R. C. C. Эпизод 3

III

Ровно через месяц после их первой встречи, Мандрэйк, сочтя условия подходящими (подземелье удостоилось лишь беглого осмотра и слова «Неплохо»), решил приступить к работе, Дженнаро отводилась роль ассистента, что поначалу безумно раздражало гордого видама, привыкшего во всем, за что он не брался, быть первым; впрочем, немец был безупречно, до автоматизма точен, и его искусство настолько превосходило умение Танкреди, что спустя совсем немного времени видам смирился с руководством «безродного препаратора».
Оказалось, вскрыть прекрасно сохранившийся «ковчежец», как его именовал Мандрэйк, было не так-то просто – за триста лет пазы намертво запеклись, а металл приобрел хрупкость: одно неосторожное движение могло непоправимо изувечить хрупкое содержимое, и щель приходилось расчищать иногда всего дюйм-полтора в день, действуя с ювелирной точностью; от недостаточного освещения под конец дня щипало и резало глаза. Мандрэйку не было дела до усталости ассистента – он возился до глубокой ночи, приказывая Жоффрею приносить несколько массивных канделябров, и, невзирая на многократные приглашения Танкреди заночевать на вилле, неизменно покидал ее верхом. Он всегда работал в абсолютном молчании, и как-то, когда крышка была почти освобождена от векового плена, Дженнаро осмелился заговорить:
- Я впервые встречаю столь искусного препаратора, в твоем лице, Тотеншперм… мои коллеги в Сорбонне и прославленный Фаллопий вряд ли могут потягаться с тобою. Наверное, ты получил знания от отца или деда? Среди твоих предков тоже были бальзамировщики?
Мандрэйк улыбнулся одними глазами.
- Вам лучше не знать ничего о моих предках, эччеленца… что же касается мастерства, могу сказать что учился я у лучших знатоков анатомии Запада и Востока, чьи книги до сих пор являются украшением любой библиотеки, а долгая практика помогла мне отточить навык до некоторого совершенства.
- Иными словами, ты бывал и в Азии? Я читал, у сарацин благородное искусство сохранения тел не в почете.
- Не всегда можно верить книгам, их зачастую пишут кабинетные философы, видам. Да, я бывал на Кавказе и на Ниле, где изучал мудрость тарихевтов, на западных островах моими наставниками были гуанчи, а в Ирландии – кулды…
- Гуанчи? Кулды? Но ведь жителей Канаров истребили до последнего человека, а эринских еретиков жестоко преследовали английские завоеватели! – потрясенно воскликнул Дженнаро, отложив инструменты. Мандрэйк невозмутимо продолжал расчищать паз.
Повисло настороженное молчание.
- Я же сказал: я учился долго, дольше, чем Вы думаете, эччеленца, - наконец проговорил немец. – А теперь пусть Жоффрей озаботится свечами; уже стемнело.
Слова эти оставили тяжелый осадок на сердце Дженнаро; сырая, ветреная погода способствовала меланхолии, и видам проводил дни, то мечтая над Кодексом Манессе в тишине библиотечных стен, то за клавесином, наигрывая бесконечно прекрасные своею грустью провансальские напевы; верный конь скучал в деннике, и соблазны города не манили, тщетно слали видаму приглашения знатнейшие нобили королевства. «Танкреди не охотится», «Танкреди не может явиться», - лаконически отвечал он.
