Пациенты доктора Визинга

«ПАЦИЕНТЫ ДОКТОРА ВИЗИНГА»
(ОТРЫВКИ ИЗ РОМАНА)


Уважаемые виртуальные читатели!
Уважаемые потенциальные издатели!
Уважаемые потенциальные продюсеры и режиссёры!

Чем живёт и дышит современный русский интеллигент – продукт циклических революций, войн и перестроек? Каковы его надежды и устремления? Как он относится к власти? Насколько свойственны ему бывшие классическими человеческие ценности: совесть, семья, достаток, солидарность, патриотизм, милосердие и сострадание? Этим вопросам посвящён только что вышедший в свет мой роман в трёх частях: Вера, Надежда, Любовь, – результат многолетней жизни в среде учёных, инженеров, врачей, военных, преподавателей, высших организаторов науки и производства, общественных деятелей и многих людей других профессий.
Роман содержит довольно много кинематографичных сцен.
Прошу у особо чувствительных читателей прощения за некоторые солёности; поверьте, они применены мною как яркие маркеры только для метки особо отвратительных персонажей.
Книга иллюстрирована прекрасным художником-этнофутуристом Ю.Лисовсим, живущим в столице Республики Коми Сыктывкаре. В Москве книга продаётся в Книжной лавке писателей на Бронной,книжном магазине Гилея на Нахимовском, и в книжной лавке дома Телешова. Авторские права на книгу юридически защищены.
05.10.08. О.В. Куратов

Эпохальные потрясения девяностых были восприняты российским народом не как результат собственной инертности и беспечности, а как происки злого рока и ненавистных внешних сил. Парадоксальное сочетание таланта и доморощенного индивидуализма, столь характерное для россиян, в очередной раз умножило несчастья, обрушенные ими на свои головы. Мало кто осознал, что всё случившееся – это ещё один шаг огромной страны на задворки истории. Этот шаг сопровождался безудержным нарушением норм морали. Вера утрачена. Надежда давно уже выродилась в бесшабашный русский «Авось!?». Смысл Любви сведён к сладострастию. Власть обнажила свой архетип – криминальный образ мышления. Постсоветское общество стало подобием сумасшедшего дома.
В этих условиях герои романа «Пациенты доктора Визинга» попадают в удивительные приключения и делают свой жизненный выбор. Несмотря на огромный интеллектуальный потенциал, никому из них не приходит в голову объединить и направить свои силы и способности на спасение Отечества от гибели; каждый поглощён либо безвольным оплакиванием происходящего, либо обеспечением собственных успехов. В зависимости от содержания частей романа автор прибегает к разным художественным приёмам: монолог-исповедь, детектив, вербальный римейк.

Каждая часть романа – это аллегория наблюдения, высказанного в её эпиграфе. Эти аллегории создавались в виде описаний поведения и устремлений персонажей, от рождения повязанных кровными узами своего этноса, в данном случае – русского, а, возможно, и российского мегаэтноса, если считать, что таковой существует. В свою очередь, судьба каждого персонажа – это аллегория участи отдельного дерева в тяжко поражённом дремучем лесу и его роли в жизни-болезни этого леса. Возможно, все эти образы гармонично вписываются в метафизическую картину движения мира, созданную Великим Иоанном Богословом в его бессмертном «Откровении», не оставляющем у верующих никаких других Надежд.




Молодая горячая хозяйка, с нетерпением поджидавшая любимого мужа с длительной зимней охоты, наконец-то дождалась его возвращения. Вернулся он ночью; облик и поведение его показались жене чем-то необычными и странными. По просьбе мужа, сославшегося на усталость, баню решили отнести на утро и легли в постель. И только там, ощутив внутри своего тела леденящий холод, жена с ужасом поняла причину своих подозрений: она соединилась не с желанным мужем, а с его ортом. Крики её подняли на ноги и старых, и малых по всему дому; призрак бесследно исчез, а вернувшийся через несколько дней муж рассказал жене о том, как сильно скучал и грезил о ней по ночам. Кроме сильного испуга жены, никаких других последствий от появления орта в этой истории не было.

После окончания рабочего дня персонал нашего маленького подразделения расходится по домам. Лица одних выражают удовлетворение и будничную озабоченность; другие растеряны, даже разочарованы: их вновь ожидает долгое, до завтрашнего утра, одиночество. Странно устроены люди: для некоторых из них остаться наедине с собой (или со своими близкими) – это настоящая мука. Уходя с работы, где всё предопределено – рабочее место, правила поведения, задания – они как бы возвращаются назад, в архаичные тёмные времена, когда населением всей Земли владел тотальный страх перед неизведанными силами природы. Их сознание неожиданно охватывают тревога, беспокойство и смутные опасения. Человек начинает боязливо, беспомощно озираться в огромном, враждебном мире, и не видит ниоткуда поддержки: родные, друзья кажутся неспособными оказать помощь, а все другие выглядят либо врагами, либо безразличными или даже злорадными наблюдателями.
Для меня одиночество – настоящее благо, столь же отрадное и необходимое, как и общение. Давно уже подмечено, что одиночество помогает человеку полноценно погрузиться в состояние подлинного творчества и истинного откровения, обычно называемое отчуждением. Чтобы отдаться отчуждению полностью, без остатка, мне совершенно необходимо слиться с природой и с её неотделимой частью – с моим домом.
Дом мой – солидное строение, рассчитанное на проживание многодетной семьи, – возведён на стыке ХlХ и ХХ веков, и всё ещё прочен и стоек. При доме есть традиционные для сельского уклада жизни строения, в том числе глубокий, обстоятельно сработанный погреб и крепкая баня. Живу в этих просторных хоромах я один (десять лет назад я овдовел, – жена скоропостижно скончалась от рака). Со мной живут пёс Мерген и кот Васька.
Оба этих жильца входят в узкий круг моих верных, любимых друзей; главной фигурой этого круга является отец Антоний. Мой старый друг год за годом в долгих вечерних разговорах пытается вразумить меня, направить меня на путь истины. При наших беседах непременно присутствуют Мерген и Васька; иной раз их поразительно ясные, спокойные, свободные от каких-либо душевных смятений и бренных исканий взгляды, помогают мне сделать очередной шаг в моих поисках. Других столь близких друзей у меня нет. Ещё в моей жизни есть Верушка, но об этом знаем только мы с ней.
В тех случаях, когда я после работы отправляюсь домой, я не спешу. Расположение нашего Музея, бывшей Крестовоздвиженской Церкви, на склоне мощного кряжа открывает захватывающий вид на древнее поселение вдоль реки, вытекающей из близлежащего лесного озера. На этом же уровне склона, ниже по течению реки, хорошо видна действующая Преображенская Церковь – дело жизни отца Антония. Я ощущаю, воспринимаю себя как неразрывную часть этого цельного организма, состоящего из растений, животных, вод, воздуха, неба, – всего, что мы называем природой. Стоит мне день-два не созерцать лесные и водные стихии, открытые пространства под бескрайним небом, как внутренние ритмы анализа и мысленных прорывов сбиваются, их стройный порядок нарушается. Напротив, после полноценного погружения в лоно природы, мозг работает как часы: информация впитывается, упорядочивается, анализируется, выводы всплывают с чёткими, готовыми формулировками. Возможно, сказывается моё происхождение: моя родословная восходит к древним ветвям коми народа. Если взять общую продолжительность жизни только тех моих прямых предков, сведения о которых документально подтверждены, то получится, что более четырёхсот пятидесяти лет они непрерывно и осмысленно смотрели на леса, реки и озёра и на их обитателей, и всё это многообразие было для них не только их хлебом насущным, но и источником душевных вдохновений.


