Сказание о великом биче. прощай, ссср! -6

ПРОЛОГ 22

- Люди! Где вы? - воззвал Саша, войдя в квартиру. Безмолвие было ответом ему. Он снял пальто и прошел в комнаты. Если не считать Яши, страдающего во сне, судя по выражению лица, угрызениями совести, квартира была пуста. Саша прошел на кухню, сел подле кухонного стола и тут заметил на столе записку. Записка была исполнена крупным каллиграфическим почерком прилежной ученицы.
"Касатик!
Ты покорил нас и теперь стал нашим самым сладким воспоминанием. Когда мы станем бабушками, то обязательно расскажем внучкам о милом философе-проказнике, который еще в прошлом тысячелетии повстречался их бабусям.
Если правда, что каждый человек - книга, то ты самое роскошное издание, хранимое в нашей с Фаиночкой библиотеке. Но, согласись, читать всю жизнь одну, пусть даже самую великую, книгу - удел тупых догматиков, к которым, на счастье свое или беду, мы не принадлежим.
Судьба наша - мужчины, а доля, знамо дело, - женская. Прощай, наше Гонолулу. А все же немного печально сознавать, что лучшая книга жизни уже дочитана до конца и впереди лишь мрак брака и неизбывная тоска обыкновенности".
Мэтр задумался, потом еще раз внимательно, как будто хотел запомнить наизусть, перечел записку, положил ее на большую тарелку и поднес спичку к верхнему краю листа. Бумага горела послушно, огонь распространялся по ней равномерно. Графит, как один из видов природного углерода, горит лучше, чем бумага, поэтому крупные красивые буквы вспыхивали напоследок ярко и исчезали уже навсегда. Огонь действует на человека гипнотически, подобно тому, как взгляд удава парализует волю обезьяны. Если бы Дьявол существовал, то он завлек бы человека в свои сети не яблоком, а огнем: не даром же, все живое бежит от огня, и лишь человек, вне зависимости от места на планете и времени на часах истории, тянется к нему. Вот и Мэтр, не мигая, глядел на утреннюю трапезу пламени до тех пор, пока огонь не иссяк последними искорками, испустив на прощание белый едкий дымок.
Саша набрал полный чайник, поставил его на плиту. На душе
было тихо, легко и спокойно. Думать о будущем не хотелось, успеется потом. А пока можно посмаковать прошлое. Не часто бывает, что человек позволяет себе вот так расслабиться: просто сидеть в тепле, слушать завывание чайника и ощущать память о человеке. Вспоминать не лицо, тело или разговоры, а человека как целое, как ощущение, оставленное им после себя. Эдакий интеграл по замкнутому контуру души.
Из комнат раздался шум, бормотание, и на пороге кухни появились могучие, поросшие густыми волосами, телеса Якова. Живописец почесал набедренную повязку и спросил:
- А павы где?
- Улетели в теплые края.
- Жаль. Дичь была хороша. Ну да хрен с ними. Чаю-то нальешь?
- Налью, налью. Только ты сходи умойся, что ли.
- А че? Смердит?
- Не очень, но вид сильно помятый.
Пока Яков громко плескался в ванной, Саша заварил крепкий
чай из смеси трети китайского и двух третей цейлонского.
После умывания взгляд Якова прояснился, создавалось даже
впечатление, что он в состоянии более или менее адекватно воспринимать действительность.
- Здравствуй, Сашок. Поведай, чем живешь, чего ищешь? А то ведь за утехами стрекозиными и поговорить некогда.
- У меня все путем. Живем потихоньку, хлеб жуем. Ты вот лучше доложи народу об успехах социалистического искусства, а то ведь оно принадлежит народу, а он - не в курсе.
- Ну что ж, народ в своем праве. Докладываю: за последние несколько тысяч лет изобразительное искусство проделало огромный путь от благородного естественного примитивизма к говняному декоратизму и иллюстратизму. Конечно, и сейчас сказать о полотне "красивая картинка" или "мне нравится эта мазня" - полнейший моветон. Следует говорить: "Экая гамма!" или: "Не кажется ли вам, что композиционно полотно передает бергсоново понимание времени, в то время, как доминирующий сиреневый колорит ближе к концепции индивидуального времени. Во мне это, честно говоря, вызывает определенный внутренний дискомфорт. Здесь есть над чем подумать". В принципе вся эта бодяга абсолютно синонимична простонародному "красиво" и "сделайте мне приятно". Да-с, батенька, искусство умерло, так и не родившись. Красота или его диалектический близнец - уродство - давно уже на панели. Там есть место для всех: одни торгуют своими ножками и прочими прелестями, другие - мыслями, третьи - чувствами, четвертые - мышцами. Не скажу тебе ничего нового: мир, по-прежнему, бордель. Каждый покупает на этом базаре в силу привычек и знаков своего круга. Кто попроще, довольствуется репродукцией мишек в сосновом лесу, кто побогаче, тому подавай что-нибудь шокирующее.
- Ну и с кем вы ныне, мастера культуры?
- Хх-а, знамо дело с богатыми. Но ты знаешь, человек - скотина так быстро обучающаяся, что шокировать все труднее и труднее. Сегодня публика в восторге орет: "Ах, что за мерзость, прос
то прелесть!", а через года два-три этим годится только детские книжки разрисовывать.
- Парниша, ты просто стареешь.
- Не без того.
- Хорошо, а что ж Советская власть, куда она смотрит?
- Гоняет потихонечку, но, знаешь, без былого энтузиазма, видать, не только мы стареем. Вот так и живем: одни служат демону власти, другие - демону денег. А если разобраться - один черт. Хуже всего тем, кто, как я десять лет назад, еще не нашел хозяина и мечется со своими идеалами, не умея их еще выгодно пристроить. Ну да ничего - пристроят как-нибудь, почище нашего пристроят, - Яков тяжко вздохнул, видимо снедаемый завистью к тем, кто еще не обрел своего места под заветным золотым дождем славы и денег, и, завершив страдания, уподобился пылесосу, всасывая в себя за один серб полчашки чаю.
- Что делать, деньги и власть - два полюса жизни. Без денег власть чахнет, без власти - деньги недолговечны. Все остальное - талант, совесть, любовь - мечется в пространстве промеж полюсами, склоняясь то туда, то сюда. И счастлив застрявший на экваторе. Хотя и не завидна судьба его. Водки нет, давай хоть булочку с маслицем съедим за застрявшего, глядишь, и ему полегчает.
- О! - Яков вперил перст в потолок. - Что значит мудрость! Хорошо бы еще поверх маслица варенья, чтобы парню совсем сладко стало.
С этими словами он полез на антресоли и забубнил оттуда:
- Есть вишневое, черничное, брусничное, земляничное, абрикосовое, ореховое...
- Кончай дурить, доставай все.
Через минуту стол был уставлен пыльными банками, каждая из которых была закрыта тетрадным листом с названием варенья и годом его изготовления.
- Т-а-а-к, - протянул Саша, - откуда такое изобилие?
Яков, казалось, даже покраснел.
- Грешен я, нашел в последние годы в себе кулинарные способности, и, знаешь ли, балдею от процесса варки: запахи, пеночка, опять же - цветовая гамма. Должно быть, бабка во мне проснулась.
- Да, бабуля из тебя знатная вышла, - промычал Сашка, набив
полный рот ореховым вареньем, - что же касательно власти и денег, то здесь кроется одно из основных различий между Востоком и Западом: что первично - деньги или власть? Передай, бабуля, если тебя не затруднит, брусничное... Спасибо, родная... На Западе примат денег давно уж норма, на Востоке же власть - все, она старше денег, будет власть - деньги принесут на блюде с золотой каемочкой.
- Я ставлю три против одного на Запад. А потому и продаюсь
за бабки. Знаешь ли, вожди приходят и уходят, а денюжки - всюду денежки.
- Типичное заблуждение западного обывателя. Поверь, бабуля,
человеку сведущему: всплеск западной цивилизации не более, чем
исторический эпизод. Вскоре развернется решающая битва, и анекдот западной цивилизации будет исчерпан.
- Что-то я не улавливаю...
- А что тут улавливать? Все просто, как швабра. Ближайшее будущее видится как сражение между натуральным биологическим началом и высокими технологиями. Запад будет наивно сражаться мозгами, Восток же выставит универсальное оружие - мужской половой член во всей его красе и мощи. Через некоторое время восточные люди начнут расползаться по европейским городам как тараканы, причем я, как лицо нейтральное, заметьте, ничего против тараканов не имею. Сперва они займутся профессиями белому человеку тягостными, но без которых цивилизация существовать не может: мусорщики, ассенизаторы, базарные торговцы... Скажи на милость, где найти в каком-нибудь Лондоне или Париже молодых людей, желающих проявить себя на этих поприщах? Потом они начнут все чаще появляться на заводах и фабриках, затем ими овладеет тяга к знаниям, и сперва студенческие скамьи, а чуть позже университетские кафедры заполнят люди в чалмах, потом - политика, борьба за гражданские права, все это на фоне проникновения в экономику грязных денег с Востока и Юга в сочетании с идеологической атакой ислама...
- А что ты, собственно говоря, имеешь против ислама?
- Я? Против? Я не бываю против или за. Ты, кстати, Коран читал?
- Нет.
- А ты почитай, почитай. Забавнейшая брошюра.
- Да перестань шутить. Если даже такое произойдет, всех твоих азиатов просто-напросто уничтожат.
- Как же, как же! А мировое общественное мнение? А традиции демократизма? А догмат естественного права человека? Нет, бабуля, Запад обречен, и не мы с тобой первые это заметили. Но ты не расстраивайся, на твой век его хватит.
Яков впал в глубокую задумчивость и, пока Саша, обновив заварку, наливал свежий чай в пол-литровые чашечки, машинально разрезал батон пополам, жирно намазал его маслом, а затем толстыми слоями варенья, сперва вишневого, потом клубничного, а затем уже лакирнул все это красносмородинным, после чего завершил композицию второй половиной батона. Живописец уже было собирался вкусить от этого сэндвича, но вдруг нечаянная мысль спугнула его, он отвел батон от уже разверзнутой пасти и шепотом спросил:
- Так ты полагаешь, я не на то ставлю?
- Да не волнуйся ты так, а то аппетит пропадет. Может, правильно, может, нет. Да и вообще, кто знает по трезвянке, что есть
правильно?
- Так я сейчас мигом смотаюсь.
- Нет, не стоит. У меня сегодня трезвость - норма жизни.
- Что так? Приболел, что ли?
- Вот именно, что приболел.