… В то самое время, как раскинувшийся у залива Неаполь переполняло, бурлясь и вскипая, море человеческих амбиций, сословной гордости и искусно драпированных страстей, то самое фантомное море, взрезать волны которого мечтают оставшиеся на берегах низкого происхождения или недостаточно смелые, чтобы поднять паруса авантюр, то море, из которого тщетно мечтают выбраться прозревшие капитаны, обнаружившие, что просторы его – обман, и даль нарисована на стекле, что не развернуться стопушечному фрегату в болотце, годном лишь для раскормленных гусей, в медленно но верно засасывающем торфянике, более ненасытном, чем Ла-Бреа, пока невидимые воды перекатывались внизу, Танкреди все более погружался в куда более сладостный мир – мир менестрелей и рыцарственных душ тринадцатого века, мир запретный, недостижимый, символом и правителем которого был для Дженнаро золотоволосый мальчик на сером коне, сошедший со страниц старинного манускрипта – он был и проводником видама во мгле веков – внук царственного Фридриха, «De arte venabus» которого также хранился в собрании ди Силва. Немало часов провел Дженнаро, над причудливой вязью рукописных букв, восхищенно вглядываясь в миниатюры, где быстрокрылые пернатые кошки яростно бросались на дичь и беспрекословно возвращались на перчатку сокольника. Так шло время между приездами Мандрэйка, и Танкреди частенько ненастным вечером вслушивался в лепет дождевых струй, в надежде услышать хриплый лай сторожевых догов, означающий появление Тотеншперма. Псы люто ненавидели немецкого препаратора и его жеребца, впадая в неистовство едва только ветер доносил его запах до чутких ноздрей; Мандрэйк отмалчивался, презрительно пожимая плечом, и снова начиналась кропотливая работа, пока, наконец, пазы не были полностью отчищены и препаратор заявил, что крышку уже можно снять.
- Наконец-то! – сплетя пальцы, словно в молитвенном экстазе, прошептал Дженнаро; глаза сверкнули прозрачным пламенем и он протянул ладонь к свинцовому ящику.
Тотеншперм издал странный полусмешок-полукашель.
- Осторожнее, видам. Я вначале подцеплю ее сверху, и очень бережно, как беременную даму, мы с Вами ее поднимем… вот так –
… Когда тяжелая крышка, наконец, была откинута, нетерпеливому взгляду Дженнаро предстала накрытая странно, остро и пряно пахнущей розоватой, выцветшей тканью, фигура, точнее, насколько видам оценил размеры, фигурка. Сам Танкреди едва достигал пяти футов пяти дюймов, в Конрадине было и того меньше. По комнате поплыл, почти ощутимыми волнами, необычный аромат, смесь руты, неизвестных видаму смол, иссопа и, совсем немного, запаха шелкопряда. Мандрэйк, не снимая перчаток, приподнял конец покрывала, задубевшего за истекшее время, и торжествующе улыбнулся.
- Я же говорил, эччеленца! Вы – один из немногих ныне живущих, кто может утверждать, что видел повой Аверроэса!
- Повой? – недоуменно переспросил видам; запах понемногу настаивался, и теперь ди Силва находил его приятным, хоть и экзотическим. – Ты про этот шелк?
- Это не просто шелк, - с грустью продолжил препаратор. – Самые прославленные профессора Салернской и Парижской академий многое бы отдали чтоб узнать чем старик Ибн-Рушд его пропитывал. Под конец жизни славный ученый частенько экспериментировал с растительными экстрактами и дарами минерального царства, и ему удалось создать смесь потрясающей бальзамической силы. Ученики, знавшие ее секрет, богатели, продавая церквам «нетленные мощи», в то время как учитель умирал в бедности… но это все лирика, неизменная сквозь эпохи. Одна унция этого эликсира стоила места священника в любом итальянском приходе, но, правда ее и требовалось немного.
Он вздохнул; в неровном свете двух шандалов тени метались по грубой кладке сводов.
- Значит, достаточно было обернуть тело пропитанной этим составом, тканью, чтоб остановить процессы распада? – округлил бровь Дженнаро. – И в то самое время, как нынешние бальзаматоры уродуют тела многочисленными разрезами и наполняют полости едкими химикалиями?
