Лина

Лина

Кто не любит, тот не узнал Бога, потому что Бог есть любовь
(Первое послание Иоанна 4:8)

- Можете уйти – прошептала Лина
Провожатый спешно покинул её, и едва дверь затворилась за ним, это произошло: они остались вдвоём, Лина и Дом, чувствуя друг друга, и дыша друг другом. Она помнила каждый шорох, скрип, движение его половиц, любой кусочек крыши. Дом помнил её тепло, прикосновения, частое и лёгкое дыхание, которым она заставляла дышать и его, сияние её ледяных синих глаз. Дом прожил без Лины вечность. Эта вечность осела в нём серой пылью и спокойным, мёртвым воздухом в комнатах. Лина стояла на пороге и глядела в большую и просторную комнату: на письменный стол и тусклый свет лампы, на пожелтевшие от вечности дощатые стены и прогнувшийся под её тяжестью потолок. Кровать была аккуратно застелена, так, будто Лина уехала только вчера, будто прошёл всего только миг и не более этого мига минуло с тех пор.
- А моя ли это комната? – испуганно спросила Ангелина Констовская, которая когда-то была просто девочкой Линой
- Нет – упругою волною качнулось время
- Нет – чуть сдвинулись стены
- Нет – скрипуче прошуршали бумаги на столе
Это действительно была не её комната. Это комната девочки, которая прячет больного ежа от матери. Это комната девочки, которая долго плачет в подушку из-за того, что Небо сегодня хмурое, и она не увидит бронзу лунного затмения. Это комната давно уехавшей девочки. Комната помнит шаги её отца, худого высокого мужчины в очках, который приходил к ней каждую ночь и рассказывал интересные вещи, всё, что волновало собственный его ум.
Были чудесные вечера, самые волшебные, что только бывают на Земле. Воздух наполнялся тёплым розовым светом и унимался дневной зной, и слепящее глаза Солнце наконец спешно скрывалось за горизонтом.
- Папа – спрашивала девочка, которой когда-то была Лина – а что, если подняться высоко-высоко, выше туч, выше радиобашни?
Отец удивлённо вглядывался в розовый сумрак.
- Пойдём, дочь – отвечал он – Пойдём гулять. Только осторожно, чтобы мама не проснулась.
И девочка Лина широко улыбалась папе всей своей чистой ещё нежившей душой, тот хватал её за руку и они бежали к полю. Поле начиналось сразу за узким перелеском, расстилалось под ногами зелёной скатертью с узорами из ромашек, васильков и колокольчиков, что звенели сиреневым смехом в розовую тишину. Лина тогда только недавно приехала из Города и сыпала вопросами:
- Папа, а что это за зелёные лампочки в траве? – взволнованно спрашивала она, а “лампочки” маленькими изумрудными звёздами подмигивали ей из влажной темноты
- Это не лампочки, а светлячки. Они живые и им не нужно никакое электричество, чтобы гореть, только чистая вода, только высокая трава. И ты тоже живая. И васильки. И кошка Ляля. И я. Все мы живые, и всем нам нужен только свежий воздух да широкое поле. Мы – живые
- Жи-вые – с удовольствием повторяла Лина
 Она присела на корточки и зачарованно смотрела на ярко-зелёные огоньки, разбросанные вдоль дороги будто заботливой рукой. А потом отец и дочь оставляли их и бежали к быстрой звонкой реке, которая ночью выглядела тёмной коварной красавицей, сидели на берегу и глядели в хмурое свинцовое Небо. Небо то печалилось, то пыталось улыбнуться, но никак не могло и оставалось пасмурным. Небо одевалось в облака, накрывало одеялом Землю, укрывая её от холодного ночного света. Небо…
Лина вздрогнула, отгоняя нахлынувшие воспоминания. Нет, это её комната! Та девочка жива до сих пор… В памяти!