В таком одиночестве-отчуждении, подбадриваемый преданностью и лаской моих бессловесных друзей, я быстро прихожу в состояние полного и ясного спокойствия. Душа моя как бы взлетает над селом, вновь любуясь родными картинами, и рассудок начинает работать с поразительной чёткостью. Иногда, чтобы довести это ощущение до высшей точки, до полного творческого озарения, я обращаюсь к самым ярким впечатлениям своей жизни – к воспоминаниям детства. Эти воспоминания живут во всех уголках моего большого дома – на печи и на полатях, на сеновале и в крытом дворе, в бане и погребе. Эти места моего дома для меня чрезвычайно значимы.
Когда я вхожу в низкое, родное, уютное помещение бани, уже в сенях мною овладевают воспоминания детства. Едва шагнув в саму баню, я сразу же слышу громкий собственный плач. Погружаясь в эти оглушительные, боевые вопли, я сразу же превращаюсь в себя – неуёмного шестилетнего мальчишку, которого моет нагая, цветущая, раскрасневшаяся от жара молодая мама. Кричу я из-за едкого мыла в глазах, и просто для порядка, – так же пронзительно галдят и визжат, играя с водой, мои сёстры и брат, рассыпавшиеся, словно воробьи, по полу и на полке.


Мне вспоминаются также более поздние времена, когда сёстры со смехом хлещут вениками меня и брата по лицу, не давая вдоволь посмотреть на заманчивые округлившиеся тела своих подруг. Их тёмные подмышки и детские соски на набухающих грудях вызывают у нас смятение и острое отроческое желание.
Если я парюсь и моюсь в своей бане, мне нет удержу, будь я хоть один, хоть с гостями. Мне необходимо, чтобы пар пробирал меня до самого нутра, до самого конца вздоха, чтобы веник утолял банный зуд до самого укромного участка тела, чтобы после пропарки кожа так пронзительно скрипела, что мытьё мылом становилось бы приятной формальностью. После бани, особенно в приятной компании, можно немного выпить. Все настоящие, освящённые вековыми традициями закуски находятся в погребе.
Без преувеличения: каждое посещение погреба по будничным домашним надобностям представляет для меня настоящее приключение. Погреб мой немал, и в то же время необычайно удобен и уютен. Широкий лаз в него с тяжёлой крышкой на кованых петлях устроен в крытом дворе, примыкающем к дому. От лаза вдоль стены глубоко вниз ведёт крепкая лестница. Стены и потолок погреба образованы мощными плахами из вековой лиственницы; конечно, когда-нибудь и эти плахи превратятся в труху, но до этого пройдёт ещё одна сотня лет. Пол сухой, песчаный, утоптанный несколькими поколениями. Вдоль одной из стен сделаны большие короба для хранения овощей, вдоль другой стоят кадки с солениями. На противоположной от лестницы стене расположены полки для банок с вареньями и прочими сладостями. Посреди погреба стоит длинный, узкий стол; размеры его не мешают проходу, но позволяют с любого места поставить на него необходимую утварь. Лестница, потолок, стены, полки и стол имеют одинаковый цвет: благородный, почти чёрный, с коричневым оттенком.
Глубокая подземная тишина не гармонирует с ярким освещением: со времён постройки помещение освещалось керосиновой лампой, подвешенной к потолку у лестницы. Лампа эта, давно ставшая раритетом, вполне исправна и может служить мне до сих пор, – время от времени я её заправляю и зажигаю. Спички, как и сто лет назад, лежат в берестяном туеске, подвешенном вместе с лампой. В этот же туесок на всякий случай когда-то, давным-давно, положили стеариновую свечу. Я добавил к ней небольшой электрический фонарик. Каждый раз, открыв лаз и спустившись до середины лестницы, я совершаю магический жест: протягиваю руку в определённую точку пустоты, к невидимому в полной темноте фонарику, и включаю его. Мне представляется, что я включаю, то есть создаю, возвращаю из небытия, целый маленький мир. В тусклом свете появляются, как бы возникая из ничего, сначала лампа и туесок, затем потолок, стены и вся утварь.
– Были ли они без меня?– тайно удивляюсь я, – Что они здесь делали? Как и почему они сохранили свою сущность, неизменное состояние и взаиморасположение?
Это непростые вопросы, как может показаться на первый взгляд.
Воздух погреба пропитан особой, необычайно богатой и волнующей смесью запахов. Несмотря на вековой возраст, плахи лиственницы сохранили едва уловимый тонкий хвойный аромат. Кадки с квашениями и солениями источают также хвойные благовония, но с другими оттенками – более резкими, кедра и можжевельника. Над этими кадками застыл зовущий дух овощных разносолов: ядрёной квашеной капусты, огурцов, кабачков и помидоров со сладостно-терпкими отдушками укропа, смородинного листа, хрена и чеснока. Небольшие кадушки тешат обоняние изысканными, раздельными благоуханиями груздей, рыжиков и мочёной брусники. От полок доносится всепроникающий нежный дурман тщательно запакованных медовых сот.
Когда я спускаюсь в погреб, меня охватывает чувство абсолютного покоя. Я благоговейно замираю в поистине безмятежной тишине и ненасытно пожинаю это ни с чем несравнимое душевное спокойствие. Меня охватывает безграничная уверенность в будущем: я испытываю твёрдую веру в то, что Господь осенит меня просветлением, и я смогу дать ответ на главный вопрос своей жизни.
Одновременно, глядя на свои припасы, я ощущаю сытое животное торжество, произрастающее из крестьянского детства, а, может быть, из более глубоких корней своего рода: я не буду голодать, еды хватит надолго, и не только для меня, но и для моих родных, близких и гостей.
Случается, что я спускаюсь в погреб с кем-нибудь из гостей. В этом случае его атмосфера лишается спокойной тишины, но сохраняет праздничную торжественность. Усиливается освещение. Разговоры ведутся вполголоса. Время от времени раздаются возгласы восхищения, глухие всплески и неожиданно звучные всхлипы, например, отделяемых пластов солёных грибов. Наши движения становятся похожими на ритуальный танец, мы как бы исполняем важную языческую церемонию. Мы впадаем в волшебный, упоительный транс от запахов, от причудливых отсветов, от онемения рук, блуждающих в ледяном рассоле. Посередине стола сияет яркий фонарь; его лучи высвечивают поочерёдно появляющиеся на столе сказочные дары. Нежные, похожие на губки младенцев, ягоды брусники и клюквы. Жемчужно-лунное сияние круглого среза капусты кочанного засола. Зовущие ярко-красной страстью самопожертвования помидоры. Кокетливо полуприкрытые сетчатыми одеждами из укропа грациозные фигурки огурцов.… Когда все миски с разносолами наполнены, ярко освещённый стол вскипает предвкушением неистового пиршества, ослепительными цветами, запахами и вкусами неудержимой оргии застолья.