Ровно в половину первого Саша открыл массивные, обитые оцинкованным железом двери морга одной из центральных московских больниц. Несмотря на то, что робость вообще-то не была ему свойственна, Александр Максимович почувствовал в груди известный холодок сродни тому, который, должно быть, испытывают рядовые члены партии, входя в здание обкома.
Коридор был пуст. Он прошел его от входной двери до лестницы, ведущей вниз, не встретив никого и так и не решившись открыть хотя бы одну из белых дверей в комнаты. "И здесь Восток
прав. Цвет смерти белый".
Где-то внизу гулко громыхнула дверь, а затем из недр подвала послышались шаркающие шаги, и подобно тому, как некогда из пены морской появилась фигура Венеры, так и из этого эха стали вы
рисовываться очертания громадного мужика с добрым лицом, которое было украшено шрамом, начинающемся у левой залысины, тянущемся через лоб, где седой волосяной покров плавно переходил в по-молодецки чернявые брови, и терялся на левой скуле под взлохмаченной бородой. Мужик, почавкивая, мерно пережевывал нечто там, под бородой, а, возможно, просто бормотал себе потихонечку только что пришедшие на ум строчки.
- Скажите пожалуйста, - обратился Александр Максимович к мужику, который, судя по серому от частых стирок халату в бурых, серых и прочих цветов пятнах, служил здесь санитаром, - где здесь можно видеть Сергея Владимировича?
- Чаво? - переспросил мужик. - На опознание, что ль, или забирать тело?
- Нет, любезнейший, я, как бы это сказать, свое принес.
- Чаво? - переспросил санитар.
- Я говорю, Сергей Владимирович где?
- Старшой, что ль?
- Он.
- Ну так бы и говорил. Внизу они, на вскрытии. С утра покойников напривозили, почитай, две нормы. Так завсегда бывает, как Крещение, так и две нормы. Как будто народ сидит и ждет: ага, Крещение - дай-ка помру. А то, что в морге тоже люди живые - не думают ни хрена!
- Совести у них нет, - согласился Сашка, - но где там внизу ваш старшой?
- Спустишься, повертай направо и прямо, никуда не сворачивай, ступай до упору, в торце - дверь. Там они, стал быть, и работают.
Сашка проследовал по указанному маршруту. Хотел было войти в нужную комнату, но робость овладела им: смерть, с непривычки, величава. В это время хлопнула одна из дверей сзади, и в коридор вышли два молодых человека, скорее всего, практиканты. Они оживленно переговаривались о своем профессиональном.
- И вот, представь, только я достал гусак... Вы к кому? - обратился один из студентов к Саше.
- Я, собственно, к Сергею Владимировичу.
- Так заходите без стука. В прозекторскую не принято стучаться, здесь всегда рады живому человеку. Прошу вас, - и студент радушно распахнул двери.
В нос ударил характерный запах разложения, скрытый формалином и разными другими врачебными ухищрениями. Прямо перед Сашкой, метрах в трех, на столе, как на пляжном шезлонге, пятками к дверям лежало обнаженное, наполовину выпотрошенное, женское тело. Над телом посредством инструмента, похожего на лобзик, трудился Серега. В дальнем углу зала возле письменного стола перекусывала пара практикантов. Молодой человек жевал бутерброд и одновременно что-то говорил девушке, которая смачно расправлялась с яблоком. Видимо парень рассказывал очень смешную историю, потому что девица неожиданно прыснула. Сергей Владимирович резко выпрямился:
- Света, а не пошли бы вы в педиатры. Совесть же надо иметь,
кроме аппетита. Здесь все-таки морг, а не комната смеха. Смерть требует уважения, а вы, мадмуазель, тут писихаханьки устраиваете! У Райкина зачет получите! - Сергей Владимирович повернулся к дверям. - Почему посторонние... А, это ты. Подожди, пожалуйста, наверху.
Очутившись на свежем воздухе, Саша признался себе, что там, в подвале, он испытывал известного рода дискомфорт. Во рту явно ощущался тот самый неуловимый привкус смерти, который заставляет выть даже таких бессердечных животных, как бездомные собаки. Он набрал полные легкие свежего, морозного воздуха и зашелся кашлем, наконец, отхаркнул мокроту с кровью, и вид этой крови напомнил ему, зачем он пришел сюда.
Пожалуй, впервые в жизни Сашка воспользовался прелестью жизни по блату. И надо признать, что было чрезвычайно лестно наблюдать, как изысканно вежливо, почти льстиво, оформлялись чиновниками в белых халатах все необходимые формальности, как тихо, без малейшего намека на скрип, отворялись двери. При виде главного патологоанатома даже у ответственных хозработников лица искажались просительной улыбкой, как будто именно он, Сергей Владимирович, и будет вершить тот, окончательный суд, приговор коего окончательный и обжалованию не подлежит. Сергей же Владимирович держался подчеркнуто корректно, говорил тихо, хотя, если вслушатьсяв интеллигентское: "Э-э, милейший, не сыщется ли у вас бельишка поновей, а то ведь перед человеком неудобно", - то можно было услышать в бархате его голоса железный скрежет пилы Джингли по кости, а звук этот неумолимей нервического генеральского окрика.
Результатом всех этих хлопот явилось размещение больного
Исаева Александра Максимовича в палате, естественно, номер 6 пульмонологического отделения. Палата эта напоминала, скорее, гостиничный люкс. И в самом деле, что это за палата из двух комнат с весьма мило оформленным санузлом? А почему кровати полуторные? А зачем во второй комнате письменный стол? Думается, что палаты эти предназначены для больных творческих, чей девиз: "ни дня без строчки". Но не исключено, что объясняется все гораздо проще: эти лечебные хоромы предназначены для особо тяжелых и ответственных больных. Почувствует такой больной, что пора собираться с духом в последний путь, услышит, например, стук в дверь, подойдет шаркающей походкой, а там, за дверями – старуха с косой. Улыбается, проказница, а сама по циферблату чвсов наманикюренным костистым пальцем игриво постукивает, мол, даю тебе, болезный, пять минут. Ринется в тот же миг еще живой, но уже ожидаемый, к заветному письменному столику и начертает слабеющей рукой последнюю волю, мол, фабрики - рабочим, землю - крестьянам, а жене и детям - чистые идеалы.
Так или иначе, но сокамерником Александра Максимовича оказался начальник производства одного из номерных заводов, мужчина плотного телосложения, строгого вида, непрестанно читающий газету сквозь очки, надвинутые на самый кончик большого губчатого носа. Весь его вид, а лучше сказать, облик, внушал окружающим комплекс вины. Впечатление это усугублялось коротким, прерывистым дыханием с присвистом, характерным для серьезных астматиков.
Когда Александр Максимович в сопровождении медсестры переступил порог номера, сосед на время оторвался от газеты, бросил неодобрительный взгляд на вновь прибывшего и вернулся к передовице. Лишь спустя полчаса он с видом человека, который вынужден прервать неотложные дела ради пустяков, аккуратно сложил прочитанную газету, положил ее в стопку на тумбочке и удостоил товарища Исаева аудиенции.
- Ну что ж, давайте знакомиться. Кондаков Степан Лукич. Занимаюсь вопросами машиностроения.
Волей-неволей пришлось представляться.
- Александр Максимович Исаев.
- Простите, а каков род занятий? - добивался определенности
товарищ Кондаков.
- Скажем, литератор.
- Романист?
- Никак нет. Скорее из философов.
- А-а, - задумчиво протянул Степан Лукич, - в какой же области работаете? Больше по диамату или по истмату?
- Моя тема: "Парадигма витальности и летальность Ойкумены". Там, знаете ли, все так переплетено...
- Понятно, - задумчиво протянул Степан Лукич, и во взгляде его можно было прочитать подозрительность, смешанную с уважением, - а как вы относитесь к чайку?
- С пониманием, однако за неимением оного...
- А мы его сейчас быстренько сообразим, - Лукич заметно оживился, видимо, он относился к тому типу людей, которым скучно оставаться с собой наедине и потому они готовы читать передовицы, гонять чаи с философами, слушать прогноз погоды - все, что угодно, но только не утратить иллюзию жизни.
В гостиной, назовем эту комнату так, нашлось все необходимое для проведения чайной церемонии по полной программе, включая сушки и липовый мед.
Чай, между прочим, развязывает языки никак не меньше горячительных напитков. Разговор тек легко и свободно, может быть, потому, что говорил только Степан Лукич, Сашка же довольствовался ролью слушателя. "Экая жалость, что я не шпион. Без всяких усилий, никого ни о чем не прося, без убийств, воровства, взломов оказывается можно узнать массу интереснейших вещей". Так, например, "полковник" Исаев узнал, что оказывается, свет клином не сошелся на космодроме Байканур. Есть и еще один космодромик с тихим названием Мирный, где-то в Архангельской области, и была там серьезная авария. Американцы, конечно, об этом знали, а вот простому советскому человеку не было это ведомо. Во время той аварии Степан Лукич и пострадал, глотнув изрядно паров несгоревшего ракетного топлива. Так что астма - это так, легко отделался, другим повезло меньше. У многих из тех, кто стоял рядом, с дыханием еще хуже. Совсем не дышат...
Много еще нового для себя узнал Александр Максимович, но не пришло еще время обо всем услышанном им тогда говорить в открытой печати. Ждут еще те истории своих Боровиков.
Беседы с номенклатурой всегда утомляют, а потому, когда в палату вошла суровая медсестра и неумолимо, как зачитывающий приговор судья народного суда, проскрипела: "Исаев, на рентген", Александр Максимович почувствовал облегчение.
Он шел по длинным, путаным больничным коридорам в сопровождении суровой медсестры, чей накрахмаленный вид сообщал моменту торжественность и неповторимость. Они почему-то несколько раз поднимались и несколько раз опускались по лестницам, поворачивали налево и направо, повинуясь загадочной логике неведомых архитекторов. "Заметаем следы", - только и успел подумать усталый пациент, как очутился перед дверями на которых висела табличка:

РЕНТГЕН
БЕЗ ПРИГЛАШЕНИЯ НЕ ВХОДИТЬ

Сопровождающая медсестра молча, посредством перста, указала пациенту его место на стуле, стала перед дверью по стойке смирно, разгладила несуществующие складки на халате подобно тому, как бывалый солдат одернул бы гимнастерку прежде, чем предстать перед суровым Маршалом, и постучала в дверь. Подождав немного, ровно столько, сколько требовали приличия и субординация, она отворила дверь и исчезла в пространстве, охраняемом предложением не входить без приглашения.