- Сомнительно – ехидно замелькали названиями книги
- Это вряд ли – недоверчиво сверкнуло отблеском фар зеркало
“ Я докажу! Докажу вам” – подумала девушка. Лёгкой своей походкой подошла к столу, взяла немного мятый лист бумаги и жёлтое сияние лампы выхватило из мрака строки на этом листе:
Посмотри на светлячка в моей руке:
Огоньком зажёгся здесь, в моей строке,
Изумрудом светит сквозь слова,
Шелестит о нём в полях трава.

Он теперь звездой горячей на ладони
Призывает в помощь свет и зори,
И мне путь покажет тропкой быстрой
И поможет стать такой...
Зелёной искрой.*

Лина и не заметила, как глаза её наполнились солёной влагой и буквы поплыли, заплясали в слезах. Эти слёзы смягчали ледяной тёмно-синий блеск глаз и пьянили их терпким настоем, растапливали. Она вновь оказалась в том волшебном моменте, когда был исписан листок.
Отец и дочь возвращались домой по узкой тропинке вдоль сада. Пахло соком яблоневых листьев и росой на них. Пахла и дивная ночная фиалка, посаженная бабушкой Лины, тонкая и хрупкая, невзрачная, она окутывала души ночным томным туманом: хотелось гулять и гулять под светлым Небом, мять до утра спящие ромашки и тревожить влажную траву прикосновениями босых ступней. Папа проводил Лину до самой её комнаты и оставил одну, растаял в темноте коридора. Она улыбнулась ему, с любовью глядя в светлые голубые глаза. Едва затворилась дверь, Лина бросилась к столу, схватила первый попавшийся листок и кинулась писать. Первые строки неуклюже и пугливо ложились на белую гладь бумаги, прятались за решётку ровных клеток, а потом пьянели от свободы и вырывались оттуда, лились решительно и быстро. Именно тогда, в эти секунды июльской ночи она написала о светлячке, восхищённо и просто, освободив чувство из тесной груди. Она писала и писала, счастливо плясало пламя свечи в её зрачках, и она была живой, и была рада, что живёт, и папа тоже живой, и светлячки, и мотыльки в тёплом воздухе. Многое из того, что родилось в ту ночь, было сожжено потом повзрослевшей Линой, от безысходной тоски.Камин и сейчас помнил жар огня,в котором погибли эти строки, счастливые и наивные, вдохновлённые жизнью. Взрослая Лина подошла к нему и провела рукою по холодным камням - его костям и коже.
Наверху, в трубе под самой крышей резвился августовский ветер: шумел на все лады, смеялся, пел, плакал, дразнил тёмную рыдающую ночь.
- Ты помнишь? - спросила Лина ветер
- Помню - отозвался один его голос
- Прекрасно помню - пропел другой
- Конечно помню - пробасил третий
Сколько раз с тех пор неуёмно пронёсся он по Земле, сколько раз обогнул её, скольких крыш коснулся своими гудящими вздохами, а всё ещё хранил то, как много лет назад так же гулял в трубе деревянного дома. Гулял и слушал вместе с четырнадцатилетней девочкой ссору её родителей, разыгравшуюся за ужином в гостиной.
- ...никогда не найдёшь себе достойный заработок! Ты погубишь Ангелину своими глупыми россказнями и фантазиями, в которых, как сопливый ребёнок, увяз сам! Бездельник! - громко
вещала мать и трубные, грудные звуки её голоса гулко отдавались в металле ложек и вилок
- Лина будет одинока - тихо замечал отец, никак не реагируя на крик - Я передал ей ген одиночества... И грех гордости. Она слишком хрупка и горда, чтобы маяться обычными девчачьими проблемами. И она, как и я, не сможет подолгу выносить общество. В этом я виноват, можешь называть это эгоизмом, мне безразлично. Но мне очень приятно, что я сумел сохранить её от твоего влияния, Катя!