Рассказ Николая был лаконичен и сдержан. В нём не было слов о бешеном грохоте стрельбы и пронзительном скрежете повреждённых двигателей, об истошных предсмертных воплях выбрасываемых в пустоту женщин и детей и о рвотном, аммиачно-сладком запахе горелой человечьей плоти. Словесно этот рассказ походил на доклад боевого офицера по рации об оперативной обстановке на поле боя. Но его глаза и интонации голоса раскрывали страшную картину состоявшегося на земле настоящего ада.
 «Духам» удалось заманить и окружить в узком ущелии сразу две наших роты во главе с командиром батальона. Полковник Покровский раздобыл подробную информацию о полевом командире, загнавшем наших в мышеловку, и предложил немедленно захватить в качестве заложников всё население его родной деревни и обменять его на наших. Высшее начальство дало добро, в одно касание отбило проведение операции тому же Покровскому, выделило ему команду бывалых разведчиков-головорезов и две больших «вертушки».
К операции приступили немедленно. Всё население деревни – полторы сотни стариков, женщин, детей – загнали в вертолёты, которые с полной загрузкой начали медленно подниматься. В этот момент подоспела помощь «духов». Начался обстрел набирающих высоту переполненных машин. Первый пилот «вертушки», где находился полковник Покровский, начал орать, что с таким грузом ему вообще не подняться, и их вот-вот собьют. Разведчики мгновенно отреагировали: открыли люки и начали выбрасывать с высоты излишки заложников. Полковника, пытавшегося помешать, разведчики повалили, обезоружили, с привычной сноровкой связали по рукам и ногам, и скомандовали:
– Лежать тихо! Будешь мудить, – выкинем вместе с чурками!
 На его глазах чудовищный процесс сброса живого человеческого балласта продолжился, но машину всё-таки подбили, и экипаж кое-как приземлил её с сильным боковым креном. При ударе винтов о землю корпус вертолёта развалился, и часть его людской начинки широко разбросало через разломы и раскрытые люки. Растеклось и вспыхнуло топливо. Второй машине удалось уйти.
Нежный, желтых и голубых пастельных тонов горный пейзаж за несколько мгновений преобразился и превратился в сущую преисподнюю. Обломки огромной машины напоминали адские котлы: из этих котлов валил смрадный чёрный дым, а внутри них с воплями заживо сгорали дёргающиеся в предсмертных судорогах люди. Между котлами, трупами и полыхающими пятнами горючки, словно черти, деловито и зловеще сновали бородатые, забрызганные кровью душманы.
Связанного полковника при разломе корпуса бросило сначала на его рваную металлическую кромку, а затем – уже с переломанным бедром и разодранными до костей мышцами шеи и плеча, – на землю, к самому краю пылающей багровым пламенем лужи топлива. Рядом горели и тошнотворно чадили палёной человечиной несколько трупов. От их жара его одежда, а под ней кожа, начали медленно тлеть. Когда сознание возвращалось, он видел, как одни душманы бережно поднимали и уносили своих; как другие ножами, с остервенением, добивали наших раненых; третьи собирали оружие и снаряжение. Прошёл час, другой. Никто не подходил к нему, как будто он был невидим. Стоял ясный солнечный день, и не видеть его не могли. Умолкли крики увозимых обожжённых и изувеченных детей, женщин и стариков. Заглохли шумы моторов последних скрывшихся машин с трофеями.
Полковник Покровский, задыхающийся от вонючей гари, явственно ощущавший, что теряет последнюю кровь, в минуты прояснения мерцающего сознания пытался сам себе ответить на последний в жизни вопрос: кто виноват в этом кровавом столпотворении? Конечно, не экипаж, не разведчики, и не афганцы. Виновен один только он, предложивший эту операцию. И ему не перед кем повиниться, потому что все пострадавшие мертвы. Его охватило невыносимое, исступлённое раскаяние.
– Я же не хотел никого убивать! – в неистовом отчаянии билась и кричала его душа, – я хотел спасти наших, обменять, чтобы они остались живы и вернулись домой!
Вдруг, при очередном просветлении, он увидел над собой ослепительного Белого Ангела с грозным ликом. Ангел взглянул ему в самое сердце, и Николай услышал голос, похожий на грохот:
– Будешь спасён. Молись Господу! Господа благодари, благодари Господа всю жизнь!
Видавший виды боевой офицер впервые в жизни ощутил не дикий тварный страх, а, подобно Моисею у Неопалимой Купины, глубочайший духовный трепет и священный ужас. Полковник Покровский не знал ни одной молитвы. Он сразу же начал повторять слова Ангела:
– Молю тебя, Господи! Благодарю тебя, Господи! Молю тебя, Господи! Благодарю тебя, Господи!
Этими словами он встретил подоспевшую через несколько часов помощь, этими же словами отвечал врачам, следователям и начальству. Он повторял их даже во сне. Все решили, что он сошёл с ума. После лечения телесных ранений началась длившаяся целый год пересылка по госпитальным психушкам. Она закончилась комиссованием, временным возвращением домой и уездом на лечение к доктору Визингу.

И так, вплетая в единую косу мироощущения гуманитарный и научный опыт человечества, он начал воспринимать всё познанное как единое целое, как бесценное общечеловеческое сокровище. Вновь и вновь обращаясь к этому сокровищу, он постепенно заподозрил, что оно содержит в себе какую-то ироническую, обидную посылку. Когда в его жизни наступил период творческой зрелости, он её сформулировал, и она взбудоражила его своей досадной простотой. Действительно, всё очень просто: мы дошли до той фазы развития, когда смыслы понятий «прогресс» и «десять заповедей» стали окончательно несовместимыми, даже противоречащими друг другу. Они стремительно удаляются друг от друга, и степень допустимости их расхождения становится мерилом личного успеха каждого. Неужели кажущаяся логичной эскалация эстетической мысли, влекущая нас из глубокой древности на тяге научно-технического прогресса куда-то наверх (вниз?), является не достижением, а поводком, на котором нас насильно тащат наши же животные материальные потребности? Неужели, неужели человечество всем своим разноликим и бестолковым скопом повалило не туда, и променяло загадочный мир таинственного дуализма с Природой-Божеством на простые и понятные вкусную еду, блуд, выпивку и тёплый клозет?

Привычно отвалив тяжеленную крышку, я сделал несколько шагов вниз по лестнице. Остановился на знакомой ступени, с привычной торжественностью протянул руку в определённую точку пустоты и включил фонарик. Как всегда, он слабо осветил сначала старую керосиновую лампу, затем туесок, потолок… И вдруг, к своему ужасу, у дальней, противоположной стены я увидел бледно-серую человеческую фигуру. Она стояла ко мне спиной и неестественно-медленными, бесшумными, словно ощупывающими на расстоянии движениями, перемещала свои руки вдоль расставленных на полках банок….
Я отчаянно вскрикнул; руки мои вздрогнули и выпустили фонарик. Он простучал по ступеням лестницы и погас. Вслед за фонариком, как мне показалось, от испуганной дрожи всего моего существа, выпало из моего тела сердце и, также гулко ударившись несколько раз где-то внизу, уже вне меня, замерло и остановилось. Несмотря на возникший зловещий мрак, призрак оставался хорошо видимым. Он как бы светился изнутри мутно-серым светом. Оцепенев от ужаса, я вдруг отчётливо увидел, что бледная фигура от моего вскрика начала медленно поворачиваться ко мне. Необъяснимое свечение и неестественная медлительность её движений испугали меня почти до обморочного состояния. Я весь окаменел от страха.
Вот он, жутко светясь в кромешной тьме, не освещая ни стен, ни других предметов, медленно повернулся, приблизился, и вдруг безмолвно поднял ко мне свой слабо мерцающий лик. Меня охватила новая волна первобытного ужаса: я узнал в нём … свой собственный облик! На меня внимательно смотрело моё собственное, застывшее лицо с неподвижными, тусклыми глазами! Призрак начал тихонько поднимать свою руку в мою сторону. На его бледном лице, стала расплываться злобная, насмешливая улыбка. Вдруг он глумливо и одновременно угрожающе стал со страшной неспешностью грозить мне указательным пальцем.
– Орт! Орт! – дико завизжал я от страшной догадки и рухнул вниз.
Очнувшись в полной темноте, я немедленно вернулся в унизительное состояние дикого животного страха. Этот страх заставил меня, не открывая глаз, ползать по песчаному полу и ощупью искать фонарик. Наконец, в мои руки попались его обломки. Стало ясно, что свет может дать только старая керосиновая лампа. Мне удалось, скрючившись от страха, – я неистово боялся кого-то коснуться в темноте, – подняться на корточки, нащупать лестницу и всползти по ступеням наверх. Лампа и спички были на месте. Погреб осветился показавшимся ярким после полной темноты светом; здесь никого не было. Почему-то первым делом я прокрался к полкам: несомненно, все банки были переставлены. Потом я бросился по лестнице к крышке: она была закрыта и не поддавалась, как будто кто-то навалился на неё сверху. Однако, расслышав доносившиеся снаружи приглушённые звуки лая Мергена, я сообразил, что просто ослаб от обморока. Передохнув и собрав все силы, я отвалил крышку.