- Почти, эччеленца… Ибн Рушду хватало двух глубоких, но почти незаметных наблюдателю, проколов вот здесь, - Мандрэйк уперся большими пальцами в свои подключичные ямки. – Клянусь старыми богами, я не знаю, как работал этот состав так же, как не ведаю формулы Красного Льва, но, как видно, среди хранивших верность опальному императору был один из учеников Аверроэса. Я предположил это с самого начала лишь потому что Фредерик Второй благоволил мусульманам, а эти народы умеют помнить добро и быть признательными…
- Значит, Конрадин –
- Терпение, видам. Совсем скоро Вы его увидите.
Заметив, как недовольная гримаса исказила губы Дженнаро, Тотеншперм поспешно добавил:
- Разумеется, все не так просто как может представляться… за минувшее время ткань изрядно задубела, присохла к коже, и ее придется отмачивать маслом, лучше розовым или лилейным, очень постепенно, чтоб не повредить мальчику. Впрочем, я давно не пользуюсь чистыми маслами, предпочитая смеси. У Вас найдется ливанская мастика, сурьма и гвоздика?
- Да, разумеется.
- Отлично. Я напишу пропорции. Конечно, Вы можете снести рецепт в аптекарскую лавку, эччеленц, но, сами понимаете, лучше лишний раз не кидать бродячей собаке кость…
Танкреди спокойно выдержал искрящийся нефритовый взгляд.
- Не беспокойся. Ни одни глаза не увидят написанного, Мандрэйк.
Как только немец, поклонившись, исчез в прохладных анфиладах виллы, видам оперся локтями на стол, пристально глядя на окутанное шелком тело – кое-где, в складках, ткань сохраняла первоначальный киноварный оттенок, однако в целом покрывало напоминало огромный розовый лепесток, чуть привядший, но благоуханный. Она скрадывала очертания тела, маня полунамеками; от странного аромата несильно кружилась голова, как от чаши старого вина, и мысли немного путались, когда пальцы Дженнаро притронулись к материи, ощутив неподатливые, картонные изгибы: запах тут же стал сильнее, пропитав кожу; Танкреди поднес руку к губам, касаясь их, провел, чуть надавливая по щеке от скулы к шее, аромат был почти осязаем. Тогда ди Силва склонился над ящиком, прикасаясь к шелку щекой, на покрывало упали развившиеся кудри, и видам очень бережно, сторожко, потерся о ткань, желая целиком пропитаться неведомым сладким ароматом; тяжело дыша, припал к гробу, чувствуя вновь, как сводит икры и внутренние стороны бедер в сладкой истоме…
- Я увижу тебя, мой мальчик… только мой. Золотой Конрадин, сокровище… - беззвучно шептали губы.
***

Несмотря на ненастную погоду, Филипп Четвертый, Божией милостью король Неаполя и Сицилии, продолжал веселиться – разве могли помешать Габсбургу какие-то дожди и холод! Черные неаполитанские мастиффы крутились около входа, приветствуя гостей… экипажи теснились на подъезде к воротам дворца. От конских боков поднимался пар, великолепие выездов слепило непривычный глаз - выхоленные лоснящиеся рысаки и иноходцы серой, рыжей, гнедой масти! Щелканье кнутов, выкрики на певучем сицилианском диалекте, злобное взвизгивание разгоряченных жеребцов сливаются в странную, будоражащую мелодию, и холодный воздух бодрит, а в полосах льющегося из окон света проходят к дверям пары, лиц не разглядеть, но великолепие мехов, переливы атласа и бархата заметны даже на галерее, где под защитой вьющихся растений и нависающей крыши можно прогуливаться, не боясь испортить дорогое платье влагой.