Конечно, Александр Максимович знал, что короля играют придворные, но все же он не предполагал, что почтительное отношение среднего медперсонала к врачам действует столь сильно. Несколько минут он сидел в коридоре совершенно один и никак не мог сосредоточиться ни на чем вокруг: пространство стало вдруг абсолютно изотропным. Это нервировало. В коридоре гулко раздавался звук ритмичного постукивания. Он посмотрел вниз. Левая икра подрагивала и больничный тапочек выстукивал чечетку. "Так, синдром Наполеона. Пора в дурку".
Врата распахнулись, и строгий ангел проворковал: "Исаев, заходите", а коридорное эхо дурашливо повторило: "Именем Союза Советских Социалистических Республик..." Дослушать не удалось, потому что роковой шаг был сделан, и створки ворот сомкнулись за спиной, отделяя не столько даже пространство относительной свободы от места, где человеку дозволено лишь покорно выполнять элементарные команды вроде: "Повернитесь налево и не дышите", сколько время, которое мыслящее существо имеет право не думать о бренности собственного бытия, от времени, когда вдруг раздается тиканье часов, а вопрос: " По ком звонят колокола?" заставляет встречных неловко отводить глаза, пока кто-то бестактно не рассмеется в лицо и не скажет: "А что это, дружище, у тебя нос заострился? Да и цвет лица, знаешь ли, х-ха, того, с желтизной?"
Исходя из поведения медсестры, Александр Максимович полагал увидеть врачом пожилого мужчину, с сединой и, вообще, благородной внешности. Но рентгенолог оказался молодым человеком с взлохмаченной шевелюрой, насвистывающего популярный мотивчик. Так, напевая, врач раскрыл карточку больного и, обнаружив там лишь сообщение, что Исаев А.М. направляется на обследование легких, что температура тела вышеуказанного Исаева А.М. в подмышечной впадине составляет 36,8 градусов по шкале Цельсия, а кровяное давление 140 на 85 миллиметров ртутного столба, тяжело вздохнул и отложил карточку в сторону.
- А что же, еще анализ крови не делали, а уже на рентген? -
осведомился доктор.
- Сергей Владимирович просил побыстрее провести обследование, - почтительно наклонясь, прошептала сестра милосердия.
Доктор впервые с интересом посмотрел на пациента.
- Ну что ж, приступим.
Кроме рентгенолога и ангела-хранителя в кабинете было еще
несколько молодых людей, судя по всему, студентов. Они сгрудились у экрана, а один из них помог разместить обследуемое тело нужным образом в аппарате.
Надо признать, что со времен школьного детства Александр
Максимович не облучался, а потому поразился удивительному прогрессу рентгенологии. Прибор, в котором он был размещен наподобие Белки и Стрелки в космическом корабле, вращался во всех плоскостях. До него доносились издалека, как из другого мира, голоса врачей: "А скажите-ка, Васенька, как вы диагностируете это затемнение?", Васенька пробурчал что-то на латыни, шеф заметил в ответ, что хорошо, если так, а если..., опять пошла латынь. "Ладушки, Света, давайте глянем на эту туманность под другим ракурсом".
Жужжание двигателей. "Больной повернитесь на правый бок, правую руку под голову, вот так, не шевелитесь". Процедура продолжалась довольно долго. Наконец, было велено освободить аппарат.
Пока Александр Максимович одевался, доктор быстро записывал в карточку какие-то данные.
- И что у меня там, внутри?
Доктор на секунду оторвался от записей, глянул быстро на
почти лысого, лет сорока с небольшим мужчину, за которого ходатайствовал сам Сергей Владимирович, и, продолжив запись, ответил:
- Ничего определенного пока сказать нельзя. Вот проявим снимки, посмотрим повнимательней, тогда, может, что и прояснится.

Прояснилось все уже к вечеру. Мэтр уже готов был выть от воспоминаний бывалого производственника, сдобренных изрядной порцией моралите. К восьми вечера Лукич успел осудить разложение молодежи, инспирированное из-за рубежа и поддержанное изнутри диссидентами и разного рода сочувствующими им интеллигентами. Посетовал Лукич и на нестойкость отдельных представителей старшего поколения. Однако не стоит полагать, что дядя Степа впал в грех критиканства. Отнюдь. Он всячески поддерживает решения последнего - "Дай-то Бог!" - подумал, но не решился сказать вслух Саша - Пленума партии, решившего всемерно бороться, а также приложить все силы. После сего реверанса в сторону высшего партийного звена последовало заявление о пользе разоружения и борьбы за мир во всем мире. Этого Мэтр вынести уже не смог:
- Полагаю, что в этом тезисе вы заблуждаетесь. Пора, пора, батенька, нанести решительный термоядерный удар по этому крысиному логову империализма! Доколе мы будем терпеть разврат и посягательство на девственность нашего юношества?! Или вы тоже на стороне слабонервных слюнтяев?
Глаза Лукича выпучились, а дыхание стало еще более коротким и хриплым:
- Так вы полагаете, пора?
- А вы полагаете, что Иосиф Виссарионович терпел бы все эти
надругательства?
На этой фразе Мэтр встал, сопровождаемый восхищенным взором партийца, и, накинув на плечи пальтишко, вышел.
Делать было абсолютно нечего, и Александр Максимович направился к моргу, надеясь, что Сергей Владимирович, возможно, еще не ушел домой.
На первом этаже горела только дежурная лампочка, но из подвала приглушенно доносились голоса. Дверь в одну из комнат была затворена неплотно, Саша подошел поближе. В кабинете вели разговор о каком-то пациенте.
- Не знаю, не знаю. Не вижу я, что тут резать. Точнее, не вижу, что оставлять.
Голос был Мэтру незнаком.
- Так тоже нельзя! Я, конечно, фанат рентгена, но мало ли что? Может, это и не онкология.
А вот эта фраза принадлежала явно вихрастому рентгенологу.
- Ну что ж, давайте подождем анализов, хотя как по мне, то
все ясно - резать здесь придется Сергею Владимировичу.
- Я его вскрывать не буду, он мне друг, не смогу я. Давайте хотя бы попробуем, что ли, сделать что-нибудь? - Это уже был Серега, и Саша насторожился. Вдруг он понял, что речь идет ни о каком-то там абстрактном человеке, а о нем, Александре Максимовиче Исаеве.
- Послушайте, Сергей Владимирович, не мне вам объяснять, что если мы его начнем потрошить, он проживет на наркотиках максимум полгода, не будем трогать - столько же, но еще месяц-два, как человек, а не как кролик.
- Что вы предлагаете?
- Давайте подержим его дня три, потом скажем, что это банальный запущенный плеврит, надо попить антибиотики, пока ничего страшного, но, если будет хуже, тогда пусть обращается сразу к нам...
"Все. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Все. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Все. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Все. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Все. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит..." Александр Максимович, не замечая стужи, в расстегнутом пальто, быстрым шагом отмерял круги вокруг больничного корпуса. Его била крупная дрожь, но ощущал он жар и гулкую пульсацию в голове, на каждые два удара накладывалось это осознание конца: "Все. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит..."
Наконец он остановился, постоял немного в задумчивости и
быстрым шагом направился в корпус.
Лукич сразу же доложил:
- А вас тут все ищут. Даже доктор заходил, передавал вам привет и велел сказать, что завтра с утра зайдет.
Александр Максимович не отвечал. Не обращая внимания на соседа, он переодевался в свою гражданскую одежду, стремясь поскорее избавится от всего больничного.
- Да куда же это вы собрались-то, на ночь глядя? - уже с подозрением спросил Лукич.
- Вызывают. Срочно.
- Куда?
- Туда. - Мэтр указал пальцем вверх, в гипотетическое место
обитания гипотетического Божества.

ПРОЛОГ 23

Мэтр лежал под стеганным одеялом в своей любимой позе, свернувшись клубочком, поджав колени под подбородок, и пытался унять дрожь. В голове прокручивались несвязные картинки. Это был не сон, но и не бредовое состояние, а самые потаенные воспоминания, воспоминания о самом заветном, о та и не сбывшихся мечтах.
«Сколько же мне было тогда? Месяц? Два? Десять? Никто этого знать не может. Да это и не важно. Важно, что мир тогда был мал и уютен.
...Я еще почти ничего не знаю, не разбираю лиц, не разделяю звуки на слова, но уже могу чувствовать интонацию, но узнаю уже запахи двух существ и тембр их голосов; по тембру и запаху я умею различать, сердятся они или довольны, нервозны или спокойны. Одно из Сущих пахнет покоем и молоком, это вкусный, мягкий запах, он всегда недалеко от меня. Второе существо я обоняю реже, и его запах каждый раз чуть-чуть другой, есть в нем еще непонятный мне намек на внешние миры, и потому он тревожит, будоражит. Оборотная составляющая этого запаха резка и сурова, и именно она говорит мне, что его обладатель - та самая сила, которая охраняет и обороняет от окружающей неизвестности. А я ведь уже смутно ощущаю давление неведомого, незримое присутствие тайны. Иногда Сущее, обладающее этим запахом, исчезает надолго. Тогда я становлюсь беспокоен. Но Оно всегда возвращается, и тогда я чувствую радость, мне хочется двигаться и верещать, чтобы хоть как-то выразить переполняющие меня чувства.
А еще я умею понимать некоторые звуки. Звуки издают Сущие. Мне нравятся их голоса. Я различыю, когда эти голоса обращены ко мне, а когда они звучат не для меня.
Сущие обладают надо мной абсолютной властью: они могут дать мне есть, а могут и не дать, и тогда мне плохо, и я кричу от обиды и от того неприятного ощущения, которое возникает внутри; они могут дать мне пить, а могут и не дать, и тогда я кричу от обиды и от того неприятного ощущения, которое возникает во рту; они могут сменить мне пеленку, а могут и нет, и тогда я кричу от обиды и от неприятного ощущения снизу. А кроме того, неведомо откуда и как, но я знаю, что они меня породили. Конечно, я зпаю это не словами. Просто между нами есть постоянная связь, что вроде невидимых никому нитей. Особенно крепко я привязан к тому Сущему, которое кормит меня молоком прямо из себя, то есть переливает себя в меня. Конечно, я не могу выразить это понимание словами, но во мне есть, постоянно присутствует уверенность, что я - часть их, Сущих, их продолжение...
Но все это было потом, когда я уже отделил себя от остального мира. Еще раньше было самое-самое первое воспоминание, воспоминание. С которого я начался...