- Ты! Ты! - взорвалась мать - Ты должен мне быть благодарен, что я до сих пор не вышвырнула тебя из дома и всё равно...
- Ты умеешь лишь сотрясать воздух - спокойно возразил папа - И вредить родной дочери
Звук бьющейся посуды сотряс сонную прохладу, а потом из её осколков родилась тишина: родители ушли на террасу.
Лина в ту ночь долго не могла уснуть, осознавала отцовские слова. Поняла их позже, в разговоре с подружкой Таней. Вернее, не с подружкой, подружек у неё так и не появилось, со знакомкой. Было это в большой бестолковой школе на окраине Города, куда мать перевела её.
- Лучики блуждают вокруг, но только один озарит душу навсегда… Любовь, Констовская! – с умным видом поучала Таня
-А почему лучики? Зачем озарять? – не понимала Лина, вспоминая маленький тёплый огонёк светлячка, который осторожно горел в самом сердце
-Констовская, с тобой невозможно ни о чём говорить! Вот что ты знаешь о жизни? Какая ты высокомерная!
-А в чём это? – прошептала Лина уже всколыхнувшемуся воздуху, вослед удаляющейся Тане
В ней всегда была робость между ссорами, не находила Лина, что ответить оппоненту сразу, только потом какое-то мерзкое чёрное существо в груди нашёптывало ей, как должна она была себя вести, укоряло её за слабость.
Много лет спустя Ангелина Констовская будет сидеть у камина, поглаживая холодные камни…
Хмурая насупившаяся ночь рисовала и рисовала мокрой кистью капли на мутном от одиночества дома стекле. Дождь танцевал с ночью, заказав грозе лучшую её симфонию – дальние громовые раскаты, их вой, реквием по тому, что уже навсегда отзвучало. Молнии озаряли названия пыльных книг на лининой полке, за долю секунды читая их, и теряя всякий интерес, пропадали во влажной темноте…
* * *
Гроза своими сильными руками выхватила ночь из объятий дождя, схватила её за горло, а Лина всё продолжала доказывать дому своё право на прошлое, будто это в самом деле было так важно. К полу давно покинутой гостиной склонила она красивое бледное лицо с уже начинавшими оттаивать ото льда синими глаза, когда очередная молния решительно погасила тусклый свет лампочки, погрузив вместе с ней весь посёлок в торжествующую тьму. Расправившись с электричеством, гроза стала ещё более лютой, ветер из старого мудреца превратился в напористую злую силу, валящую деревья, опрокидывающую столбы, ломающую цветы. Стихия осознала своё тысячелетнее право на разрушение, а Лина всё не могла доказать дому своё право на прошлое…
Дом не признавал в ней свою дочь, которую годами грел на деревянной груди. Лина со слезами трогала его могучие стены, ласкала переплёты любимых отцовских книг на полках, и не находила в них саму себя, а гром всё гремел и гремел, а холодные струи всё рушились с Неба. Неумолкающая песня капель и вообще эта гроза напомнили ей голос Кости Ладожского, единственного одноклассника, тихо говорившего ей “Ангелина”, а не отчуждённое “Констовская”, как все. Она увидела его после школы на большом пустыре: что-то бормотал он в Небо, усевшись прямо на сырую осеннюю землю. То хмурилось в ответ на его слова, наливаясь сизыми тучами.
- Ангелина – Костя заметил её – Что ты тут делаешь?
- А ты?
- Я…говорю с грозой.
- Зачем? – Лина вскинула брови
-Сама посмотри – ответил Костя и указал рукою на Запад, где чернели самые страшные облака
Там, далеко, за десятки километров от подростков, зарницы заполыхали самым своим золотистым пламенем, отчего-то именно в этот миг.