Статный темноволосый красавец, бретер и картежник, бескорыстно и искренне влюбленный в порок, что одновременно вызывало брезгливость пожилых подданных, прелатов и книжников и – будило жгучий, запретный интерес молодежи, младших сыновей нобилей и обедневших синьоров, слетавшихся на болотный огонь разврата со всех концов королевства. О похождениях Филиппа ходили легенды одна неправдоподобнее другой, его коллекции картин, скульптур, украшений будили зависть многих, экипажи соперничали роскошью с сокровищницами английских и французских монархов, а о лошадях его ходили легенды. Те вещи, что надоедали ему, расходились с аукционов по баснословным ценам; чистокровные жеребцы, забракованные им, мгновенно раскупались, а актрисы и танцовщицы, отмеченные связью с его величеством Фелипе, как он любил именоваться на испанский манер становились тем известнее, чем скандальнее была связь.
Кутерьма гостей. Игривая, бурлящая придворная толпа, паточно-льстивая, но только дурак доверился бы ее улыбкам и щедро рассыпаемым комплиментам.
По испанской моде, подхваченной и в Неаполе, во дворце было множество уродцев. Карлики в сарацинских костюмах с павлиньими перьями передразнивали трюкачей, пухлые, со старушечьими лицами, карлицы в плоенных воротниках, удирали от пушистых длинноухих спаниелей и крикливых черномордых мартышек в золоченых безрукавках. Распахнутые двустворчатые двери обрамляли пеструю круговерть дам и кавалеров, которую вдруг, словно ножом рассек смело шагнувший под своды зала мужчина в беретто и неприметном кожаном камзоле. Павана замерла, ошарашенная вопиющим нарушением церемонии, но незнакомец, нимало не смущаясь, прокладывал себе путь к Филиппу, эффектно выделявшемуся средь придворных в черном бархатном костюме и златотканом парчовом плащике до пояса.
Король рассмеялся, крепко обняв вошедшего, прижался губами к щеке и снова стиснул. Из-под венецианского беретто выбились, пламенея медью, пышные волосы, рассыпались по плечам, шапочка полетела под перемазанные грязью каблуки.
- Черт возьми, Гвидо… где носило тебя, приблудная душа?
- Я принес важные вести, - зазвенел приятный тенорок; гость верноподданно приложился к бархатному плечу короля и поднял глаза цвета спелых маслин. – Конфиденциально.
Гвидо дель Риенци, медное сокровище, как любил именовать его Филипп, добавляя – «этот венецианец стоит половины Сицилии», официально значился главным королевским конюшим, но занимался отнюдь не горбоносыми лузитано или долгогривыми андалусийцами: неустанно разъезжая по доломитовым горам, проникая в отдаленнейшие селенья и коротая там вечера за бутылкой местного кислого вина, рыжеволосый хитрец разнюхивал любые истории, могущие заинтересовать пресыщенное воображение господина, подмечал слабины итальянских нобилей и пути, по которым их владения могли бы приумножить богатства короны, и – мчался, не щадя жеребцов, по узким контрабандистским тропам к хозяину, как гончий пес. Только ему было позволено плевать на изысканно сложный придворный церемониал, являясь во дворец запросто, в кожаном камзоле, пахнущим ветром, костровым дымом и конским потом, в запыленных сапогах с длинными «готическими» шпорами – и каждый раз в клыках выжлеца билась золотая курочка.
Вот почему, услышав сбивчивую речь, Филипп властно взмахнул рукою – «Веселитесь!» - и быстро увлек Гвидо в Сандаловый Кабинет.
Душно пахла восточная благовонная древесина; резные панно, мнилось, оживали в желто-шафранном свете трех канделябров, высокие стулья обтягивал лучший валенсийский муар. В одно из таких кресел и упал Гвидо; крепко сбитое пышное тело дрожало от усталости, бока ходили, как у загнанной лошади.
Звякнул хорошо смазанный французский замок. Изнутри.
- Рассказывай, - бросил король, опускаясь в кресло напротив; изящно скрестил на палевом руссильонском ковре ноги в черных шелковых чулках с золотыми стрелками. – Знаю, дело важное, иначе ты бы не прикончил скачкой лучшего коня моих конюшен!