Как известный учёный и преподаватель, о своей сексуальной тяге к женскому полу Эдик помалкивал, однако эта тяга была в нём необычайно сильна. Следует отдать справедливость нашему герою: при всём своём высоком интеллектуальном потенциале это был здоровый, полноценный самец. Любую из встретившихся женщин он воспринимал прежде всего, как самку, как возможный объект его мужских посягательств, настороженно ею ожидаемых, а, возможно, ею же и провоцируемых. Это восприятие не было осмысленным процессом, а возникало и настойчиво ждало своего разрешения само по себе, где-то в глубинах его подсознания. В любом случае, он считал долгом джентльменской вежливости, почётной мужской обязанностью если не прямо, то каким-то опосредованным образом вполне определённо дать знать любой женщине при первом же с ней знакомстве о своём желании лечь с ней в постель.
– А какой же иной смысл имеют все эти непременные комплименты, поцелуи рук, поклоны и прочие знаки внимания? – сварливо рассуждал он, отстаивая сам перед собой собственную прямолинейность, – об этом самом все эти манеры и говорят, только с каким-то бабским, немужским сюсюканьем. Сотни раз я от них слышал уже в постели: все знаки ухаживания, на которые они обращают внимание – это симптомы плотского вожделения, а всё остальное расценивается ими либо как трусливая нерешительность, либо как простая, явная импотенция.
Ещё четырнадцатилетним отроком он дерзким, неотразимым штурмом лишил невинности себя и свою сверстницу, которая впоследствии сделала ему странное признание: если бы он применил ласки, нежность и уговоры, он бы ни за что не добился такой победы. Мало того: его мальчишеский напор, граничащий с насилием, произвёл на неё настолько сильное впечатление, что она влюбилась в него по уши, и ему стоило огромных усилий и времени освободиться от неё.
Подкреплённая столь давним опытом определённость, открытость в общении с женщинами освобождала их от тривиальных условностей, и наедине с Эдиком женщины чувствовали себя совершенно раскованно, полностью отдаваясь своим самым сокровенным устремлениям. Нужно, просто необходимо, заметить, что Эдик чрезвычайно ценил и планировал своё время, и львиная его часть всегда уделялась работе. Однако если уж выпадала возможность провести время с женщинами, он тратил его щедро и жизнерадостно. Он обожал незатейливые любовные игры, не смущался беспардонно бородатых анекдотов и подкидывал их своим подружкам, зная, что те, чтобы подзадорить его, слукавят и изобразят восторг его остроумием. При этом ему каким-то непостижимым образом удавалось не опускаться до пошлого самодовольства, а, сознавая простоту и банальность ситуации, доставлять себе и своей подружке искреннюю, чуть ли не детскую радость. Так, закатив глаза и всем своим видом выражая страдание и душевную боль, профессор-кибернетик вдруг начинал сокрушённо бормотать:
– Ты знаешь, я уже давно страдаю неизлечимой болезнью.
– Что за болезнь?
– Зеркалка.
– Зеркалка? Никогда не слышала. Это когда что?
– Это когда мужчина из-за своего живота не может увидеть своих половых органов иначе, чем в зеркало!
Или, впав в лирический настрой от объятий молоденькой студентки, он корчил из себя мудрого старца и философски вещал:
 – Да-а, одно дело, когда тебя незадолго до золотой свадьбы привычно, по-хозяйски, берёт за причинное место мозолистая, шершавая как наждак, рука вечной боевой подруги, а совсем другое – когда с ним самозабвенно играют нежные, любопытно-робкие музыкальные пальчики ещё только начинающей познавать жизнь красивой девочки!

По мере набора высоты своего положения Эдик пользовал всё более и более значительных персон; в последние годы советской власти его пациентами были лишь партийные, профсоюзные и советские бонзы самых верхних слоёв руководящего сословия, да самые крупные авторитеты бандитского мира. После крушения советской власти большинство бонз сменило название должностей, но осталось у руля государственной службы. Число пациентов – влиятельных авторитетов преступного мира за счёт покинувших подполье несколько возросло. Словом, круг пациентов Эдика практически не изменился, к нему лишь добавились нувориши – дети и внуки стареющих бонз. Общение с этой пеной общества происходило не только в укромных кабинетах и тайных борделях, но и на званых вечерах и вечеринках, дома и в ресторанах, с участием членов их семей и постоянно ставило Эдика в тупик: он никак не мог понять, чем эти люди превосходят то огромное большинство, над которым провидение вознесло их на недосягаемую высоту?
Как он ни старался, он не мог обнаружить в них никакой особой одарённости или хотя бы проблесков высокого ума. При невероятно высокомерном апломбе это были совершенно пустые, неинтересные и невежественные алчные люди, всячески избегавшие выражения своего собственного мнения. В повседневной работе они предпочитали полное бездействие и бесконечно терпеливое выжидание, и только в крайних случаях предпринимали подлые, тихие закулисные действа. Все они без единого исключения проявляли маниакальную страсть к сплетням, интригам и нагнетанию страха над своими подчинёнными.