Всё это Ангелина Констовская вспомнит много лет спустя, сейчас, лаская переплёты отцовских книг. Вспомнит она и то, что они с Ладожским сдружились, если можно назвать так два воедино сросшихся одиночества, сросшихся по воле их обладателей. Где та грань, та тонкая грань, что разделяет обладателя и раба? Как просто стать рабом, сколько путей ведут к рабству! Но здесь эти пути вели совсем к иному. Он был единственным ребёнком счастливой семьи, что уже само по себе редкость, это станет ясно, если обратить внимание на прилагательное “счастливой”. Семьи чрезвычайно редко бывают такими, как у Кости Ладожского, можно даже было бы цинично бросить, что никогда и не бывают, если бы автор не был ярым противником этого слова, холодного и вязкого. Так вот, костины родители были страстно влюблены друг в друга, и в сыне видели свою воплотившуюся любовь. Отец Кости, Пётр Ладожский, видел в его глазах ярко-изумрудное пламя возлюбленное пламя глаз его матери. Мать, Софья Ладожская, зрела в сыне любимые ею черты Петра: прямой нос, тонкая линия губ, густые, сросшиеся брови. Они восхищались Костей и безумно дорожили им. Когда ж Софья познакомилась с Линой, тут же зажглась между ними нежная любовь матери и дочери, которая никогда не была доступна Лине. Софья Ладожская была замечательной женщиной: светловолосая, небольшого роста, она истончала своим присутствием тёплую и светлую атмосферу, распространяя свой необыкновенный ореол на всех людей, заботой окружая каждую живую душу возле себя. Это было исключительно, такого Лина никогда не видела в жизни больше. Она подолгу говорила с девушкой, обсуждая самые мелкие вопросы, существование которых прекрасно читала на лице её, чудесно чувствуя границу между мелким и мелочным, никогда не скатываясь до последнего. Лина очень переживала отъезд отца из страны, спешный и нелепый, и Софья догадывалась об этом.
- Отец всегда с собой, Геля – мягко произнесла она в одну из немых минут, что проводили они вдвоём в ожидании Кости – Ты это и сама знаешь, ведь он – не бездушный слепок в твоей душе, девочка, а живой и правдивый голос. Прислушайся-ка! Он и сейчас что-то шепчет тебе.
Лина покорно вслушалась в свою душу. С удивлением она осознала: то, что принималось ей раньше за внутренний голос, оказалось ничем иным, как беззвучными советами отца, его опыта и любви, отца, неустанно беспокоившегося о дочери. Вот он, заботливый и спокойный шёпот его, родившейся в ней в часы их счастья, шёпот, который переживёт и Лину, и её папу, и будет жить в густых синих туманах, буйных багровых закатах и зелёных светлячках.
- Вот видишь – улыбнулась Софья и произнесла слова, которые Ангелина Констовская запомнит на всю жизнь, будет часто повторять, будто оберег от давящего одиночества – Геля, пока над головой одно и то же Небо, расстояний не существует.
Они проговорили весь вечер. Даже когда вернулся Костя, Лина не захотела идти гулять. Так они и сидели вдвоём за стареньким столом и слушали его маму…
Уже много лет спустя Ангелина Констовская в старом доме родителей, гладя переплёты забытых книг, сдует пыль с фотографии, навеки выхватившей кусок из того времени, запечатлевшей в покое матовой бумаге тихие улыбки Софьи, Кости, и её, её, девочки Гели улыбку, наивную и какую-то застенчивую, растерянную. Вот что вырвал объектив - время, когда мать Лины совсем забыла о ней, уехав жить к любовнику, оставив девочку шестнадцати лет одной, предоставленной самой себе. Катерина Констовская полагала Ангелину взрослой вздорной девкой, сидящей на шее у неё, любимой, и считала, что это пойдёт на пользу избалованной папиной дочке. Началась длинная череда дней, подаренных скупою Судьбою Косте и Лине. Их дружба постепенно тлела, чтобы из маленького розового уголька взаимного интереса превратиться в багровый огонь любви, вспыхнуть новой звездою. Они гуляли по набережной вечерами после школы, кормили уток свежими булками, а бездомных собак – школьной колбасой. Фонари подмигивали им со столбов оранжевым светом, и в этом свете кружились и кружились осенью листья, зимою – снежинки, весною – живая сырость, летом же – перья ангелов, тополиный пух. А Геля и Костя смотрели с высоких холмов на спящий Город, светивший им тысячами разноцветных огоньков, пели дивные песни и, взявшись за руки, читали друг другу стихи. Казалось, это счастливое общее одиночество двух ищущих Жизнь душ будет длиться настоящую вечность, совсем как длится бег звёзд по пустынному Небу. В каком-то смысле, так оно и случилось. Через отзвеневшие годы Ангелина Констовская, взирая из окна пустого дома сквозь мокрые-мокрые слёзы на буйство грозы, подумает, что где-то в иной Вселенной юноша и девушка продолжают тесно прижавшись друг к другу сидеть у разгорающегося костра, и услышит ожившую песню их:
А когда надоест,
Возвращайся назад –
Гулять по воде… Гулять по воде,
Гулять по воде со мной!