Встряхнув головой, венецианец отбросил копну волос и улыбнулся. На щеках заиграли ямочки.
- Ваше Величество, на сей раз в поисках дичи мне не пришлось отъезжать далеко – Вы, без сомнения, знаете виллу Романо, что на склонах гор над Неаполем?
- Шутишь, проныра? Она принадлежит видаму ди Силва. Он приобрел эти развалины с полгода назад. Почему я должен интересоваться им? Разве он злоумышляет против королевства?
- Нет, и Вы знаете, что я не соглядатай, - рассмеялся Гвидо; свечи мягко, полутонами обрисовывали круглое лицо с двойным подбородком и пухлые губы великовозрастного путти. – Дело в другом… зайдя в тратторию синьоры Чески, я случайно – о, совершенно случайно! – услышал разговор гильдейских каменщиков, ну, помните, которые в конце лета еще благоустраивали Campo Moricino?
- Да, но это решение принимал магистрат, - нетерпеливо дернул плечом Филипп. – Я все еще не понимаю к чему ты клонишь, негодник, и отчего утащил меня с праздника?
Уловив в голосе начальства лязгнувший металл, дель Риенци сглотнул и продолжал, сыпля словами, как горохом – стеклянным бисером звучало венецианское наречье:
- Луиджи Спиноне, староста каменщиков, сказал, что в начале сентября, в песке Campo Moricino они обнаружили старинный свинцовый гроб с неповрежденными печатями, и достойный рабочий уже отослал подмастерье за ближайшим священником, когда на площади появился странный человек на белом жеребце, который, угрожая оружием, велел работникам повиноваться ему.
- Вот как? – карие с зеленцой глаза блеснули интересом. – Неужели неаполитанцы целой артелью испугались какого-то всадника?
- Именно, Ваше Величество, - затараторил Гвидо. – потом Луиджи признался доброй Ческе, что чужак околдовал их взглядом и память отшибло напрочь, словно от пары бутылок хорошего вина… в общем, чем дело кончилось, он не помнил, и Вы смело могли бы сказать, что парню либо голову напекло, либо по пьяной лавочке привиделось, если бы…
- Если бы… - эхом повторил король, наматывая на унизанный перстнями палец прядь волнистых, отливающих старой бронзой, кудрей.
- Если бы ди Силва не нанял этих же рабочих для благоустройства внутренних покоев виллы. Спору нет, все было проделано с согласия магистрата и гильдии, и заплачено немало, но Луиджи рассказывал, что когда покои были готовы, видам приказал ему и паре подсобников снести туда знаете что?
Фелипе молча подался вперед, буравя полнотелого итальянца немигающим, змеиным взором.
- Что же?
- Тот самый свинцовый неповрежденный гроб! – торжествующе воскликнул дель Риенци, щурясь от бликов на позолоченных стенных медальонах.
Король все так же наматывал на палец прядь волос; и отточенные, жестокие, рдяные мысли отражались в сузившихся зрачках. Значит вот оно как, синьор видам… От природы сдержанный, даже холодный, ди Силва не мог понять чувственный разгул Фелипе, его необузданность страстей, словно унаследованную от либертинов минувшего века, и не стремился пресмыкаться, не искал успеха в придворной камарилье, отсиживаясь на старой вилле… Поначалу, король равнодушно воспринимал это затворничество, но богатство, отошедшее Дженнаро от многочисленных поколений септиманской и аквитанской знати, искушало Габсбурга все больше; Танкреди был последним в роду, наследников, учитывая отношение видама к женщинам, не предвиделось, и Фелипе все больше напоминал голодного пса, примеривающегося к аппетитному куску мяса, вывешенному рачительной экономкой на морозец. Этой неприязни до поры было суждено течь под искристым льдом бесчисленных учтивых условностей, таиться как тень в свете огромных, исходящих жаром и духом горячего воска, люстр, и так – долгое время, как вино в замшелых подвалах, настаиваться, крепнуть и обогащаться нюансами, до случайной вспышки в пороховом погребе, каковой стал сегодняшний рассказ рыжего венецианца.
