Третий участок

Между домами просвечивал пустырь. На пустыре были обнаружены деревья. А в десятке деревьев и расцвеченного желтой жертвенной материей кустарника был разбит тем же взглядом парк, его дорожки с покореженными от древности плитами. Этот исковерканный асфальт был всюду, был таким крепким и тяжелым на вид, что казалось, его раны, его растрескавшаяся кожа и расползшиеся струпья, его морщины, в которых в первый же вечер был обнаружен дрянной туфель от бомжей, чье лежбище из картонок и кучи тряпья замечено неподалеку; наконец, его язвы окаменели так давно, как давно, как окаменели мамонты, окаменели так давно, как существует эта земля, этот пустырь, эти розовые дома с деревянной арматурой и глиняными стенами, эта площадь с торговцами самой сочной зеленью и самыми дешевыми персиками, этот парк, переживающий состояние «прекрасна осень прекрасных». Третий участок. Так оно и было. Он так и появился как третий участок, и улицы его первородные носили имена коммунистов: Тельмана, Кошевого, Спандаряна, Церетели. Асфальт был разбит еще в советские годы, и с тех пор не покрывался наново. Деревья были срублены позже, в годы независимости и блокады, и на их месте вырос кустарник. И вполне возможно, что в этом парке две тысячи лет назад было капище Артемиды и росли прекрасные каштаны, плоды которых не годились для пищи.

Дело в том, что я стал узнавать. Этот самый асфальт я узнал, об его берега и скалы я спотыкался, разбивал свой большой палец и разбил не одну пару обуви. А для растущего организма обувь – самое болезненное место. Моя родители, зарабатывавшие свои законные зарплаты, не слишком охотно встречали пору смены обуви: старая еще не износилась, а пальцам было тесно. И палец-то, особенно большой, стремительно выползавший вперед, как-то не склонен был считаться с родительскими планами. Туфли становились тесными, туфли поглощали часть бюджета, туфли съедали велосипед, так и не купленный мне, школьный костюм, сшитый в Ленинграде, а не здесь, на Третьем участке, футбольный мяч из настоящей кожи, плавки и очки – целый комплект пловца, привезенный из-за границы, настоящей границы: Польши или ГДР, который был едва ли не делом чести для личности, боровшейся за самоутверждение. Туфли, так красиво скрипевшие и в одночасье рвущиеся, на шнурках или на резинке, со скошенными за неделю каблуками и избитыми о складки асфальта носками. Те мои туфли ходили по этому асфальту, на котором трещинами была изображена новая географическая карта, то есть карта с новым миром, который был нашей родиной. Этот асфальт узнали пальцы моих ног, сами ноги, проваливавшиеся в какие-то омуты (чуть ли не по колено) и рвы с подвижной галькой. Это место узнали мои глаза, забывшие и пропавшие для него лет на двадцать.

Если быть точнее, на восемнадцать. А тюрьма, то есть зарешеченные корпуса, связанные друг с другом коридором и расположенные в овраге так, что верхние этажи едва были видны через забор, собранный из бетонных плит, эта тюрьма оказалась школой. Эти глаза увидели тюрьму, а те глаза, прорвавшиеся сквозь эти, вспомнили – школа. Она самая. Моя первая и единственная десятилетка, которую я прошел насквозь – сквозь все отсеки, от малышатника до продленки, от кабинета труда до физкультурного зала, от первого до десятого, облазил всю: от подвала, где мы сдавали ГО и пеленали друг друга воображаемыми бинтами на пропыленных носилках, а потом, когда военрук вышел, отряхивались со сквернословием и курили, чтобы избавиться от пыли в легких, до чердака, где сторож Каро держал голубей. Слезали со второго этажа (тогда там не было решеток) и проваливались в грязь за домиком подстанции, а что там искали – забыл. Видно, мучились от избытка времени. От первого до последнего класса – только в директорской никогда не был и за журналами никогда не ходил.