Иначе распорядилась судьба, охладила души их, и бросила в разные земли спящей Европы. Линина мама решила уехать к морю, благо были средства на новый огромный дом. Лина и Костя были обречены расстаться. И причины крылись в них самих: любить вечно можно лишь в вечной разлуке, такова истина, родившаяся на свет много тысячелетий назад. Прощались они спокойно, без слёз, упрёков… Только одна фраза прозвенела в холодном воздухе приговором: “Пока над головой одно и то же Небо, расстояний не существует, Костя… Расстояний не существует, Лина… Не… Существует… Расстояний... Под… Небом”. И едва вспыхнул и погас последний слог на языках, они поняли, что прощание кончено и кончена счастливая сказка, которой Лина и Костя жили, из которой их вышвырнуло теперь могучей волною… И никогда им не встретится, никогда, никогда не увидятся больше нескладный Котя Ладожский и худая Геля Констовская, только лишь у иных существ, стройной Ангелины Констовской и сутулого от тяжести дней Константина Ладожского есть малый шанс на встречу… В этом мире.
* * *
Навес провис от бушующей небесной влаги: сотни струй срывались вниз и с ожесточением разбивались о кровоточащую водой землю. Но облезлая краска перил помнила совершенно иной пейзаж. И тёмная синева очей Ангелины тоже… помнила.
Это был солнечный вешний день, когда зазвенел во дворе сиреневый май, разгулялся в лазурной выси. Через пение птиц к девочке Лине, стоявшей у свежевыкрашенных перил, прорвался звук подъезжающего автомобиля, властно взял за хрупкое плечо и погнал кошкой к калитке. Конечно же, это был отец – как всегда высокий, худой, бледный, хмуро улыбавшийся, светлая голубизна глаз пробивается мягкими лучами сквозь толстые стёкла очков.
- Привет, малыш – дрогнувшим голосом шепнул Лине, обнимая её
- Здравствуй, папа…
- Ты совсем не похожа на.. неё – удовлетворённо произнёс отец
И Лина по одному уже этому замечанию, маленьким чутким сердечком поняла, что отец приехал прощаться, уезжать надолго, если не навсегда.
Он зашёл в дом, перекинулся с Екатериной парой слов. Девочка услышала крики матери. Отец вернулся к Лине всего через несколько минут, ничуть не изменившись в лице – на него всегда оскорбления бывшей жены производили мало впечатления. Он взял Лину за влажную руку и они неторопливо пошли туда же, куда и всегда: в золочённое одуванчиками майское поле…
- Здесь трава сильнее всех слов… - проговорил папа – Лина… Ты знаешь…
 - Знаю… - пробормотала девочка, отчаянно сжав его ладонь, боясь потерять, не желая отпускать
- Мне придётся уехать – мягко начал он – Далеко из России. Сказать честно, не знаю, вернусь или нет.