Надо сказать, что в области веры Эдик был большим оригиналом: вопреки здравому смыслу он не признавал дуализма Зла и Добра. Он безоговорочно верил в существование дьявола, полностью отрицая Бога. Недаром, считал он, дьявола называют князем и господином мира сего. По его убеждению, деяния дьявола принудили человечество сплотиться и создать религию как земную, организованную защиту людей от дьявольского промысла, и церковь, организуя эту борьбу, во многом преуспела. Эдик беззаветно относил своих духов и себя вместе с ними к лагерю дьявола. А посему, размышлял он, надо бы изучить идеологию противника, – возможно, это поможет ответить на мучивший его вопрос. И он не ошибся: не потратив и полгода на изучение православных богословских трудов, он нашёл для себя вожделенный ответ:
– Так и есть! – ликовал Эдик, – это он, он! Ведь смог же он извратить тончайшие лирические порывы человеческих душ, ибо мудрые богословы не сомневаются: «Вся мировая литература от своего зарождения до наших дней посвящена теме сладострастия и прелюбодеяния» . Сумел же он одурачить и обесчестить мировой прогресс, ибо уже в позднее средневековье богословы поняли: «С момента изобретения печатного станка дьявол поселился в типографской краске»! Конечно же, только он смог так гениально проникнуть тайными ходами в святая святых общественного устройства и одурачивать великих вождей и их народы тем, что искусно подбирает в королевские рати циничных негодяев и бессовестных закулисных мародёров!
 Обратившись с очередной утренней мольбой к своим духам, Эдик получил сакральное подтверждение своему выводу и смог теперь раскрыть перед ними свою доселе тайную надежду: стать одним из избранных, пожинающих сладкий урожай власти там, на самом верху. Эту вожделенную мечту своей жизни он видел в образе всесильного сановника, вельможи, подвизающегося возле первого лица государства и имеющего под собой массу лизоблюдов-вассалов, психологию которых он познал в совершенстве. Интуитивно-проницательный как большинство безумцев, Эдик и мысли не допускал о возможности стать первым лидером страны: он давно понял сложный механизм владычества и знал, что для этого требуются совершенно иные, полярные членам ближайшей свиты качества, и что именно на этой парадоксальной диалектике держится любая твёрдая власть. Он с тайной, тщеславной гордостью сознавал, что призван дьяволом на стезю исполнителя упоительно мерзких интриг, сладостных предательств и цинично-вызывающего тайного разврата.
– А что тут такого? – полушёпотом спрашивал по утрам своих духов Эдик, – чем я хуже всех тех, кто находился подле царей в Древнем Мире, на современном Западе, или в России, в советские времена, или сейчас? Ну, развратничаю не так разнообразно и мерзко, как они! Ну, может, пью поменьше, так это же не просто так, это для того, чтобы потенцию не потерять! Потенция важнее – как же без потенции? Без неё в лидерах никак нельзя! А во всём остальном я, по-моему, на уровне: баб я перетрахал миллион, то есть не пересчитать, шикарный прожиточный минимум себе обеспечил, законопослушием не страдаю, куража и апломба хоть отбавляй, совесть если имел, то давно от неё отделался, решительности и ума также с избытком, ходы вперёд могу просчитывать – чего ещё?
 – Ну, есть, есть кое-какие важные недочёты: ну, мальчиками не увлекаюсь, – пробовал для порядка, не стоит у меня на них, нет во мне и следов гомосексуализма; это, конечно, начиная с библейских эталонов, серьёзный недочёт. Ну, воровал меньше, – даже, если уж честно признаться, вообще не воровал: деньги и ценности мне за подпольное лечение пациенты несут сами и просят, даже умоляют взять. Несут и несут, идиоты этакие. Можно было, конечно, кое-где и ещё тяпнуть, да жаль было время тратить, да и нужды-то ведь никакой нет: куда их девать? А всё равно следовало, следовало хотя бы из принципа не пропускать, не лениться, оторвать время хоть ото сна, но тяпнуть! Я понимаю, понимаю, всё это – проклятые родимые пятна идеалистического социализма, и их надо выжигать калёным железом, иначе наверх не пробиться нипочём.
– Вы не подумайте, – испуганно спохватывался он, заискивая перед духами, – что я так порочно, позорно честен: я шикарную просторную квартиру для себя одного оторвал на Васильевском Острове за счёт взяток и охмурёжа; а жене с дочкой – на Лиговке, тоже в старых домах, и тоже сверх всяких норм. Мебелью шикарной обе квартиры обставил, и точно знаю – мебель эта ворованная, то есть провезена из Испании через таможню без пошлин. А может, мебель эта нашими новыми лихими торгашами в Испании и вовсе украдена, а мне продана за полцены. Да мало ли что ещё!
– Каюсь, есть у меня мой главный, основной недостаток, моя ахиллесова пята: инстинктивной, подкорковой подлости лишён от природы, – мне во всём нужно сначала разобраться, зажмуриться, решиться, а потом уж делать подлость. Делаю, конечно, и с удовольствием делаю, но всё же с оглядкой. Это, конечно, большой минус.

 спиртное – и точка, и так без конца.

Телевизионная Россия.

Умную и преданную жену всё чаще тревожило состояние его психики, и она шла на всё, что было в её силах, чтобы успокоить его и вразумить. По ночам, с ещё не остывшим и никому не видимым в темноте грешным румянцем на лице, она нежно гладила его редкие серебряные волосы и шептала ему:
– Мишенька, ну что ты, как дитё неразумное, разговариваешь с этим телевизором – чужим, неживым устройством? Ну, ты же сам говоришь, что за ним стоят тупые, больные властолюбием, беспринципные политики! Даже если бы они тебя услышали, они бы рот тебе заткнули, а не послушали бы! Так зачем всё это смотреть и обсуждать? Ну, вот сегодня ты по поводу этих изувеченных мальчиков-афганцев переживал: тебя что, спросили, когда войска туда вводили? Или когда наши кровные деньги отняли, а цены на всё подняли? Ты же не виноват во всём этом ужасе и обмане, не мучайся и не смотри ты на это безобразие! Тебя же никто не слышит, кроме нас со Светой, а мы тебя и без этого любим и понимаем!
 – А ты что, хочешь, чтобы я поехал в Москву, вышел на Красную Площадь с плакатом и стал кричать этим мудакам, что они – убийцы? А что ты и Света после того, как я тут же сгину, делать станете? Из Питера вышибут вас куда-нибудь в пермскую глушь…
Так тупые и безразличные жернова правил советского общежития неумолимо заталкивали его в камеру тревожного одиночества – собственную квартиру. А там его поджидали горькая выпивка и неодушевлённый сокамерник-провокатор, всегда готовый к общению – телевизор. По всему миру власти подставили вместо себя в каждый дом этот плутовской ящик и спрятались за ним от своего народа, чтобы без лишних помех творить свои воровские дела и править по своему усмотрению. В той или иной мере эта уловка удалась повсеместно, но нигде этот трюк не сработал так полноценно, как в России.
 
 За это они были преданы великому народному суду, и суд свершился, и никому не удалось избежать заслуженной кары. И вновь, уже торжественно и жизнерадостно, оглушительно стучит в душе генерала тот же неумолимый молот. Он сурово приветствует справедливое народное возмездие.
Тем, кто, прикинувшись дурачком, подкинул ликующим жуликам карикатурную форму кооперативов.
Тем, кто устроил жульнические фокусы с ваучерами и облигациями.
Тем, кто надругался над древней культурой великого народа.
Тем, кто построил глиняные финансовые пирамиды.
Тем, кто провернул невероятные по наглости операции приватизации.
Тем, кто не как дальновидные, великодушные и рачительные политики, а как мелкие взяточники вывели войска за крошки со стола жирной, нечистой на руку Германии.
Тем, кто, находясь на вершинах власти, участвовал в этих грязных, демонстративно наглых авантюрах, не задумываясь об их последствиях, и злорадно ухмыляясь на горе и разорение всего народа.
 Всех их судило новое руководство, – честные, справедливые люди, которые решили, что всем прочим мерам возмездия должно предшествовать наказание всеобщим позором. Теперь все могут убедиться, что виноватые в бедах, нищете и унижениях казнокрады, взяточники и предатели живут подобно скоту и ходят под себя. Такие же процессии пройдут по всей стране.
В конце дня наступит долгожданное душевное облегчение, прогремит праздничный салют, начнутся спокойные и радостные народные гуляния. В городском саду снова заиграет духовой оркестр. А к ночи возникнет тишина за Рогожской заставою, там, где спят деревья у сонной реки; она поплывёт над городом, его улицами и садами. Не будет ни грабежей, ни тревожных сирен и мигалок спецназов-омонов, ни облав на проституток, ни бесчинств хулиганов. Не будут слышны даже шорохи. Всё заботливо и бережно замрёт до утра. И наконец-то, спустя столько тяжёлых лет, любимый город сможет спать спокойно! Он погрузится в заветную синюю дымку и будет таять в ней всю ночь, и видеть сны, и зеленеть среди весны.
И в городе над вольной Невой, городе нашей славы боевой, в родном, любимом Питере будет так же душевно и спокойно.
Песня летит над Невой,
Засыпает город дорогой.
В парках и садах
Липы шелестят.
Доброй ночи, родной Ленинград
Родные ветры пролетят над всей сладко засыпающей страной: и там, где спят курганы тёмные, солнцем опалённые, и там, где туманы белые ходят чередой, и там, где стройная берёзонька листву наденет новую, и где запоёт соловушка над синею рекой – далеко-далеко, где кочуют туманы… Города и сёла будут сладко спать до нового свежего, прекрасного утра, когда они вновь, по-старому улыбнутся своим друзьям-жителям знакомыми домами и зелёными садами.
… До свиданья, день вчерашний, здравствуй, новый светлый день!
И первый проснувшийся человек, услышав, что над каждым окошком поют соловьи, от всей души, от всего своего сердца пропоёт:
– Сердце, как хорошо на свете жить!
Эти прекрасные, такие родные, нежные, трогающие самые сокровенные струны души слова и мелодии, звучали в истерзанной душе честного синеглазого лётчика и повергали его в новые глубины безысходности и отчаяния.
– Неужели всё это было зря? Неужели, как в этом сейчас уверяют всех, это был обман, лицемерный и пристрастный? Нет, нет, я же сам прошёл всё это, видел, знал, и многое создал своими руками! Не было здесь обмана!
– Но тогда куда, куда и почему всё это сгинуло? – с горестным отчаянием каждую бессонную ночь спрашивал, глядя в черноту больничной палаты и в своё беспросветное будущее, генерал Дунилов. – Почему самые добрые, самые справедливые идеалы привели к разрухе, голоду, разврату и всеобщему моральному упадку? Нет, этим не может кончиться! В России появятся новые, настоящие Минины и Пожарские, которые поднимут осквернённые знамёна, воздадут должное её подлым врагам, и приведут её народ к торжеству правды и справедливости!
 Откуда возьмутся новые просвещённые лидеры и их суровые судьи, как будут они руководить в который уже раз обновлённой страной, – об этом погруженный в сладостные грёзы возмездия генерал думать не хотел, эти вопросы даже не приходили в его больную голову.