Самое странное, эти люди не постарели и не изменились. Низенькая женщина – уборщица, а низенький мужчина с черными усами – как у Каро – двойник Каро. Но тогда, по моим подсчетам им было столько, сколько им сейчас. Я не прошел мимо своего воспоминания, я спустился в дворик школы и принялся расспрашивать. Жена Каро (того самого или его двойника) рассказывала с охотой:
– А Нина Суреновна сейчас не директор, а завуч.
– Как? Все еще… – я хотел сказать «жива», «работает», но эта женщина подумала, что я запнулся от избытка чувств.
– Да, теперь не директор, а завуч. А директор – Римма Акоповна.
– Но позвольте, у нас в классе училась внучка директора, Жанна. Стало быть, тогда Нина Суреновна была бабушкой.
– Да, а теперь ее дети внучки заканчивают школу.
– Значит, правнуки ее учатся, а она все еще работает. Наверное, постарела?
Но мой вопрос прозвучал глухо, вылетел в пространство без воздуха и шлепнулся тихо.
– Да как сказать. Она уже не директор, а завуч.
А старости говорили неохотно.Табу.
– Так, так. А еще кто из тех работает? – хотел сказать, «из старых», но наученный, поправился.
– Надежда Степановна и Валентина Николаевна. Но они сейчас не завучи, а простые учителя.
Боже мой, когда это было. Тогда мне они казались пенсионерами, доживающими свой век в школе. И потом, когда я сам, отучившись, пришел в школу (не в эту, а в другую), мне думалось, что прежних людей не осталось вообще. Ведь ни одного однокурсника не осталось вокруг меня, на новой карте, в новой стране. А из одноклассников один Ашот. Ведь сколько соседей и коллег уезжало и умирало еще в полном расцвете сил, можно сказать молодыми. А они остались. Надежда Степановна и Валентина Николаевна, Нина Суреновна и Римма Акоповна. Просто сместились немного, сдвинулся их статус. И это легко объяснить. Прежде школа была русская, и русские учителя занимали главные посты, а потом стала национальной, и власть сменилась.

Сначала мои пальцы нащупали асфальт, потом опомнились глаза, узнав школу, и наконец, завладело сознанием слово: Третий участок. Это значит – я возвратился. Совершил круг. От одной окраины, где на ночное небо лаяли собаки, к другой окраине, где раньше я учился. Вот так: меняешь квартиры, женишься, разводишься, переселяешься, снова сходишься с женщиной, меняешь работу, обрастаешь бытом, снова уходишь, оставляя быт у женщины. Отчий дом все чаще становился временным пристанищем, и мой угол давно занят отцом для его нехитрых занятий: чтения, решения кроссвордов и слушанья джаза по радио. И все это время не следишь за маршрутом своих передвижений. И вдруг – ага. Это уже было. Эффект дежавю. Здесь я уже проходил. И главное – как проходил. Изо дня в день, шесть дней в неделю, туда и обратно, из дома в школу и из школы домой. И все через этот парк. Но глаза увидели – пустырь. А ноги почувствовали ненависть перед школой. Эта ненависть была тогда слабостью, эта ненависть как слабость каждый день меня подкашивала перед школой, перед моей школой, перед школой-тюрьмой, перед советской школой. Перед ложью и страхом, ею пропагандируемым и внушаемым. Я же из поколения «детей перестройки» и о многом мечтал. Мечтал о смене режима, мечтал о разоблачительных публикациях в «Аргументах и фактах», мечтал о Первом съезде народных депутатов, мечтал о своем вкладе в реформы и демократию. Пел песню «Перемен! Мы ждем перемен!» Слушал рок-записи и смотрел видеоролики с Мадонной. Бредил стихами Саши Башлачева из его посмертной подборки в «Известиях». А перед школой испытывал слабость. Потому что в школе я был пионером и комсомольцем, по приказу занимавшем свое место на линейке, буде прочитан какой указ или проведена политбеседа, будучи вызываемым, да и просто встречаемым в коридоре Валентиной Николаевной, нашим гестаповцем, а после школы снимал галстук и проходил сквозь неизменную на Третьем участке шпану. Местная шпана – это тоже школа, но другая. Так вот – перед шпаной ноги не тряслись, а перед школой тряслись.