- Ты хорошо поработал, Гвидо, - медленно, с расстановкой произнес Филипп Габсбург, - и учти, никто, никто более не должен знать о видаме то, что рассказал мне ты. Понимаешь?
Он не отводил взгляда от щекастого итальянца.
- Понимаешь, чем это тебе грозит, пройдоха?
Чувствуя, как камзол липнет к спине, дель Риенци пробормотал:
- Истинно, Ваше Величество… но… Луиджи Спиноне тоже знает. Ческа-то будет молчать, а этот сицилиец невоздержан на язык, особенно после возлияний…
- Тоже мне, проблема! Любой язык, самый болтливый и наглый, можно укоротить, - отмахнулся король. Покинув кресло, он навис над Гвидо, прижав шею венецианца к спинке, вдавил в обивку так, что слюна выступила в уголках рта. Хитрец беспомощно косился, боясь дышать.
- Будет много лаять, ты знаешь, что делать, - прошипел Фелипе. – А уж если сам захочешь еще подзаработать на этом деле… на дне залива сыщу! Из Африки достану, кабан двуногий! Ясно?
Дель Риенци с готовностью мотнул головой.
- То-то же… - Габсбург разжал хватку и направился к двери; уже положив руку на засов, обернулся:
- Обратишься к Оливаресу… он даст тебе денег и коня. Я умею награждать послушание и расторопность. Дворец покинешь ночью, незаметно; лишние пересуды мне ни к чему.
Тихо закрылась дверь. Гвидо все сидел, боясь пошевелиться. На толстой загорелой шее белел след королевской руки, пот обильно катился по лбу, склеивал волосы. Да, Фелипе Испанец умел быть щедрым… что не помешало его жестокости войти в поговорку.
Получить стилет меж ребер венецианцу не хотелось – до утра он жадно пил черное вино с колотым льдом и чертил на бумаге замысловатые кривые, сплетая нити замысла.
А совсем близко, во дворце, искристым фейерверком кипело празднество, и король внутренне усмехался устремлениям сегодняшнего вечера, устремлениям, старым и в то же время, новым, желаниям этого мира, разлитым в амбре и мускусе, капающим воском на темные шахматы паркета, горящим в зажженных вином зрачках, всему облаку, туману испарений, окутавшему зал…

***

Не подозревая о сгущающихся над его головой тучах, Дженнаро продолжал работу. Работу, ставшую смыслом его жизни – Танкреди истово мечтал увидеть Конрадина, убедиться что Кодекс Манессе не солгал, что это прекрасное, золотое создание теперь, и навсегда – только его, сокровище виллы Романо, возвращенное из небытия искусной рукою.
«… Каждый создает свой Ад – здесь, на земле. – Думал видам в звездных паводях малой гостиной, когда синей змейкой курился кальян с опиумом, и разворачивали крылья радужные птицы видений. - Я согласен, но все же – вопреки ледяной Логике, вопреки иссушающему Здравому Смыслу, благословляю свое чувство. Иногда я задаюсь вопросом: а не ложь ли – любовь к живым? Фантом, лукавый призрак, с неизъяснимым мастерством уловляющий слабые души? Ведь для того, чтобы полюбить Смерть, надо измениться, стать Другим, или – уже родиться им, чужеродной частицей плотского мира? Не знаю…
Но – смею любить. Закатившиеся глаза под льдистыми веками, застывшие губы, холодную шелковую кожу… и молчание. Столь многозначительное – живые больны красноречием, от коего только Смерть излечивает. О, они все время говорят, находя какое-то противоестественное удовольствие в квакающих, лающих, запинающихся звуках голосов! Они знают столько слов… и никакого смысла. В обществе я всегда молчалив, и лишь изредка могу позволить изящную пикировку за бокалом тонкого вина. Но – недолго; эти игры быстро надоедают трафаретностью. Ты говоришь с одним – считай, понял всех. Разница несущественна».
