Подружка моя

 Аня. Мелодрама.

С Аней мы четыре года за одной партой просидели. Мы с ней странно сошлись. Мне на автобусной экскурсии сесть не с кем было, заболела подружка, а Аня всегда одна и сзади сидела. У нее в школе друзей не было. Cовсем друзей не было, очень она строгая была и замкнутая. Некрасивой ее в школе считали, смешно. То ли мы не понимали ничего, то ли это правда все от самооценки да от гонора зависит - как себя миру подашь. А Аня миру подавать себя не хотела, хотела от него спрятаться. Сейчас смотрю на ее фотки - она стопроцентная потенциальная модель была. Длинная, 179 см, худая-худая, узенькие запястья, узенькие бедра, на узеньких плечах маленькая головка, неброские, но правильные черты лица, на котором любой визажист в два счета красавицу нарисует. Просто готовый материал для будущей Eвангелисты. Сверкни ей счастливая звезда, попадись на глаза какому-нибудь скауту, не хуже других сейчас на космополитанах бы улыбалась ослепительно. Но для этого нужно было другое время, другие обстоятельства, да пожалуй, другая Аня. Какое там моделирование, она ни на один школьный вечер не пришла. Зато олимпиады-семинары по физике-математике все ее были.

У нее это глубоко в генах сидело. Папа ее, да и дедушка в свое время, оба преподавали то ли математику высшую, то ли физику термодинамическую, да не где-то, а по универам столичным. Жила она окнами на пустырь на последнем этаже продуваемого питерскими ветрами бетонного корабля. В комнате были темные застекленные полки чужих книг, узкая кровать, безупречно убранный письменный стол, на три четверти пустой шкаф, холодный салатовый линолеум и ухоженное странное растение. Холодно было всегда, я, приходя к ней, в кресле поджимала ноги, пол был холодный, тонкие Анины пальчики всегда ледяные, папа профессор холодный, строгий, занятой, авторитетный, молчаливый. Мама еще того не лучше - в школе, учительницей. Советской учительницей, в самом худшем смысле этого слова. Размеренный тон, оценивающий взгляд. В комнату она входила, похоже, лишь для того, чтобы найти непорядок и сделать замечание. Аня дома сутулилась еще больше и говорила еще тише, чем в школе.

Она всегда говорила тихо и мало, я одна трещала как заведенная - как подружились, мне надо было скорее вылить на нее все, что я тогда смятенно читала и чувствовала. Бывало, тянем из школы тяжеленные портфели, я перед Анютой захлебываюсь, руками взмахиваю, забегаю вперед и иду задом, упоенно цитируя от нее совсем тогда далекое "на разрыв аорты, с кошачьей головой во рту". А она улыбается осторожно. Потом, постучавшись в папин кабинет, на пороге за косяк держась, она угрюмо попросила книжек по списку, а папа родительский долг выполнил - положил ей стопку на стол, и Ахматову, и Пастернака, и Булгакова, не то что мой полуслепой самиздат, все книги в твердом переплете библиотеки поэта. И серый двухтомник Цветаевой. Она их мне одалживала, прося уносить скрытно от папы с мамой.

Поступила учиться она, на волосок обойдя проходной балл, на что-то совсем уже супрамолекулярное твёрдого тела. Почти круглая отличница (две четвёрки - по шитью и физкультуре) начала пересдавать зачеты и радоваться тройкам. Из преобладающего засилия мальчиков на мужском факультете ей не досталось ни одного. Нравился сначала один, потом другой, по телефону рассказывала радостно, но не акцентировано, как подошёл, как пошутил, как попросил угостить бананчиком - все как-то в никуда проваливалось. Зато появилась еще подруга, звезда факультета, самая красивая из трех, в красном мини. “Звезда” в компании любила мучиться громогласно вопросами: "Ну что ж мне делать с Лешей и Васей? Я совсем не хочу их обидеть. Чего они не могут оставить меня в покое?" Жёстко получилось, воoбще нормальная девка была, успех на безрыбье ей голову вскружил, да это дело девичье, милое.

Потом я Аню мало видела. Она над дипломом корпела, я родила уже потихоньку, друзья у меня были уже другие, мужнины. Помню, как она зашла ко мне, я собиралась погулять с ней с малышом, потолкать вдвоем коляску, а она вдруг предложила - попросила погулять с ним одна. Помощь мне не нужна была, скорее, она роль эту нa себя примеривала. Хотела полчасика мамой побыть. Как-то меня это ткнуло в сердце. Потом она еще несколько раз так делала.

Она уже в 17 синим чулком выглядела, а к 27 образ окончательно оформился и стал официальным. Осталась в аспирантуре, работала над прoектом, объяснить который мне так за два года и не смогла. Слегка флиртовала и на что-то надеялась со своим пожилым женатым научным руководителем. А что делать, дуры мы бабы. Потом жутким ударом для нее закрыли их общую тему - им же не как нам, гуманитариям, все что нужно для диссера - это ручка, бумага и пропуск в публичку. Там нужны были эксперименты, материалы, приборы заграничные, финансовые вложения. Какое там, как раз в тот момент Союз развалился.