За восемнадцать лет мы все пережили одно и то же – потерю памяти. Был провал в коллапс и возрождение к цивилизации, была нищета, старость, примерзшая к оледенелому асфальту бесснежной зимой, и новая весна, была война и свет на два часа в сутки, были обноски и обновки. Собственно, в обновках мы и встретились через восемнадцать лет, я и Третий участок. Шпана оказалась той же самой, с тем же самым акцентом и своим коронным обращением «ара». Такой же по сути, но другой по составу. Она так же рядилась в спортивную форму черного цвета и сидела на корточках (влияние зоны, в которую уходила и из которой возвращалась эта шпана). У нее были те же самые раздолбанные «Жигули» и купленные у ментов «Макаровы», которыми она хлопала как только стемнеет. Но появились и спортивные двухместные авто. Появились и танкообразные джипы. Они все так же были сутенерами по роду занятий и обирали торговцев луком и спичками. Шпана так же называлась рабизом – и тот же джаз предместий обволакивал торговые ряды. И тот же диксиленд окраины продавался на лотках уже в виде лазерных дисков. Хотя и новый «Владимирский централ» вдохновлял с утра торговцев орехами и кукурузы. Но как-то все обмельчало. Как школа – уменьшилась в своих коробках с зарешеченными окнами. Эти ребята стали какими-то хилыми, узкогрудыми и более равнодушными. И тут осенило – это уже заработало новое сознание. Ведь они-то и есть дети блокады и войны, недобрали чего-то в детстве: углеводов и книг. Оттого маленькие и хлюпенькие. Тут уж впору вытянуться во весь свой великий средний рост (а в классе я ходил в «середняках» и стоял шестым или седьмым на физкультуре) и окинуть взором свое поредевшее поколение. Где все те герои, высокие парни, которые не могли не оставить меня равнодушным к себе – своим богатырским ростом, современной рокерской прической и таинственным для нас, детей, широким взглядом на жизнь, куда входили их любовные похождения, курение травки и – опять же – политика. Тогда курить марихуану и заниматься политикой стало делом чуть ли не законным. (Вот написал об этом и увидел в метро двух подростков, один показывает другому на длинной сигаретке типа «Слим», как наполняется гильза, как она закручивается, как держится и как втягивается – а ведь и мы знали это лучше и раньше, чем о собственном поле). Политика, которой жили все, ради которой объявляли республиканскую забастовку и заполняли миллионом голов площадь перед Оперой. А куда делись эти высокие люди, мои старшеклассники? Допускаю, что я сам, повзрослев, повысился в ранге и стал для тех в каком-то смысле равным. Допускаю, многие уехали – слишком уж тесна оказалась для них новая страна, обретшая независимость. Например, Жора Гришковер. Манук Ананьян, Алешка Рубцов, Сашка Сальников (не тот который олимпийский чемпион по плаванию, но тоже пловец). Ну а остальные – это уже я вижу своими глазами, на стендах, где красуются фотографии новых героев – стали жертвами своего увлечения, политики, и отстаивали независимость с оружием в руках, участвовали «боевиками» в «межэтнических конфликтах» – так тогда говорилось по средствам массовой идиотизации, – как Сергей Оганян (не вернулся) и Размик Чракян (вернулся).

