RCC окончание

V

Поздняя осень, кутаясь в плащ цвета заиндевелого камня, воровато прокрадывалась в горы, холодными дождями смывала пышную золотую красу, словно монашка-ханжа убирала драгоценности под нищенское рубище; в холодные ветреные ночи лес полнился зелеными искрами волчих глаз – голодные звери спускались по склонам в поисках пропитания, оглашая беззвездную мглу скорбными ламентациями. Быстрые ручьи схватывались льдом, и земля смерзалась под бурыми листьями. Редко когда проглядывало солнце, словно не было у него сил разогнать покровы туч, а если и показывалось, то мертвенен, синевато-бел был его свет, будто выстуженный нездешним холодом.
Только разноперые сойки не унывали: металлические голоса звучали в облетевших лесах. Уж пестра сойка снаружи, человек внутри…
Танкреди до сих пор не мог забыть последний визит Тотеншперма и его слова, но боялся признать правоту зеленоглазого… кем же он был, Блакмосс, Висельничек, Мандрэйк? Откуда ведал тайны минувших эпох и читал в душе видама так же ясно, как и в книге? Дженнаро вспоминал отцовские фолианты – среди богословских, духовных, был и один каролингский бестиарий, собрание новелл об удивительных, немыслимых созданиях, что в избытке населяли воображение средневекового человека… Мандрэйк, Мандрэйк… не оттуда ли, не с многоцветных миниатюр шагнул ты на мозаичные полы виллы Романо? Отчего ты никогда не ночевал под крышей, отчего так бесились псы, едва почуяв твое приближение?
И – что значила вскользь оброненная фраза:
Конец твоего пути не далек, видам… но по чести, я завидую тебе.
Видам со вздохом упал в пушистый океан волчих шкур, раскинув руки, и долго смотрел в арки потолка, на неподвижные зеленоватые паруса контрфорсов, почти невидимый в синих сумерках. На столике остывал горячий шоколад, густой и пряный – обычно им Танкреди подкреплял силы при наступлении холодов, но напрасно источали аромат сдобные булочки с корицей и черносливом: Дженнаро медлил, распростершись на серебряных, словно инеем тронутых мехах, и пряди волос мешались со звериной шерстью.
Один образ увлекал за собою следующий, и сердце вновь медово заныло, когда Дженнаро снова подумал о Конрадине, увидел мысленным взором золотого мальчика – живым, полную тайного озорства улыбку, смущенно опущенные ресницы, длинные, темные, и вольный поворот головы, открывающий нежную, чистую шею доверчивым движением – Конрадин был совсем близко, чуть заметный привкус нереальности сквозил в затуманенных зрачках юного императора, среди клубов опиумного дыма, и сознание Танкреди постепенно размывалось, в радужных фосфенах…
Так проходили вечера, а ночи были отданы подвальной комнате, где в экзотическом аромате бальзамической настойки, на эбеновой глади стола покоилось сокровище, истинный смысл жизни видама, чудом обретенный последний Гогенштауфен, золотой мальчик, как назвал его Тотеншперм Мандрэйк. Немец оказался прав: неподражаемое мастерство Аверроэса столь успешно противилось времени, что порою Дженнаро снова казалось – Конрадин дышит, и ли Силва не противился наваждению.
Мандрэйк пропал, скрылся бесследно в кипучей италийской круговерти; в начале декабря видам списался с Королевской Академией: да, сухо-официально ответили ему, в штате среди препараторов числился некий немец, Мандрих или Мандерик, но он уволился, ничего не сообщив о дальнейших планах. Посланный в порт Жоффрей также вернулся ни с чем: в пору зимних штормов навигация останавливалась, и никто из мореходов не мог сообщить, видели ли на кораблях зеленоглазого мужчину в простом каштановом парике. Почему он так неожиданно исчез? Куда лежал его путь? – глядя в морозно серебрящиеся стекла, думал Танкреди. – И… ради Афины Паллады, кто же он такой, этот Тотеншперм?
Молчали чуткие сторожевые доги, бесшумно кружа темными тенями по мощенному дворику; но как много отдал бы видам за взрыв злобного лая, означавший новый приезд таинственного препаратора, как хотелось увидеть горбоносого белого жеребца с рыжей мордой! И стройную фигуру в плаще палой листвы поверх заношенного кожаного камзола, уверенно поднимающуюся по широкой главной лестнице… но…
Пару раз он видел королевскую охоту: расфранченные придворные на породистых лузитанских конях мчались сквозь облетевший лес, в трубном зове рогов и заливистом лае гончих-сабуэсо, смеющиеся, разгоряченные скачкой и азартом - знали ли они опьянение воздушностью, пронзительной четкостью сознания, или дремали, убаюканные винными парами и собственными честолюбивыми устремлениями? Вряд ли им было суждено испытать подобное, думал Дженнаро, кружа по комнате в тщетной попытке выплеснуть кристальную полноту энергии, ведь они все, без исключения, считают эту жизнь – подлинной, единственной в подлинности, и все их мечты – лишь продолжение вещных реалий, гипертрофированные, гротесковые как растения низких широт, не более – все замкнуто, округлено и заранее рассчитано на годы вперед, о, и как они надеются, что судьба аравийским скакуном понесет их по выбранному пути, пусть это будет хотя бы разбитая, еще при Цезаре мощенная дорога из Неаполя на Гранитный мыс!
