Рашн мэн

"Cамоубийство является второй по значимости причиной смертности среди подростков. Основные причины суицида: неразделенная любовь, конфликты с родителями и сверстниками, страх перед будущим, одиночество. Ежегодно, каждый двенадцатый подросток в возрасте 15-19 лет пытается совершить попытку самоубийства. По абсолютному количеству подростковых самоубийств Россия занимает первое место."



Мальчик сидит на мосту. Он сидит на перилах, свесив ноги над шипящей бездной, как раз посередине между двух тусклых молочных фонарей и держится руками за ледяные чугунные перила. Перила покрашены облупившийся болотной краской, но сейчас кажутся чёрными. Вокруг темно и очень ветрено, и мальчику холодно, и так плохо, как человеку бывает плохо только несколько раз в жизни. Мальчик хочет прыгнуть вниз. Его несло с непроглатываемым комом в горле и отрешённым отчаянием в душе через пустынные проспекты прямоугольных новостроек и светлые громыхающие вагоны метро и вот занесло сюда, на эту чёрную ледяную высоту над чёрной ледяной водой, между высокомерной классикой нарядных набережных.

 
Ему некуда идти. Его жизнь кончена.

Его трясёт от холода в болоньевой насквозь продуваемой куртке. Он проходил в ней всю осень и прошлую зиму. Его мама купила ему зимнее пальто, ещё прошлой осенью в Детском Мире. Пока она горделиво разворачивала серый свёрток, перетянутый тонкой бечёвкой, он стоял рядом, притихший, в ожидании катастрофы. Предчувствие оправдалось - из под обёрточной бумаги вылез бесформенный драповый ужас фабрики "Большевичка". На ватине. С темно-коричневыми полами, болтающимися ниже колен. С чёрным мутоновым воротником. Он выдавил из себя: "Я не буду его носить". "Как хочешь, морозь задницу", - с притворным равнодушием сказала мама, и бережно повесила обнову в шкаф, погладив бархатный воротник. Маме хотелось его порадовать. Такие, очень похожие пальто в послевоенные годы маминого детства иногда выдавали по ордерам в барачном посёлке, где она росла. Хорошие пальто, добротные, тёплые. Их семье ордеров не перепадало, ей вообще пришлось из шестого, последнего законченного ей класса, уйти в няньки, и носилa она то что ей отдавала хозяйка. А эти, нынешние... Совсем зажрались. Ничего, замёрзнет - оденет.

 
Его мамa работает поварихой в детском саду. Она невысокая, полная женщина, вечно уставшая, пропахшая кухней и хлоркой, постоянно c кошёлками, в которых в судках лежат тушёные почки с макаронами, гречневая каша-размазня и пюре из детскосадовского меню, даже сливочное масло и тонко порезанная булка. Мальчик с рожденья ест казённую еду. Он привык. Он приходит к маме на работу пообедать и сидит среди пара, котлов и кафеля и привычных неприятных запахов.

Его папа уже давно не живёт с ними. Сначала мальчику сказали, что отец в командировке. Потом, когда он опять спросил, на мальчика наорали, и он перестал спрашивать. Он увидел папу только через год, когда его позвали в гости в новую папину квартиру, в новом раионе города, с новой мебелью и новой женой Инной Георгиевной. Инна Георгиевна была высокой, молодой, накрашенной, носила налаченную прическу и тяжёлый золотой кулончик-часы на груди. Ему было трудно произносить ее имя, неловко глотать горячий чай с дефицитными восточными сладостями, и безумно больно исподтишка взглядывать на отца. Осторожно взяв с полированной стенки пластмассовую ракушку и круглый красный шар, он разглядывал в дырочку слайды, на которых папа и Инна Георгиевна в купальнике обнимались на фоне пальм и раскрашенного моря. Сочи, лето 198... Алупка, лето 198...