– Не уверен, но есть основания подозревать у вашего подопечного довольно распространённое психическое заболевание. Вы такое слово слышали: вуайеризм?
– Первый раз в жизни слышу.
– Порнофильмы приходилось смотреть?
– Приходилось.
– С удовольствием?
– Скорее с удивлением, точнее – с презрением: до чего же гнусна порода человеческая! Это я об «актёрах» и «актрисах» – исполнителях. Да и о режиссёрах.
– Что вам, например, говорят такие имена, как Дали, Врубель, Ницше?
– Художники, писатель… Выдающиеся таланты, полусумасшедшие люди.
– Правильно! Психические отклонения стали для этих людей источником славы, денег и даже величия. В самом деле, душевные заболевания часто вызывают обострение активности и интеллектуальных способностей. Не обязательно, заметим, позитивных. Итог: не столь великие, но более практичные полусумасшедшие находчиво и энергично извлекают прибыль из зачатков психических отклонений, таящихся в каждом человеке.
Так вот, вуайеризм – это психическое заболевание, при котором человек испытывает непреодолимое стремление к подглядыванию за интимными действиями других: купаньями, мытьём, испражнениями, совокуплениями. Самые лёгкие проявления – просто удовольствие от наблюдения подобных актов; самые тяжёлые – когда наблюдающий, то есть больной, мастурбирует до полного оргазма, которого не может испытать естественным путём. Началось всё давным-давно: упомянутая вами гнусная человеческая порода учуяла в этой древней болезни наживу, и начала вертеть дырки для подглядывания в уборных, банях и в борделях. Затем стали рисовать, позднее печатать, и продавать порнографические картинки, а по мере развития техники – порнофотографии, и, наконец, порнофильмы. В какой-то мере к больным вуайеризмом можно отнести всех, кто любит в одиночестве смотреть порножурналы и порнофильмы. А таких без преувеличения сотни миллионов, – сейчас эта зараза распространилась по всему миру.
– Другими словами, мой клиент завлекает женщину, подставляет ей здорового мужчину, а сам откуда-то подглядывает и дро… то есть, мас-тур-би-ру-ет?
– Я говорю, что это не исключено, а что там происходит на самом деле – надо смотреть. Смотреть своими, то есть вашими, глазами, агентами… или приборами. Вам виднее.
– Так, так, понятно. А может, как эта дурочка подозревает, – Фёдор кивнул на листок бумаги со своей записью, – и правда, что он организует съёмку фильмов с постельными играми своих избранниц? А затем при просмотре съёмок занимается суходр… то есть, мас-тур-ба-цией?
– Возможно, у психопатов всё возможно. Они потому и психопаты, что диапазон их воображения гораздо шире нашего. Но подумайте: зачем платить такие деньги, если можно купить профессиональный порнофильм за копейки?
– Так, так, так, вы совершенно правы! Значит – подсматривает в натуре! А как же они его не видят и не слышат?
– Увольте меня от ваших вопросов!
– Конечно, конечно, доктор, извините, это я просто увлёкся вашим проницательным диагнозом… Позвольте последний вопрос: она там, – Фёдор снова кивнул на свою бумажку, – разговоры о джазе упоминает. Это может иметь какое-то значение? Дело в том, что другая его избранница, отказавшись от откровений по поводу подобной же ночи, сказала мельком, что ничего особого не произошло: поговорили, говорит, о джазе, трахнулись, разъехались, – что, мол, здесь такого особого?
– Если это случалось не однажды, объяснение очень простое. Существует такое понятие, как установка, настрой. Законченный психопат заранее настраивает себя на сеанс вуайеризма с помощью индивидуально выработанного стереотипа, маниакальной установки. Если этот человек, о котором мы говорим, действительно душевнобольной, он действует по строго заданной программе, от которой не может отступить. Уже сама подготовка сеанса настраивает его на максимальное возбуждение. А тему этой подготовки каждый выбирает и отрабатывает индивидуально. Возможно, он в качестве настроя использует тему джаза. И она в его сознании давно уже стала неразрывной частью всего патологического процесса, от начала до конца. Он будет повторять её как машина, каждый раз, когда больное сознание начнёт толкать его к очередному сеансу.
– Сеансу! Ха! Сеансу! Вот же сучий потрох! Это ж надо так пасть!
– Увы, для вас это – падение, а для нас – болезнь! Но запомните: это не диагноз, как вы сказали, а всего лишь предположение. Для диагноза нужен как минимум пациент и его профессиональное наблюдение.

Куда девалась Америка?