Странный, женственный мальчик, юный видам, затерянный где-то между закатом и Адом, под знойными нефами Неаполитанских гор… говорят, здесь встречаются Святость и Порок, Озарение и Безумие, Разгул и Аскеза…
И Старый Ник варит из них свое зелье уже полторы тысячи лет…
А каким был твой путь? – говорил видам, обращаясь к Конрадину. - Кажется, я готов распутывать нити серебряной Судьбы, оборвавшейся так внезапно, нелепо… и чудесно.
«Полынь – мой мед»…
И, пытаясь спастись от остро-жгучего чувства, но не желая спасения, он проводил ночи над рукописями сицилианской школы, над Уложениями Фридриха, но смысл готических письмен ускользал, размываясь сладостными видениями, и Дженнаро опускал голову на скрещенные руки, не в силах молиться или плакать. Он запрещал себе входить в подвал, однако не в силах бороться с собою, пробирался под своды бывшей гладоморни вором, прикрывая ладонью колеблющийся огонек свечи, снова и снова падал на колени у гроба, шепча ласковые слова. Жоффрей находил его утром, забывшегося сном, словно паломника на плитах Кампостеллы, и уносил хрупкое тело на пушистые меха, сочувственно причмокивая языком. А едва проснувшись, видам спешил в кабинет, смешивать масла и снова умягчать ими бальзамический шелковый покров, радуясь что труд подвигается…
Как часто, просиживая без сна у ковчежца, тщился он угадать черты Конрадина, на которые лениво намекала шелковая ткань, угадать нежные, плавные линии юного тела, той самой юности, перед коей благоговел лучший прозектор Сорбонны, той юности что, бывало, вожделел он на секционных столах, или в богатых домах, готовых выложить кругленькую сумму за бальзамирование ребенка! И – сдерживал сжирающий изнутри огнь до поры, исступленно любуясь мертвой красотою нераскрывшихся, морозом схваченных бутонов, собирал полотна, где волею мастеров продолжали жить давно сгнившие в могилах юные создания, при свете ночника лаская холст с изображением Фаэтона или Адониса… теперь же мальчик-император, последний Гогенштауфен ждал его, словно в Кифгайзере, так думалось Дженнаро, и, проводя смоченной в масле кисточкой по ткани, он шептал:
- Скоро… уже скоро.
… Осторожные пальцы Мандрэйка ощупали шелк, вернувший былую мягкость; суровый препаратор одобрительно кивнул, и очень медленно, очень бережно стал совлекать повой, то и дело останавливаясь и добавляя масла. Высокие стенки скрывали процесс от Дженнаро, и видам затаил дыхание, моля чтоб все прошло удачно, чтоб мастерство на сей раз не изменило Мандрэйку, сейчас, в полувдохе от окончания работы. Тотеншперм хранил обычное спокойствие и, полностью освободив тело от покрывала, аккуратно сложил ткань, спрятав в нарочитый ящичек.
- Ну-с, юный император вернулся, - вполголоса проговорил Тотеншперм. – Столь же прекрасным, как и в день казни, тот проклятый октябрьский день.