....Меня вдруг выбросило из небытия. До этого меня не было, я не знал границы между Я и Не-Я. Раньше я был всем, я был неразъеденен, а потому и неразличим. Но теперь вдруг появилась граница. Здесь – Я, а по ту сторону – Не Я, чужое, маняще враждебное, а потому влекущее.
По ту сторону границы – однотонный фон. Наверное, была ночь. Мир был запахом. Да, вначале был запах. Запах был тем, что я знал еще тогда, когда меня не было. Запах говорит мне, что рядом есть кто-то и этот кто-то – свой. Если перевести ощущения на обычный язык, то получится: я проснулся, в комнате темно и пахнет родителями. А проснулся я оттого, что вокруг стало не так, как было. Я слышу звуки и понимаю, что источник звуков – я сам. Звук становится сильнее. Позже я узнаю, что когда звук становится сильнее, это называется «громче». Я хнычу и кряхчу. Снаружи ничего не происходит. Никакой реакции. Одиночество впервые. Может быть, те, другие, о существовании которых мне известно еще до Разделения, может быть, они забыли обо мне? Становится страшно. Или интересно? Или страшно и интересно? Пробую повернуть голову, разглядываю то, что Не Я. Что-то мешает повернуть голову,но то, что удается увидеть – серое. В сером угадываются оттенки. Мир представляется скопищем в разной степени серых пятен. Я не знаю слов, а потому не могу дать названия формам. Ничего не знаю, но уже ощущаю разницу в громкости и яркости. Мне нравится различать. Наконец, мое кряхтение замечено. Я слышу звуки, которые издаю не я. Я чувствую – или уже знаю? – что это гоос своего. Он мне знаком, я его слышал. Давно. Еще до Разделения. Становтся спокойно и хорошо. Раньше тоже было хорошо, но сейчас это другое хорошо. Свой, точнее своя, потому что это была мама – то есть свой, от которого пахнет пищей – прикасается ко мне, что-то делает со моим тельцем, и теперь становится настолько хорошо, что дальше некуда. Так я познакомился с счастьем. Я засыпаю, усталый и счастливый, потому что узнал очень много нового о себе и о не себе. Мне нравится узнавать новое. Теперь надо все аккуратненько разложить по полочкам. Для этого и существует сон.
Это – одно из воспоминаний, которые хранятся в моей памяти о детстве. Большинство из них – рассказы тети Оли, но это – мое первое воспоминание. Оно- мое начало. Оно – абсолютно мое, то, что неизвестно больше никому...
Ах, мама, зачем ты сделала это, зачем ты родила меня, зачем познакомила меня со счастьем? Зачем? Чтобы теперь, чернявый на
зуб, лысый, битый-перебитый, так ничего и не сделавший путного, я
услышал приговор?
Тупо как-то все это. Тупо и бессмысленно. Да и что осмысленно? Познание? В моем случае и познание лишено всякой цели. Так, искусство ради искусства. А я ведь был весьма любознательным мальчиком...
...Границы достигаемого мира в тот период проходила по контуру кровати, и с каждым днем мне стновилось в них все теснее и теснее. Я уже довольно устойчиво стоял на ногах и весьма бойко размахивал ручонками. И тут в доме случился ремонт. На время побелки меня вместе со всем моим миром переместили в другую комнату. Представьте же мое удивление - нет, какое там удивление! - изумление, когда, возвратясь в свою светелку, я обнаружил, что стены ее, бывшие испокон веку, то есть всю мою сознательную на тот период жизнь, розовыми, в одночасье стали синими. Это был или глубокий ультрамарин, или индиго - точнее сказать затрудняюсь. Факт этот настолько поразил мое воображение, что подвиг к проведению опыта. Я ведь искренне считал, что стены розовы на всю глубину! Итак, вооружившись пустой бутылкой из-под одеколона - одной из любимейших моих игрушек, я стал долбить стену. Что я ожидал найти там? В точности помню, что я был возмущен исчезновением цвета, который был для меня символом счастья и стабильности, в окружении которого я впервые осознал себя, как нечто выделенное, способное быть самостоятельным. Подобно археологу, роющему землю в поисках Золотого века человечества, я лупил стену в поисках своего розового детства.
Я был до предела внимателен. Впервые в жизни я действовал по собственной воле. Не под властью первичных, базовых инстинктов, нет! - мною руководили – во всех смыслах руководили – стремление защитить, оставить неизменным мое личное прошлое и жажда познания, в которой легко усмотреть понимание необходимости законов сохранения для стабильности мирозданья. И действительно, под голубым был обнаружен тонкий культурный слой розового, но сразу же за ним следовал безысходно серый, и, чем глубже я погружался в стену, тем серее становилось серое. Я был весьма разочарован.
Еще больше были разочарованы мои родители, - я теперь звал Сущих папой и мамой. Но их разочарование длилось недолго, вскоре оно перешло в восхищение мною, и они начали меня тискать, подбрасывать в воздух, при этом папа и мама громко и весело смеялись. Помню, я был весьма смущен такой реакцией на мое деяние, я ведь, как и подобает подлинному творцу, работал не за награду, а лишь внутреннему призыву...
Флакон же из-под одекалона сыграл в моей жизни важную роль еще раз. Именно его название стало первым словом, которое я прочитал самостоятельно. Слово это было «Кармен». Разумеется, то был другой бутылек, но того же одеколона – забыть картинку на бутылочке, да и ее форму я не смогу никогда. Но это случилось намного позже, когда мне было уже почти пять лет. И жил я тогда у тети Оли, а родители уже канули.
Кстати, если это действительно воспоминания, а не позднейшие мои выдумки, то не свидетельство ли это того, что Бог есть сублимация нашей тоски по защищенности? Ведь так сладко знать, что есть что-то неизменное, доброе и сильное, готовое всегда, в любую секунду прийти на помощь, спасти и защитить. Впрочем, какая разница, если мне суждено вскорости исчезнуть. И хорошо было бы исчезнуть прочно, навсегда, не остаться в этом мире ни в каком виде. А что, если какая-нибудь дура взяла да и родила по рассеянности? Нет, это было бы слишком ужасно - быть причиной страданий и разочарований еще одного живого существа, обреченного на узнавание мира, на любовь и горе, а в конце концов на ожидание смерти. Нет, Боже избави. Хотя, породил, так породил. Обладание женским телом стоит страданий. Правда, это не совсем честно: обладал я, а страдать будет он, мой возможный ребенок.
И все же именно обладание женщиной всегда, сколько себя помню, было самым сладостным, самым желанным.
Постой, а что значит "сколько себя помню"? Ну да! Это было вскоре после того, как исчезли родители - мне сказали, что уехали в командировку - и я перебрался к тетушке. Тогда я был уже большой мальчик, ходил в старшую группу детского сада. И однажды, перед сном мне привиделась наша нянечка Лида. Лида была грубая и пожилая женщина. Ей было лет двадцать пять, а может быть, и все тридцать. Меня она не любила. Я это чувствовал. Она любила Сашку Смирнова из нашей группы, ему всегда доставалась добавка, да и основная порция была немножко больше, чем у остальных. Я ревновал. Я ведь лучше Смирнова, знаю много стихов, он еще не знал все буквы, а я уже умел читать как взрослый, не по складам, а бегло и даже с выражением. Но Лиду это не трогало, она любила Смирнова, а на меня она кричала, я старался, очень старался не давать ей повода, но, как я теперь понимаю, не очень ей я и был нужен. А меня все равно тянуло к ней. Не как ребенка, а как мужчину. Потому что у нее была большая красивая грудь. Она носила белый халат, наверное, на голое тело, и из халатиного декольте выглядывала ложбинка между грудей. Иногда Лида засовывала в это ущелье указательный палец и вытирала им там пот. С тех пор достаточно женщине сделать этот непотребный жест и я готов на все. Но самой красивой частью тела у Лиды были ноги: стройные, в меру полные, налитые, обутые в гольфы. Загадка ног волновала. И вот однажды, в грезах, я сотворил над Лидой насилие.
...Я был большой и сильный, настолько большой и сильный, что Лида сделалась намного меньше меня. Не знаю, почему мы оказались одни в спальне, уставленной рядами детских кроваток. В руках у меня был хлыст. Не кнут, как у кучеров, а хлыст, как у дрессировщиков. Я видел такие в цирке.
Я щелкнул хлыстом и громким взрослым голосом сказал:
- Снимай гольфы!
Бедная Лида густо покраснела, прикрыла двумя руками вырез халата и, потупя взор, тихо, что вообще-то было ей несвойственно, сказала:
- Нет, только не это! Это самое стыдное - снимать при мужчине гольфы.
Тогда я еще раз щелкнул хлыстом, и она сняла их. Я до сих пор помню каждое ее шевеление, помню, как медленно обнажалась лодыжка, затем ступня, затем пальцы ног. У нее были удивительно длинные и выразительные пальцы ног, может быть, ее ноги - самое прекрасное, что мне довелось видеть в жизни.
Она стояла передо мной беззащитная, без гольф, не закрывая
больше впадину между грудей, а я смотрел на нее столько, сколько хотел.
Вдруг сон кончился, я проснулся и ощутил, что мой маленький пенис стал больше, что он тверд и упруг. Он стоял и слегка подергивался. Мне было стыдно и счастливо...
Ладно, все это чепуха. Лезет в голову черти что. Просто я ужасно боюсь. А чего, собственно говоря? Небытия? Напротив, я хочу его. Боюсь я боли. Того самого перехода отсюда туда. Мне страшно задыхаться, хватать по-рыбьи воздух, рвать ногтями горло, вот, чего я боюсь. Ах, если бы было возможно покончить со всем этим сразу, без боли и жути! А почему, собственно говоря, и нет?
Если никто не спрашивал, хочу ли я появляться на этот свет, а если и хочу, то в это ли время, в этом ли месте, в этой ли семье, то уйти-то я имею право и возможность по-человечески, осмысленно. Что там Лев Николаевич писал о любви к смерти? Велик был, велик! Не отрежиссировать ли и мне, подобно графу, свой уход. Уходить - так уходить.
Начнем с выбора места.
Москва - не годится. Здесь народ жесткий. Перешагнут через
бренное тело и не заметят: "Дела, некогда, извини, дружище, как в следующий раз помирать соберешься, кликни, чем могу, подсоблю, а сегодня, ну никак, поверь, недосуг". Верю.
Питер. Почти идеальное место. С удовольствием помер бы на Васильевском острове. Но вот незадача - не хочется обижать Пет
роградскую сторону. Да и снобизма в Питере многовато. В жизни без
снобизма просто тоска, но смерть требует известной теплоты и сопереживания.