Ему было обидно за маму и себя и немножко почему-то стыдно. Его мама и он никогда не были на курорте. В отпуск они ездили к тёте в Брянск. В плацкартном вагоне мальчик любил лежать на верхней полке и не отрываясь смотреть в окно. Мама подавала ему наверх холодную варёную каpтошку, крутые яйца и ананасные вафли. Сyтки с лишним до Брянска. У тети был однокомнатная квартира, муж алкоголик и старый спаниель. По выходным они ходили на пляж и брали его с собой. Спаниеля, не алкоголика. Алкоголика тоже иногда брали. По вечерам мама и тётя Надя на лоджии макали баранки в чай и умиротворённо рассуждали, что чем муж пьянчужка, лучше уж никакого. В общем, мальчик любит летние каникулы.

 
Когда он пришёл из гостей от отца, мама спросила есть ли у новой цветной телевизор. И забрала двадцать рублей, сунутых отцом. Зачем ему такие деньги? Hа какое баловство? Потом папа и Инна Георгиевна ездили в Венгрию и привезли ему джинсы, которые сейчас на нем.

Он в джинсах, потому что он был на школьной вечеринке. Он украл у мамы из тома энциклопедии десять рублей, и починил свой кассетный магнитофон (тоже подарок отца) для этой вечеринки. Мама, каждый день проверяющая свой тайник где лежит серая пустая сберкнижка и несколько десяток, конечно уже об этом знает, и он совершенно не знает, что ей сказать.

Денег он у мамы просить не стал, потому что она бы ни за что не дала. Десять рублей, шуточки делов, на что, на игрушку? А магнитофон ему обязательно нужен был на тот случай, если девочка Вероника согласится, чтобы он её проводил. Девочку Веронику, тонкую, длинноногую блондинку с перламутровой кожей и пушистой чёлкой он упрямо и обречённо любит уже несколько лет. Это настоящая любовь, страстная, нежная отчаянная, а не подростковая гиперсексуальность, которой ему тоже не занимать. Хочет он всех, включая мерзкую скрипучую пятидесятилетнюю географичку с гигантским бюстом, на котором хоть как тяни, ни за что не сойдутся полы фиолетового пиджачка,носимого в школу ежедневно уже десять лет. Он хочет одноклассниц, знакомых, прохожих, актрис, певиц и всех соседок по коммуналке. О сексе он думает постоянно и тоскливо - он про себя боится, что ему секс никoгда в жизни не обломится. Мальчик уверен, что секс это редкая и запретная вещь. И ещё он думает, что сам он очень нехорош собой. Особенно нелепым он себе кажется в долгополом школьном синем пиджаке с глобусом на рукаве. Он ненавидит этот пиджак, лучше б он носил форменную куртку как в прошлом году. Мама купила ему в августе новую форму, дорого, но надо, и заставила её одеть и показать коммунальным соседям. Как растут, глядишь, скоро в армию.

 
Когда он глядит на себя в зеркала в коммунальной ванной, брея дико и одиноко торчащие волосы на подбородке или разглядывая прыщи, его напряженное лицо кажется ему самому очень непривлекательным. Eще его раздражaют его собственные огромные ступни, длинные нескладные руки, а больше всего он переживает из за ушей.

Такого урода по его мнению никто не полюбит. И не захочет. А уж особенно красавица Вероника.

Представляете, как тяжело и страшно ему было под первый медленный диск пересечь весь актовый зал и пригласить ее на танец, такую хорошенькую, с голубыми тенями и заляпанными темно-синим ресницами, в полосатом свитере и леггинсах? А она сморщила бледный точёный носик и громко, поверх музыки, для подруг: "Ты бы, Кириллов, хоть бы голову помыл перед тем как девушку на танец приглашать".

Ой как это было глупо, зло, совсем не нужно и совсем не смешно. Но девчонки засмеялись, а Вероника огляделась с победным взглядом. А он рванул в раздевалку, забыв свой кассетник на стуле и в стекле поймал отражение совсем нескладной фигуры и действительно жирных волос. Волосы у него становятся жирными за несколько часов. Он урод, ошибка природы. Зачем такому жить?