Исполнив несколько танцев, красавицы-плясуньи под аплодисменты исчезли, а на потолке стало медленно разгораться освещение. Улыбающийся босс предложил проведать общий зал. На подиуме белоснежно сверкал заново сервированный для десерта общий стол. Небурчилов, взяв под руки Светлану и Надежду, усадил их и расположился между ними. Вдруг прямо перед собой Надежда увидела его огромные бычьи глаза, в которых светилась невыразимо глубокая печаль. Она поняла, что не слышала его вопроса:
– Что?
– Я спрашиваю у Светочки: куда девалась та Америка? А она меня не понимает. Может быть, вы знаете? Ведь она сгинула совершенно, целиком и навсегда!
– Я тоже не понимаю. Вы поясните.
– Что мы только что видели? Потрясающее зрелище? Нет, мы только что слушали потрясающую музыку, которая превратила непристойное, бесстыдное действо в истинную красоту. Я имею в виду джазовую музыку. А джазовая музыка – это послевоенное американское общество, это та сфера мироощущения, которую невозможно передать словами и которую легко и понятно излагала своими мелодиями великая плеяда джазовых композиторов и исполнителей Америки. Мне всё кажется – нет, я в этом уверен, – что весь американский народ, от президента до пресловутого чистильщика сапог, жили одной национальной ценностью – джазом, который в этом смысле стоял гораздо выше просто искусства, и вокруг которого концентрировались все другие нравственные ценности. Джаз на какое-то время стал философией жизни. А теперь там всё куда-то безвозвратно кануло. Вы посмотрите на их музыкантов сейчас – просто тупые, грязные животные, по-другому не скажешь. И президенты их, и даже чистильщики сапог стали другими, – они приблизились к этим оборванцам которые, как последние подонки, хамят и блудят на эстрадах.
– Да, да, кажется, я вас понимаю, – даже у нашего поколения сохранилось что-то нежное, душевное в воспоминаниях о той музыке и о той Америке… И правда ведь, что она куда-то внезапно канула. Как интересно вы это подметили!
– Подметил? Да я непрерывно об этом думаю и страдаю от этого, поверьте! Всё, что мы видим сейчас, – он широко махнул рукой на кипящий в вареве жратвы, выпивки и блуда зал, – это результат загадочного, трагического исчезновения той Америки и появления ни весть откуда взявшейся новой: грубой, подозрительной и бесцеремонной, как вся их современная эстрадная музыка. Для нас, тогдашней молодёжи, погружение в необъятный океан настоящего свободного джаза граничило с благодатным откровением, радостным прозрением и было настоящим прорывом в сферы нового мышления. В Советской России, где основной мировоззрения было политическое мышление, это вызвало массовый пересмотр политических ценностей. И поверьте мне, именно западные джазовые музыканты, вообще не мыслившие о политике, а, по-моему, так и вообще не знавшие, что это такое – политика, сами того не ведая, стали творцами и участниками настоящих революционных процессов в Стране Советов!
– Слишком по-казенному сказано, но зато как тонко и верно! Я на полном серьёзе смело вам заявляю: то, что вы говорите – это замечательно интересно! Это автореферат ещё не написанной диссертации по социологии! Светик, ты слушаешь, ты поняла, о чём речь? По-моему, это очень умно и занимательно!
– Слушаю, и давно уже поняла, и полностью с тобой согласна! Милая, добрая, далёкая Америка с бесконечно человеческой улыбкой Армстронга, с его обязательным вечным пиджаком и галстуком! Да, она исчезла, таинственно и трагически исчезла, как Атлантида!
И вдруг все втроём они погрузились в воспоминания о той Америке, которой не было, – той доброй, волшебной иллюзии, которая зародилась и расцвела в них, питаясь только одним соком – звуками инструментов и голосов великих джазовых музыкантов. И лишь перед своим исчезновением она явилась им в видеозаписях, подняв их радость и восторг ещё выше казавшегося предельным экстаза.
– Да, да, – быстро и радостно говорила Света, – я всё это помню по магнитофонным записям: у них исполнитель сам обращался к аудитории с объявлением следующего номера и одновременно с комментариями к нему. А часто музыкант приступал к очередному произведению вообще без слов, зная, что тот или иной пассаж ожидается публикой, как ребёнком, с нетерпеливой радостью. И эта восторженная детская радость выражалась при первых же аккордах криками и рукоплесканиями публикой далёкого мира столь непосредственно и просто, что невольно вызывала к ней глубокую симпатию. В далёкой, «чуждой» среде неожиданно вспыхивали аплодисменты, раздавались восторженные возгласы и одобрительные реплики именно в те моменты, когда и наши сердца чуть было не выпрыгивали наружу от восхищения и радости. От этого их публика казалась нам близкой, почти родной!
– Согласен, согласен, – возбуждённо подливал масла в уже разгоревшийся огонь Небурчилов, – больше того: я часто слушал записи этих концертов для того, чтобы по реакции зрителей создать о них своё представление! А по ним – о том мире, в котором они живут. Так у меня созрел миф о той Америке, которая куда-то девалась!
– А когда появились видеозаписи, – перебивала всех раскрасневшаяся Надежда, – мы вдруг увидели и музыкантов, и зрителей, и поразились, как они похожи на их образы, созданные нами только по голосам, мелодиям и по свисту, смеху, аплодисментам. И лица их, и выкрики, и реплики, и даже свист были добры и корректны!
На мгновение Надежда почувствовала, что вновь огромные, неподвижные бычьи глаза Небурчилова заслонили всё окружающее своей выразительной грустью. Вдруг она ощутила к нему мощный толчок симпатии и влечения. По мере продолжения беседы это ощущение стремительно перерастало в чувства восхищения и непреодолимого плотского желания. В неподвижном, каменном лице она рассмотрела ответные призывы. С этого момента, хотя разговор вели трое, они разговаривали, словно находились наедине.
Светлана. – Точно! Это были большие и малые арены с пёстрыми толпами, состоящими из людей всех возрастов, из эрудитов и неучей, авантюристов и верноподданных, представителей и истеблишмента, и чернорабочих, объединённых одинаково тонким пониманием джаза, дарящего им радость жизни. Все эти образы американских зрителей – мужчины с непременными галстуком и головным убором и дамы в аккуратных шляпках – словно нашли наглядное подтверждение!
Он. – А ещё мне часто приходит в голову, что такого полного, откровенного единения, единомыслия в разнородной человеческой толпе, столь свойственного именно атмосфере джаза, невозможно отыскать ни в какой другой сфере человеческого общения. В художественной литературе, особенно в поэзии, можно найти примеры восхитительных попыток подобрать универсальный «ключ ко всем сердцам», способный трогать самые сокровенные стороны души человека. Были писатели, которые всё своё творчество посвятили самоотверженному поиску единой формулы, «философского камня» всеобщего интуитивного взаимопонимания и достигли на этом поприще истинных высот. Увы, эти попытки, несмотря на все их достоинства, не могут превзойти свою джазовую версию по силе, простоте и массовой доступности.
Она. – И опять: немного казённо и в то же время как точно, восхитительно точно! Можно сделать вам комплимент: вы чрезвычайно наблюдательны и тонко чувствуете искусство. Даже не подозревала, что люди вашего пошиба, простите, масштаба, могут так изысканно чувствовать.
Он. – А я не подозревал, что в такой молодой и цветущей женщине и её подруге я найду такое понимание! Что же касается людей моего пошиба – вы, конечно, правы: в основном это бесчувственные машины, нацеленные на прибыль и только. Ну, возможно, ещё на власть. С благодарностью принимаю ваш комплимент и гордо подтверждаю: я – редкое исключение.
Светлана. – А я успела вычислить, когда пропала та Америка, – это произошло сразу после концертов Армстронга в Чехословакии. По-моему, сразу после этого всё в Штатах стало меняться, грубеть, матереть. Помните эти его прощальные гастроли? Это и была лебединая песня той Америки.
Он. – У меня есть их видеозаписи. Может быть, может быть.
Она. – А мне кажется, она всё ещё немного живёт, по крайней мере, в наших сердцах. В них живут зрители-слушатели, ставшие для нас сказочной иллюзией, и, похоже, сгинувшие неизвестно куда или в одночасье переродившиеся. Они были очень разнообразны, но, согласно этой же иллюзии, каждый из них мог по праву считать своими слова американского чародея доброты, моего любимого Уильяма Сарояна:
– Будь здоров и счастлив, мой мальчик, и не забывай снимать шляпу в лифте!
Он. – Да, да, несомненно: сгинул не только джаз, утащив за собой ту Америку, вместе с ним в Штатах потух свет целой плеяды писателей: Андерсон, Сароян, Фолкнер, Олби, Уоррен... И Сарояна, конечно! И многих других… Все они, как и джазовые музыканты, не смогли бы жить в новой Америке.
Светлана. – И когда исчез железный занавес, мы воочию увидели не только новых исполнителей популярной музыки, но и нового зрителя, – безликие толпы вызывающе неопрятных существ неопределённого пола и возраста с истеричными лицами, истыканными пирсингом. Прошу прощения, я на минуту отлучусь, меня от интересной беседы отрывает мой кавалер.
Он. – Какой неброской и в то же время потрясающей красотой вы обладаете! Как я польстился на красоту Светланы, а вас прозевал, рассмотрел только сейчас?
Она. Света – моя любимая подруга. Не надо нас так сравнивать. А за комплимент спасибо.
Он. – Вы жена профессора Ликушина?
Она. – Нет.
Он. – Тогда, извините, чья же?
Она. – Ничья я не жена.
Он. – Тогда – едем?
Она. – Едем!