Говорят, хороша в этом смысле Венеция. Город Смерти. Здесь тебе и снобизм и уважение к смерти, умение понять не только собственные прихоти, но и прощальную игру чужого ума.
Хорошо, если не врут. Но в любом случае, дороговато. Не по карману смерть в Венеции бродячему философу.
Ну что ж, давайте подойдем к проблеме с другой стороны. Если я на самом деле философ, то стоит ли мне искать некие шумные и суетные места для того, чтобы поставить последнюю точку в Книге Бытия Меня - единственного и неповторимого? Не породить ли мне новое центровое место во Вселенной самим фактом своего ухода?
Итак, пусть это будет Сибирь, край вечной мерзлоты и душевного тепла. Два эти качества наиболее необходимы для обеспечения нетленности. Взять хотя бы мамонтов. Прекрасно сохранились, чего и себе желаю.
Фух, с местом вроде бы определились. Теперь надо найти способ.
Какие требования имеются к способу? Перво-наперво он не должен быть мучительным. Мазохизм - не мой стиль, а стиль надо выдерживать до конца. Интересно, я вот подумал, что я - не мазохист, а ведь сторонний наблюдатель вполне может с этим не согласиться. С одной стороны хлыст видится, с другой - жизнь себе поломал, бросил Москву, университет, забичевал. Да и как объяснить, что делал все это я не ради наслаждения или страдания, а лишь потому, что мне так было комфортней жить и думать. Спокойней думается вдали от шума городского. А с другой стороны, может, это и есть садомазохизм? Да ладно уж, дело не в названиях, уж каков есть. Видимо, поздно мне становиться на путь исправления, стезя добродетели так и останется непроторенной. В этом тоже есть свои прелести. Обычно добродетель приходит вместе с импотенцией. Ну что ж, пусть обо мне напишут: "Он умер, так и не дожив до импотенции".
Впрочем, кажется я отвлекся от предмета. Способ... Ясно, что
это не повешение. Почему-то мне всегда казалось, что в повешении
есть нечто антиэстетическое: голова набок, язык на плечо, дергающиеся ноги. Нет, пожалуй, это не для меня.
Хорошо было бы застрелиться, но нечем. Можно рвануть на часового с целью овладения вверенным ему штатным оружием, но...
Здесь столько "но", что для других слов места нет. Вариант первый - парень завалил меня наповал. Вроде бы все в порядке: у него неприятностей нет, даже, наоборот, дадут десятидневный отпуск домой. Но мне-то каково? Мой труп могут заподозрить в шпионаже! Пока будут выяснять, неизвестно еще, что выяснят, того и гляди, выйдут на кого-нибудь из знакомых, начнутся неприятности у ни в чем не повинных людей. Нет уж, увольте. А если этот караульный окажется вдруг не отличником боевой и политической подготовки? А как он возьмет и промахнется или, того хуже, ранит? Пытки, допросы... я бы и сознался, так ведь не в чем. А скажешь правду - кто поверит? И, наконец, наихудшая ситуация. Парень на посту смалодушничает или окажется просто добрым домашним мальчиком. В результате он не только меня не пристрелит, а, вообще, отдаст мне свой пистолет-пулемет-карабин и поломает тем самым свою юную, непочатую жизнь. Нет, пуля мне тоже не суждена.
Что у нас еще есть? В Афинах благодарные сограждане поднесли Сократу бокал с соком цикуты. Благородно. Но где ее взять, цикуту? Как она выглядит и чем ее полагается закусывать? Но ведь есть возможность купить что-нибудь эдакое в аптеке, но как узнать правильную дозировку? Нет, не вдохновляет. Хотя спору нет - красиво.
Вот Лев Николаевич рекомендует не только возлюбить смерть, аки себя самого, но и указывает конкретные пути реализации. Анна Каренина проторила дорогу, по которой пошли тысячи. Я даже где-то слышал, что машинист в среднем за весь трудовой век сбивает десять человек, и будто бы даже есть секретная инструкция, предписывающая не останавливаться, если произошел наезд на перегоне. Оно и понятно - легче закрасить пятнышко на локомотиве, чем отодрать останки. Хотя вполне возможно, что это просто мальчишеские враки, страшилки из пионерского лагеря.
Но идея использовать транспорт интересна. Неплохо бы ее нем
номножко осовременить. Сейчас захватывать самолеты модно среди террористов. А если это сделать только затем, чтобы покончить с собой? Недурно. Очень сложно и очень красиво. Если получится –объявят сумасшедшим, если нет – тоже объявят сумасшедшим. Класс. И все же, самолет... Очень современно. Очень. Но людей жалко. Вот если бы можно было бы выпрыгнуть в какой-нибудь люк? Должны же быть там люки! Мда, единственный люк, известный мне на самолете люк, доступный простым смертным - это слив в ватерклозете. Но мне, пожалуй, туда не проскользнуть. Да и не такое уж я говно, чтобы уходить из жизни через сливной канал.
Все же самолет – это здорово. Жаль, что не получается! Ощутить напоследок упоение полетом... ветер в лицо... свист в ушах... Постой, постой! Так это же то, что нужно!"
Мэтра уже не трясло. Он лежал, прикрыв глаза, вытянувшись во весь рост. Руки его были заложены за голову, на лице блуждала улыбка.
«С местом и способом разобрались. Теперь осталось продумать специальные мероприятия. Впрочем, это можно будет обсудить в поезде. Там у меня будет четверо суток, чтобы все обмозговать и не спеша посмаковать некоторые детали моего беспокойного бытия. Подождите, так я еще успеваю на поезд к Марии!
Хорошо! А сейчас пора спать".

Утром была оттепель. В толченую слякоть плавно спускались белоснежные снежинки и там, внизу, столкнувшись с грязью, теряли свою чудную кристаллическую структуру. Более всего на свете Александр Максимович не любил такую погоду, а потому, очутившись в здании Казанского вокзала, испытал облегчение, как будто именно здесь была прихожая его дома, его Сибири, самого теплого и человечного обиталища до смешного глупого и гонористого людского племени.
Проблем с билетом не было. Осталось убить время - почти шесть часов - до отхода поезда. "Убить время! В моей ситуации звучит забавно, хотя смеяться не хочется. А собственно говоря, почему? Да что мне время? Я теперь хозяин ему: остановлю, когда сочту необходимым. Если успею, конечно. Если оно меня не опередит. Поединок у нас с ним вышел. Оно - это время - жрет меня ежесекундно, откусывает от моих легких по кусочку. Но и я не подарок. Моя воля, когда остановить его. И пусть вместе со мной кончится мир, тогда и время иссякнет.
А вообще-то, время - любопытная штука. Многолико оно и многогранно. Тут тебе и настоящее, и прошедшее, и давно прошедшее, и будущее, настоящее и прошедшее в будущем, и актуальное, и потенциальное, и плавно текущее, и дискретное, и субъективное, и объективное, время, как вехи, и время, как основное действующее лицо, время, как Бог, и время, как заурядный персонаж, и так далее, и так далее, пока не приходит понимание, что время есть суть фигура бессмертия.
И то сказать! Если оно в содеянном - параметр, то и содеянное канет, лишь только придет черед параметру быть исключенным из бытия. А если время не есть фигурант содеянного, так без оного фигуранта нет и самого содеянного!
Нет! Не судьба видно объехать этот столп Закона, Закона непостижимости и неумолимости времени.
Хотя говорят, что время боится пирамид и тайну этого страха хранят Сфинксы. Что же это за зверь такой - Сфинкс? Неужто та нелепая громадина, что валяется посреди пустыни уже несколько тысячелетий на потеху праздношатающейся по миру в ожидании нелепогоконца своего, а значит, и Ойкумены, публики, и есть Хозяин Времен?
Да нет же! Самое сильное впечатление, которые оставляют по
себе Сфинксы - разочарование. Поняли это давно, хотя и не все. И тогда эти Не Все придумали мистику, смысл которой в том, что Все, то бишь непосвященные, видят лишь внешние контуры, истина же, подлинный рисунок, сокрыт. И дабы сорвать тайные покровы с непрестанно возобновляющейся девственности новизны, следует проделать ряд процедур. Человек же, прошедший этот ряд, ни за что не согласится признать бессмысленность проделанного им над собой. Не так уж много на свете людей, способных признать, что король голый, еще меньше таких, которые могут произнести это признание вслух. Тех же, которые способны признать собственную наготу, тщету собственных потуг, - единицы".
Исаев сидел в зале ожидания Казанского вокзала, наблюдал из-под полуопущенных век за вокзальной суетой, но мысли его были
далеки отсюда. И даже когда к нему подошли два милиционера: один - усатый дядька с сержантскими нашивками, а другой - розовощекий юнец, напоминавший одуванчик своей большой головой на непропорционально тонкой шее, Мэтр не счел нужным возвращаться из горних высей. Он машинально кивнул козырнувшему Одуванчику, машинально продемонстрировал стражу порядка паспорт и билет, машинально отметил, что хотя он и чист перед законом и с документами у него все в порядке, но второй милиционер - тот, который дядька - все же нет-нет да и посмотрит в его сторону. Видать, подсказывало бывалому служаке что-то неуловимое в облике этого, ничем, вроде, не примечательного, человека, что перед ним не стандартный гражданин, честный труженик, а отщепенец, выродок, Бич Божий. "Тоже ведь любопытный факт: почему одни видят во мне Мэтра, а другие - Сашку Бичо? Возможно, это связано с тем, каждый замечает только то, что существенно для него. В этом смысле мы все обречены на успех: суждено нам находить только то, что ищем, и коль ищем пятна на Солнце, то - быть по сему! - становится священное светило чернильным пятном, кляксой".
Александр Максимович, так как мысль его была занята рассуждением о проблеме времени, не стал углубляться в вопрос об адекватности личности представлению о ней, лишь ухмыльнулся тому, что и сержант милиции может помочь сделать любопытное наблюдение, и вернулся к своим умопостроениям, прерванным проверкой документов.
«Клаустрофобией страдают немногие, поэтому - это болезнь.
Времени боятся все, а потому хронофобия - норма. Впервые борьбу
со временем повели древние греки. Смелые, между прочим, ребята
были. Они не искали компромиссов, а дерзко бросились в битву. И всепоглощающий Кронос был низвергнут! Восторжествовал светлый Олимпизм. Однако, надолго ли? Нет. Месть Кроноса была жестока. Он превратил Богов в милый миф, потеху поэтов. Кто сейчас поклоняется Зевсу, Гере, Аполлону, Афине, Артемиде? Туристы? Искусствоведы? Историки? А вот Кроносу-Времени покорны все.