Лина ещё крепче вцепилась в его руку.
- Дочка, быть живым непросто… Но ещё сложнее быть мёртвым, потому что никогда уже не сможешь исправить ошибки, что наделал в пути по земле – задумчиво сказал ей отец – Помни об этом, дорожи своей жизнью и жизнями близких, никогда не делай ничего опрометчиво, слышишь? Не будь как я!
- Да, папа…
Она поцеловала его в щёку. Потом долго ещё гуляли и отец много говорил, и все слова его остались в тонкой лининой душе.
- Сжечь письмо легче, чем отдать – говорил он – Забыть тёплые слова дорогому человеку проще, чем их сказать. Нет простых путей, Лина, лживые они и ненужные тебе.
Отец сказал это уже у самой машина. Сказав, остановился и молвил: “ Да.… До свидания…”, прижал к себе свою дочь, погладил по голове…. Мать так и не удосужилась выйти к калитке и Лина одна считала секунды, прошедшие с момента его отъезда. Раз! Машина уже у соседских грядок. Два! Проехала мимо яблонь. Три! ...
* * *
Крыльцо помнило и другие несчётные мгновения, мёртвым грузом времени лежавшие на крыше. Если кто-нибудь спросил о них, крыльцо заскрипело бы и повело неторопливо свой рассказ о том, как…
* * *
Как сентябрь позолотил сад и обагрил красным цветом калину, сентябрь, минувший много лет назад… Тогда в уставший от летнего зноя сад неслышно вошёл листопад, нежным касанием золотых рук успокоил осенний воздух, оживил мёртвую тишину музыкой шорохов и тихо оплакал её звонкой песней листвы. В то время чувство тоски по отцу уже стало неотделимой частью Лины, без которой не представляла она мир вокруг. Тосковала она по тому сказочному тёплому ветру, который так ласкал когда-то грудь её, который так просто и понятно звался: “папа”, сильный и прекрасный. Пахло сухими листьями, и веял в этом запахе тот неповторимый и необъяснимый аромат, что всегда был будто звоном высокого Млечного Пути, который стелется в небе осенними ночами: томяще-сладкий и терпкий, он всегда был неотъемлемым оттенком феерии вянущих красок. Аромат был близок сердцу девочки, вместе с ночною грустью колыхался подобно ему, и, казалось, был в нём с рождения Лины, да и как могло быть иначе, ведь они, с Сотворения были вместе – Лина и аромат, Аромат и Лина…
И ещё один запах всегда властвовал здесь, гуляя с осенью: вкусный запах зрелых сочных яблок, что тяжестью своей наклоняли родившие их ветви к бледно-зелёной траве. Годы спустя скрип досок воскресит в памяти А. Констовской всё это, скрип вернёт тот момент, когда в очередной раз свежим одеялом легла темнота на сгорбившиеся подсолнухи. Темнота привычным движением высыпала из чёрного мешка на высокое ясное Небо как крупинки соли далёкие миры: туманности, планеты, звёзды – застывшую немую вечность. Роса ещё спускалась на траву, в последние разы перед белым безумием природы. Лина снова пошла в сад: там она проводила долгие вечера и осколки ночей наедине с этой картиной. Но внезапно для девушки на холст свежими мазками добавили тёмную женскую фигуру на скамейке, дрожавшую от рыданий. Это была её мать, распущенная, с покрасневшими аметистовыми своими глазами. Млечный Путь как всегда разливался бледной струёю высоко над Линой и её… мамой. И девушка поняла, что мать плачет по той вине, что осознала перед дочкой, что жесткое сердце её тронула трепетная грусть по часам, которые никогда не свершатся уже между ней и Линой.
- Дочка… - всхлипывая, прошептала Екатерина Констовская и Лина ясно услышала как слёзы падают солёным дождём на мокрую землю.
