Джаззоидт на гастролях
Молодой врач, амбициозен. Диагноз «шизофрения» отменён на данном этапе развития психиатрии. Теперь люди, страдающие душою, распределяются не так чётко по признакам поведения, как раньше. «Шизофрения» сейчас называется «шубейка», это более расплывчатое понятие, и корень его не в слове «шуба», а в каком-то латинском словосочетании.
Молодой писатель, амбициозен. Он отправляется в психиатрическую больницу, узнав в интернете, что выведено новое лекарство, позволяющее справиться со страдающей душой. Врач и писатель – школьные приятели, волею судеб встретившиеся на улице Потешной города Москвы спустя десять лет после выпускного бала, решают, что писатель вполне подойдёт на роль подобного волонтёра и будет рассказывать о всех переживаниях, происходящих с ним, откровенно. Это поможет как развитию карьеры психиатра, так и даст матерьял для размышлений молодому мыслителю. Во всяком случае, они на это надеются. Лекарство будет вводиться в тело пациента неизвестным ему образом, чтобы не было соблазна от него увильнуть. Если писателю станет плохо – физически, морально и вообще невыносимо – его выведут из лекарственного курса и прочистят организм капельницами.
На том и порешили. Врач следил за пациентом. Писатель писал. На ваш суд, достойный читатель, представляется результат работы пишущего, рассматривающего происходящую душу свою. Какого результата добился амбициозный психиатр, мы, как бы ни хотели, никогда не узнаем…
Неча на зеркало пенять, коли рожа крива.
(русская пословица)
Это царство мёртвых. В каком-то смысле. Люди незаметно меняются. Лозунг: «Помалкивай и ешь!» Люди постепенно каменеют, изнутри. Снаружи – кто во что горазд, чтобы создать фешенебельный фасад. Полуметровый слой штукатурки. Вещи покрываются пылью. Аппетиты звереют. Потребность испытывается только по поводу приёма пищи. Я вижу собственное бессилие, каменею, превращаюсь в каменный мешок. Бунтарь остаётся один на отколовшейся льдине. Бурная река сносит всё, что в неё попадает дальше и ниже. Человечьи массы рвутся в бой, кто на что успел запрыгнуть. Время всё глубже увязает в забвеньи. Время летит в пропасть. Мои глаза теряют осмысленность. Еда покрывается пылью. День за днём. Слой за слоем. Этот ясный день в могучих деревьях, увиденный в окошко из заперти царства мёртвых. Я вполне допускаю некоторый, неизвестный мне смысл. Я – единица человечьей массы, имеющей одну на всех ненасытную каменную утробу. Мои глаза постепенно становятся резиновыми, и в них крепкой иглой проколот зрачок.
Мы со стариком договорились так: если у меня что-то есть – я с ним делюсь, если у него что-нибудь появляется – он делится со мной. Мы закрепили договор сухопарым рукопожатием.
Я его спросил, как он попал сюда. Он медленно – настолько медленно, что мне уже захотелось встать и уйти как можно быстрее, чтоб не слышать ни звука его скрежещущего голоса – закинувшись телом к груде камней, насыпанных сзади, ответствовал:
- Я служил здесь недалеко. В Берутове. Два дня в лесу ночевал. Видно меня там просквозило насквозь. С тех пор вот и ноги плохо ходят. Потом вышел и до города добрался. Ко мне двое подходят и говорят – «Деньги есть?» Два рубля у меня было. «Хлеба, - говорю, - купить где можно?» Они, видать, поняли, что у меня, за плечи повернули: «Иди вон туда, вверх, там палатка будет». А там пирожки не пирожки, а эти, с вареньем внутри…
- Ну понял, понял! Дед! Тоже не помню, как называются. Это когда было-то? Сколько сейчас вам лет?
- Шестьдесят…
«Да уж, выглядишь ты на все восемьдесят. Неужели два дня в лесу наложили такой отпечаток?» - прошумела в голове мысль. Но вслух я промолчал.
- Женщина у меня здесь есть, знакомая. «Я тебе помогу», - говорит. Да и куда я такой весь? Так что когда они ругаться начинают, я им спуску не даю. Тут по-другому никак. Коли огрызаться не будешь, сожрут тебя со всеми потрохами, сожрут и не подавятся…
- И выплюнут, - задумчиво добавил я.
- Да.
«Дай договорить человеку! Что ты его перебиваешь всё время? Не стыдно?» - прошумела ещё одна мысль.
Деревья шумят. Птицы в деревьях кричат, переговариваются, перекликаются. А соловей поёт заковыристо, то ли сам собой наслаждается, то ли суть его такая расписная – петь. Не поймёшь. Поэтому и не пытаешься понять. Поэтому сидишь, уткнувшись спиной в нагретую груду, думаешь о том, что хорошо бы чего-нибудь съесть. Живот набит туго, кишки не работают, а голод всё равно здесь. Сидим мы с дедом и ждём, когда нам есть принесут.
Хорошо хоть курить есть. Пока. Мы закуриваем. Из дедовской пачки.
- Ты здесь? – спрашивает почему-то дед. Я огрызаюсь:
- Нет. Это тебе показалось.