Впрочем... Есть тут одна щелочка... тоже спорно, но все же... Абстракция. Понятия, порожденные разумом и существующие лишь в нем. Да, пожалуй, здесь Время не присутствует, по крайней мере, пока инженеры не начинают заниматься перемалыванием чистых, невинных абстракций в похабные телевизоры, пылесосы или атомные бомбы. Однако абстракции существуют исключительно внутри мыслящего существа, а так как это существо смертно, то и все порождения его разума гибнут вместе с ним... И, тем не менее...".
И вновь плавное течение мысли было прервано все теми же двумя стражами порядка. Еще раз попросили документы. На этот раз ими занимался старший по наряду. Он долго вертел их, чуть ли не пробовал на вкус, и, видимо, верна поговорка "на вкус и цвет товарища нет", потому что, поразмыслив, он браво козырнул и, став суровым, проговорил:
- Пройдемте!
Александр Максимович, не ожидавший такого поворота, несколько замешкался. Тогда страж порядка сказал еще громче и решительней:
- Прошу следовать за мной!
В отделении милиции, как всегда, было оживленно: воры, проститутки, случайно заблудшие, пострадавшие и свидетели, униженные и оскорбленные, бомжи и отставшие от поезда - все выделения вокзальной жизни.
Усатый сержант завел Александра Максимовича в кабинет номер пять, предложил стул и долго и тщательно что-то писал на специальных бланках. У Исаева было время оглядеться.
За столом слева молоденький лейтенант вел нравоучительную беседу с женщиной совершенно неопределенного возраста. Ее лицо было причудливо украшено смесью дешевой косметики и свежих кровоподтеков. Из-под коротенькой юбчонки торчали изможденные непосильным трудом, худые, с явными следами варикозного расширения вен, ноги. Женщина курила сигарету и время от времени пыталась безуспешно закинуть ногу на ногу.
- Солнце мое, - пыталась она втолковать что-то для нее очевидное лейтенанту, - нет тут моей вины. Я ж того козла обслужила по первому разряду, а он в наглую совал мне деньги. Тут твои соколики нас вязать бросились, а я ж его обслуживала по любви! Солнце мое, зая, вот скажи, ты ж еще молодой человек, ты веришь в любовь? В чистую и бескорыстную?
- Верю, - отвечал молодой лейтенант, - но не в общественном туалете.
Дама отпрянула от следователя, и лицо ее изобразило ужас. Она всплеснула руками и воскликнула:
- Откуда, нет, скажите мне, бля, откуда в вашем поколении столько цинизма? Почему вы не можете поверить в чистую любовь с первого взгляда, в романтику вокзальной встречи?
Беседа за столом сзади была не столь красочна. Там разговор шел о столь банальной для вокзала вещи, как кража чемодана. Мужчина, судя по скрипу стула, раскачивался и в такт этим раскачиваниям причитал:
- Я же только на минуту отошел, только на минуту...
Наконец, сержант закончил писать предначертанное инструкцией в бланке, и обратил внимание на Исаева.
- Фамилия, имя, отчество?
- Исаев Александр Максимович. Это и в паспорте написано. Только объясните, почему вы меня задержали?
- Для выяснения личности.
- А что вам не ясно в моей личности?
- Здесь вопросы задаю я! Отвечайте, куда вы едете?
- В билете написано. Кстати, поезд через четыре часа десять минут.
- А кто может подтвердить, что вы именно Исаев Александр
Максимович? Зачем вы едете из Москвы в эдакую даль и, притом,
практически без вещей? Где вы работаете?
- Все? Это все вопросы или еще будут?
- А ну-ка, прекращай базар! Или отвечай, или марш в камеру, там тебе быстро эшелон устроят с паровозом!
- Значит, надо, чтобы кто-нибудь подтвердил мои паспортные данные? Хорошо, но учти! - Александр Максимович перегнулся через стол и негромко, но отчетливо сказал:
- От многого знания много печали.
- Это в каком смысле?
- В прямом. Есть вещи, которые сержанту райотдела знать не
положено.
Исаев взял на столе лист бумаги и написал на нем номер телефона.
- Позвоните по этому телефону, спросите Петра Алексеевича
Феофанова. Там вам все объяснят.
Сержант с подозрением глянул на листок, потом на Исаева, потом опять на телефон, поднял трубку старого, много слышавшего на своем веку аппарата, и набрал номер. Несмотря на почтенный возраст, телефон был в отличной форме - зуммер, казалось, заглушал разговоры за соседними столами. Трубку на том конце взяли на четвертом гудке.
- Приемная слушает, - отозвался женский голос.
- Пригласите, пожалуйста, Петра Алексеевича Феофанова.
- Минуточку, соединяю.
Исаев напряг слух. Минуточка прошла, в телефоне что-то щелкнуло и мужской голос произнес:
- Майор Феофанов слушает.
На сердце у Александра Максимовича стало легче.
- Вас беспокоят из линейного отдела милиции Казанского вокзала. Сержант Черноземов.
- Что у вас там, сержант? Шпиона поймали?
- Не могу знать! Задержан некий Исаев Александр Максимович.
Утверждает, что вы можете подтвердить его личность.
- Так. Через час буду.
- А задержанного куда? В камеру?
- Какую камеру! Да я тебя самого в камеру! Обращаться, как с генералом. Проводите в депутатский зал, напоите чаем, обеспечьте охрану. До моего приезда развлекай его, как можешь! Песни пой, анекдоты политические трави, но чтобы все по первому разряду. Если ему не понравится, можешь считать, что у тебя оч-чень большие неприятности. Вопросы есть?
- Никак нет!
Ровно час провел Александр Максимович в депутатском зале ожидания, под сенью развесистых пальм и фикусов. Радовали глаз чистенькие чехлы на креслах и диванах, аккуратненькие, в рюшечках, накрахмаленные до потери естественности переднички и такого же пошиба чепчики.
Два раза за этот битый час подавали чай. Показательна была первая подача. Сержант заказал чай с лимоном и печеньем домашним у пожилой буфетчицы. Та приняла заказ с видимым отвращением. Тогда сержант потянулся вверх к ее уху и что-то туда произнес. Тотчас к чаю была подана улыбка, слащавая, как сахарин. Поднос с чаем был передан официантке и вовсе гренадерского роста, чьи букли были накрашены и напудрены до такой степени, что по сравнению с ними мумия фараона могла показаться пышущей жизнью. Официантка восприняла поднос из рук буфетчицы, как реликвию, и вышла в свой нелегкий десятиметровый путь, виляя широченными бедрами, с энтузиастом первопроходцев.
Зал был почти пуст. Александр Максимович и сержант расположились за столом, укрытом белоснежной скатертью. Чаепитие на Казанском, как и подобает, проходило благостно. Сержант сербал, как актер на сцене, после каждого серба он тыльной стороной ладони обтирал усы, а иногда пытался завести светскую беседу. Особенно запомнилась Исаеву фраза: "Да-с, не любят эти сволочи нашего брата. Им, видишь ли, начальство подавай". При этом сержант кивнул в сторону женперсонала. Исаев нахмурился в попытке понять, каким именно образом он попал в братья к сержанту. Сержант же воспринял пасмурность физиономии сочайника как выражение неудовольствия, а посему чуть было не поперхнулся. Тут Исаева и осенило, что сержант принимает его за своего, за некоего секретного агента, убывающего на опасное задание.
В середине второго чаепития дверь отворилась и в зал вошел Петя. Точнее, майор Феофанов, потому что Петя, насколько помнил
Саша, так не ходил. "Орел!" - подумалось ему. Сержант, остановив руку с чашкой на полдороги к усам, вскочил, узнавая ответственного товарища, как и положено бывалому служаке, до того, как тот успеет представиться.
Петя остановился напротив сержанта и некоторое время, прищурясь, рассматривал его, раскачиваясь с носка на пятку и заложив руки за спину.
- Что ж ты, сержант, на старости лет решил нам палки в колеса ставить? Ты ж, голубчик, нам чуть было операцию не провалил, - с мягкой укоризной сказал Петя. От этой мягкой вкрадчивости лицо сержанта приобрело землистый оттенок, усы отвисли, а глаза устремились вон из глазниц. Даже нос его вытянулся.
- Виноват! - ответствовал сержант. Но оттого, что голос его сорвался на сип, ответ не прозвучал убедительно.
Не обращая более внимания на милиционера, который сопровождал майора Феофанова и бича Исаева чуть поодаль, как того и требуют приличия, друзья прогуливались по вокзалу.
- Однако, доложу я вам, милиция у вас в столице зело зла.
- Знамо дело, волки! Других не держим. Как же тебя угораздило?
- Понятия не имею, чего он ко мне прицепился! На лбу у меня, наверное, слово неприличное написано.
- А может быть, ты в розыске по наводке доктора?
- Донес-таки...
- Не хорошо это, не попрощался даже. Мы же еще, слава Богу, не в Англии.
Саша остановился, посмотрел в глаза Пете и тихо сказал:
- Видишь ли, друг мой, поздно мне лечиться. Вышел я из этого возраста и скоро за мной придет Большой Сержант. Тогда ни ты, ни Серега уже не помогут.
Петя смотрел на стоящего перед ним невысокого, с большой лысиной мужчину, а видел шустрого, смышленого пацана, который болезненно относился к любой несправедливости, готового для друга сделать все возможное и невозможное, настырного в поисках истины и беспощадного даже к себе в этих поисках. Да, почти все изменилось, почти все...
...Смотреть в глаза своему детству, понять вдруг всю невозвратность, необратимость времени, видеть, как поредела некогда роскошная шевелюра друга, как искрошились его зубы, как все тесней блокада морщин вокруг последнего бастиона жизни - глаз, понять, что он уходит навсегда, что и сам стоишь в этой, казавшейся тогда, в юности, бесконечной, очереди и, что конец ее не так уж и далек - вот прямо перед тобой парень, чья очередь подошла...
Давно забытое ощущение комка в горле подступило откуда-то изнутри. Петя отвел глаза и жестом подозвал сержанта.
- Вот что, милейший. Мне пора ехать, так что ты уж присмотри, чтобы все было в порядке и без неожиданностей.
Сержант выпятил широкую грудь и преданно выпучил глаза.
- Все понял?
- Так точно!
Сержант исполнял свой долг истово, с рвением. Ни разу он не
приблизился к Мэтру более, чем на два метра, и ни разу не удалился более, чем на три. Даже в туалете Исаев не почувствовал себя одиноким. Но вот, наконец, объявили посадку в поезд.