Так и бегала с работы вечерами с трамвая через неосвещённый обледенелый пустырь, придерживая от ветра полы искусственной шубки. Мама подавала ужин, деля жареный куриный окорок на троих - два пенсионера и МНС в семье. Аня ела молча, лишь изредка огрызаясь нa шипение родных. Закрывала дверь в свою комнату. В кресле у растения брала очередную аккуратно обернутую книжку, чаще по восточной философии, дзен, иногда антисталинские новинки. Книг новых повысыпало, на них ей зарплаты всегда хватало, на ланчи на работе вот не было. Тошнотики ела с чаем.

Стрелки часов крадутся к двенадцати и, чувствуете, приближается появление волшебницы-крестной? Её роль сыграл двоюродный брат, разведённый, сорокалетний, кудрявый, мелкий, и тоже, натурально, не гуманитарий. Он ее в отпуска брать начал, в походы, в свою тусовку. Большой, в студенческие времена сложившейся компанией, они чуть не двадцать лет подряд выезжали на студёные питерские озера и полоскались там с водкой и байдарками почти целый месяц. Без душа, но весело. Аня так отпуска и проводила, в продымленной болонье и резиновых сапогах.

И Сычев, Сыч, как все его звали, там не первый год палатки тягал. Он не то, чтоб страшненький, высокий, с бородой заведенной от лени, нормальный, короче, в придачу если с корейским джипом его рассматривать, так вообще жeних хоть куда. Женат он был уже два раза, оба раза на красивых, манерных и непонятых, и два раза нехорошо разведён. По-настоящему нехорошо, с дочкой второклассницей захлопывающей дверь перед носом: "У меня теперь другой папа". У него работа была хорошая, тачка мощная и с девками проблем не было. Он как раз oтдыхал на Онеге от разрыва с золотогривой первокурсницей, не понимавшей почему при такой большой возрастной разнице, он никак не хочет дать ей доверенность на вождение джипа. Кстати джип свой он, далекий от краснопиджачных понтов, никогда не называл джипом, а почему-то бездорожником. Или подорожником? Ну как-то так.

Смешная история получилась. Не стала б писать без ее одобрения. Даже неудобно как-то. Бывает ведь. Короче, чего то там они вдвоём складывали или переносили. И он по какому-то деловому поводу сказал ей: -Ну все мол, кончай. А она в попытке игриво сострить (Боже, как она всегда неловко шутила!) ответила: "Кончать это мужское дело". Почему только мужское? А женщины, что не кончают? Почему она так подумала? Она, что...? Сыч не понял. Подумал. Удивился. Задумался. И в конце концов счёл своим долгом. Знаете, как в блатном романсе: "И ничего в ней вроде не было такого. Других не надо, а вот эту пожалел". Я не вру и не преувеличиваю. Он сам рассказывал. Так и началось.

По ресторанам не возил, охапками роз не засыпал, а с работы подбирал на джипе, вёз к себе в холостяцкое логово. Двоюродный брат доброжелательно предупреждал, что она совсем не его тип, и долго это не продлится. Родители не вмешивались. Подружка в бывшем красном мини, все ещё одинокая, называла его страшным, как Квазимодо и молча завидовала большой машине. Аня праздновала своё неожиданное счастье. Даже начала рисовать себе глаза и купила помаду, все равно какую, не выбирая… Сыч, работавший программистом-аутсорсером на массачусетскую фирму, получал страшные по тогдашним меркам деньги, но квартиру покупать не хотел, а строил с размахом коттедж далеко за городом, чтобы с лона природы через спутник продолжать программировать в Бостон. (Kакой дикой идеей нам тогда это казалось!) Аня туда (не в Бостон, а за город) радостно улетала все выходные и охотнo поддерживала стропила и размечала грядки. Сычу в первый раз за двадцать с лишним лет половой зрелости не сношали мозги. Он решил, что это любовь.

Поэтому, когда она в самом деле нечаянно залетела, они легко и быстро сыграли свадьбу в ее квартире. Угощали радостно первым урожаем со своего огорода, Сыч был в белой рубашке хоть и без галстука. Пожили какое-то время с ее родителями, совершенно не обрадовавшимися поздним замужеством дочери, зато очень обеспокоенные вторжением на их территорию чужого мужика. Ой, помотали они им нервы. Аня привыкла, а муж ее злобно пару раз уезжал ночевать на недостроенную дачу. Когда малыш родился, вы не поверите, старики скандал Аньке устраивали за то, что она каждый день стирает детские шмотки на бошевской стиральной машине, Сычом купленной и подключенной. Надо полоскать руками, а то если так машинку гонять, она быстро испортится. Она за один день отдохнуть не успевает. Вы слышали больший маразм? В конце концов, Сыч сломался и купил двушку на Просвете. Он из дому работал, ему все равно было. Увез Анюту от меня в такую даль. Шубу купил ей, так и хотелось сказать - справил, в цену годовой пенсии папы профессора, с ребенком гулять, аж по щиколотку. Димчику два года было, и был он милый до невозможности. Краснощекий, в шарфе затянутом сзади, исполнял на бис свой коронный номер: "Дима, а маму как зовут?"-"Аня". "А папу?" "Сыц!" И привычно делал паузу, чтоб публика отсмеялась. Потом я уехала.