Вдруг передо мной появилась визуальная галлюцинация в виде стеклянного куба с прозрачной длинной стенкой метра в полтора, зависшего над зелёной от травы землёй на расстоянии двух вытянутых рук на уровне моей головы. Внутри куба со скоростью стиральной машины люди жили в квартире. Муж с женой в возрасте. Они начали с того, что въехали в эту квартиру. Занялись ремонтом. Муж вычищал шкуркой паркет. Жена бесконечно говорила по телефону и резала летом – свежие овощи, а зимой – овощи варёные. Маленькая двухкомнатная квартирка, где они в две секунды снесли одну из стенок, ещё в четыре секунды обставили и обклеили стены, посоветовавшись с дизайнером в жёлтой жакетке, навесными мебелями и полками для книг. В заднюю комнату внесли огромную, чуть облупившуюся двуспальную кровать, занявшую большую часть пространства. По вечерам мужчина читал на ней газеты в свете напольной лампы, а женщина перебирала кипы ученических тетрадок, видимо, проверяла их, в свете лампы, стоявшей на небольшом письменном столе. Я успел рассмотреть, что стол был покрыт исцарапанным стеклом, под которое были засунуты фотографии детей и взрослых. В передней комнате главенствовал полужёлтый высокий диван, и редкие гости, остававшиеся зачем-то на ночь, спали на нём, раздвинув его в длину человеческого роста.
Через три минуты эта обыкновенная пара, посоветовавшись с дизайнером в малиновой поблескивающей жакетке, снова делала ремонт. А чем он закончился, я не увидел, так как куб погас, как и светившее на лужайку солнце, заслонённое тяжёлым массивом тёмно-асфальтовых туч.
Резко похолодало от зашумевшего жестью ветра.
- О, - сказал дед, шмыгнув носом. – Ты что, его выключил?
- Не понял, - ответил я, кутаясь в хлипкие не по росту одежды. Встать бы, подвигать членами, пройтись или пробежаться. Так нет, мы как примёрзли к каменной груде. Костёр развести, раз замёрзли. Так нет, ума хватило на то, чтобы снова закурить. Причём, дед внезапно стал бурчать, что если у меня сигарет нету, так и курить значит пора бросать. Потом добавил, что зажигалка у него заканчивается.
- А кто тебе какао в баклажку утром выпрашивал у поваров, а? Ты думаешь, так просто? – завизжал я. - Да им легче вылить эти остатки, чем поделиться с кем-нибудь из нас! Ты же знаешь, что такие просьбы чреваты конфликтами!
- А бутылка моя. Найди себе бутылку и наливай, - пробурчал дед.
- Ну ты даёшь, Анатолий! Ну ты даёшь! – я инстинктивно полез в карман короткорукого пиджака и нащупал пустую пачку, где лежала одна сигарета, и засунута за целлофан обёртки белая таблетка. – Дай хоть прикурить-то, мормон вонючий!
Дед протянул свою цигарку, солнце снова засветило. И тут появились два куба тех же размеров на том же расстоянии. Я, чтобы не терять концентрации, застыл на месте. Из прежнего куба муж с женой, возраст которых клонился к закату, выпрыгнули, как дельфины из аквариума, и не оставив по себе размашистых брызг, острыми ножами вошли в горизонтальную плоскость второго, нового куба. Первый тут же потух.
Второй куб оказался телевизором, где муж и жена оказались соперниками в шоу «Дебилизирующий драйв». Они уже не были мужем и женой. Им предстояло съесть на скорость колбасы длиною в боулинговую дорожку. Они заталкивали в рот колбасы, запивали пивом, дёргали головами не хуже порноактёров. Подстриженный под полубокс ведущий прыгал от одной дорожки к другой и возбуждённо выкрикивал что-то в мятущийся туда-сюда объектив. Звук был выключен. Я не люблю звук телевизора. Для того, чтобы уничтожить заживо мозги, вполне хватает изображения, которое в данном случае подпрыгивало и чуть ли не мигало. Кабы дед видел всё это, его бы при его состоянии нервной системы прищучил наверняка апоплексический удар. Но я стойко вмёрз в лужайку и старался не моргать. Канал переключился, и муж с женой теперь пили водку – кто больше за один глоток. Настоящее пиршество для глаз! У меня что называется засосало под ложечкой. Но тут вовремя началась реклама, я отвернулся, раскочегарил потухшую сигарету и обошёл вокруг нашего становища. Огляделся пристально на шелестящие выпуклые деревья и соскучился по меняющейся фонтанирующей контрастами телекартинке. Тщетно я врастал в землю в том же месте – галлюцинация ушла. Зато ожил дед, переведший с громким хлюстом и всхрипом дыхание и сказавший:
- Охренеть!
Раздался зычный клич от бывшей работницы обувной фабрики:
- Пятое отделение! Выключаем телевизоры! И идём обедать!
Проходя мимо безуспешно старавшегося вернуть чудотворную способность галлюцинировать меня, она потрепала опять же меня по плечу:
- Серёжа, идём обедать, - ласково и незлобиво.
Расцветший от внезапной нежности – пускай даже она является для них средством нами манипулировать – я мяукнул еле слышно:
- Да, конечно.
Вообще-то, когда тебя под караулом препровождают куда-либо, то идти неохота. Когда тобой помыкают и командуют, то двигаться совсем неохота. Хочется взбрыкнуть или двинуть кому-нибудь по наглой харе. Но как только эта харя, внутри которой находится индивидуум, который исподволь тебя побаивается, и побаивается именно того, что ты ему по харе двинешь, начинает разговаривать с тобой по-доброму, ты сразу стихаешь и думаешь, что никакая она не мразь, а просто так вышло, просто нужно ей, этой харе, как-то жить, и что далеко не сладко ей тут работать и т.д. и т.д.