Не помню, хоть убей! Ни разу даже не слышал… А ведь явно острый, можно сказать, созревший ум… И в то же время эта явная детскость – подчёркивание…Мало ли их тут шныряет… Хотя некоторые прямо в глаза бросаются своей зрелостью… не ума, конечно, ум-то из-под блузки или юбки не выпрет, хе-хе… Кто же это такая? Девятых классов у нас сколько? – два, по-моему… Или целых три? А вот интересно – хорошенькая?
Директор вдруг резво соскочил со своего места, запер на ключ дверь, включил единственный в лицее множительный аппарат, сделал парочку копий сочинения и спрятал их в сейф. К моменту появления Анны Ивановны директор успел не только несколько раз перечитать сочинение, но и подготовить массу вопросов. Своё категорическое восхищение сочинением он решил оставить на конец разговора. Завуч сразу же сообщила, что из-за потрясения, вызванного «этим скандальным опусом», всю ночь не сомкнула глаз и с мученической гримасой законченной ханжи закудахтала:
– Такое и так написать о родной матери! И с какой целью, спрашивается? И, главное, где? – публично, в школьном сочинении? Это уж полное нравственное падение, – в тысячу раз хуже, чем физическое, у подрастающих девочек такое случается по глупой невинности. А это – просто кошмарный духовный разврат!
– А что мы знаем об её учёбе, поведении? Какие-то рецидивы раньше были? Как у неё отношения с одноклассниками – девочками, мальчиками? Что вы вообще можете о ней сказать?
Анна Ивановна доложила, что Люба Ликушина ничем особенным ранее не выделялась, никаких серьёзных претензий к ней не имелось, учится очень даже хорошо и просто отлично – по тем предметам, которыми интересуется. Например, прекрасно успевает по профильному английскому. Близких подруг или друзей в школе не имеет. Общественной работой не занимается, никогда нигде не высовывается, и видно, считает это ниже своего достоинства. Ну, видели её как-то с сигаретой в уголке школьного двора; ну, застукали раз на школьном вечере вместе с другими девочками и мальчиками за распитием спиртного. Разумеется, это по теперешним временам проступки мелкие, можно сказать, даже пустяковые. И вдруг – на тебе!
– А как она одевается? Может, экстремизм в нарядах, причёсках, косметике или что-то в этом роде?
– Да нет, я бы не сказала. Но и нельзя сказать, что за модой не следит – моду она понимает и то, что имеет, показать умеет.
– А-ать-тя-тя-тя-тя! Что – смазлива? Интересна? Есть, выходит, что показать-то?
– Они все сейчас рано спеют, Аркадий Русланович, – девяносто шестой год на дворе. Акселерация. Обыкновенная куржопая соска-переросток.
– Что-что-что? Как вы сказали – кур… пардон, я не расслышал?
– Извините за непедагогические выражения, я, как уже сказала, не в себе, я нервничаю.
– Да что вы, уважаемая Анна Ивановна, мы просто обязаны знать и понимать школьный сленг, так что будьте так добры, не стесняйтесь!
– Я хотела сказать, что она долговязая и у неё заднее место оттопырено… – и плоская, как классный журнал, Анна Ивановна обиженно повысила голос, – но ведь мы, извините, совсем другой вопрос обсуждаем: по существу, она написала публичный донос, опубликовала интимное досье на родную мать! Оклеветала её самым недостойным образом! Это совершенно аморально!
– Кстати, о мамаше. Вы её знаете, лично встречались?
Завуч коротко сообщила, что несколько раз виделась с матерью лицеистки Ликушиной по вопросам помощи оснащения школы, то бишь, лицея, современным оборудованием. Конечно, она умолчала о том, что часть этой помощи мамаша попросила завуча оставить себе и присмотреть за дочкой так, чтобы возможно меньше тревожить родителей. При этом мамаша напрямую заявила, что «готова и в дальнейшем оказывать лицею серьёзную помощь, если успеваемость девочки будет на уровне». И обещание своё выполняла, так что между ней и завучем установились вполне определённые отношения: Анна Ивановна обеспечила её дочке негласную опеку (сделать это было совсем легко, так как дочка сама так и тянулась к знаниям), а мамаша исправно завучу платила. Надо сказать, что появление скандального сочинения лишило сна Анну Ивановну именно в связи с этой деликатной подробностью: а ну как мамаша вспылит и расскажет о своих приношениях? Такого директор не простит, его мнение на этот счёт хорошо известно: его доля должна быть во всём. Поэтому на вопросы о личности матери завуч ответила неопределённо.
– А отец? Кто её отец? Они что, в разводе?
– Ликушина живёт с матерью вдвоём и говорит, что отец её крупный учёный. Об отношениях в семье ничего не говорила. А о втором муже и его уходе я узнала только из этого… пасквиля. Получается, что второй муж ушёл вместе со своим от неё ребёнком. Но точно я не знаю… Так что будем делать? Педсовет?
– А вот вы соберите побольше информации о её личной жизни, тогда и решим. Надо попытаться понять, что её на это толкнуло. Вы с ней не беседовали?
– Нет, я решила сначала с вами общую линию выработать.
– И правильно. Правильно: спешить не будем, – некуда тут спешить. Кто это сочинение видел?
– Практикантка по русскому и литературе в этом классе, современная круглая дурочка, и ещё классная дама; но она математичка и подобные психологические выверты ей недоступны. Ещё я с двумя опытными коллегами конфиденциально проконсультировалась. Больше никто.
– Вот и хорошо. Тэк-с! А что вы, как специалист, о стиле и грамотности сочинения можете сказать?
– Стилистических и грамматических ошибок нет, – раздражённо проскрипела Анна Ивановна, – но содержание чудовищно. Чу-до-вищ-но! Такого на моей памяти не было!
– Ну, а с чисто литературной, художественной точки зрения? – забавляясь её недовольством, язвительно подначивал Мардасов.
– По-моему, ничего особенного. Канцелярский стиль… Не сочинение, а реестр недостойных доносов.
– Да? А, по-моему, написано неплохо. Да что там неплохо, – просто великолепно! Кратко, честно, ясно! Идеально точное, проникновенное отображение всех основ женского естества! – с затаённым ехидством подкидывал угольку в топку зловредный шеф.
– А по-моему – милицейский протокол.
– Ну, что уж вы, – протокол! Не протокол, а поэма! А каков психологизм, а? А мистика с этими чёрными крыльями! – продолжал наслаждаться закипающей злобой собеседницы змей-директор.
– Вам, конечно, виднее, – не выдержала и сорвалась Анна Ивановна, – а вот до начальства дойдёт, оно нам такую мистику устроит из-за какой-то, извините, мандавошки, – мало не покажется!
– Хорошо, хорошо, не волнуйтесь, и разбирайтесь: советуйтесь с теми, кому доверяете, и через пару дней обсудим. Может быть, в более широком кругу, – как сочтёте нужным: педсовет, так педсовет. Хотите – с ней самой поговорите, хотите – мамашу пригласите. В общем, на ваше усмотрение. Ничего, ничего, не нервничайте, это, на мой взгляд, хоть и не рядовой случай, но и не ЧП, дело наше, внутреннее, до начальства не дойдёт. А дойдёт – закроем, не переживайте, это я вам говорю! Значит, договорились? Вот вам это сочинение, – действуйте! Проследите, чтобы не появилось любых копий: если она написала это, как говорится, воспарив духом, то и сама не восстановит; а может быть, сбросив груз с плеч, и вовсе об этом грузе забыла, – вы меня понимаете? Жду ваших предложений. В том числе и по оценке за сочинение, это тоже нелёгкий вопрос.
На этом озадаченная поручениями Анна Ивановна удалилась, несолоно хлебавши. А Аркадий Русланович подвинул к себе пачку бухгалтерских бумаг и, механически их подмахивая, замурлыкал себе под нос всплывшую благодаря подсознательным ассоциациям весёлую старую песенку.


Рецензии