Через несколько лет вернувшись, заехала к ней в гости. Анюта хлопотала по кухне, совмещенной современно с гостиной. Она изменилась, бывшие тусклые волосы, подкрашенные от появившихся седых волос хной погустели и закудрявились, выстригла челку, а главное, так поправилась, округлилась. Я по американским меркам, вечно борющаяся с весом, охать-причитать начала, как же мол так. В ответ Сыч, лауреат областных шахматных турниров, автор ряда статей и кандидат наук, удовлетворенно неандертальски гыгыкнул и дружелюбно и привычно влепил жене по неизвестно откуда взявшемуся круглому заду. Аня отогнала его от неготовой еды обратно к компьютеру. Потом за чаем жаловалась на то, что с диссертацией затянула, с дачей хлопоты. Английский у сына плохо идет, а Сыч вместо того чтоб позаниматься, подключил отдельно второй комп к интернету и теперь он со семилетним Димкой часами до ночи друг друга в квейк гоняют. Ворчание счастливой женщины. Hy, дай им Бог.



 Нина. Драма.

Нину я знала, сколько себя помнила. Ее мама с моей дружила, жили в доме напротив, все праздники обязательно вместе, семьями. Дядя Володя и тетя Оля. Прямо так и хочется слитно сказать, слова из детства. Тетя Оля любила праздники устраивать, на Нинин день рожденья ездила заказывала торт в кондитерской на Невском. С гномиками. С гномиками! Совок же, застой, дефицит. Восемь гномиков на восьмилетие. Мне достался один, шляпка из крема, глаза, улыбка, я сначала все вокруг него объела, долго его берегла. А потом - хам!

Во дворе бегали с Ниной и другими девочками в прятки, колдуны, прыгали через скакалку и на нарисованном скачке с биткой из банки гуталина. В школе она на класс старше меня была, разошлись, надолго, так изредка останавливались, встретившись, поболтать. Летом чаще, на каникулах, все разъедутся, делать нечего. Oна отчаянная была, вечно тaскала купаться в какие то неизвестные карьеры, или в парки на аттракционы, далеко, на двух автобусах. Я б сама не решилась, мне жутковато было.

У нее было по-татарски (или сибирски) широкоскулое лицо, яркие серые глаза (это редко бывает), мальчишеская фигурка и ухватки, остро подвешенный язык и взгляд, наполненный чувством превосходства. Стрижка, на затылке короткая, почти бритый затылок и длинная косая челка по самые глаза. К старшим классам сформировался главный интерес ее жизни - быть и выглядеть крутой. Точнее не быть лошиной. Ну лохушкой. Это включало в себя, в основном, одеваться по-западному. Плюс западный рок.

Только в наших условиях это могло стать мировоззрением и целью - столько усилий это занимало и так резко выбрасывало из толпы. Помню, как она ездила на другой конец города перелистать новый Шпигель, и возвращалась наполненная идеями. Например, купить у цыганок почти приличную футболку, спороть пуговицы и покрасить зеленкой, чтоб в точности как на фотке в каталоге. Еще она шила, перекраивала, укорачивала. Покупала огромные мужские майки и рисовала на них через трафарет и с чем-то носила, болтающиеся. Апофеозом и кульминацией стали ее часы. На модные пластмассовые у нее денег не было. Поэтому она покрасила свой механический "Полет" аккуратно розовым непрозрачным лаком для ногтей. На корпусе металлическом удивительно как, но лак держался. А вот ремешок трескающийся приходилось подкрашивать ежевечерне. Но выглядело издали – точь-в-точь гонконгская штамповка. Господи.

Она добивалась своей цели. На улице выделялась почти как иностранка. Бары любила, про парней не рассказывала. Отучилась в технологическом худо-бедно, работать не пошла - распределение отменили. Бегала на аэробику и уроки тенниса. Украшая свою комнату, сама нарисовала абстракционистскую кaртину на полстены. Не хуже других. У нее появились настоящие иностранные шмотки, и она все время ездила на такси. Часто приходила ко мне, я замужем была с маленьким, скучала и у меня была прорва любимого ей абрикосового варенья. Отдавала надоевшие духи, приносила шмотки на продажу. Летала на юг на пару дней, где моментально загорала до черноты, глаза блестели.

Потом она сняла с подружкой двухкомнатную квартиру. И уже перезжая, рассказала о своем "друге". Спонсор у нее появился, итальянец, в Питере годами по контракту. Сильно старше, лет на двадцать, и женатый конечно, там в Италии, со взрослыми детьми. Про него она рассказывала как всегда насмешливо и цинично, почти бесстыдно. Никогда не называла его по имени (а звали его Тони), только макаронник или итальяшка. Сидя у меня на кухне в мягком огромном алом кашемировом свитере и блестящих брючках, облипающих плоский живот и бедра, крутила в руках сигарету, готовясь выйти и сразу закурить, покачивала ногой. Жаловалась, что фирмач прижимист, говорила как надоел, не стесняясь моего мужа передразнивала итальянские охи в постели и описывала его седую шерстку на спине и груди. Она даже его привела один раз, итальянец как итальянец, иностранный такой.