Но есть иные чувства, - говорил, обращаясь к барочным жирандолям, видам, - и их дано испытать немногим, ибо ни один ум не в силах решить, дар это или проклятие, и какого цвета крылья у ангелов, вершащих наш удел; и нет названия тому, что озаряет пределы сознания чистым, лебяжье-белым светом, что трепещущей птицей приникает к душе, когда ты боишься дышать, чтобы не вспугнуть робкий отблеск чего-то непостижимо-прекрасного, только эскиз Небесного Совершенства, но этот эскиз – иной, он возвышается над бренностью существования как облачный град на заре, и тот, кто познал мучительную радость его, нет, не обретения, но – мгновенной встречи, уже никогда не соблазнится прелестями материального.
А зима седым зверем бежала, проворно ускользая, прячась на Млечном Пути от Охотника-Стрельца, горбила спину перед Козерогом, морозец стелила на лесные заросли, занавешивала туманами чащи; город грелся жаровенками, на которых вкусно трещали каштаны, да горячим пряным вином в тратториях. Бродяги за горсть сольди нанимались в пекарни, струившие добрый, сытный дух поднимающегося хлеба, ловко месили сдобное тесто. Пирожками с пылу-жару бойко торговали старушки-стряпушки в пестрых платках и живописных лохмотьях – печево с требухой, смоквами, яйцами да рисом, на любой вкус! Кутаясь в серые плащи, хмуро разъезжали королевские жандармы, блестя зрачками из-под морионов – искали крамолу. Город полнился бурлящей, лихорадочной жизнью, разноязычной многоголосицей; на склонах гор, в рощах и над ручьями царило безмолвие, и Дженнаро были ведомы его оттенки.
Молчание бывало нежно-бархатным, как любимое одеяло; или наэлектризованным, как воздух перед грозой, а иногда приобретало вкус и аромат хорошего кофе, обычно перед беседой или в перерывах от работы… сейчас же, на излете особенно холодной зимней ночи в сочельник, в полутьме подвальной комнаты, в аромате смол и опиума, оно щекотало сознание неясным предощущением, и в напоенной скрытым напряжением тишине –
Видам снова слышал дыхание Конрадина, тихое, но четкое, и сердце часто-радостно билось, трепеща как птица в клетке – хоть ди Силва и не знал, почему, как это произошло, новая, успокоительно-прохладная мысль обмахнула сознание серебряным крылом: «Какая разница, как и почему… случилось Чудо? Ты в глубине души все же не верил в смерть мальчика… ты верил Мандрэйку и настойке Ибн Рушда…», и пускай не знал, кто из богов сжалился над отчаянной мольбою, это ничего не решало. Главное – вот оно, рядом. Веки Конрадина задрожали, с усилием поднялись – огоньки свечей замерцали в глубинах блестящих, живых зрачков; он медленно повернул голову. Страшно и жутко прийти в себя в незнакомом месте… Танкреди уже был рядом. Шею удерживала только пушистая горностаевая шкурка, почуяв это, Конрадин затих… Он следил за тенями, причудливо колышущимися, мечущимися по резным, темным панелям, за тенями, рожденными свечным пламенем, и – сонной темнотой, только грудь равномерно поднималась, и Дженнаро медлил, не зная, что делать, пока не заметил, что губы мальчика шевелятся.
Он видел, что Конрадин пытается что-то сказать: мальчик глотал воздух, как выброшенная на берег рыба, но перерубленное горло не повиновалось, и ни звука не вырывалось из груди; видам ласково коснулся плеча, склонился так низко, что пепельная грива свесилась на грудь мальчика, защекотала ее.
- Что… что, мое сокровище?
… - Es ist kalt, – с трудом шевельнулись бледные губы; тихий, хрипловатый с непривычки, но удивительно мягкий, приятный юношеский голос. Серебристо-синие, словно ирисы, глаза в опушении прямых темных ресниц смотрели на Дженнаро, и в то же время – сквозь него, отстраненно, и – с легким удивлением. Пальцы правой руки несколько раз шевельнулись, царапая столешницу.
- Секунду… одну секунду… - видам сбросил халат, оставшись в кружевной рубашке с жабо и в кюлотах, набросил на Конрадина. Тот чуть заметно улыбнулся. Сейчас он казался совсем ребенком, и сапфировый взгляд поражал безмятежностью, будто видел нечто, недоступное Танкреди, нечто запретное, далекое – и прекрасное. Помедлив, Конрадин скользнул взором по грубой кладке стен, и глаза потемнели.
- Я… в крепости? – он перешел на итальянский.