На Третьем участке расцвели настоящие сады: столько торговли свежестью и запахом, цветом и вкусом. Сколько садов, уложенных в ящики и коробки. Прямо тут сложенные, на земле, на асфальте. Даже тесно от этого урожая – натыкаешься на плоды, боишься раздавить, перевернуть. Сколько вина тут превосходнейшего в первозданном виде, в гроздьях по два килограмма. А на каждом виноградном яйце несколько капель воды по омовении. Ах, какие соблазны. Где-то в домах есть рынок, настоящий и законный. И каким он бедным представляется, малолюдным и несчастным. А то что вылилось на узкие тротуары вокруг площади – именно что стихия и праздник. И цены ниже, и выбору – море. Не протолкнуться. Особенно если спешишь, рвешься к метро, опаздывая и наматывая раздражение, и с сумкой через плечо. И не это ожидал увидеть. Здесь – самая дешевая продажа. Но дешевизна тоже обманчива. Вместо одного килограмма помидора вам насыплют от щедрот своих два с половиной, а вместо одного пучка петрушки вы сами возьмете три.
Третий участок встретил нас фонтаном. Он включается в последнее время только по праздникам. А в предыдущее – так и вовсе не включали. Бесплатная вода рвется к вершине и, преломленная, падает, рассеиваясь. Дети возвращаются к первой радости – к воде. Был день независимости, а потом отмечался день Города. На Третьем участке есть метро, и Вы за какие-нибудь двадцать минут окажетесь в центре. А на маршрутке можете уехать в любое место Республики. И это не шутка. Эти «Газели» подаются тут каждые три-четыре секунды – только надо успеть разглядеть циферки и влезть, вбиться, утрамбоваться.
И конечно же – люди. Это были уже другие люди – по выражению глаз, по покрою платья и даже по женским фигурам. На заре свобод помню эти полосатые пижамы деревенских костюмов и невозможные джинсовые то ли платья, то ли халаты, то ли пальто. И женщины были как мамы моих одноклассников. А вот через восемнадцать лет такая разнообразность и такая молодость вдруг навалилась. Восемнадцатилетние красотки и кокетливые фигурки, с глазами вместо задних карманов, с обводами бедер, созданными мужскими глазами. И я не вижу грани между современностью и традицией. И топ-модели продают домашние тапочки рядом с метро, и манекенщицы ходят и выбирают дешевую косметику, и невесты спешат с рулонами проектов в руках. Вот тут-то, на Третьем участке и постигаешь – настоящий демографический кризис. Мужской пол все как-то невидим, в виртуале больше тусуется.

По заведенному правилу я гуляю с сыном по вторникам, средам и пятницам. В это время у жены вторая смена, а у меня – свободный вечер. Гуляю еще потому, что жена после первого раза наотрез отказалась ходить в этот парк, названный ею пустырем. Пустырь и есть. Я же доказывал все преимущества: люди смирные, влюбленные сплетаются на скамейках, старость в нарды играет. Есть одна художница – рисует силуэты старых деревьев и игроков в нарды – такой благодарный для нее материал. Плюс торговка семечками и сладостями. Плюс – фонтанчик с вечной водой. Правда, ни одной деревянной скамейки. Но ведь есть железные (чтобы рейки не растаскивали на дрова), а рядом всегда предусмотрительно картон валяется, чтобы подложить под себя. Иногда проходят люди иного склада – интеллигенция проходит в смущении, студентка со свидания возвращается, с розой в руках, дети бегают с мамашами и дедушками и роются в пыли вместо песочницы (таковой и нет). Есть даже интересный кадр – свой сумасшедший в поношенном костюме, в берете и при галстуке. Тот в первый раз остановился над дитем и погрозил мне пальцем: следите повнимательнее, следите. Но это еще более охладило жену. Она сказала, что все это недостатки, а не преимущества (конечно, после Европы), что во мне говорит ностальгия и я смотрю на парк теми моими, детскими, глазами. А какими еще смотреть, если и плиты на дорожках те же самые и в середине не хватает двух, как и двадцать восемь лет назад (начиная с первого класса).

В этом парке возвышается Дом Культуры. Так он назывался тогда. Наш первый и любимый кинотеатр. Тоже чего только не перевидал. В дни народного подъема и комендантского часа здесь расквартировывался полк МВД из латышей и молдаван. В годы развала и войны находилась секта. А теперь – телеканал «Снежинка», принадлежащий ААЦ. Тот самый канал, который иногда показывает редкие французские фильмы и вырезает частые эротические сцены, вырезает только картинку, а звуковую дорожку оставляет. А по эффекту – еще ближе оказывается, так как кажется, что за стеной дело происходит, за голубой заставкой и милой детям снежинкой. Но последние хозяева здание основательно подлечили: вставили тонированные стекла в современных алюминиевых рамах, почистили туфовую облицовку, врезали новый барельеф и новые письмена – цитата из Священного Писания. Охранник у входа, и телевизионщики выходят покурить. Значит внутри не курят. Иногда выходит диакон в рясе, молодой парень с золотым перстнем на пальце, и разговаривает по мобильному телефону. А с западной стороны, где раньше был стеклянный павильон с аквариумом и фикусами, попугайчиками и фонтанчиком, – разгром. Здесь упражнялась шпана в выколачивании налогов. И видно не один раз взрывали и поджигали, и в последний раз – при новых владельцах. Интересно получается: зеркальные стекла и новые лестницы, а за ними камни, пепел и арматура.