Вообще-то, когда за тобой постоянно надсматривают, контролируют каждое твоё движение и слово, тебе хочется протестовать или совсем не обращать на них внимания. Бывает, что злит тебя то, что благодаря их неусыпному наблюдению, ты сам получаешь возможность наблюдать за собой. И с одной стороны, у тебя пропадает всяческая мотивация что-либо делать, а с другой – ты видишь бессмысленность своих перемещений в пространстве, и тебе становится безразлично и пространство и перемещения в нём.
Когда же ты – нескоро, ещё нескоро – выходишь на свободу, то ты явственно видишь, что никакая это не свобода, что всё, грубо говоря, идёт от живота. Ты должен что-то есть. Голод и холод управляют тобой и твоими смыслами. Какая уж тут свобода! Ползай и помалкивай, а то отберут и это. Либо отрасти зубы и когти и отбирай сам.
Получается только один аспект свободы – свобода отбирать у кого сможешь.
Вернёмся к не совсем понятному выражению из поза-позапрошлого абзаца – «протестовать или не обращать на них внимания». С протестом всё ясно. Протест – естественная реакция живой души на несправедливость и боль. Не обращение же внимания есть реакция души, испытавшей невозможность установления справедливости в нашем мире, и понявшей, что боль есть неотъемлемая часть нашего, человечьего, существования. Не обращение на «них» внимания – где под «ними» подразумеваем любую жизненную ситуацию, обстановку и людей, в них находящихся – есть единственный доступный моему пониманию аспект абстрактного понятия «свобода».
Также надо отметить, что «необращение внимания» возможно только при условии, что внимание присутствует, то есть ты на что-то его всё же обращаешь, то есть ты всё-таки куда-то стремишься, чего-то хочешь. Вот тут важный момент – куда ты стремишься и чего ты хочешь? Всё остальное, как говорится, по барабану. Остановимся пока на этом.
В это время шёл обед.
Длинные отполированные столы, вдоль которых мы сидим, покрыты разводами от тряпки дежурного, вытирающего крошки и лужицы пролитой и разбрызганной пищи. Главная нянька смены толкает по ним с одного конца алюминиевую тарелку с ложками, и сидящие по обе стороны стола психобольные, ворча и покрикивая друг на друга, проталкивают, взяв себе по ложке, эту тарелку дальше, до другого конца стола. Таких столов в этой душной столовке несколько десятков в главной психушке вселенной, тянущихся на сотни метров в десятки параллельных рядов. Вслед за ложками нянька толкает лоток с порциями хлеба, фабричным голосом перекрывая возникающие тут и там словесные конфликты клиентов. Затем по столу медленно передвигают фарфоровые тарелки с супом.
- Давай-давай, толкай дальше! – грубым голосом вещает здоровенный шизофреник с другого конца стола.
- Это же казино! – восклицает негромко артистичный ублюдок. – Как фишки метать.
Он прав, когда всё съедят и выпьют, в обратном направлении и с большей в силу своей опустошённости скоростью понесутся ложки, тарелки и гранёные стаканы по полированной поверхности стола.
- Ты уже здесь? – спрашивает сидящий рядом дед Анатолий.
- Нет. Тебе показалось, - говорю я сыто и в шутку.
- Рты закройте! – бухает громила во главе обратного по отношению к главной няньке смены конца стола.
«Ух, как бы я ему двинул», - проносится вспышка ненависти в голове. Проносится и тухнет в круговороте этого балагана лицемерия и сдерживаемой из последних сил боли. Выжатые и высохшие, как корки, мы ждём…
[ Люди, стремившиеся куда-нибудь, каждый в соответствии с выбранным им направлением; люди, которых становилось всё больше и больше, благодаря «хорошим условиям жизни» напоминали заряженные частицы, стремительно следующие каждая своим путём. Но вот в пространстве их жизнедеятельности стала ощущаться нехватка этого самого пространства. Они, в своём отдельном движении, в своей философии «побарабанизма» стали натыкаться друг на друга и травмироваться от этих стычек. Чтобы расчистить себе свободное место для «своего пути», «своего стремления», начали устраивать войны, маленькие и большие. А выходило так, что погибшие в этих чистках пространства отметались на специально отведённые участки, куда их утрамбовывали и максимально плотно друг к другу, обездвиженных, складировали. Мертвецов обычно прячут под землю, ведь люди не камни, они достаточно быстро распадаются на элементы и становятся самой землёй. Но людей становилось всё равно всё больше и больше, к тому же люди, повзрослев и поумнев, отменили, запретили войны. И вот они, живые, стремятся каждый в своём направлении и неизбежно натыкаются друг на друга, и в невозможности убивать друг друга натурально, убивают друг друга исподволь. И души их превращаются в камни. Вопрос же состоит вот в чём – как жить, чтобы каждый мог добиться того, в чём он видит смысл своей жизни, когда эти смыслы переплетаются и противоречат друг другу? Давить друг друга пробовали – превратились в груду камней и испытали нехватку тепла. Больше так не хотим. А как тогда быть? ]
…когда закончит есть последний, уткнувшись в ладони исхудевшими мордочками, или скрестив на груди руки, или с отвисшей челюстью и нескрываемой злобой в обессилевших глазах. Или в пустом как вселенная черепе и отсутствующих зрачках.