- Что Вы… это мой дом. Ваша комната, - поспешно ответил анатом. – Если только захотите, уже завтра здесь будут лучшие турецкие ковры, картины и много цветов, самых прекрасных цветов, которые склонят головки перед Вашей красотою, мой император…
Конрадин опустил веки, и Дженнаро снова приник к его руке – столь же холодной и безжизненной. Он не ведал границы между сном и явью, здесь, под каменными сводами выдолбленной в гнейсах, словно стиснутой в объятиях горы, комнаты, где, как вино, настаивался тяжелый бальзамический аромат, в своем «Кифгайзере», как он сперва в шутку, теперь и всерьез именовал этот странный склеп… Догорали, исходя синеватым дымком, оплывали свечи, и в меркнущих полосах света, совсем рядом был Конрадин, живой и в смерти. «Тебе холодно, золотой мальчик», - негромко проговорил видам по-немецки, - «ничего… я согрею тебя. Не думай ни о чем, забудь Кастель дель Нуово и Кампо Моричино, теперь ты со мною, Коррадино, и я никому не позволю тебя обидеть…». Он уселся на стол, проводя рукою по бархату, покрывавшему грудь мальчика, по ниспадающим на плечи локонам, удивительно тонким и шелковым, отливавшим старым золотом, - дрожали ли веки Конрадина? Чувствовал ли он прикосновения? Это не волновало видама: он опустился на бок, прижимаясь к телу, ласково обнял, осторожно привлекая к себе, и – скользнул под покрывало, сквозь тонкий батист сорочки ощущая холод стола – и мальчика. Тихо постанывая от переполнявшего душу мучительного наслаждения, положил голову на его грудь, серебряные кудри смешались с золотыми, а пальцы ласкали живот юного Гогенштауфена, опускаясь ниже, дрожь охватила видама, он ощутил знакомое тянущее напряжение внизу, когда прижался к устам Конрадина, льдисто-застывшим, припухлым губам подростка, и с ресниц на лицо мальчика падали горячие слезы…
Я хочу, чтоб ты жил, - снова и снова говорил видам, целуя его, прижимаясь всем телом, стараясь передать остывшей крови хоть частицу живого тепла. Рубашка мешала, он содрал ее, бросив клочья на пол, теперь каждой порой приникал к возлюбленному, пропитывался погребальным тяжким духом, а сердце билось неистовым молотом, и в ушах шумело от прилива крови, Дженнаро мнилось - черные воды несли его, медленно смыкаясь и перехлестывая друг через друга, черные свинцовые волны с рдяно-багровыми гребешками под ало-кровавым небом навстречу… пучине? И бездна манила, клокоча и бурля вокруг юного, словно из слоновой кости выточенного тела, огненными круговоротами. Анатом радостно шел к погибели, сжигая себя, бросая жизнь к ногам давно умершего мальчика в неистовом желании соединиться с ним, подарить ему дыхание, целовал холодную кожу, смеясь сквозь рыдания, так и уснул, позабыв про всякую осторожность, не ослабляя объятий.
Он заставил себя пробудиться рано, вором прокрался в собственную спальню, без рубашки и халата – изодранное кружево, дрожа, засунул в дальний угол, поспешно переоделся; движения от недосыпа резкие, злые, и вызвал удивленного столь ранней побудкой Жоффрея.
- Да, господин, - всклокоченный провансалец почтительно замер в дверях. – Что угодно.
Сумрачный видам медленно цедил лимонад, от которого сводило скулы; только такой напиток мог взбодрить нервическую натуру ди Силва.
- Я хочу, чтобы ты развесил ковры в бывшей гладоморне… застелил пол и принес туда розы. Много роз. Белых, пурпурных и чайно-фарфоровых, из тех, что продают на Капри. А также картины, самые красивые гобелены и чучела редких птиц. Сегодня, Жоффрей. Сегодня ты сделаешь это. А сейчас поди прочь. Чтобы к вечеру было готово…и ах да.
Слуга выжидательно смотрел на окутанную шелками капризную фигурку.
- Распорядись насчет свечей… я хочу, чтоб в той комнате было светло, как днем.
Выпроводив Жоффрея, видам со вздохом упал в подушки, привычно нашаривая кальян; он все чаще и чаще искал забвения в опиумных грезах, где душа раскрывалась тысячелепестковым цветком среди радуг и водопадов, непредставимых иначе, как в подобных видениях, где уходящие к солнцу замки разверзают ледяные пещеры, где время течет вспять и Ганнибал вновь переходит Альпы, спускаясь в маремманские болота под ржание нубийских коней и мерные звоны мечей, когда из путанных обрывков дневных впечатлений, как из многоцветных волн, поднялась фигура Конрадина; он смотрел с немым вопросом, и чуть влажно блестели глаза, подернутые дымкой, серебряно-синие лепестки ирисов в росе, под прямыми густыми ресницами они казались обведенными углем, а брови были словно проведены лучшей сепией; волны дрожи сотрясли тело видама, когда он протянул руку, и Танкреди увидел большого черного мотылька, сидящего на узком запястье, как ловчая птица. Мальчик не сводил с него взгляда, а кругом полыхала пурпурная мгла, казалось, исходящая из самого его сердца, ее отблески плясали в огромных мертвых зрачках Конрадина, и анатом смотрел в их бездны, как месмеризованный, а в это время мотылек исчез в черных сгустках тумана, которые, слившись и протянувшись ввысь, образовали подобие человеческой фигуры, с лицом и улыбкой Мандрэйка, и с его же манерой кривить уголок рта, фигуры, превосходящей ростом самого высокого из смертных, и фигура эта…
Мощным прыжком покидая сон, освобождаясь от его власти, адской смеси страха и сладострастья, Танкреди закричал протяжно, как стриж в кошачьих когтях. Ох мальчик мой, сокровище, чудо золотое, что мне было сделать?
