел еще вчера снять плакаты, да что-то помедлил, не стал. А этому-то пофиг, Беатлес не Беатлес, ему главное извести чужое. Смешно представить, как он будет квасить со своими дружками в комнате, оклеенной иконами.
- Что ж ты, гад, над святым глумишься? – вслух проговорил Битломан и побрел, уже не оборачиваясь, дальше.
На крыльце уже сидела Валька с двумя девками, хрипло и надсадно, как отболевшая короста, смеялась и иногда переходила на крик:
- Да я тебе, пидарас ебучий, в следующий раз пистон в жопу вставлю! Ты мне еще, сука на ***, полтинник должон!
Мужичок из окна запущенной трехкомнатной квартиры осторожно, чтобы не схлопотать чем-нибудь по тыкве, слал ее на все тот же многострадальный ***.
Попсу еще не включили, вероятно, потому, что дворничихины дети отсыпались после вчерашней долгой и шумной пьянки с дрисней, блевотой, мокрым муторным траханьем и разнесением вдребезги бачка унитаза. Хотелось успеть поспать до попсы. Битломан добрел до помойки, выбросил там все свое искалеченное добро и ушел далеко за гаражи, в заросли густой сладкой травы, в которую только изредка срут собаки. Чаще это бывают люди. Он положил голову на сложенные пластинки и заснул.
* * *
Ему ничего не снилось. Так бывает, когда устанешь, и сны отпускают тебя, чтобы ты не отвлекался и лучше отдохнул. Он проснулся от солнца, которое пригревало ему спину и от липкого запаха говна, которое было оставлено кем-то всего в нескольких метрах от него. Он выбрался из травы с пластинками под мышкой. Солнце просвечивало сквозь его почти прозрачные седые спутанные хайра и отражалось в ярко-синих совсем молодых глазах. Он поскреб черным ногтем штанину: на ней засохли следы блевотины. В траве тихонько стрекотали цикады, кузнечики, за углом дома пушистые метелки ковыля, выросшие на трамвайных рельсах, шевелил ветер. Дома были расставлены вразброс по улице Парижской Коммуны, как картонные коробки. Верещали птицы, воздух полнился стрекотанием, пением и попсой. В воздухе висели золотые бусы. Жизнь была кончена.
Битломан ничего не хотел делать и никуда не хотел идти. Больше всего на свете ему хотелось сейчас поесть или послушать Beatles. Можно даже только что-то одно. Это было бы равносильно.
Он тоскливо посмотрел на свои пластинки, которые все равно ему уже никогда не послушать, и которые вряд ли еще кому-то нужны в этом мире. Со двора доносились крики Вальки, мальчика Жени, зовущего свою маму, гопников, оккупировавших стол под тополем с бутылками боярышника на спирту, опухших дедушек, режущихся в домино на соседней скамейке. О том, что можно как-то попытаться выкрутиться, устроить все так, чтобы можно было, Битломан уже не думал. От прошлых ошибок у него уже не осталось сил ни на какие попытки выбраться. Да и куда выбираться-то? Всюду одна попса.
Он посмотрел несколько раз по сторонам и понес пластинки на помойку. Там все еще валялись осколки его гитары, его жизни, его прошлого. Он положил пластинки возле мусорного бака и пошел прочь.
В груди заныло. Как от Girl, как от She’s leaving home, как от длинных волос, тертой джинсы, стоптанных кроссовок, чаши по воде, ништяка на троих. Он обернулся. Пластинки все еще лежали на том же месте. Да и куда они могли деться. Он вернулся, поднял их и пошел, куда глядели глаза. Глаза глядели в чужой двор, в котором он никогда не был, потому что ему было нечего там делать, он никого оттуда не знал. Незнакомый двор был весь в зелени, песке и краске: здесь недавно заново покрасили детскую площадку. На площадке, в грязноватой песочнице и на поскрипывающих качелях возились какие-то дети. На скамейках возле подъездов сидели какие-то бабки. Битломан поднял глаза и увидел низкое, близкое небо, с лежащими на нем пластом еле шевелящимися облаками.
Он положил пластинки под разлапистый ясень, в траву, в тень. «Может, найдет кто-нибудь. Может, кому понадобятся», с полудохлой надеждой думал Битломан. «Как завещание такое». Оставив пластинки, он стал думать, что делать с собой. В голову ему не шло ничего хорошего. Но настоящий Битломан не станет париться только из-за того, что к нему кто-то не пришел, тем более, если других поводов для запарки предостаточно.
- Эй, ты чего? – тихо спросил кто-то, осторожно тронув его за плечо.