Она, конечно, надеялась - женится, увезет. Итальянский учила. Фотку жены его видела, выглядит как пожилая армянка, совсем в ней нет итальянского шарма. Не соперница она ей, какое может быть сравнение. Около трех лет они так кантовались. Она уже и с пилюль слезла, родить была готова, да синьор опытный оказался, не случилось. А потом у него, конечно же, контракт кончился. Он ей не говорил до последних трех дней. Мне кажется, набреши он ей, что вернется, что позовет, что заберет, легче б она перенесла.

А он не стал. За квартиру ее заплатил за пару месяцев вперед. Еще денег оставил. Она не скандалила. Проводила в аэропорт, домой пришла, да больше не пошла никуда. Дома сидела, курила. Руммейтша удивилась, как она переживает. Актриса же, гордая, независимая, класть на мужиков - часть ее имиджа. Посуетилась подружка, кофе там, на теннис вытащить попыталась, да и отстала. А Нина сидела, курила, не спала, думала. Кобелино седой, макаронник, любовь единственная, настоящая, не оглянулся, подхватил чемоданчик и в воротца. Три года коту под хвост. А она теперь что? Сидела курила безостановочно. Видно совсем невыносимо стало, вспомнила может что. И выпила - что нашла - упаковку димедрола. Там всего десять штук было, не смертельно. Ни записки, ничего не оставила. Может, правда, просто заснуть хотела?

Проснулась потом. В глазах кружится, в ушах звенит, мутит. Это она мне потом рассказывала. Так мутит, пошла в туалет. Иду, говорит, и думаю - ну раз не умерла, надо жить. В ванной встала, держась за раковину. Смотрю на себя в зеркало. Страшная такая. Надо жить. В ванной кобелино свой дезик оставил. Я, говорит, раковину отпустила, меня качнуло, дезик открыла, понюхала. Ну не могу думаю. Не могу и не могу. Она себе лезвиями по венам полоснула, да тут же и отключилась на полу. Так не помрешь, кровь сворачивается, да она даже вены не порезала, поверхностные раны. Ее подруга нашла на полу. Перетащила б ее на диван, руки перевязала, посидела бы с ней, поговорила. Как Нинка отошла бы от пилюль, водки б ей налила. Глядишь, она б и разревелась. Так нет, дура, скорую вызвала, ей пластырем, не помыв, порез заклеили да на Пряжку увезли в дурдом. На жуткую, кисти Босха достойную Пряжку.

Я не знала ничего об этом. Мы ж от разу к разу встречались. Ко мне вдруг через двор зимой ее мама прибежала, без шапки, расхристанная, и начала чего-то сбивчиво спрашивать. А чего спросить, и сама не знает. Ничего не рассказала, что с Ниной. Посидела и убежала. Я когда узнала, поехала на Пряжку. Не пустили меня. Передачу взяли. Ужас это был, ужас. Стены облезлые, решетки, окошко приемное с потрескавшейся голубой краской. Лампочка тусклая на шнуре. В проходе не то что бледный линолеум, бетон под ним стерт сотнями шаркающих пар ног несчастных. И запах. Ужас.

Через пару месяцев она с мамой под ручку вокруг дома гуляла. Я подошла, и у меня сердце упало. Выглядела Нина старше тети Оли. Глаза запали и дикие. Она поздоровалась со мной, да и все. Говорить не стала. Не депрессия это и не суицид, такое с ней сотворили, чтo хотите говорите, те колеса, которыми ее глушили в психушке после ее идиотской истерики. Она так и не поправилась никогда. Жила дома с мамой потихоньку. Работать устроилась. Даже заходила ко мне пару раз, но это был совсем другой человек. Чай пила и молчала. Чуть-чуть разговаривала. Про итальянца редко и спокойно. Постоянно пыталась закурить, я в сотый раз напоминала, что у меня курить нельзя, она, спохватываясь, убирала сигарету. Тяжело смотреть было. Когда я приехала в Питер, я к ней стукнулась, да никто не открыл. Звонок не работал. Соседи сказали, что Нина теперь работает на почте. А тетя Оля умерла.


Tаня. Трагикомедия.

С Танькой в школе мы почти не разговаривали. У меня с ней абсолютно ничего общего не было - она красивая была. Она уже к шестому классу была красивая, самородком, и стихийно с другими хорошенькими в стайку небольшую сбилась, в количестве, по-моему, пяти щебечущих, вечно причёсывающихся единиц. Они тусовались совсем отдельно, интересовались мальчиками из старших классов, на наших фыркали, а один раз устроили дискотеку для всех - диск-жокеем (до диджеев мы ещё не доросли) была как раз Таня - самая высокая с самыми длинными и самыми прямыми волосами. Что она там говорила в перерывах между записями по школьным динамикам, было, правда, совсем не разобрать, ну да кого это, в принципе, волновало?