Мария, слегка наклонясь к зеркалу, наводила губы помадой. Ее
напарница, Эльвира, по кличке Гюльчитай - была она любимой "женой" бригадира, смотрела на эти процедуры с недоумением. Мария никогда прежде не уделяла своей внешности так много внимания. "Небось хахаля завела, - не без злорадства подумала напарница, - а послушать, так куда там - недотрога! "Как ты можешь так, мужика первый раз в глаза видишь и сразу в себя пускать! Как ты можешь после этого с мужем-то?" - передразнила мысленно Марию Эльвира. - А что делать, если с мужем я только так и могу. Закрою глаза и представляю их, моих разненьких. Вроде все на одно лицо, а каждый раз - как впервые". Мария достала тушь и начала наводить глаза. Этого Гюльчитай молча вынести уже не смогла.
- Чего это ты? В Голливуд собралась или унитазы драить?
- Не-а, подруга, не угадала. Тепереча твой черед в говне ковыряться, а я ухожу на спецобслуживание машинистов.
- Ты че, обалдела?
- А че? Тебе одной под кобелями всхлипывать? Ты хоть видела машиниста?
- Не, а че? - напарница стала не на шутку волноваться. А что если эта недотрога и взаправду пошла вразгон? Это ж придется менять вагон, а эта ездка, действительно, может сорваться.
- Ладно, - смилостивилась Мария, - тронемся - вали к своему. Пошутила я. Просто праздник у меня сегодня. Четверть века в пионерках.
- Ой, ха-ха, ой, не могу, ну ты, Мария, даешь, - Эльвира залилась мелким, рассыпчатым хохотком.
Дверь распахнулась и в купе заглянул строгого вида мужчина -
бригадир.
- Пора запускать пассажиров. - Взгляд его масляно скользнул по изгибам женских фигур, но голос был подобающе строг.
- Сей секунд, Федор Филимонович, - напарница исполнила классический перевод глаз по маршруту на нос - на угол - на предмет, и предмет, не выдержав, захлопнул дверь. Лицо женщины тут же скривилось в гримасе.
- Ой, Маша, как же мне этот старый козел надоел!
Проводницы проверяли билеты. Народ подходил лениво. Так всегда бывает - сперва никого, а в последние десять минут - очередь выстраивается. Как будто есть в этом особый шик - метнуть в отходящий вагон последний чемодан и, схватившись за поручни, рывком вогнать свое тело в дверной проем. Все было, как обычно. Вот только Мария была излишне нервозна: то на пассажира огрызнется, то вдруг засмеется без причины, потом нахмурится и замолчит, как будто вспомнилось неприятное, то смотрит по сторонам, вместо того, чтобы в билеты глядеть.
До отхода поезда оставалось еще минут двадцать, когда случилось и вовсе непонятное. Представительного вида мужчина, лет под шестьдесят, вынул из внутреннего кармана толстый бумажник, не торопясь извлек оттуда билет и царственным жестом было вручил его проводнице, как та вдруг посмотрела странным взглядом сквозь него и без единого стона повалилась на широкую грудь пассажира. Будучи ничем не предупрежден о подобной возможности, мужчина вознамерился возмутиться, но времени ему на это судьбой отведено не было и, он, весьма галантно подхватив проводницу, вынужденно обронил саквояж. В принципе ничего страшного не произошло. Разве что, чемодан пришелся по ногам его жены. Жена взвыла и из-под вуали - мадам была одета несколько старомодно - вынесло тираду, содержание которой не должно появляться на страницах даже бульварной прессы.
Вышел конфуз. Кое-как Марию занесли в служебное купе. Эльвира испуганно колдовала над телом напарницы, кто-то из сочувствующих, толпившихся в дверях, посоветовал вызвать врача, но в это время Мария пришла в себя, села и закрыла лицо руками. Эльвира гаркнула на пассажиров и захлопнула дверь в купе.
- Ну че, че с тобой?
- Ничего. Уже все в порядке.
- Не, ты не балуй. Может, врача?
- Нет, не надо.
- А может, останешься, пока еще не поехали.
- Не надо ничего! Оставь меня в покое! Иди, вон, лучше билеты проверяй! - гаркнула Мария. Эльвира пожала плечами и обижено вышла. Оставшись одна, Мария, по-волчьи задрав голову, завыла, испугалась собственного голоса, прикусила губу и, закрыв рот кулаками, сидела так, раскачиваясь из стороны в сторону, и слезы, как осенние ручьи смывают остатки лета, развозили по лицу следы последнего бабьего карнавала.
Поезд тронулся, и когда вернулась Эльвира, Мария, уже немного успокоившись, смотрела в окно.
- Ну ты, подруга, даешь, - голос Гюльчитай выдавал немалое
возбуждение: еще бы! - такое приключение, разговоров и пересудов
хватит на дорогу и туда и обратно. - Так это он?
- Кто?
- Мужик, к которому ты на руки брякнулась при живой жене -
он твой поклонник?
- Ты че, сдурела? Этот кабан?
- Ой, подруга, хитришь! - Гюльчитай скорчила хитрую рожицу и погрозила пальчиком. - А с каких таких дел ты этому кабану на глазах у всех на руки брякаешься? Получается, что он от своей свинки радикюлем по морде даром схлопотал?
- Не помню я ничего. Да и что такое радикюль твой, понятия
не имею.
- Радикюль, - не без гордости сообщила Эльвира, - это кошелка такая!
Но новое дерзкое предположение отвлекло ее от торжества, и, переходя на шепот, с лихорадочным блеском в глазах, она задала самый главный вопрос:
- А ты не беременна ли от него?
Терпение Марии этим роковым для каждой женщины вопросом было вычерпнуто до дна.
- Значит, так. Я не беременна ни от этого кабана, ни от какого другого. Это во-первых. Во-вторых, дуй по-быстрому в штабной к своему бригаденфюреру, чтобы я тебя до Хабаровска не видела. А если увижу - уйду в другую бригаду, ищи тогда другую дуру!

"Это, наверное, и ярит быка на корриде - любопытство человеческое к чужому несчастью, лучше всего, к смерти. Смесь жалости с жаждой крови, а через мгновение - полнейшее забвение, разговоры о том - о сем, хлопоты о хлебе насущном. Эх, был бы бизнесменом - продавал бы билеты желающим поглазеть на смертную казнь. Эдакая римская оргия. Диковинные блюда, после каждой перемены блюд - разноцветные дивы и, главное, исполнение приговоров. После первой перемены - банальный расстрел, после второй - повешение, а после третьей - варка в кипящем масле заживо. На десерт желающим, но, естественно, за особую плату, - человечинку из этого котла. Да чего уж там, не уподобил Господь бизнесменствовать, так и хрен с ним.
А вообще-то, любопытное ощущение возникает, если ходишь под охраной. Вроде бы даже безопасней, а в то же время давит несвобода. Наверное, это с непривычки. Генсеки или, скажем, генералы живут же как-то. Человек ко всему привыкает. Хотя взгляд чужих глаз не очень способствует потенции. Да и испражнениям. За ними же, небось, и в спальнях, и в туалетах следят".
Сержант исполнил свой долг до конца. Он довел Александра
Максимовича буквально до ручки купе. Впервые в жизни Исаев ощутил себя в центре общественного внимания. Завидев щуплую фигуру, сопровождаемую представителем власти, толпа расступалась и в благоговейном молчании, сопроводив сочувствующими взглядами горемыку, гордо, заложив руки за спину, шествующего по перрону, снова смыкалась и тут же, забыв виденное, возвращалась к своими житейскими делами.
В проеме купе сержант замялся.
- Да не волнуйся ты, - успокоил служивого Мэтр, - я передам
майору, что все в порядке. А теперь ступай, и спасибо тебе за все.
Сержант расцвел, замялся немного, суетно козырнул и исчез
навсегда из жизни Мэтра.
И вновь дорога с ее неизбывной монотонностью. Если уж колокольчик звенел однозвучно, то чего требовать от колесной пары.
Мэтр забрался на верхнюю полку и лежал, укутавшись и ни о
чем не думая. Ему нездоровилось. По легкому ознобу он понял, что слегка температурит. "Наверное простыл. Эти зимние оттепели - никогда их не любил. Толку от них никакого, только слякоть снаружи и грипп внутри... Погоди, а если это и есть начало того конца, о котором судачили доктора? Нет, рано еще, они же говорили о двух месяцах".
Почему мы представляем себе свою кончину как нечто необычное, эпохальное? Не верится никак, что Старуха может подкрасться вот так - обыденно, как насморк. Мэтр находился сейчас на той стадии болезни, когда страдания еще не приняли своего истинного вида, да и не было еще, по сути, страданий. Появились только первые их предвестники: небольшая температура, ломота, скорее приятная, чем болезненная (знаете, так иногда болит зуб, когда еще можно с удовольствием поковырять в дупле спичкой или, если угодно, зубочисткой), приступы кашля, которые все труднее остановить.
К вечеру полегчало, и Саша отправился на поиски Марии. Ее
вагон оказался третьим по счету. Он узнал его сразу, несмотря на то, что стекло в тамбуре вставили. Подошел к служебному купе, постучал и, когда услышал знакомый голос: "Не заперто!" - подивился тому, как потеплело внутри. Он открыл дверь.
Мария, увидав его на пороге, обомлела. В глазах ее мелькнула сперва радость, потом страх. Она вскочила, силой втолкнула Сашу в купе, захлопнула дверь и повернула защелку. Только после этого она дала волю чувствам. Осыпая лицо любимого поцелуями, она как в бреду бормотала:
- Пришел все-таки! Никому теперь тебя не отдам, люблю, люблю, никому не отдам...
Мэтр был немало поражен столь горячим проявлением женской чувствительности:
- Постой, постой, - попытался он ослабить объятия, - кто меня хочет забрать у тебя?
- Молчи, молчи, - шептала Мария, - я все видела...
- Да что ты видела?
- Как что? Как тебя милиция по перрону вела. Идешь ты, руки за спину, глаза опустил, а позади тебя мент усатый. Ты сбежал, да? Ничего, родненький, не боись, никому я тебя не отдам, я тебя так спрячу, что никакая милиция не найдет...
Саша засмеялся.
- Так ты подумала, что он меня конвоирует?
- Ну да! Ты шел, руки за спину, и мент сзади...
- Нет, Машенька, это долго объяснять, но это просто совпадение.
- Нет, нет, ты не скрывай от меня ничего!
- Не скрываю я ничего, честное слово!