Добро пожаловать – апофеоз бессмыслицы, апокалипсис человечьих отношений, где всем правит Голод и Холод. Никаких шор возвышенных идей и штор идей практических. Всё распахнуто и обнажено и запихнуто в душную коробку столовой.
Поднимается галдёж.
- А добавка будет?
- Вы скажите там, где вы пищу получаете, мол, больные жалуются, что совсем нет соли. Хорошо?
- Так, мальчики, сидим, не надо вставать!
- Эй ты, дурак, тут умывальник не для тебя поставлен!
- Как мне надоело всё это! …!
- Не говори! Надоело до судорог.
- Какой тебе добавки! Ты это сначала съешь. Всё отделение тебя одного ждёт!
- Что, закашлялся, старик? И по спине-то ударить тебя некому, бедолага.
- Идиотизм.
И т.д.
Вот поели – и опять на холод. По палатам. Нас со стариком – на среднерусскую возвышенность. Я успеваю проскочить к раздаточному окошку и попросить хлеба с собой. Мне протягивают два тёмных кусочка. Я быстренько засовываю их в карман.
- Спасибо. Большое.
- На здоровье.
- И вам спасибо, - говорю я стоящей на выходе сотруднице. Мужчин здесь, не считая пациентов, сегодня нет. Плохо платят. Женщины тащат с кухни домой всё, что можно утащить. Для них это единственный доступный аспект свободы.
В стремительную щель захлопывающейся двери я слышу:
- Ну ладно, Дим, успокойся, - манипулирует сознанием громилы старшая нянька.
Когда мы снова оказались вдвоём, дед, протряхнув с усильем забитые гарью мешки лёгких, сипло спросил неожиданно трезвым голосом:
- Мда. Теперь остаётся только выяснить, почему этот самый апофеоз беспочвенности и бессмыслицы у тебя описан с такой любовью.
- Не знаю. А откуда вы узнали, что я пишу? Что, заметно?
- Ещё как заметно.
- Не знаю. Как-то я вдруг согрелся, слух прорезался. Успокоился.
- Это сегодня ты успокоился. А завтра опять в тоску впадёшь.
- На то я и дурак. Мне можно. А я вот хочу у вас спросить – что вы думаете по поводу смерти?
- Чего?
Я повторил вопрос громче. Дед на глазах таял и терял трезвость. Я уже орал ему сквозь сложенные рупором ладони, прямо в ухо, как в пещеру, которая разрасталась и закрывала собой полнеба:
- По поводу смерти!
- Ха, чего о ней думать. Когда придёт – тогда и придёт. Сегодня так сегодня. Завтра так завтра.
- Вот и я говорю, - говорю я в успокоившейся природе. – Вот и я говорю, что постарел я и сижу стариком, чтоб колени параллельно, и руки на них положив – придёт, не спросясь, а живу я только когда выдумываю. При этом каким я руководствуюсь критериями, сам не знаю. Как утверждают братья Стругацкие – эксперимент есть эксперимент. Когда я чувствую, что шаркнуло или там – шарахнуло, когда я чувствую удовлетворение и мирную вычерпанность нутра, тогда я, как бы это сказать… счастлив, что ли.
- Дурак ты.
- Спасибо вам за добрые слова, - после обеда мы не клокотали и не брызгали слюной. – Закурим, что ли?
- А у тебя есть?
- Найдём, я так думаю.
- Ладно уж, угощу тебя, убогого.
- Да, угостите, пожалуйста. Вот Буковски говорил, что писать надо пивом и кровью. Я же пишу духом и плотью.
- Больно заковыристо у тебя.
- Да. Согласен. Закроем тему.
- Ты там посмотри, может, за камнями пакет нам оставили.
- Кто это, интересно, нам будет пакеты оставлять?
- Ты не гавкай, а посмотри.
Я обошёл булыжную груду и увидел в одном из углублений белое пятно, оказавшееся при ближайшем рассмотрении полиэтиленовым пакетом, в котором одиноко лежал пластиковый квадратный стаканчик йогурта. Забыв о существовании деда, о своём существовании и о существовании как таковом, я сдёрнул со стаканчика крышку-фольгу и, достав из кармана пиджака выпрошенный в столовой хлеб, залезши им в белую субстанцию, принялся шумно поглощать содержимое. Съевши две трети, я вспомнил о деде, и мне стало неприятно и немного стыдно. Надо поделиться с дедом, однозначно. Но чем тут делиться? – тоже непонятно. Если бы было два йогурта – тогда другое дело. Или надо было этот весь ему отдать. А делиться ста пятьюдесятью граммами, конечно, символично, но не более.
- Ну где ты там? – проворчал почувствовавший неладное дед.
- Да тут такое дело, - пробормотал я и вышел с почти пустым синим стаканчиком на суд человечий.
Анатолий, конечно, обиделся, отвернулся и полез за сигаретами. Я, вспомнив, что у меня курить нечего, бросился перед ним на колени.
- Дед, ну извините! Вот, смотрите, тут осталось ещё немного… - комкающимся голосом просил прощения.
- Вот и ешь, раз самый голодный.