Гуляю я с шести до полвосьмого. Во-первых, использую время до захода солнца, а во-вторых, надо измотать Никитку. За это время и семечек пощелкаю, и два альбома музыкальных послушаю – по телефону, и Никитку пару раз достану из колючей проволоки, то бишь из кустарника с развешанной желтой мелкой листвой. И тут – о, чудо. Старый новый знакомый – Сергей Вертинский. Тоже коллега – преподаватель. Он по технической линии, а я по гуманитарной. Давний знакомый, даже не помню, как мы познакомились, но встречались всегда мимоходом, на улице, иногда на вечеринке. Не ожидал, что он с Третьего участка.
А через минуту уже стало понятно, почему он с Третьего участка. Ни с какого другого. Вот таким бы и я стал, если бы не уехал отсюда восемнадцать лет назад.
– Ара, все говорят: Америка, Америка. А что это такое? Все едут и хвалят все ее.
«Ну, да, – думаю я, – от такого Третьего участка уедешь, и не только в Америку. Отсюда только на зону и в Америку. Удивительно, как он не уехал еще. Вот так, проживет весь век на Третьем участке, а затем – сорвется со всеми корнями. Как хозяева нашей нынешней квартиры – такие были домоседы, что диваны все прохудились и продавились, стулья прогнили и распадаются в руках, а тут взяли и уехали по грин-карте. Только не в Америку, а в Россию».
– Надо, думаю, посмотреть, что такое Америка. Поехал я в Америку…
«Хорошо, что я уехал отсюда когда-то. Человек тут пуп земли, а место – Третий участок – настоящий остров, оторванный от всего остального мира. Третий участок. Всего лишь. Или – Второй центр, как здесь любят говорить».
– Поехал и сказал себе: ара-а. Сюда стоит приехать и не уезжать никогда. Надо все сделать, чтобы уехать в Америку…
«Вертинский вот был в Америке, а я ни разу. И он туда же хочет уехать. Так и половина местного быдла уже там, в Америке, и сидят на корточках и семечками плюются, и на своем, на третьеучастковом наречии, протягивают: ара-а – обращаясь к соотечественникам, а американцев считают сплошь дураками, не умеющими жить по-ихнему, то есть воровать, обирать и обманывать».
– Ара-а, ты не понимаешь, что такое Америка?
– Да, а что такое Америка? Объясни.
– Ара-а, этого не объяснишь, ара-а…
«Когда-то за это “ара” мы по мордасам били, а этот ко всем подряд тыкчет. В центре города и в политехническом происходит такое же непроизвольное сдерживание, как сейчас – неудержание. Так и хочется остановить».
И я остановил.
– А ты с мамой живешь или сам?
Надо пояснить: Сергей женат и сейчас гуляет в это же время со своей дочкой. Но нетрудно догадаться, что живет со своими родителями. Как и многие армянские молодые семьи.
– Конечно, с мамой. Она помогает здорово.
– Ну, понятно – помогает. А ведь в Америке с мамой не живут. Частная жизнь, жить отдельно от родителей, иметь право на глоток свободы в семье – это один из приоритетов западной жизни. Не так ли?
Он замялся – приятно видеть, как замялся человек после того, как с него сбили спесь, дешевую спесь третьеучасткового провинциала.
– Понимаешь (и уже без своего «ара»), я признаю, что жить отдельно от родителей – это очень самостоятельно и правильно. Но есть и другая сторона, понимаешь? У медали есть и другая сторона, ара-а (снова понесло). Ведь многие проблемы решаются, когда в доме есть старшие, их авторитет…
– Понимаю.