Лина увидела в свете звёзд, как мама опустила глаза, не решаясь шепнуть ей: “Прости”.
- Мама! – крикнула она, кидаясь к женщине, которую даже и не привыкла звать так…
Долго сидели они обнявшись и плакали, а Луна лениво плыла у восточного горизонта.
* * *
Тянулись секунды, секунды падали вниз, превращаясь в неимоверное число капель дождя, бьющихся о мягкую грудь дома. Ангелина выбежала навстречу объятиям ливня, и тот мёртвой хваткой вцепился в неё. Ночной ливень холодными брызгами гладил её бархатные тёмные волосы, грубо ласкал её бледную кожу, омывал от слёз лицо, целовал руки, плечи, стан. Ангелина твёрдо шла по петляющей тропинке в гору, к вьющейся в поле грунтовой дороге. Дом был уже за спиной, чёрной громадой прошлого высился позади: все яркие цвета минувшего, все слёзы, улыбки и поцелуи таились в абсолютной черноте. Но девушка не оборачивалась. В ней появилось странное безразличие к своей судьбе, будущее стало ей настолько безынтересно, что Ангелина в который раз не могла поверить в собственное существование. Эта болезнь гналась за ней с детства, отступая, но всегда возвращаясь – казалось девушке, что не её душа таится в этом теле, она где-то далеко, неизвестно где, но уж точно... не здесь.
* * *
Но рёв смолкал, дождь шёл вместе с Линой в поле и поступь его стала тихой, задумчивой. Ветки плакучих ив мокрыми гладкими листьями прикасались к ней и вели, вели через грязь и слякоть, заросли молодых стройных берёз, среди которых ей на миг показалось… или… вернее, она увидела Ладожского. Он стоял, не глядя в её сторону, серый неясный силуэт, вперивший взгляд в чёрное Небо. Мелькнула последняя зарница и видение исчезло. Но Константин Петрович Ладожский в миллионах шагов от берёз мог поклясться, что в сиянии закатного луча поймал только что взглядом белое лицо, обрамлённое волнистыми волосами – лицо Ангелины Констовской…
Успокоившийся ветер вместе с тёмными тучами унёс видение. Звон дождя смолк, словно наконец где-то в высоте иссяк исполинский фонтан. И тогда иной, северный ветер принялся за дело. Лина босиком ступала по высокой траве, и приятнее не было ковра на планете, чем зелёный ворс мягкой травы. Она шла по отцветшим ромашкам и одуванчикам, а северный ветер рвал паутину облаков над ней, наконец обнажая синее небесное платье. Удаляясь от дома, Лина знала, что он где-то далеко помнит о ней, что прошлое не ушло бесследно, что оно притаилось мхом на старых досках и глядят на сегодняшний день грустно и страстно. И ветер… ветер принёс это понимание, о сколько же может принести и унести, отнять и подарить, волшебный северный ветер!
И он принёс с собой телефонный звонок. Весь промокший и удивительно как ещё работавший мобильник в кармане прилипших к ногам джинсов ожил.
Ветер звенит каплями на васильках.
- Алло, дочка?
Слова отца где-то далеко, за многие тысячи километров произнесённые, превращаются в миллиарды импульсов, несутся над горами и морями, океанами и пустынями с огромной скоростью, чтобы врезавшись в антенну снова стать словами, утонувшими в родном ухе дочери.
- Папа…
Небо чистое… Уже ни облачка на нём, только синее, тёмно-синее, до черноты тёмное одеяло. И голубые, жёлтые, белые, оранжевые лучистые огоньки выстраиваются в причудливые узоры и весело подмигивают с одеяла траве, дому, изумрудным собратьям – светлячкам, и Ангелине Констовской, замершей в гуще этого простора.
- Что это, папа? - спросила девочка Лина и вопрос её за доли секунды мимо огоньков долетел до отца
- Звёзды, дочка… Звёзды…

Июль-август 2008


Рецензии