Битломан обернулся. Перед ним стоял ребенок – на две головы его ниже, лет одиннадцати-двенадцати, в длинной светлой футболке Beatles White Album, в джинсах, обрезанных по колено, с лохмотьями бахромы на штанинах, со сбитыми коленками, в кедах, из которых, как у Битломана, торчали в разные стороны блестевшие на солнце булавки. Маленькое скуластое лицо, занавешенное длинными прядями русых волос и белозубая солнечная улыбка, такая же, как у Битломана много лет назад. Он улыбался и протягивал ему руку – маленькую, худую кисть в царапинах, мозолях, тонкой светлой шерсти. Битломан взял его руку в свою и увидел, что его собственная ладонь не намного больше маленькой детской руки.
- Ты чего здесь делаешь? Я тебя раньше никогда здесь не видел, - сказал ребенок. – Меня зовут Вовочка. А тебя?
- Ронни, Ронни-Битломан. Я тут… хожу просто.
- Ты классный, я сразу понял, как тебя увидел. Ты что-то оставил там, под деревом. Пластинки никак?
- Ага.
- Пластинки «Битлз»?
- Всякие, - ответил Битломан. – И «Битлз» тоже. Надо тебе? Ты возьми, если хочешь.
- Они не нужны тебе, что ли? – удивился Вовочка. – Ну ты даешь, брат!
«Надо же, такой пионер, а разговаривает со мной, как с равным», - подумал Битломан.
- А я их специально для тебя положил, - ответил Битломан. – Думал, вот, придешь ты, найдешь пластмассу – и будет у тебя радость.
- Да у меня и так радость, - сказал Вовочка и тут же спохватился. – Ты меня знаешь?
- Нет, - честно признался Битломан. – Я и не знал, что такие дети вообще еще остались. Но догадывался. Тебе сколько лет?
- Двенадцать. А тебе?
- А мне много уже. Битлы когда появились – я тогда и родился.
- Да ты уже олдовый-преолдовый, - усмехнулся Вовочка. – Знаешь, я и сам не отсюда. Тут просто один пипл знакомый вписывается у одного другого пипла, еще знакомее. Пойдем ко мне, у меня сейчас никого, хавка есть, музыку можно послушать. Я недалеко тут живу. С дядей.
- С дядей?
- Ну, с маминым братом. Да он тоже клевый, он, поди, тебя даже знает. Дрифтер его зовут. Раньше звали. Если хочешь, можешь пока вписаться у нас, он против не будет.
- А как ты понял, что мне негде жить?
- Да по тебе же видно, - пожал плечами Вовочка. – Ну, так что, пойдешь или нет?
- Отчего не пойти?
Вовочка, тряхнув хаэром, подхватил всю кучу пластинок и схватил Битломана за руку.
- Ну, тогда пошли.
Дорогой он вдруг взглянул на Битломана и запел:
- Hey Jude, don’t make it bad
Take a sad song and make it better
Remember to let her into your heart
Then you can start to make it better.
И тот ответил ему:
- When I was younger, so much younger then today
I never needed anybody’s help in any way
But now these days are gone, I’m not so self-assured –
Now I find I’ve changed my mind, I’ve opened up the door.
Help me if you can, I’m feeling down
And I do appreciate you being’ round…
Двор, заставленный трехэтажными охристо-рыжими домами с балконами, завешанными бельем, и сплетающиеся высоко над головой деревья. В одном из домов жил Вовочка. Люди здесь были какие-то странные, словно они застряли во времени на одно или даже на несколько десятилетий раньше. Вовочка приветствовал и хватал за руку чуть ли не каждого, кто встречался им на пути. На разрисованной стене в подъезде Битломан увидел эмблему давнишней, забытой группы Headless – чего? – в которой когда-то играл на бас-гитаре и пел. Рядом была личная эмблема Дрифтера – сложенные крест-накрест барабанные палочки.
- Мы здесь чуть ли не на два километра все оккупировали. Ты проходи, проходи, - сказал Вовочка, распахивая дверь настежь.
Битломан стоял на пороге флэта и не мог произнести ни слова. В глазах все поплыло. Но это было недолго. Наверное, так бывает у закодированных, взявшихся опять за рюмку – больно-больно застучало сердце и закрутилось быстрое привыкание к давно оставленному – он мог видеть звуки, слышать запахи и ловить ускользающий, как радуга, аромат безумного времени.
- Хорошо без баб, - деловито сказал Вовочка, закрывая двери.
Из всех щелей сквозило солнце.
There’s nothing you can do that can’t be done.
Nothing you can sing that can’t be sung.
Nothing you can say, but you can learn how to play the game,
It’s easy!..
Nothing you can make that can’t be made,
No one you can save that can’t be saved,
Nothing you can do, but you can learn how to be you in the time,
It’s easy!..
All you need is love! All you need is love!
All you need is love, love,
Love is all you need…
10.08.2003 г. SID NIGHT.
Свидетельство о публикации №208090200435