Уже лет через пять после выпускного я неожиданно встретила ее на улице, и мы зацепились языками. Ее ребенок был ровесник моему, а я к тому времени дохла от скуки. Муж раскручивал бизнес и бессовестно праздновал свой мужской расцвет, я дома с маленьким уже насиделась до зеленых чертиков в глазах и вечно искала с кем бы на пару коляску потолкать. Поэтому я чуть не бросилась ей на шею, предложила ей по-соседски заходить на чай и на обед, переворошила шкафы в поисках почти неношеной детской одежки и обувки, а также домашних компотов из зеленых яблок, не дающих диатез. Времена были тяжелые, карточные, с километровыми очередями за всем. Но Таня выглядела как в школьные годы, замечательно. Хороша она была стильной акварельной польско-скандинавской красотой с ровной белой кожей, нетронутыми перекисью медовыми с блеском волосами и глазами, становящимися пронзительно синими рядом с пронзительно синим шарфиком или свитером. Оказалась она, к тому же, рукодельницей и мастерицей (она еще в школе рисовала хорошо) и умела выцепить с раскладушек сэконд-хэнда, перекроить, сшить, связать себе то самое пронзительно синее или волнисто струящееся. Апогеем был мешок песцовых хвостиков и обрезков с палец величиной, который она утащила с помойки на задворках мехового ателье. Она из него собрала за лето по трафарету, как флорентийскую мозаику, шубейку с переходом черного в серое и обратно. Рядом с этой шубейкой норка по щиколотку, которой передо мной мой блудный муж извинялся, на мне, нескладной, выглядела разве что очень теплой.

Таня жила в квартире, превратившейся в коммуналку после развода отца и матери. Мама у нее, отпахав двадцать лет у старых советских рентгеновских установок, болела раком, долго, тяжело, дорого. Закончила Таня очень посредственный технический вуз, да еще и вечернее отделение. Там Тошкиного отца и встретила, он через пару месяцев к ней и переехал. Еще черeз месяц к ней в дверь позвонилась его жена, плакала и просила хоть каких-то денег, с двумя детьми в охапке, младший еле ходил. Таня была уже беременна и заблокировала намертво ужас, сосущий под ложечкой. Тошке еще смеси разводили, когда папа его, осознав, что праздник кончился, метнулся обратно в более привычный быт. Никаких сюрпризов. С тех пор они его не видели, не слышали, да и не искали. Технический вуз и вечерний диплом не дали Тане никаких средств к существованию. Жила она, в основном, подаянием.

А кроме того, охотой и собирательством, включая поездки с малышом на горбу за грибами, щавелем, и по задворкам меховых ателье. Но в основном подаянием. То есть, конечно, она не на паперти банкой трясла в обносках, с Тошкой за руку. Это было попрошайничество со стилем, высший класс. У меня на глазах одна такая интрига развернулась.

Где-то за городом посередине ничего в поисках то ли крапивы молодой, то ли брусники она волокла уставшего Тошку. Мимо проезжал тонированный джип - а и их люди водят, а не только сволочи, дядечка тормознул и предложил подвезти до станции. Танька ни Бога, ни черта не боялась, плюхнула Тошку рядом с собой на сиденье. Похвасталась мешком крапивы - мол, жрать-то что-то надо, теперь неделю проживем. И начали болтать о том, о сем. О том, как на безработице очутилась, а пособия - на два пакета с молоком. И про Тошкиного отца, что ни копейки с рождения, и что, уходя, за телевизор дрался. Про маму с раком и лекарства заграничные с переплатой втрoе. За лекарства, правда, платил Танькин отчим, но дядечка про отчима не спрашивал. Дядечка довез Таню до дому вместо станции, поднял на четвертый этаж сонного Тошку, отсыпал сигарет, стеснительно попросил принять что было в кошельке - сто семьдесят в енотах и сколько-то рублей. Взял телефон и сказал, что еще зайдет.

И заходил чуть ни три месяца, раз в неделю-две, видно, грехи замаливал, с мешками продуктов и игрушками Тошке, и наличку oставлял. А когда, видно, надоело ему, напоследок свозил ее в Гостиный Двор и купил ей пальто из лайки, чтоб не стыдно было пропасть навсегда.

Я знаю, что вы сейчас скажете, с вашим грязным воображением. Нет, это было бы слишком просто и совсем не интересно. Таких жалельщиков у нее были дюжины, с разным, правда, выходом на выдаче. Соседи, друзья, сокурсники, мамины знакомые. Она никому не стеснялась позвонить и описать красочно свой пустой холодильник. Кто блок Мальборо отжалеет, кто просто кусок грудинки с мешочком гороха. Все суп на три дня. Мимо нищего на паперти в язвах можно пройти с брезгливостью, а тут молодая красивая, - и голодает, и никто не виноват. Так жизнь сложилась. Жалость ли, самолюбование, неспокойная ли совесть новых хозяев жизни, пирующих во время чумы, действовали безотказно. Секс случался, конечно, какие нежности при нашей бедности, но все-таки не на этом все крутилось. Даже когда секс случался - чего, кстати, она часто хотела и добивалась сама (все ж таки надеялась, что полюбит и останется, чем черт не шутит) - как-то он был совсем вторичен в их отношениях. То есть, после одной-двух скучных попыток мужики отказывались от быстрого безмолвного перепиха в спальне со спящим малышом или в захламленной кухне, в которой нечем было дышать из-за постоянно зажженной горелки. Таня курила и экономила спички, а газ не стоил ничего.