Мария задумалась, и постепенно на ее лице начал проявляться
румянец понимания. Румянец нарастал, наконец, Мария не выдержала, и, закрыв лицо руками, зашлась заливистым бабьим смехом. Мэтр с недоумением смотрел на нее.
- В чем дело? Ничего не понимаю!
- Ой дура я, дура, - веселилась Мария, - а я-то подумала, что повязали черные вороны моего соколика, да и брякнулась с перепугу в обморок, а Гюльчитайка, напарница моя, спужалась, бедолага, что я с поезда снимусь, суетится все вокруг, интересуется: не беременна ли я?

...Известно, что полет из пункта А в пункт В с запада на восток длится дольше, чем полет с той же собственной скоростью аэроплана, но из пункта В в пункт А с востока на запад. Вы, любезный читатель, уже догадались, что определять, какой из указанных пунктов воистину восточней, следует не по их географическим координатам, - с географами можно только надраться до опупения, ни на что более они не способны по своим биолого-патологическим данным, какие уж тут Восток с Западом! - а лишь оторвав свою бренную сущность от такой притягательной поверхности Земли и воспарив в космические выси. Там следует задержаться ненадолго в том месте, где ласковый солнечный ветер, наткнувшись на магнитное поле планеты и частью отклонившись на север, чиркает, как спичка о корпус коробка, по атмосфере, высекает из нее полярное сияние. Умоляю только, будьте внимательны! Не спутайте север с югом! Для этого не пяльтесь тупо под ноги, а попробуйте хоть раз в жизни в качестве ориентиров использовать звезды. Помните: если звезды зажигают, значит это кому-то нужно! Возможно, этот загадочный кто-то именно вы. Так вот, зависнув над северным полюсом, посмотрите вниз. Направление по часовой стрелке - это и есть направление с востока на запад, а против часовой, естественно, с запада на восток.
Мэтр перемещался не на самолете, а на поезде, а значит, время движения зависило исключительно от расстояния и не зависило от направления. Но это время физическое. Внутреннее же, индивидуальное, время Александра Максимовича действовало по совсем иным законам. Еще недавно, когда он перемещался из Азии в Европу, душа его упивалась каждым мгновением, каждым свежим впечатлением. Сейчас же он ужасался каждому прожитому дню, потому что пришло пронзительное осознание: все что прожито - прожито навсегда...
...Он проснулся в половине четвертого последней ночи в поезде. Назавтра, а точнее, сегодня состоится прибытие на станцию назначения. Пробуждение было тяжелым: приснилось, что дом, в котором он находился, начал падать. Падение это было неестественно медленным, Саша попытался выбежать, но и его движения оказались тягучими, он понял, что не успевает, и бросился под кровать, дом навалился тихо, без грохота, обломки его давили, не давали дышать, Саша судорожно раздвигал их, и ему удалось выбраться, но оказалось, что дом вложен был в еще большее строение, и теперь оно тоже рушится, и ужас удушья повторился, и снова Саша выбрался, и снова был обвал чего-то еще большего, сил сопротивляться не осталось вовсе, тогда Саша расслабился, готовясь принять неизбежное, открыл глаза и увидел лицо Марии, по которому текли слезы. Мария что-то говорила. Саша напрягся и услышал:
- Миленький, что с тобой? Не надо кашлять, вот сядь, и сразу легче станет. Вот так вот, видишь, мы уже и не кашляем...
Саша понял, что это уже не сон. Он опустил ноги с вагонной
полки. В купе было жарко, но его трясло незнакомой крупной дрожью.
- Душно мне, Маша, душно.
Он подивился насколько до неузнаваемости сипло звучит его
голос, насколько с хриплым присвистом вырывается воздух из легких. "Так вот, как оно будет", - мысль эта не испугала, а, напротив, принесла умиротворение.
Мария приоткрыла дверь, и в купе стало свежее.
Они сидели рядом, Мария тихонько, с дивной ласковостью, на которую способны только искренне любящие женщины, поглаживала Сашу по спине. Постепенно приступ прошел.
- Ты извини, - начал было Саша, - простыл, должно быть.
- Сашенька, скажи правду, что это?
Мэтр вздохнул и покачал головой.
- Туберкулез, да?
Саша промолчал.
- Послушай, давай поедем в деревню, у меня мать на Алтае в
деревне живет, - горячо шептала Мария, - ну туберкулез, ну так что, я тебя выхожу, не сомневайся, нутряным салом отпою, оно этот туберкулез враз пожирает, поедем, да?
Саша вновь покачал головой.
- Не туберкулез у меня, и никакое сало мне уже не поможет. Врачи говорят, что... В общем, приехали.
- Дураки твои врачи, я тебя к бабке Пелагее свожу, она знахарка, не чета этим городским лекарям, все, что угодно, лечит.
- Нет, Машутка, не надо. Это жизнь можно обмануть, а со смертью нехорошо так поступать. Умирать надо по правде.
- Да что ж это делается, - заголосила Мария, - в кои-то веки мужика стоящего встретила, а он сразу помирать собрался...
- Тише, тише, милая, никто пока не умирает, это я так - пошутил.
Мария вдруг перестала плакать, захлопнула дверь, и, обняв Сашу, горячо зашептала:
- Раз живой, иди тогда ко мне, хочу тебя, хочу, хочу, хочу...
...Саша почувствовал, как накатывает волна блаженства... еще немного... вот сейчас... все, пора выходить, но Мария, почуяв бабьим естеством заветное, ойкнула, обхватила Сашку ногами, обволокла нежностью, и приняла в себя семя его...
Они лежали на узкой полке, тесно прижавшись друг к другу, и
в них медленно и неотвратимо входило осознание величия того, что произошло между ними.
Когда Саша собирался, он, пряча глаза, попросил:
- Маша, дай адрес, может, напишу.
Мария, ничего не говоря, вырвала лист из тетради и крупным,
почти детским почерком, написала адрес. Не читая, Саша положил
его в карман и торопливо вышел.
Мария не пыталась его удержать. Когда он ушел, она села, облокотилась на стенку, прикрыла глаза, и лицо ее стало светлеть, и чем светлее становилось серое небо за окном, тем светлее становилось ее лицо...

КРАТКИЙ ПРОТОКОЛ СОВЕЩАНИЯ АВТОРА С ЧИТАТЕЛЯМИ

ЧИТАТЕЛЬ N S+1, ГДЕ S - ЧИСЛО, ПРЕВОСХОДЯЩЕЕ ВСЯКИЕ ОЖИДАНИЯ И ОЛИЦЕТВОРЯЮЩЕЕ СОБОЙ МОЛЧАЛИВОЕ (ДАВЯЩЕЕ МОЛЧАНИЕМ) БОЛЬШИНСТВО. Нет, не могло так случиться! Не имеет права автор вот так, из жалости, взять и сломать судьбу героя. Не скрою, Александр Максимович Исаев как человек, как персонаж, как носитель определенных ценностей, наконец, мне глубоко симпатичен. Так зачем же унижать его достоинство, глумится над ним, превращая его
славную кончину в концовку женского романа?
ЧИТАТЕЛЬ N S+2. А мне лично Сашка Бичо глубоко омерзителен, и не стоит давать ему шанс продолжаться в поколениях? Ведь этот факт будет значить, что герой не исчерпал себя до дна, что он имеет перспективу.
ЧИТАТЕЛЬ N S+3. Герой и впрямь аморален, но автор-то каков! Чего стоит весь пошлый ряд ассоциаций, который автор пытается навязать читателю?!
ЧИТАТЕЛЬ N S+4. Верно сказал предыдущий оратор! Вслушайтесь только! Мария. Да сколько же можно трепать святое имя!
ЧИТАТЕЛЬ N S+3. Или возьмем эпизод с почти непорочным зачатием на вагонной полке, под, видите ли, воздействием любви! Не довольно ли уже подсматривать в замочные скважины?
ГРУППА ЧИТАТЕЛЕЙ. Насмотрелись! Доколе!
АВТОР. Уважаемые читатели! Еще немного и вы меня уговорите, что для полноты картины не достает только признать, что мужа Марии зовут Осип и присвоить ему звание плотника шестого разряда или попечителя комутоугодных заведений для нижних чинов. Стоит только пойти по этому пути, и, будьте любезны, очередная банальнейшая история честолюбивого бастарда будет готова к употреблению со всеми вытекающими из нее монастырями, мавзолеями, пунктами сбора для совместного смакования деталей легенды о чудесных способностях бастарда и прочей канифолью! В этом случае вся полнота ответственности ляжет на ваши безответственные плечи, читатели и читательницы.
ЧИТАТЕЛЬНИЦА В ПЕНЬЮАРЕ, ПРОСМАТРИВАЮЩАЯ РОМАН ПЕРЕД СНОМ В СВЕТЕ БРА. Что вы имеете против моих плечей? Я, вообще, впервые встречаю автора, который вместо того, чтобы творить, затевает бытовой скандал!
ПРИСТЫЖЕННЫЙ АВТОР. Вы абсолютно правы, приношу свои извинения. Взбреднулось, знаете ли. Ах, почему женщины так обворажительно умны, будучи облаченными в пеньюары! Мадам позволит продолжить повествование?
МАДАМ (презрительно, через губу) Валяйте! (дергает за веревочку от бра, свет меркнет).
Итак, на самом деле было иначе:
... - Да что ж это делается, - заголосила Мария, - в кои-то веки мужика стоящего встретила, а он сразу помирать собрался!
- Перестань, - поморщился Мэтр, - не то говоришь.
- Почему не то? - прервать женские рыдания можно только абсолютным безразличием.
- Вряд ли я явился человечеству, чтобы быть просто стоящим мужиком рядом с тобой. Хороший ты человек, Маша, но... не надо придумывать, чего нет. Я - не ангел, я - бич. А ты - проводница. Встретились, было хорошо, и слава Богу, поехали дальше, может еще
что интересное случится.
- Зачем ты так?
- А как? Все нормально, не надо создавать себе сложности. Так будет лучше.
Саша собрался, повернулся к Марии, хотел что-то сказать, но вместо этого улыбнулся виновато, развел руками и вышел...
Мария не пыталась его удержать. Когда Саша ушел, она села, облокотилась на стенку, прикрыла глаза, и лицо ее стало сереть, блекнуть, и, чем светлее становилось серое небо за окном, тем серее становилось ее лицо. Вот и угасли последние сполохи любви, и стала она навек скучной, в меру горластой бабенкой с ничем не примечательным бытием. Может быть всегда под тонким слоем синего и розового таятся безмерные толщи серого?


Рецензии