- Боже ж мой! Из-за каких-то ста пятидесяти граммов, - я проверил информацию на этикетке. – Ста шестидесяти пяти граммов! Анатолий, так жить нельзя! – я плакал и быстренько под шумок доедал остатки. Организм требовал витаминов, не количества просил организм, а качества.
- Не знаю, - дед окончательно отвернулся от меня. – Тебя за язык никто не тянул.
«Тянул, старик, тянул. Тебе-то что, ты старый, у тебя кожа как у мамонта. А у меня вон трескается и протекает в уголках рта. Мне вещества нужны, я жить хочу!» - вот какая мысль проковыляла у меня внутри лба.
Итак, отвернувшись друг от друга, мы сидели у каменной кучи, а солнце то светило, то снова пропадало в тёмно-асфальтовых кучах, и было совсем не жарко. Тела наши, отъединённые в одиночку, медленно замерзали. Вопрос о том, чей это был пакет, был совершенно неинтересен.
Как бы то ни было, но здесь мы находились вдвоём, пускай даже и в совместном одиночестве. Мы были вдвоём. Если не считать огромных тёмно-зелёных деревьев и усыпанного одуванами пологого ковра травы. К тому же у старика Анатолия имелся источник огня, и хотя старик постоянно сетовал на то, что кирдык приходит зажигалке, пока что источник имелся.
На самом деле нас было четверо. Сюда, в эту часть больницы, переводят людей, состояние которых не внушает опасений, и отсюда прямой путь к выписке. Вчера сюда, к нам, привели пятого, но он посидел-посидел да и попросился обратно, объяснив, что у него в такой замогильной тиши «башня едет». Его отвели обратно – в набитую до отказа палату номер шесть, где по его мнению были «ребята», рядом с которыми, перемежая бесконечные курения табака бесконечным ниочёмным трепом, он чувствовал себя и живым, и весёлым.
А нас на пологом травяном ковре было четверо. Один паренёк – Рустик – постоянно тусовался при кухне и за время моего отчёта ещё ни разу не появился возле каменной кучи, меня тоже только вчера перевели сюда. А стародавними обитателями равнины были дед Анатолий и некто Юра, лежавший всё время на кровати под одеялом с головой и не подававший ни признаков интереса к тому, что происходит вокруг, ни признаков жизни помимо исхода в столовую.
Поэтому можно сказать, что нас было двое. Природа обычно молчит или шепчет, а человеку очень трудно без общения с себе подобными. Вскоре появилась медсестра с послеполуденной дозой таблеток – лимит общения исчерпывался двумя-тремя фразами с ней. А потом – тихий час. А потом мы всё равно помиримся.
Тихий час у нас тих только по схематичному названию. Я по обыкновению этих дней уставился в просмотр индивидуальных галлюцинаций, а дед делал вид, что спит. Вокруг шумели деревья, и издалека доносился голос радио, обещавший похолодание и переменную облачность.
Включили телевизор, и мы, толкаясь, побежали к креслам из искусственной кожи – ничего не поделаешь – кто сильнее, тот и победитель. Закон у нас такой: кто первый включит канал, тот и решает, что все остальные будут смотреть. А по большому счёту разницы нет, что смотреть – везде дерьмо есть дерьмо, не так важно, жидкое оно или твёрдое. Я, поскольку уже давно не занимался физической активностью, плёлся где-то в хвосте потока. Дед хитрил по-своему. Когда я дошёл до смотровой площадки, шла долгая политреклама материнства. Рассказывали про правильное поведение в условиях ношения плода; про новорожденного, причём политспонсоры не преминули ввернуть саморекламу, объясняя, что их салфетки самые лучшие, что салфеток этих несколько видов, что они не раздражают кожу малыша и не щиплют глазки, когда вы вытираете с него пыль и грязь, поясняли на примерах, как идёт умственное и физическое развитие ребёнка. «Россия должна рожать!» - таким активным лозунгом ролик заканчивался.
«Откуда всё-таки взялся пакет в камнях?» - подумалось мне.
Вот на тебе! Вспомнил! О чём ты думал раньше?! Где врачи?! Что за дерьмо!
- Не знаю, - пробурчал Анатолий, - а только я устал, и мне неважно, хитёр я или справедлив. Усталость – она для всех одна. Я хочу остаться здесь.
- Ну да, - поддакнул я, обрадовавшись, что дед оттаял, - вам, конечно… У вас, естественно…
А мне вот рано ещё останавливаться, хотя перспектива кружить и выкруживать в кружащемся мире без смысла и понимания меня совсем не устраивает.
- Тебя тут никто и не оставит. Скажи ещё спасибо, что тебя вообще взяли, что ты воздухом московским дышишь. Скажи мне за это спасибо.
«Ах, спасибо, спасибо», - усмехнулся я про себя. В углу смотровой площадки, безуспешно запрятанный среди вёдер с комнатными разлапистыми и мохнатыми растениями стоял железный белый холодильник. Дверцы его подпирал огромный амбарный замок. Я слышал, как в голову одного из сотрудников отделения пришла искромётная мысль, которую он тут же выразил вслух:
- Надо бы его в зелёный цвет перекрасить.