Это все не так смешно и позорно, как нам сейчас кажется. Тошка был нервный, астматичный, диатезный с экземой, коростой покрывающей ручки, отдавать его в садик даже участковые педиатры не советовали. Бабушка лежачая сидеть с ним не могла. Да с садиком же только на госработу, не оплачивающую даже проезд; да ни один бизнес, ни один ларек не дал бы ей болеть с ним две недели из трех. А Тоха так и болел, раз в полгода в больнице. Ему в 5 лет мочевой пузырь оперировали. Какая работа, о чем вы? Только если няню нанять.

Таня жила то густо, то пусто. То наш общий бывший одноклассник, вспоминая безнадежную первую влюбленность, дарил Тошке дорогие леговские конструкторы, то Таня ездила на убранные поля за забытой капустой, по холоду, с синим Тохой. И привозила мешками, и стригла ее, квасила, а потом с картошкой ела всю зиму. Картошку просила на базаре, позорище, раз при мне, флиртуя с южным торговцем - ребенок мол, голодный, дай парочку. Я ей шиплю - не надо - я куплю тебе, а она мне - Ты мне потом купишь. Стыдно, конечно, а ей как-то ничего. У нее это уже как азарт охотничий был, игра какая-то.

Я ей помогала, сначала охотно, потом немного с раздражением. Мужа моего она бесила. Не верил он ей и не жалел ее. Она к его приходу убежать старалась, а он вычислял ее по лишним тарелкам в мойке и морщился. Один раз помню, рыдая, позвонила она мне 31 декабря. Мама в больнице, идти некуда. Дома ни копейки, полбатона и сырок. Новый Год, мать его. Мы собирались на ночь в ресторан, я ногти красила, но быстро собрала по холодильнику то-се, колбаски, паштетик, и в бигудях, и не застегивая сапоги, рванула к ней через улицу с судками и мешочками. Праздник же все-таки, нельзя же. В дверях встретила ее сосеeдку с такими же мешками. Таня всем позвонила веером и рыдала по очереди. Это вам не хухры-мухры, а грамотный телемаркетинг.

Кончилась наша дружба нехорошо и неожиданно. Прогуливали мы пацанов по весенним улицам, лотки разглядывали, книжные да трикотажные. Мальчишки педали накручивают, мы к кофточкам прицениваемся. Танюха у одного застряла, я подошла ее поторопить. А она углом рта шепчет: "Стой так, не двигайся". И мне, ошалевшей, растерянной, в мою, не в свою, а в мою сумку быстро сует что-то с лотка. Я и сказать ничего не смогла, пошла за ней послушно. За углом она торжествующе какую-то маечку из моей сумки достала. Как ни в чем не бывало. Я распростилась с ней, за угол зашла и вылила удивление, ужас и растерянность в телефон мужу. "Вы с детьми были?"- спросил он чересчур для него спокойно. Он половину времени зависaл на рынке и часто видел как там били воров. А иногда как их убивали.

Он позвонил ей и очень нелитературно и очень не по-джентльменски запретил ей подходить и к нашему дому, и к нашей площадке, и к нам. Даже морду пообещал набить. Нехорошо вообще-то. И мне лекцию прочитал. Да я и сама испугалась. Но Таня все-таки ко мне забегала с Тошкой пообедать. Мальчишки скучали друг по другу, спрашивали. Прозвонится или увидит, что машины под окном нет, и заходит. Пацаны визжат, носятся друг за другом. Мы на кухне сидим. Но он потом ее-таки застал один раз. Материться начал. Собрал в охапку шубейку знаменитую, шарфы-варежки, Тошкины ботиночки, вынес на улицу, сбросил в снег. Тошка испугался, расплакался. Больше она не заходила.

Я почему про нее вспомнила. Мама, приехав, рассказывала про знакомых. Про нее рассказывала (соседи ведь), что она замуж не вышла, а роман крутила с мужем своей же соседки снизу. Скандал был на весь двор. Тошка в седьмом классе, наглый, вечно сидит во дворе, на их бывшей с моей любимой площадке, курит. А еще говорят, бабульки на скамейке шептались, будто Таня, когда с воспалением легких в больнице лежала, протестировалась положительно на ВИЧ. Я думаю, та жена, соседка снизу, ею обиженная, слух пустила. Таня гуляла мало и осмотрительно, а наркотики вообще никогда. С чего бы? И откуда бы вообще они узнали? Вряд ли ведь... Как вы думаете?

Гулька. Эссе без вывода.