Стон на излете.
Стуча, покатился по холодным плитам янтарный чубук, замер в углу.
Бедро горячила жемчужная капля.
Бархатным ковром ложились густые зимние сумерки.
… Следующей ночью Дженнаро снова был в подвальной комнате – она совершенно преобразилась благодаря усилиям Жоффрея: камень стен закрывали затейливо украшенные арабесками ковры, в нише появилась ваза белых и чайных роз, эбеновый стол покрывали складки атласной ткани, под ноги ложились мохнатые шкуры медведей и рысей. К багровому свету жаровен добавился янтарный свет трех больших канделябров, и теперь видам мог сколько угодно любоваться красотою Конрадина. Юный император лежал на алом атласе, укрытый старинной синей мантией на горностае (Жоффрей отыскал ее где-то в кладовых виллы, видимо, из добычи прежних кондотьерских времен), словно в далеком замке Вольфштайн, где прошло его детство. И видам ждал.
«Скажи мне, неужели настойка Аверроэса настолько чудесна? Неужели она сохраняет не только тело, но и… те токи сенсибельности и ирритабельности, что простецы именуют «душою», то, что движет мускулами и нервами, при жизни и разрушается после смерти? Разрушается… но, выходит, разрушение это обратимо, и мудрец Ибн Рушд знал эту тайну… наверное, и Тотеншперм постиг ее, но не стал открывать мне, - думал видам, жадно затягиваясь опиумом. – Но Афина Паллада! Если это правда, и Ледвич не лжет, если смерть Конрадина действительно была внезапна и жизненная сила не успела покинуть тело, сохраненная искусством Аверроэса… значит… мальчик слышит меня? Значит… он знает о моих чувствах и… о все боги, если бы только он и принял!»
Лицо юного императора – спокойное, исполненное божественного катарсиса, не было отмечено печатью страстей: чистым и девственным принял он смерть, далеким от пороков, и это еще больше распаляло чувство видама, он целовал тонкие холодные пальцы с благоговением паломника у святыни. Долгими ночами, в опиумном дыму и аромате курений, Танкреди мечтал снова пережить опьяняющий экстаз, впервые явивший себя тихим дыханием, именно об этом он просил Высшие силы в самозабвенной истоме ворочаясь на холодных простынях роскошного холостяцкого ложа, с мольбою глядя в сверкающие очи звезд.
Лунная ночь, рождественская ночь… Темно-синий бархат усеян мириадами серебряных звездочек; подобно королеве в свите придворных сиял величавый диск луны. Холодный свет сообщал оттенок искусственности раскинувшемуся внизу городу, подчеркивая вторичность, неестественность по отношению к простирающейся позади панораме древних холмов… В такие ночи хочется верить невозможному, хочется подняться по порфировой лестнице и войти в адамантовые двери Гиперионова дворца, испить из чаши неба вина Вечности, чей вкус невозможно описать земным языком, вставая наравне с безымянными хранителями тайн мироздания, в такие ночи рождаются шедевры, и люди сходят с ума, оттого и редки эти моменты, и не каждому дано уловить их звучание, но лишь тем чье сердце подобно Эоловой арфе.
Тлеющий чубук кальяна в нервных белых пальцах.
Ласковый, ласковый взгляд сквозь чистый хрусталь слез.
Приди, приди…
Сияет звезда Вифлеемская; хочешь услышать старую песенку? Не она ли звучала под сводами замка Вольфштайн, в дни твоего детства?
 Es ist ein Ros entsprungen
aus einer Wurzel zart,
wie uns die Alten sungen,
von Jesse kam die Art
und hat ein Bl;mlein bracht
mitten im kalten Winter,
wohl zu der halben Nacht.
Дрожат, поднимаясь, ресницы, в полусне – нежная улыбка…
Голос видама, негромкий и серебристый, звенит под каменными сводами, как горный ручеек.
Das R;slein, das ich meine,
davon Jesaia sagt,
hat uns gebracht alleine
Marie die reine Magd.
Aus Gottes ewgem Rat
hat sie ein Kind geboren
und blieb ein reine Magd. wohl zu der halben Nacht.
А разве есть дитя, прекраснее тебя? …
… - Я… не в Аду? – тихий, робкий голос, оттенок страха в синих, как ирисы, глазах. Он дрожит под пушистой накидкой, с удивлением глядя на узорчатые ковры и бело-шафрановое великолепие роз. – Ведь… участь отлученных – Ад… на целую Вечность…
Афина Паллада, неужели такое удивительное, чудесное, светлое создание может попасть в Ад? Нет… если ты и спустился ко мне, то только из кристального Рая, дитя…но разве имеет значение время и место?
- Вы со мною… около Неаполя, здесь никто не причинит Вам зла, – Дженнаро целует руку, каждый палец. – Вы вернулись, потому что я просил богов, и они сжалились…
- Здесь красиво, - на губах Конрадина играет слабая улыбка. – Только… одиноко.
- Я с Вами, мой мальчик, - видам прижался щекою к тонким дрожащим пальцам. – Теперь и… навсегда.