Голод снова овладевал мною, и выражение подобострастия помимо моей воли наползало на лицо. Да ладно бы только на лицо! Оно захватывало и скукоженное шелушащееся тело и душу, присутствие которой я, идиот проклятый, ощущаю постоянно. Только в условиях идиотизма, хорошо знакомых любым сотрудникам любых учреждений, возможно это ощущение. Я не был пациентом и не был больным, я был специальным сотрудником – чужим среди чужих. Беспрепятственно извергая из себя различную дребедень, я внутренним центром тяжести склонялся к разрушению своей хилой и ханжеской скорлупы. Цветок цвёл во мне, ядовитый ароматический цветок. Единственное, чего я хотел всей душой – это не мешать остальным в их целенаправленных поисках цели и смысла, поэтому я предпочитал не двигаться, чтобы не сталкиваться ни с кем, но это романтика (утопия?), ведь даже если ты стоишь на месте, то кто-нибудь нет-нет да и стукнется об тебя, ведь остальные личности движутся… И об меня стукались, на меня налетали, штукатурка день за днём осыпалась, древняя…
Мои самобытные размышления прервал крик отчаянья. В соседнем отделении один из пациентов громко требовал дать ему ложку. Он упоминал про права человека, ему объясняли, что здесь ложки иметь нельзя.
- А чем я буду кисель есть? – визжал парень.
- Пальцами ешь, если хочешь, - хмуро отвечали ему.
- У нас отличные ребята, - ни к селу ни к городу говорила санитарка, - мы не можем тебя так просто отпустить. Успокойся, врачи всё знают.
- Я уже не уверен, что меня выпишут, - понижая тембра, забубнил клиент.
- А вот это ты зря.
«Выпишут, куда ты денешься», - принялся снова вязать умственное макраме главный герой этой жизни.
Мне было наплевать на главного героя, меня занимал вот какой вопрос – если смыслы и цели мы берём из окружающего мира, зная, что у каждого они свои, а на остальное усиленно не обращаем внимания, чтобы не терять концентрацию, тогда посмотрев на себя и мир со стороны, мы увидим бессмысленность существования. Сами ли мы выбираем себе цели? И почему, понимая бессмысленность, мы упорно продолжаем двигаться каждый в своём направлении?
- Потому что больше ничего не остаётся.
- Но ведь это полный беспросветняк получается.
- Вот здесь и появляется проблема. Ничто человеческое не вечно. А хочется вечности.
- Хочется?
- Да. Вечность, вера, Бог – это единицы одного идиоматического ряда. Рождённый ползать летать не может. Ползун ты или летатель?
- Я стойщик.
- А… ну-ну. Вот и стой себе.
«Сколько это времени я уже не сидел, закинув ногу на ногу? Решил, что не буду закидывать. Три дня, пять? Неделю? Такими неделями я жизнь свою и прохожу. Неделя – этап. Неделя – период. Всё меняется очень быстро. Я бессилен. Зато хитёр. Вера, Бог – единицы одного идиоматического ряда. Чувство вины, идиотизм моей жизни – единицы ряда другого. Мне некуда прорываться. Различные вещества делают меня разным. Я путешествую по мирам. Или обманываю себя, не признаваясь в своей неспособности быть полезным для других. А что мне остаётся? Просить у неизвестного всемогущества помиловать душу мою изнахраченную, нежную, слабую, как комнатный цветок. Вот и буду так жить постоянно. Сдохнуть? А что это в сущности такое? Говорят – я слабохарактерный. Но я не понимаю определение характера. Я – сквозной туннель, через который мчатся в угодных им направлениях различные субстанции. Не сила теперь решает проблемы, а хитрость – как выскользнуть, вывернуться, чтобы прийти к разочарованию. Характер – всего лишь погодное явление. Взгляните на природу – она меняется постоянно, при этом сохраняется в определённых границах. Взгляните на себя, люди – мы абсолютно погодное явление. Камни, конечно, хорошо, но ещё важен воздух, ибо он по существу прозрачен. И важен путь – ибо он неповторим», - с такими бурными или никакими мыслями я потихоньку впадал в послеобеденную спячку.
«А что будет дальше? – А дальше будет, как Бог даст, Бог, находящийся вне пределов досягаемости – единственного условия, когда к Нему можно обратиться. Если неизвестность, если оторванность – обращение к прошедшему все стадии фильтрации сотен поколений думающих на эту тему людей образу Бога, когда надоели и не канают больше все эти надуманные в медитативных уединениях образы, и я не верю в снисхождение, я верю в недосягаемость. И уж совсем скучно жить, когда преодолевать нечего. Всё сыто и гладко, а жизнь стремительно мчится вникуда. Я закрою глаза, закрою лицо ладонями и поговорю монологично с Ним, и тогда посмотрим… Птица – с ветки на ветку, из одного места в другое летает и не надоедает же ей так…»
Остановись, читатель! Ни к чему тебе этот прокислый компот!
Ну вот тебе на! В тихий час набили к нам на равнину целые стада пациентов. Особенно вот этого, зататуированного. Ох уж этот профессиональный выкруживатель! Вот таких, задушите меня плоскогубцами, больше всего не приемлю. «Теперь ни писать, ни думать. Вот тебе и «ребята», с которыми веселее! Всё, ухожу в несознанку. Встретимся позже».