Немец не солгал: хрупкое тело было пощажено безжалостным временем; юный, хрупкий, полуребенок – таким предстал последний из Гогенштауфенов видаму, когда размоченное маслами шелковое покрывало со всей осторожностью было совлечено. Конрадин лежал на спине, чуть повернувшись на левый бок и прижав руки к телу; отрубленная голова в ореоле золото-русых кудрей была положена на грудь. Вероятно, роскошные локоны росли и какое-то время после смерти – они чуть завивались на концах, мягкими волнами окружая тонкий овал лица, хранившего безмятежное выражение сна. Темно-русые, как нарисованные брови, пушистые длинные ресницы и изнеженный рисунок губ придавали императору сходство с девочкой, особое, беззащитное очарование. На светлом атласе туники с ромейскими узорами расплывалось несколько бурых пятен; кровь застыла и на шее, в перерубленных сосудах, подчеркивая фарфоровую белизну кожи. Тунику охватывал плетенный поясок с пряжкой в виде конской головы, узкие бедра и голени обтягивали темно-зеленые шелковые тувии, до колен поднималась оплетка сандалий – только она выдавала прошедшее время: кое-где ремешки истлели, как и дратва, так что подошва отделилась, обнажая пальцы, но, к удивлению Танкреди, сила повоя Аверроэса была столь значительна, что даже кончиков пальцев не коснулось тление. Рядом лежал меч, но видама он не интересовал; расширенными глазами провансалец всматривался в лицо Конрадина. Юный, беззащитный, лишившийся самого ценного - жизни. Ты словно молчаливо спрашивал, не надеясь на ответ: « почему это случилось со мной? Несправедливо…»… длинные тонкие пальцы, и на правой руке недостает среднего. Такого остро-пьянящего чувства, заставляющего мир блистать новыми красками, как после весеннего дождя, наверное, был удостоен Колумб, глядящий с раскрашенной гравюры на лесистые вершины острова Сальвадоро, что явился совсем маленькому наследнику видама в пыльном безмолвии библиотеки. Тогда Дженнаро завидовал генуэзскому адмиралу в бархатном берете со страусинным пером, сейчас же – сам стал Христофором нового света. Со свойственным любому первооткрывателю азартом, изучал человека, и тонкие линии бровей, его длинные темные ресницы несли для видама куда больше смысла, чем потрепанный том Аквината. С замиранием сердца продолжался путь по terra incognita; взгляд скользнул по щеке, к уголкам плавно очерченных губ: сухих, с пятнышком запекшейся крови в уголке рта, затем внимание Дженнаро привлек подбородок, чуть скошенный и по-девичьи гладкий, нежно-незагорелая шея… Чувствуя себя одновременно Марко Поло, Кортесом и Агиррэ, Дженнаро блуждал в лабиринте теней и бликов, как в Эльдорадо полдня; безумно хотелось коснуться волос, столь притягательно-шелковистых, ощутить шелковистый холод кожи – разве Бальбоа, продиравшийся сквозь мангровые колючки к безупречной глади Тихого океана, знал сотую долю его волнений?
- Вы ведь не жалеете о цене? – негромко поинтересовался Мандрэйк.
Дженнаро приподнял губу, готовый укусить, на миг растянул рот в собачьей усмешке, но мгновенно обуздав порыв, коротко кивнул, при этом несколько прядей скрыли истинное выражение глаз.
- Дьявол, Тотеншперм, ты в такое время можешь говорить о деньгах?
- Что такого? – снова кашлянул смешком немец. – Тело – это всего лишь товар, пусть редкий и штучный, но товар… как Ваши Кодексы, заспиртованные зародыши или мумии. Разве не так?
Не ожидая ответа, он притронулся к шее Конрадина; Дженнаро ревниво раздул ноздри.
- А хороший был удар… мальчик умер практически сразу. Редкость для того варварского времени, но, похоже, старик Менандр был прав, и избранники богов всегда уходят молодыми… Вы ведь знаете, как это было, эччеленц?
- В самых общих чертах. Кажется, Конрадина обезглавили здесь же, на Campo Moricino? И тут же закопали… как собаку, - глаза видама потемнели.
- Это можно прочитать в любой хронике или в трудах тех ленивых историков, что дословно следуют букве манускриптов, - усмехнулся немец. – Я же хочу, чтобы Вы воочию увидели это, представив себя триста с лишним лет назад, на том же самом месте… да, это был 1268 год, - полузакрыв глаза, продолжал он, - и погода стояла отменная.


Рецензии