Парк – десяток деревьев, оставшихся после бесснежной зимы, небольшой квадрат с кустарником, на ветвях которого желтые платочки, оставляемые местными паломниками – знак осени, на дорожках бетонные плиты, умостившие землю от начала начал, а между плитами – мусор. Эти плиты с повылазившим местами металлическим каркасом я помню. Когда-то, ближе к ним взглядом, я придумал игру – перепрыгивая через них, стараясь, чтобы каждый мой шаг опадал на середину такого квадрата. Но я был маленький и не попадал ногой в середину плиты, и приходилось скакать, подпрыгивать и постепенно переходить на бег. И тогда уж цеплялся за прутья каркаса и потом с болью обследовал носок обуви. Теперь об эти прутья спотыкается мой сын. Тогда я был внимательнее к живности, прячущейся в кустарнике и между плитами. Живностью были бутылки и сигаретные пачки, собирать этикетки с которых мне почему-то казалось высшим классом, настоящей игрой. Именно с этого пустыря и именно эти отбросы были замечательными. Почему – трудно объяснить. Но это было так. На тот же мусор в своем дворе я не обращал внимания. Потому что, наверное, двор находился за пять остановок от Третьего участка, в глуши, где кончается город и начинается кладбище. И мусор был провинциальный, мелкий, ничтожный. А теперь времена изменились, этикетки на отбросах стали другими, а дети их также находят и внимательно обследуют.
Но кроме всего прочего, парк – это плюс одна художница, то есть девушка с альбомом и огрызком карандашика; десяток мужчин, застывших над игрой в нарды; местный интеллигент-сумасшедший; неизменная переплетенная парочка; модные девушки и женщины, медленно возвращающиеся домой, трое водопроводчиков, следящих за фонтанчиком (это был первый в Ереване поющий фонтан, перенесенный с местной площади к Дому Культуры) и то и дело исчезающих в громадном люке. В парке появилась туфовая скульптурная композиция: старикан по пояс в камне с поднятыми к небу ладонями. Я пытался разобрать мелкую надпись, думая, что передо мной один из местных символов бытия, памятник пенсионеру своего рода, уповающему на небо. Но один из игроков в нарды перекрестился и отвесил поясной поклон, и этот Пан с лопатообразной бородой и невеселым лицом превратился в Господа. А как я не догадался раньше – рядом же целый телеканал с церковным уклоном. Сюда же – к постоянным прихожанам парка следует добавить и проститутку, обнаруженную мною на периферии, ближе к перекрестку. Это была женщина со свисающими грудями и в клетчатых чулках, с усталым безразличием сигналящего светофора в выпуклых глазах, и обводы глаз у нее были то ли красного, то ли зеленого цвета. Собственно, она была одета вполне прилично, приличнее многих девиц, проявляющих вульгарность и безвкусие. И еще она наклонилась к моему ребенку – местные люди такие чадолюбивые, что надо следить, как бы ребенок не оказался ненароком на чужих руках, и своим корпусом защищать его от соответствующих комментариев. Она, видно, вспомнила свое материнство и улыбнулась чужому ребенку, словно увидев своего. И осталась стоять на перекрестке, где нет автобусной остановки, ожидая нависающей темноты.

По причинам чисто денежным мы переехали на дешевую квартиру. Но дешевизна оказалась символом всего участка. Дешевые фрукты и овощи, дешевая зелень, дешевое добро, обувь из кожзаменителя и китайские тигры и Микки-Маусы в роли детских игрушек. Однако очень скоро выявились и недостатки нового жилища. Из двух комнат одна вопила, воняла йодом, маскирующим запах прежнего семейства, и требовала ремонта. В ней, темной спальне, стены и потолок покрашены синей краской, с ромбами и трещинками точь-в-точь как на нашей первой квартире, которую, покинув восемнадцать лет назад, я забыл напрочь. И вот теперь, в первую ночь, вспоминались мои пенаты и мстили мне за это забвение. Эти стены нависли надо мной и взяли в тиски мою бессонницу. Эти шестнадцать квадратных метров, где я просидел диван, и крайняя левая ямка на диване была моя, и правая отца, а в среднюю помещались поочередно мама и две мои сестры, – стали настоящей клеткой. В этих шестнадцати метрах с детьми-выпускниками и младшей дочерью, учащейся ходить, передвигаться было практически невозможно. Мы принимали неподвижное сидячее-лежаче-стоячее положение, каждый свое: я с книгой на диване, папа на том же диване перед телевизором, которого я не замечал, мама на кухне, сестра рядом с телевизором за столом доделывала уроки, слушая концерты и поглядывая на действо, а младшенькая застряла где-то в углах, в ногах. И каждый имел свое измерение, не пересекающееся с другим. Как мы умудрялись прожить и не съесть друг друга? А теперь, в той же комнате, на том же Третьем участке, первую ночь проводила новая семья. Нас замучили кошмары, наутро мы перессорились и решили съехать. Но куда, но как?