Ведь вот что интересно – я тут нёс околесицу в одиночном соседстве с дедом, а как только вокруг появились люди, много людей – взглянул я на себя в зеркало, что в туалете повесили – осмысленность на лице появилась. Ну понятно – тогда-то мы как-то питались. Подойдём к прохожему, жалкие, в коротеньких штанишках – дай, мол, добрый человек, чего-нибудь вкусненького, а теперь - хрен тебе – выкруживатель главный появился, профессиональный прилипала – теперь, видно, опять голодать придётся. Сразу стал я серьёзным, жёстким и целеустремлённым. Во что бы то ни стало надо сохранить своё пространство халявы. Эх, дед, дед, как нам хорошо-то было в замерзающем бездействии. В ковырянии и высасывании из пальца. Не до индивидуальных теперь галлюцинаций.
За пределами куба резко потеплело. Мы открыли фортку – к нам только ветер и долетает. На улице теплынь, а мы опять согреться не можем. Фортку закрыть? Ну тогда вонь от битком набитых людей начнёт скапливаться.
Ура! Опять паранойя развесила по равнине флаги.
Я теперь понял – замкнутые пространства возникают не из-за запертости помещения, а из-за количества людей. Дай мне хоть весь земной шар – если там люди везде будут, то и он окажется замкнутым. Было бы что познавать, чему удивляться – вот тогда жить интересно. А так – спроси у прохожего – он тебе ответит – и ничего больше не надо. Поэтому приходится выдумывать.
И всё-таки от стекла, если подойти к нему и начать отжиматься от подоконника, пышет теплом, нагретым солнцем.
- А-а-а, какой ужас! Они забрали мою папку с записями!
- Ну и что?
- Да, понимаешь, графоманю я потихоньку, для себя, так, чтоб никто не видел. Душу, понимаешь, изливаю, а они забрали. Говорят, завтра отдадим. Знаю я их завтра! Концы в воду и ничего не докажешь. Хотя я понимаю, что с точки зрения вечности все эти мои всплески ерунда.
- Ну так вот. Успокойся. Ты ведь стойщик, насколько я помню. Как ты стоишь – на бумаге, что ли, или всё-таки в реальности?
- Это для меня одно и то же. Я ведь говорил тебе. Письмена мои – кровь и плоть моей веры. Без буковок этих корявых нет для меня ни жизни, ни реальности. Я выдуман, поэтому только в вымысле вижу свой смысл и цель.
- Расслабься.
- Надоело уже расслабляться! Я боюсь всего!..
Знамёна паранойи распускаются рядом с каждым золотым венчиком одуванов.
- Изнахрачен я, взлохмачен и измочален безмолвием пустыни. Только и остаётся, что уповать, вернее, отдаться воле святой выдуманного бога.
Выдуманность властвует среднерусской равниной. Не выдумка, а Выдуманность.
- Не трусь, тебе говорят. Бог видит всё и всё знает.
- Ох, худо мне, братцы, худо.
- Да ты посмотри, какое солнце. Грейся, пока есть возможность.
«Нет начала и конца от начала до конца», - вспомнилась мне незатейливая строчка.
Теперь я загипнотизировал себя сам. Замкнутое пространство, что вы хотите. Я испугался. И страх потянул за собой, выуживая из-под покрова сознания всевозможные опасения и тревоги. И хотя съел ту маленькую белую таблетку и укол получил – тот же самый, как выяснилось позже – я заподозрил, что меня с моими не шумными, но настойчивыми просьбами выдать мне папку с месячной давности записями – укол, приносящий ужас и судороги тела – так заподозрил я, оказавшийся на поверку уколом вещества расслабляющего – ноги мои задеревенели, и тело отяжелело. Страх – самогипноз. Неужели я стал таким слабым? Раньше я сжимал кулаки в таких ситуациях и говорил: «Хорошо, посмотрим, кто кого». Теперь же, слабый, я повторяю молитву и даже внутри страха говорю себе – всё, что ни делается, делается к лучшему. Набитые после обеда товарищи дружно посапывают. Я же не буду спать. И теперь, загнав себя в эту сложную систему параноидальных игрищ, я повторяю, что главное для меня – бодрствовать. Мой внутренний человек всегда нуждается в наперекоре. И когда, например, вокруг кишат и суетно двигаются людские разнонаправленные потоки, меня наоборот всё крепче и глубже тянет в сон и бездействие.
Теперь, выяснив у медперсонала, что именно мне вкололи (а ведь сам я вчера просил этого воздушного расслабительного), я успокоился и обрёл способность выдумывать. В какую слякоть я превращаюсь!
Зато на этом маленьком случае я убедился в могучей силе подозрений и страхов, нагоняемых либо кем-то, кто стоит над тобой, либо собственным параноидальным страхом, когда начинаешь бояться, что тебя уничтожат, «порвут серебряные струны» те, кто стоит над тобой и по неизвестному тебе усмотрению распоряжаются твоим интимным пространством. Весь мир – тюрьма - или психушка - для тех, кто с тюрьмой не согласен.
Видите – я опять копаюсь в самом себе. А дед? А дед пропал после того, как я здесь более или менее обжился, и потерял для меня актуальность. Дед отстал в своей старости, и я блуждаю в своих трёх зеркалах. Зачем тебе это, дочитавший до этих строк дорогой мой читатель?
Слышу – к кому-то пришли извне. Пойду клянчить вкусняшки.
«Джон Вулмен умер», - услышал однажды в ночи американский проповедник. И успокоился. И понял, что мёртвый имеет право воскреснуть.