Замедленным, скованным движением мальчик поднял искалеченную ладонь и коснулся лица видама. Тот сощурился, боясь пошевельнуться, радуясь неожиданной мимолетной ласке.
- Кто ты… я тебя… не помню.
- Я – Ваш самый преданный слуга, Дженнаро. Родом из Прованса, из предгорий Альп.
- Дженнаро… красиво как, - он поднес к шее руку, трогая горностаевую шкурку. – А… где Фредерик? Скажи, я могу увидеть маму? Она ведь не знает, что я жив.
Чувствуя, как защипало веки, видам склонил голову и крепко обнял Конрадина.
- Прости… - прошептал, пряча лицо в шелковом золоте кудрей. – Я не всесилен, мальчик мой…
Внезапно мальчик ответил на объятие, его рука лежала на плече Танкреди. Он плакал беззвучно, и слезы жгли грудь видама, впервые в жизни не знавшего, что говорить. Он не ведал, действительно ли капли, струившиеся в вырезе рубашки, были слезами юного императора, и его ли голос, удивительно мягко произносящий итальянские слова, звучал в ушах Дженнаро, или же – всему виною был лукавый гений опиума, но – держал хрупкое тело в объятиях. Решившись, прижался губами к шее за ухом, и Конрадин открыл глаза, светившиеся ясным, ласковым светом.
- Не оставляй меня…

***

Казалось бы, ничего особенного не было в том, что Пьетро Кривой из дальней деревушки меж холмов, потерял корову; единственная кормилица обширного семейства утром не притронулась к отрубям, а вечером уже протянула ноги, но через пару дней заболели еще три телки богатого крестьянина Матэо уже по эту сторону предгорий, и народ заволновался: в горы снова пришел мор, шептались старики, отлично помнившие голод тридцатилетней давности, запустение селений и плач умирающих детей. Мор! – вторили им бродячие проповедники с горящими глазами, - мор за грехи ваши, Яфетово племя! Мор… - испуганно шептали черноокие матери, прижимая к груди недоумевающих детишек. Куда бежать? Что делать?
Нерадостный базарный день; торговля шла вяло, и даже голосистые куры в плетенках не надрывались, озадаченно кося круглым янтарным оком, нетронутыми лежали на прилавках переливчатые болотные лысухи и пушистые дикие кролики, переступали у коновязей в снегу терпеливые бурые лошадки, хрустели овсом в торбах. Взгляды собравшихся были устремлены к порталу приходской церкви – оставалась надежда только на каноника Фьяски, доброго пастыря округи. Молочный свет струился сквозь витражи, потускнелые и разбитые… в окне-розе еще можно было различить фигуру Святого Рока, в окружении голубей, его любимых птиц…
С низко нависшего, цвета некрашеной холстины, неба тихо падал редкий, крупитчатый снежок, смерзаясь на булыжной мостовой, кутались в овчину охотники, блестели глазами из-под складок шерстяных платков женщины, потягивая сдобренное пряностями вино из объемистых фляжек. И только Лано-дурачок не унывал: приставив к вискам растопыренные ладони, бодал в бедра деревенских кумушек, довольно мыча; те отдаривались дешевыми медовыми сластями, не сводя взора с готической арки. Разумеется, они не могли видеть, как церковь через другие двери покинул малорослый крепыш в грубошерстном плаще поверх неприметного кожаного камзола; пустив коня галопом, Гвидо направился в ближайшую рощу, где среди облетевших платанов и буков блестели кирасы отряда рейтаров.
- Мир вам, - на пороге возник, простирая руки, высокий худой старик в священнической ризе, с лицом темным и сморщенным как печеное яблоко, в обрамлении редких молочно-белых завитков; ох, немолод падре Фьяски. – Суровое время пришло, дети мои, суровые испытания на пороге…
Толпа сдержанно загудела, над ропотом поднялся чистый голос молодой Катарины:
- Чем мы виноваты, отче? Разве мало мы жертвуем церкви?
- Разве не искренни в молитве? – поддержал ее Бранко-портной. – Разве не ходим к причастию?
- Спаси нас, падре, - словно прервав плотину, хлынул многоголосый гул. – Спаси, именем милосердия!!!
- Спа-си, у-па-си, - старательно повторил Лано-дурачок, опустившись на четвереньки, и глядя на священника сквозь спутанные волосы глазами перепуганного зверька. Ужели убогому откажешь?
Холодный ветер пронесся над площадью, бросил в глаза горсти снежной крупы, и старый каноник на миг смежил веки. Он немало пережил на своем веку, и понимал, насколько опасно это состояние толпы – словно маятник, зависшей между религиозным экстазом и свирепой жаждой убивать, крушить, жечь – от страха обезумев. Каноник кожей чувствовал полный жгучего ожидания взгляд, в наступившей тишине до слуха донесся далекий крик совы, и падре Фьяски открыл глаза. Взор его устремился на темные очертания башен и стен виллы Романо, и старый лис мысленно вознес хвалу богу.
- Дети мои! – возвысился прочувствованный голос. – Внемлите! То не Господь в своей неизреченной мудрости ниспослал вам испытание, дабы закалить вашу веру – нет, в случившемся виновны мы сами, да, наша преступная доброта!