 
В раздевалке, где он искал свою порыжевшую шелестящую куртку на него закричала и замахала тряпкой нянечка-уборщица тётя Валя, мелкая, злая старушка в синем вонючем сатиновом халате и бордовом шерстяном платке. Тётя Валя бдительно наблюдала за порядком в своём царстве с вешалками. В этой тёте Вале, незамужней, не родившей, отпахавшей войну и всю жизнь мотавшейся с тряпками и помойной водой, было столько злобы и обиды, что она не расставалась с указкой и прицепившись к любому поводу, кричала и била старшеклассников, парней, по спине со со всей силы и размаху. Ребята потирали плечи и неловко отхохатывались. Она ухватила сзади мальчика за куртку: "Куда??? Двери закрыты. Не положено!" Рвясь от хватки омерзительной старухи к выходу мальчик крутанулся и с треском разорванной болоньи бабка отцепилась, сбилась в ногах, упала и завыла. Пара девочек, причёсывающихся у зеркала, в ужасе ахнулa. Уже у двери мальчик услышал как завуч - историк, вальяжный, в вельветовом пиджаке, c лестницы поспешавший на звук непорядка, прокричал ему вслед: "Кириллов, ты исключён!"

Так он оказался на мосту. Пока он нёсся сюда ему было даже жарко, он так и не застегнулся. На эскалаторе, широко шагая вверх по стyпеням, он толкнул тётку и непривычно для себя обругал её матом. На проспекте он резко рассёк группу расступившихся глянцевых фирмачей, постоянно вспыхивающих фотоаппаратами, нарядных, чужих инопланетян, принадлежащих к миру, частицы, которого в виде вкладышей и жвачек и пустых пачек сигарет он с интересом подбирал и хранил дома. Об этом мире, далёком и недоступном как Mарс, нельзя было даже мечтать, как он мечтал когда нибудь съездить на черноморское побережье или заработать себе на севере на свой собственный Mосквич.

Раньше мечтал. Сейчас он хочет только исчезнуть.

 
Ему нельзя домой. Он украл у матери деньги. Целых десять рублей. Мать никогда его не простит. Его исключили из школы. Да он сам скорее умрёт, чем пойдёт туда и встретится опять с Вероникой и всеми остальными. И фраза "скорее умрет" уже не оборот речи. Он хочет написать себе на руке записку, никому конкретно не адресованную. Он придумал так: "Прощаю. Простите". Эта фраза ничего не значит, да и вообще наверняка смоется маслянистой водой за несколько часов, но он об этом не думает. Ему почему-то очень хочется написать эти два слова. Он ищет ручку, хлопая по карманам, а за перила держится только одной рукой. Ему совсем не страшно упасть.

Ему страшно вернуться домой в убогую захламлённую комнатку и ещё больше в школу, не менее убогую своим подавляющим казённым синим цветом школьных форм, клетчатого протёртого до бетона пола, пластмассовыми качающимися столами на по паучьи растопыренных алюминиевых ногах, холодной гулкой столовой, с вечным запахом тушёной капусты и огромным бюстом лысого вождя. Убога его тонкая куртка и тяжёлые ботинки, убога кислая запеканка политая разведённой сгущёнкой которую он съел на завтрак, убога и скучна черно-белая телепередача, которую сейчас смотрит по телевизору его мама. И даже изумительно красивый город, опозоренный многометровыми лоскутами линялого кумача с жирными белыми буквами сейчас кажется убогим. И везде эта лысина, и везде эта борода. Улицы колыбели революции в праздничном убранстве. М-мать их...

 
Если он найдёт ручку...

Если он качнётся, и оттолкнётся, и полетит, переворачиваясь и ноябрьская Нева сначала ударит его, потом обожжёт, потом сомкнётся над ним...

В школе повесят на входе его портрет в рамке и устроят совещание. Вероника будет ходить вдовствующей королевой,наслаждаясь вниманием, и снимет в знак траура синий пиджак, щеголяя черной обтягивающей водолазкой.

А его мама как-то тихо и незаметно одряхлеет, вдруг зачастит в церковь, а потом сляжет и будет умирать неделями в жуткой Боткинской больнице, трудной, зловонной смертью, когда сначала откажут почки. И единственная, кто станет её навещать, Инна Георгиевна, носящая их фамилию, будет сидеть рядом, все с той же нарядной причёской, и будет держать его мать за отёкшую руку, и будет кормить жидким творожком с чайной ложeчки, подбирая капeльки с подбородка. И похоронит её она, приехавшая сестра успеет только поплакать на поминках и забрать из бесхозной комнаты кой-какую посуду, швейную машинку, толстое обручальное кольцо, давно не носимое матерью и её серёжки с искусственными рубинчиками.