Надо постараться вернуться к выдумыванию сюжета. Вернуться к тому, что будет иметь долю занимательности. Ведь зачем тебе, уважаемый читатель, засорять голову странными и, как тебе уже давно показалось, бредовыми размышлениями, противоречащими друг другу? Но не такова ли и жизнь? Мы живём противоречиво, не теряя, тем не менее, интереса к жизни. Занимательно и нудно – могут ли эти два ощущения идти рука об руку. Это не вопрос. Это выдумывание.
Когда я выкружил зажигалку у санитара, оказавшегося действительно доброй душой – мужчина Юрий Георгиевич с аккуратной седой бородой – то завидев в туалете курящего Анатолия, я старался отходить и ждать, пока он покурит, поскольку и сигареты у меня появились. Паренёк, работающий на кухне, появился наконец, притащил пакет с небольничной едой, сытной и здоровой, после которой я впервые за пять дней сходил в туалет. Накрыл сдвинутые в единый монолит тумбочки и хватило всем троим, так как не подававший признаков жизни некто Юрий есть по обыкновению отказался. Потом Рустик швырнул в меня пачкой сигарет с окриком – «На!» Пачка попала мне в ухо. Но ведь не больно. Я поблагодарил его и запрятал пачку в трусы – курить запрещено. Но все курят из-под полы, и в замкнутом набитом до отказа помещении стоит табачный туман. А у нас на равнине воздух свежий и здоровый. Новички отлёживались, уткнувшись в подушки. Любые новички, кроме простецкого прилипалы, ведут себя одинаково.
Мы выждали момент, пока он разляжется за глядение сериала про маньяков-насильников, от которого, что ни говори, глаза оторвать невозможно, и быстренько пообедали по-человечески на широкую ногу.
И вот все сыты, и правильные мысли плавно раскачиваются в головах, и правильные слова выходят из уст. Ни тебе сквернословия, ни тебе ссор. Все трое разлеглись по прогнутым кроватям и затянули песню храпацкого.
«А что, и здесь жить можна».
Везде жить можна, главное, держать себя в руках. В выдуманных Божьих ладонях.
Один из собратьев рассказал свою историю, из чего мы совместно вывели резюме: «Коли хочешь здесь остаться – надо тебе от себя отказаться». Он был в рабстве, чё делать дальше, не знает. А я бы продал всё и уехал на Кубу. Нет у меня возможности отращивать клыки и когти и «выслуживаться тошно». И надо начинать с низов. У-у-у, ребята, не умею я выкруживать. Да и вам ничего не надо, кроме сытости. Да и мне теперь тоже ничего не надо. Куба остаётся несбыточной мечтой. Остаюсь здесь, потом уеду в опять здесь. Ну что поделаешь. Расширить пространство борьбы не получается. Слаб и окаменел. Буду значит бороться на территории не очень чистого носового платка. Не хочу я с вами пережёвывать сытость. Неважно. Значит, так нужно. Терпеть буду, пока силы не иссякнут. Да и когда иссякнут, поделюсь с вами этим состоянием. Не могу принять правду накапавшего возраста. Где-то вдалеке стоит мой мальчик. Ребёнок души. Идиотизм.
Держать себя в руках. Бога. Идиот.
Мне снилось ночью, что всё было хорошо, и мы тузили с друзьями детства друг друга диванными подушками. И я нашёл под одной из них давно интересующую меня книгу. Увидев её, я заверещал. Но тут меня разбудила санитарка, напоила чаем с печеньем, всыпала в карман пиджачка сигарет и попросила протереть подоконники.
Смогу ли описать умиротворение? – будем считать, что самим вопросом, самим фактом возникшего вопроса, это умиротворение, встречающееся в жизни в год по чайной кружке, уже упомянуто.
Затем я зашёл в туалет, затянулся дымом и отворил зарешёченное окно. С наслаждением вдохнул промытое ночным дождиком прибольничное пространство. Неважно, где ты находишься, и пусть вас не смущает, что я пишу про психиатрическую больницу. Декорации могут быть разные, а жизнь наша жизнью остаётся везде. Советую вам не обращать внимание на декорации. Идти или стоять можно в любых декорациях. И мне жалко людей, увлекающихся декорированием. Взгляните на воздух, взгляните на деревья – жизнь, данная нам, остаётся неисповедимой тайной.
У меня теперь есть зажигалка. С самого утра я напропалую даю прикуривать деду и Юре, проявившему желание покурить. Дед Анатолий сказал мне, чтоб я спрятал её в носок, «потому что сегодня… (хреновая) смена». Я засунул её туда. А потом положил в карман. Для меня сейчас это единственный аспект свободы.
Ну вот, мои дорогие. Таперича, в силу того, что народу тут набралось по уши, меня спросили: «Будете выписываться сегодня?» Я сказал: «Конечно, буду, но дайте возможность помыться, а то я за всё время, что здесь нахожусь, ни разу не мылся». – «Так ведь ремонт в ванной идёт». – «А я внизу, в приёмке помоюсь». – «Ну хорошо. Галина, тогда вы его проводите». Я достал из-под целлофана маленькую белую таблетку… Ладно, врать не буду, за эти десять дней я накопил их несколько. И заглотнул. А потом подошёл к жующему возле холодильника передачу толстому кавказцу и попросил колбасы. Он говорит – «Бери». Я зачерпнул полную горсть и зажевал ею таблетки.
Маленькие белые букашки.
Июнь `08
Свидетельство о публикации №208091900463