Крестьяне ошарашено замолчали.
- Мы позволили нечестивцу осквернить могилы! Мы позволили ему заниматься проклятым искусством нигромантии, в то время как Святое Писание говорит – «колдуна и ворожеи не оставляй в живых!» И вот – заслуженная кара! Окаянный еретик наслал порчу на ваш скот, и кто знает, что он еще злоумышляет за стенами виллы! Дети мои, паства моя, я призываю вас покарать видама и его поганой кровью смыть порчу!
Собравшиеся снова зароптали, но теперь это было ворчание голодных зверей, набирающихся храбрости для атаки; мужчины сжимали кулаки, бросая быстрые, суровые взгляды исподлобья, кое-кто тянулся к ножу или цепу, но пока толпа медлила. Большинство в глаза не видело «проклятого колдуна», и не могли уяснить связь между каким-то приезжим нобилем, обосновавшимся на вилле, и гибелью скотины, другие мешкали из естественного отвращения к убийству, которое вера привила их темным простым душам, и священник понял – необходим более весомый аргумент.
- Вы медлите, неразумные, - очень мягко продолжал он, - не понимая что оставляя ему жизнь, обрекаете на смерть собственных детей. Что будешь делать ты, Дино, когда начнется голод? Достаточно ли запасов в ваших кладовых, Бьянка и Феличе? Мауро, Себастьяно, Джанлукко – неужели вы допустите, чтоб ваши малыши плакали с голодухи? Это он, черный, дьявольский видам, отрывая из земли честно похороненные кости, навлек на вас скотский мор, и смотрите – ваши жены и малыши просят о защите…
- У-би-вать фу, - громко проблеял Лано-дурачок, копошась у ног Фьяски, и каноник незаметно, но очень больно пихнул его под ребра.
- Заткнись, полоумный!
Внезапно одна из пригнанных на продажу коров, протяжно замычав, подогнула ноги, падая на подтаявший снег. Ее голова с глухим стуком ударилась о мостовую, из ноздрей и глаз текла зеленая слизь. Крестьяне сдавленно ахнули.
- Моя Пчёлка! – Катарина хотела рвануться к издыхающей любимице, но несколько охотников крепко схватили девушку.
- Вот видите! – воскликнул священник. – Мор не остановить иначе, как кровью колдуна, дети мои! Вперед, и поможет вам бог! На виллу Романо!
- На виллу Романо! – заорал, потрясая мясницким ножом, Феличе, крепыш со сломанным носом. – Смерть колдуну!
- Смерть! – подхватили пастухи, пара человек вскочила на отпряженных коней и была готова сорваться в галоп, но падре остановил их повелительным жестом.
- Мы пойдем все вместе, - решительно заявил он. – И моя вера оборонит вас от чернокнижных козней. Будьте решительны, и изгоните страх из сердец. С нами святая сила!
Тощий, как жердь, Мауро затянул псалом, и крестьяне двинулись по смерзшейся дороге; бросив прилавки, позабыв о выгоде, за ними последовали и торговцы с женами. На торговой площади остался только недоумевающий Лано-дурачок: он долго бродил, вприпрыжку между торговыми рядами, наклонив голову, рассматривал болотных птиц и осторожно гладил кроличий мех, потом, решившись, сунул пару уток и горсть медовых сот в заплечный мешок, опрометью бросился прочь, сверкая пятками.
 Снег падал на мохнатые овчины и домотканую шерсть, подтаивал на лошадиных гривах, а сапоги хрустели на корках лужиц, и так, под скверно перевранную нестройным хором хриплых мужских и женских голосов латынь, в облачках пара от дыхания и перегаре кислого молодого вина, процессия подошла к стенам виллы Романо. Охотники не спускали пальцев с рукоятей широких ножей, пастухи сжимали посохи, а верзила Феличе прихватил молотильный цеп. Карие, черные, серые глаза под тяжелыми веками с ненавистью смотрели на готические барельефы в белой кружевной мантилье зимы, тусклые витражи в свинцовых переплетах и декоративные башенки.
- Проклятый нигромант! – заорал Бранко-портной.
Несколько камней взвились в воздух, и один достиг цели: с хрустальным звоном посыпались осколки витража.
- Мерзавец! Мало тебе налогов, еще и скотину решил уморить! – надрывалась, плача, Катарина. – У, погубитель!
- Выходи, как мужчина! – проревели Джанлукко и Себастьяно. – Мы все равно сломаем ворота, слышишь, поганый колдун!
- Добрые люди… - на балкончике появился толстенький францисканец, брат Алессандро. – Зачем я читаю ненависть на лицах ваших? Разве не знаете вы, как добр и праведен видам, разве он обижал вас напрасными поборами? Заклинаю ранами Христовыми, добрые люди, возвращайтесь к своим стадам с молитвою, и Господь в неизреченной милости сжалится над вами…
- Ты покрываешь чернокнижника, брат Алессандро! – прокричал каноник. – Смотри, как бы и тебе не разделить его участь!
Толстячок сожалеюще покачал головой.
- Христос учил милосердию, падре Фьяски, а Вы будите в сердцах добрых прихожан зверей рыкающих… Прошу, отступитесь – видам неповинен в Ваших наговорах, а убить невинного – это страшный грех, который не отпустят и в Риме. Неаполь уже видел такую смерть, разве мало?