Я няню себе искала. У меня была одна приходящая бабушка, хорошая, простонародная такая, Пашке сказки рассказывала про зайцев в избушке снегом занесенной, не из книжки, да совсем плоха стала, состарилась. Мне Гулю и посоветовали. Есть мол, одна женщина, и посидит, и уберет (а к плите я б сама не подпустила), только у нее своя девочка, она с ней приходить будет. Женщине лет сорок, приезжая она, а девочка маленькая, чуть младше моего. А мне что, пусть вместе играют, им только веселее.

Гуля пришла в назначенное время, в прихожей платок размотала, темная лицом и волосом, и платок темный. Некрасивая, но не старая, я присмотрелась - не сорок ей, ну может, тридцать с чем-то, лет на пять старше меня. Вежливая, акцент сильный, да акцентом меня не напугаешь, у меня три брата в сторону Мекки поклоны бьют. Одета просто, в длинное. Пальто без воротника. За юбку ей цеплялось и пряталось глазастое кудрявое чудо, романтическая живописная цыганочка с картины. Пашка аж по дивану запрыгал. Потащил ее к своим игрушкам, да куда там... она только через неделю с ним играть стала. И то с мамой в комнате. Звали эту Карменситу Розой, и было ей четыре годика. А Гуле было двадцать.

Гуля была эвакуированная с Кавказа, деревенская. Ей от мэрии как беженке комнату дали, временно и без прописки, и пособие. А дома, под Гудермесом, у нее был богатый двор с цветущим садом, огородом - чуть не плантацией. "Большой, такой большой" - она разводила руки. У нее светлело лицо, когда она рассказывала о доме. Кирпичный, крыша железная, железные ворота. Четыре окна на улицу. Она там жила с мамой и старшим братом - хозяином.

Нет там уже ни дома, ни села, ни сада-огорода. "Полное или частичное разрушение" - писали в газетах. Гуля маму ждала, мама ехала к ней как-то через Волгу. Их по-отдельности вывезли, кто с детьми - первыми. А про брата не говорила. Ничего не говорила. Да и мне какое дело. Я потом все-таки спросила, мол, жив хоть? Она мне: "Молюсь".

Мы с ней так подружились. Она уже через пару недель деньги брать не хотела - я мол, по-дружески, а я рвалась ей с уборкой помогать. Детей уложим и чаи гоняем с халвой и вареньем. Или перцы фаршируем и спорим дружелюбно, чей рецепт правильнее. Она наготовит и брать не хочет. На праздник позовешь ее, она в прихожей блюдо сунет и убежать пытается. Я ее за стол тяну, она отнекивается – нет, мол, я так, а сама нарядная, в сережках. Смешная.

Роза хохотушкой стала, полюбила диснеевские мультики. Сядет на диване и как остекленеет, губки приоткрыты удивленно, глаза круглые. Да и Гуля быстро освоилась, платок сняла, разве что мини не носила. Мы с ней на рынок ездили, она все сыр домашний пробовала, ей не нравился покупной. Дома они сыр сами делали, корову держали. Про войну она не рассказывала, а рассказывала про жизнь до войны. Сад все больше вспоминала, какие у них там орехи стояли. И мед свой. Молоко жирное. Ей дома хорошо было, хоть и работала от зари до зари. Она в сентябре и мае даже в школу не ходила, так много работы было. Гуля всего восемь классов закончила. Ее в пятнадцать лет замуж взяли.

Если это можно было так назвать. Схватили, как мешок через плечо, в машину сунули, когда она с подругами по дороге шла, и отвезли в чужую деревню, в чужой дом, к чужому мужику. А потом поехали к брату с гостинцами, мол, ваша девушка у нас, надо свадьбу готовить. А он уже предупрежденный - подружки до дому добежали - приодетый, принял их с уважением. Она тряслась в комнате одна, свекровь ей поесть принесла. Ночью парень зашел к ней, совсем незнакомый. Видела его мельком, случайно. Она заплакала, оттолкнула его. Он ей: "Ну ничего, ничего, привыкай". Так рядом поспал. И во вторую ночь не тронул. Она нравилась ему. Он думал, она его полюбит. А она на третью ночь домой убежала.

Дома с ней и разговаривать не стали. Вышла замуж, так живи, чего семью позорить. Собирай вон вещи, какие тебе там нужны. Брат ее отвез обратно в новую семью. Молчал в машине всю дорогу. Когда муж Гулин ее из машины за волосы вытащил да по ступенькам в дом проволок, брат и головы не повернул. Семейное дело, сами разберутся.

Свадьбу справили, он и на свадьбе ее избил. И так и не успокоился. Ганджубасил он и зверел от этого. А она старалась не кричать, стыдно же, утром вставала, по дому возилась. Свекровь ругалась на сына, тряпками махала, Гуле к синякам полотенца прикладывала мокрые. На седьмом месяце Гулиной семейной жизни и на пятом беременности, после того как Гуля встать не смогла, свекровь уговорила соседа отвезти ее в больницу.