А если он не найдёт ручку... Он пойдёт обратно на проспект её искать, но ручки не найдёт, а найдёт дешёвый портвейн, и выпьет, и будет плакать и тошнить и упадёт где-то, а проснётся дома.

Если к нему сейчас подойти и сказать, что через несколько лет он будет целовать свою светленькую длинноногую однокурсницу на этом же мосту, и во дворце на этой же набережной будет, смущённый и радостный, стоять с ней, прекрасной и бледной, как жемчужина в молочнопенных кружевах, на красном ковре, и как минимум первые четыре года будет с ней по-настоящему счастлив...

 
Если ему сказать, что многие умные и красивые женщины будут искать с ним встреч, и любить верно и преданно, и все очень хотеть за него замуж. Что через пару десятков лет он точно не сможет назвать количество женщин, с которыми спал, только вспомнит, что негритянок было точно две и как-то ему не покатило...

Если ему сказать что он увидит почти все европейские столицы, а так же пирамиды и коралловые острова, и что и русские и те самые сказочные фирмачи будут называть его боссом и старательно выговаривать его имя-отчество...

Если ему сказать, что проезжая на первом своём Mерседесе он на улице притормозит и предложит подвезти ту самую Bеронику, чуть чуть поблекшую, уставшую, плохо одетую, но все ещё тонкую, все ещё с перламутровой кожей, волочащую за руку безотцовного сына... И она обрадуется, и попросит у него пачку сигарет, и позовёт в гости. И он придёт, испытывая ностальгию, грусть и почему-то чувство вины, и принесёт алкоголя, закусок и конфет мальчишке, и заночует там. И зайдёт ещё несколько раз, пока не решит не нервировать больше жену, а Вероника, никак не забыв свою старую власть над ним, не примет объяснений про обстоятельства, и ему ещё чуть не полгода придётся сбрасывать её истеричные звонки.

Если ему сказать что двадцать лет спустя, день в день, он будет идти в толстом темно-коричневом шерстяном пальто с длинными полами по городу, уже совсем европейскому, преобразившемуся в одночасье, как застенчивая провинциальная абитуриентка после года в столице с хорошими заработками. A отфотошопленные лучшими визажистами и стилистами, отполированные хорошим питанием и спортом, восхитительные юные кобылки, одна за одной, то ли нутром безошибочно чуя количество мерседeсов в анамнезе, то ли по старинке ведясь на умный волевой взгляд, будут сбиваться с деловой рыси на шаг и обязательно взглядывать ему в лицо второй раз...

А это пальто на глобально распиаренной Виа де Кондотти выберет ему уставшая от шоппинга дочка: "Пап, теперь пойдём тебе тоже что нибудь купим?", тонконогий подросток с пшеничными шёлковыми локонами, с нежной кожей, с трудом позолоченной солнцем итальянской Pивьеры...

 
...Дочка, которая будет обожать его с той фрейдистской страстью, с какой единственная дочка боготворит спокойного, понимающего, не живущего с ней отца...

И он купит матери отдельную квартиру в тихом зелёном районе, и шубу, которую ей некуда будет одеть, и спутниковую антенну, и каждое лето будет отправлять её с тётей, похоронившей спаниэля и алкоголика, в вагоне СВ на минеральные, полезные для почек, воды...

Если ему все это рассказать, он подумает, что Bы ненормальный. Особенно если добавить, что Союз нерушимый, монолит, монстр, развалится через несколько лет, и что Ленин был еврей. Поэтому лучше ничего ему не рассказывать. А угостить его портвейном, и послушать его сбивчивую исповедь со слезами и матюгами, и выпить с ним этой мерзкой красной жидкости и подивиться, как из нервных закомплексoванных щеглов вырастают хозяева жизни.

С днюхой, Кирыч! Как там все наши? Я в декабре, даст Бог, в первопрестольной, зажжем обязательно.

А географичка, ты слышал, померла


Рецензии