- Продажный мерзавец! – завизжала Бьянка, и пущенный ею кремень рассек лоб бедного францисканца. – Сколько тебе заплатил колдун? Это наши деньги, наши пот и слезы!
- Не ведают, что творят… - тихо проговорил брат Алессандро, прижимая ладонь к ране. Услышав свист камней, поспешил скрыться, клацнула балконная дверь.
- Мы разгромим притон чародейства! – возопил Фьяски. – Дети мои, вперед!
… - Хозяин, хозяин! – перепуганный Жоффрей забарабанил в подвальную дверь. – Да откройте же, Христом прошу!
Слуга тяжело, с хрипом дышал; рукав камзола едва держался, под глазом цвел синяк, а прежде всклокоченные волосы липли к вискам, увлажнившись тающим снегом. За его спиною всхлипывала пышная экономка Джана, на светловолосой красавице лица не было.
- Хозяин!
Наконец дверь медленно открылась; заслоняя внутренность комнаты, на пороге возник Дженнаро – пепельное серебро кудрей вольно разметалось по плечам, расстегнутый воротник сорочки обнажал грудь, он стоял, цепляясь за косяк и глядя куда-то поверх голов. Прислужники изумленно замерли – никогда еще господин не был так неистово, пылающе, обреченно прекрасен, какой-то неземной, одухотворенной, экстатической красотою, и эти ограниченные люди, не привыкшие восхищаться творением мастеров прошлого, смиренно склонили головы перед созданием природы.
- Что вам надо? – резко, отрывисто спросил он.
Словно очнувшись, Жоффрей тряхнул шевелюрой; несколько жестких завитков упало на лоб.
- Беда, господин! Крестьяне со всей округи требуют Вашей смерти!
Танкреди ласково улыбнулся – не им, а владевшей сознанием мысли.
- Эччеленца… - заплакала Джана. – Они угрожают штурмом, они хотят сжечь виллу, камня на камне не оставить!
Дженнаро недоверчиво сощурился и повел глазами, не понимая, чего хотят от него все эти люди. Расширенные зрачки вбирали слабый свет зарешеченных колодцев, из полуоткрытой двери струился тяжелый, сладкий аромат.
- Мессер видам, - шумно переводя дыхание, по лестнице спускался полненький францисканец. – Вам надо бежать, они еще не обнаружили калитку, выходящую на северную сторону. Хороший конь быстро домчит Вас до S. Maria Carmine, а мои братья оборонят Вас.
Очень медленно, как сомнамбула, ди Силва покачал головою.
- Как же я уйду, фра Алессандро? Как же покину… - на миг замялся, - свои коллекции, оставлю на поругание орде варваров? Нет, это все ошибка… они не посмеют, не посмеют, нет!
- Ваша Светлость, они готовы на все! – воскликнул Жоффрей. – Смотрите на мое лицо и руки! Взгляните на чело святого брата! Это все они, это дьяволово семя, они считают, что Вы напустили заразу на их коров, и убьют Вас, не задумываясь! Они хуже диких зверей… спасайтесь, эччеленца…
Он на коленях подполз к Дженнаро, мокрые окровавленные пальцы оплели запястье видама.
- Бегите же… пока есть время!
Ди Силва властно отдернул руку. Его взгляд снова приобрел отстраненное выражение – видам словно прислушивался к чему-то далекому, и туманная улыбка скользнула на миг по лицу.
- Да, да… сейчас, - тихо проговорил он куда-то в сторону и обернулся к людям. – Бегите сами… авось, обойдется, но тронуть меня… они, они не посмеют. Это ошибка.
Прежде чем Жоффрей с монахом успели понять, в чем дело, Танкреди ужом нырнул в комнату. Глухо лязгнул затвор.
- Мессе-ер! – со слезами в голосе воззвала экономка, и – спрятала лицо в ладони.
… - Не посмеют, - сквозь слезы повторял видам, целуя грудь Конрадина. Крепкие, окованные бронзой ворота стонали под размеренными ударами, доги рвались с цепей и в адском гвалте мешались молитвенные песнопения, брань и негодующие вопли, не обращая на него внимания, Дженнаро обнял мальчика и приподнял, так, что его голова оказалась на сгибе локтя Танкреди, невесомо пушистые волосы, золотились в свечных отблесках; видам чувствовал ее холодную тяжесть, и дрожал от счастья, не в силах более бороться с пламенем, подчинившим смятенную душу; – Глупые… как бы я оставил тебя, мой Конрадин… мальчик мой золотой. Я никому не позволю причинить тебе боль, малыш… ты достаточно страдал, ты, рожденный для радостей мира, а не его печалей!
- Ничего не бойся, - говорил анатом, гладя шелковистые локоны. – Теперь никто и никогда не причинит тебе боли, обещаю… что нам жалкая чернь? Нам, в волшебном Кифгайзере? Ну ответь, скажи что-нибудь, счастье мое… скажи мне, доволен ли ты этой комнатой, нравится ли тебе аромат роз? Хочешь, я распоряжусь принести клетки с волшебными сладкогласными птицами, чтоб ты пробуждался под хрустальные трели?