Из больницы ее забрал брат и отвез домой. И года замужем не побыла. Все бы хорошо, да брат ей сразу как отрезал, что ребенок ее, как она родит и чуть грудью покормит, пойдет воспитываться в семью мужа. Так по адатам положено, сaма, что ли, не знаешь? Хватит, нечего реветь.

Гуля как во сне всю оставшуюся беременность проходила. Ходила по хозяйству и плакала. А по хозяйству тяжело приходилось, работники какие были, поуезжали. Она вдвоем с мамой лямку тянула, одних овечек двенадцать голов, а огород какой. Она беременная на последнем месяце поливала его, по ведру в руке тянула, в каждом по пятнадцать литров, по десять ходок туда-сюда, не расплескивая. И мама ее, старушка сухонькая, жилистая, с такими же ведрами, за ней семенила. Кому-то ж надо. Брат на веранде под орехом телевизор смотрел, новостями интересовался. К нему друзья в гости приходили, о политике спорили. Гуля с мамой, ведра оставив на секундочку, им чай подносили. На Кавказе матерей уважают, разговаривая с ними, встают. Но не воду ж таскать, в самом деле? Дело мужчины - торговля и война.

Вот вам пятнадцать лет, да деревенский воздух с парным молочком. После ведер пудовых, стрессов и побоев, Гуля родила без эпидуралов и осложнений, здоровенькую горластую Розочку. В руки взяла ее и заплакала. И мама плакала, уговаривала не кормить, привяжешься мол, хуже будет. Свекровь бывшая приходила, с гостинцами в полотенце, сыр, лепешки, творог. Успокаивала, ей, мол, Розочке, у нас хорошо будет, не обидим. А Гуля все плакала.

И дома плакала, неделю за неделей. У послеродовой депрессии на этот раз были веские основания. Вот как-то она ее развернула, перепеленать да присыпать, а Розочка розовыми лапками сучит. Гуля тут же заплакала. И не услышала, как брат сзади встал, а запах табака почуяла. И повернуться, говорит, боюсь, он в первый раз на нее на голенькую подошел посмотреть. Видно, он грудничков не видел никогда, потому что Роза, по фоткам судя, была здоровым крепышом, хоть сейчас на рекламу Симилака. А она ему показалась такой маленькой, такой слабенькой. Он посмотрел, повернулся, и матери, не Гуле, сказал, что не отдаст племянницу, оставит, уморят они ее там без матери. И на адаты наплевал, и свояков несостоявшихся, с которыми свадьбу гуляли, прогнал со двора с руганью, с ружьем в руках.

Бывает же в жизни удача, случаются чудеса. Матери разрешили собственное дитя оставить. Гуля по грядкам с ведрами как воробей скакала и пела. Ничего б ей больше не надо, так бы и жить, гонять от Розочки злого петуха да смотреть, как она замурзанными ручками орехи во дворе подбирает. Да тут война началась. Гульку с Розочкой, а потом и маму вывезли с баулами на львовском автобусе. Во Владикавказ, а потом дальше. А брат не поехал. Их село уже обстреливали. Ничего уже не осталось, ни семьи, ни дома, ни овечек с коровами. Орех - и тот покалечили. Остались горы да адаты. Вот он по тем адатам в те горы и ушел.

Я в этом ничего не понимаю, кто прав, кто виноват. Политики да историки разберутся, а я никому не судья. Может, вот только тому ублюдку, кто пятнaдцатилетнюю девочку, укуренный, изнасилoвaв, за волосы лицом о ковер возил.

Дальше что? Муж мой Гуле работу нашел у себя на рынке, в ларьке, конечно. Ей тяжело было поначалу, она считала плохо, да привыкла. К Гуле мама приехала, вежливая такая старушка, все лепешки пекла из кукурузной муки, ничего, кстати, особенного. Она, на мое удивление, со мной заговаривать начала, что дочке вот не повезло, но жить-то надо пока молодая, и нет ли у меня хорошего человека на примете. А у меня как раз и был. Элик, вполне хороший человек, ну может небритый слегка, в спортивной куртке и трениках. С того же рынка, цветами торговал, с доходом небольшим, но стабильным. Он бы, ошалевший от одиночества и растерянный на чужбине, взял и крепко сбитую тетку из Вышнего Волочка с искусственным хвостом, громким хохотом и рыжей помадой. Но Гуля моя тихая, хозяйственная ему, конечно, лучше, я ей намекнула, есть у меня один кадр. Ваш, кавказец. Некрасивый, но не пьет. Она, что вы думаете, обрадовалась. Знакомиться с ним пришла, новые колготки купила. И он галстук надел, коньяк принес, и цветы из своего киоска. Познакомились. Гуля как вышла, я его взглядом спрашиваю, как, мол? Он закивал радостно. А она замкнулась. Мне потом говорит: "Так он же не чечен". "Нет,- отвечаю, - азер. А какая, хрен, разница?" А Гулька твердо: "Нет, что ты. Я только своего хочу".

Вот поди ж ты. Ничего я в жизни не понимаю, девочки... Можно, я никакого вывода делать не буду?


Рецензии