Он впился в губы Конрадина, дрожа от счастья.
- Все хорошо, малыш… они и правда не посмеют.
Где-то наверху исступленно залаяли, зарычали псы, и… смолкли. Оглушительный рев прогрохотал над головами.
- Они сломали ворота, - грустно констатировал францисканец. – Спаси Господь наши души…
- Черта с два я сдамся живым этому отребью, - недобро оскалившись, Жоффрей выхватил из доспехов в простенке алебарду и кинул ее монаху. Сам же решил воспользоваться старинным готическим протазаном. – Деритесь, святой отец! На моей родине в бой шли епископы!
Джана тихо всхлипывала в углу.
- Бабу жалко, - вздохнул провансалец. – Она-то тут при чем?
На верхней ступеньке одновременно возникли сразу двое – Бранко-портной и Феличе; в полутьме и неистовой пляске теней кривоногий горбатый суконщик с дюжим охотником выглядели настоящими демонами. В заросшей черной шерстью руке блеснул нож.
- А-а-а… за…что… - захлебываясь кровью, фра Алессандро осел на каменные плиты; звякнула выпавшая из пальцев алебарда.
- Получай, предатель! – захохотал Бранко и, перемахнув несколько ступенек, бросился на провансальца. Жоффрей, чертыхаясь, скинул его оземь, оглушив мощным ударом, и в тусклом свете дважды поднялся и упал протазан. – Падаль…
- Нет! – охваченная звериным ужасом экономка билась в углу; над нею нависли Мауро и Джанлукко. Оставшийся без оружия Феличе бросился за подмогой. Жоффрей хищно ощерился, и метнулся на пастухов, но был свален двумя ударами широких, как фальшионы, ножей – в грудь и живот. Джана тонко, по-собачьи скулила, когда долговязый Мауро, высунув от усердия язык, перерезал провансальцу горло, как свинье и долго вытирал руки о его камзол.
- Теперь очередь суки колдуна, - осклабился Джанлукко, и в этот момент снаружи послышались выстрелы, крики и приглушенная сводами брань.
- Что за черт?
Позабыв о дрожащей, обезумевшей от страха экономке, разбойники устремились вверх по лестнице, когда Мауро, запнувшись на бегу, упал навзничь на ступени – в спине его покачивался протазан, брошенный перепуганной женщиной. Не обращая внимания на агонию подельника, Джанлукко выскочил во двор…
- Пафф!...
Дородный рыжеволосый всадник разрядил пистолет ему в лицо и, откинувшись в седле, проехал мимо. У фасада теснился, сломав строй, отряд королевских рейтаров; тускло блестела доспешная сталь, лоснящиеся конские бока исходили паром. Снег на дворовых плитах таял, мешаясь с кровью – то здесь, то там корчились поверженные, раненные и умирающие крестьяне, кусая обледенелые камни. «Воды! Воды!» - тоненько просил распростертый ничком в крови мальчишка-подпасок, гарцевавший неподалеку бородатый рейтар расхохотался, как от хорошей шутки.
- Морду сворочу, чертово отребье! – внезапно рявкнул дель Риенци на тощего рейтара, примерявшегося подпалить амбары. – Чтоб вилла целехонькой осталась, пес подзаборный! Распустились тут… barbari…
 Бьянка, Дино и несколько торговцев были уже мертвы; другие, в том числе Феличе, сбились в кучку под пиками двух рейтаров, их капитан в украшенной золотыми насечками кирасе, совсем молодой левантинец с лицом фавна, теснил конем к стене Катарину, плотоядно ухмыляясь. Рубашка девушки была разорвана, обнажая полные груди. Гвидо, повернув жеребца, объехал конных и приблизился к довольному канонику, облокотившемуся на заляпанный кровью бортик фонтана.
- Вот деньги, падре, - он подбросил на ладони увесистый кожаный мешочек, и глаза старика жадно заблестели. – Спору нет, ты честно заработал их, смотри, тут вполне хватит на обеспеченную старость где-нибудь подальше от этих гор, с пронизывающими ветрами и сырыми зимами… держи!
Венецианец наотмашь запустил кошельком в лицо священника, и когда тот вскинул руки, ударил рукоятью пистолета прямо в центр тонзуры. Обливаясь кровью, Фьяски рухнул под ноги жеребцу – тот, захрапев, вздыбился и затанцевал.
- Оставь в покое девку, Вителли! – крикнул Гвидо, оборачиваясь в седле. – Собирай давай своих молодчиков, пора кончать с нашей мышкой в подвальной норке!
Сапоги рейтаров гремели по лестнице, скрежетали, путаясь шпорами.
… - Они не посмеют, не посмеют… - шептал видам, выпуская в лицо Конрадина клубы дыма из чубука. В расширенных зрачках отражались нежные черты златокудрого мальчика, и Танкреди мнилось – ресницы его трепетали. Дженнаро млел в ожидании.
Тонкий аромат чайных роз мешался с духом погребальных курений и – опиума.


Рецензии
Произведение стоящее, хочется до конца дочитать, что я и сделала. Но познания мои в истории скудны, и про Конрадина я ничего не знаю.

Рикори   06.11.2008 10:39     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.