Тогда же в метро я встретил свою давнюю коллегу по университету. Тикин Тер-Овванисиян. Она работает учителем в колледже «Квант» на Третьем участке. Бывает же и такое, что один из ведущих колледжей расположен так далеко и неудобно. Это она удивляется и словно оправдывается, что в золоте и серебре на каждом пальце едет из центра в такую даль и глушь. Да еще на метро. Ничего удивительно, резонно объясняю я. Здесь начинается крупнейший в Советском Союзе «АрмЭлектроЗавод» и был даже научно-исследовательский институт при нем. По родителям своих одноклассников знаю, что здесь очень много проживало (да и сейчас проживает – вспомнил Сергея Вертинского) технической интеллигенции и преподавателей из Политехнического. Основная масса студентов с Третьего участка – его студенты. А колледж – физико-математический по духу. Вот этот дух отсюда и происходит. И тут я вспоминаю, почему я не стал студентом этого популярного в этих краях вуза. Именно потому что его было много. Весь наш класс, за редким исключением повалил в Политехнический, и только я и девушка, по которой я тосковал, мучаясь первым чувством и первыми стихами, в гуманитарии подались. Но за этим выбором крылось и нечто другое. Последний год я знал, что перееду, и в марте мы переехали. Тоже так далеко, но в другое. И хотелось все поменять: школу, физику с математикой, будущность. Так и получилось. Но школу, за три месяца до выпуска, родители не дали поменять.

– А ты что забыл на Третьем участке? – спрашивает тикин Тер-Овванисян, заметив, что и я направляюсь в тот же конец мира.
– А я там теперь живу.
– А, купили новую квартиру? – и взгляд ее заметно оживился. – Что ж, место хорошее, главное, дешевое.
– Это не главное, – отвечаю я, – А квартиру не купили, а снимаем.
– Что? – она ничего не поняла.
– Мы-то живем не с родителями, а отдельно.
– Серьезно?
– Да, это не по-армянски, знаю, но ведь мы с женой не армяне.
– Понимаю, – хотя видно было, что ничего она не понимала.
– Хорошо, а скажи, пожалуйста, как вы собираетесь решать эту проблему? С квартирой-то.
– А мы ее решили.
– ???
– Нашли и сняли квартиру. Неплохую.
Она смотрела на меня как на несчастного человека, точно также смотрел и я на нее. Но все равно, мне нужно было еще кое-что объяснить.
– А как вы думаете, моя государственная зарплата позволяет купить мне квартиру в этой жизни.
Несчастье в ее глазах по отношению ко мне усилилось. Она стала больше вздыхать. Она была тем типом, который должен жалеть других, чтобы самой почувствовать превосходство.
– Ну а потом, у моих родителей есть квартира.
– Есть? – она обрадовалась, захлопала в ладоши, подскочила и пелена на глазах высохла.
– Есть, конечно, есть.

Марат Мелентьев – вот еще один призрак прошлого. Он заканчивал нашу школу, но был бесконечно далек от нас, на четыре года младше. Познакомился я с ним в университете: я работал, он учился. А теперь встретились и не узнали друг друга: время нас изменило и изуродовало. Так казалось при взгляде друг на друга. Мы были немножечко свои – оба нацмены, у обоих было больше повода уехать, чем остаться, чем у тех, кто уехал, граждан и не граждан, во время войны, после нее. А Мелентьев ни разу не был в России, но жарит на каком-то особенном жаргоне, и тогда, и теперь я удивлялся, откуда он, этот живой язык с перемешанным в нем высоким штилем, англицизмами и всякими там «баблами» и «риспектами». Надо хотя бы читать или слушать, а он уже знал, не читая и не слушая.
У Марата тоже есть квартира, точнее была. Точнее и это «была» под вопросом. Во всяком случае, его история ошпарила меня своим совпадением с моей, о которой я ничего не поведал ему. На четыре года позже меня он женился, а когда она была на третьем месяце беременности, вызвала милицию. Чтобы никогда более не приставал, и забыл дорогу к ней и ее ребенку. Это что же такое? Новая форма завладения недвижимостью? Он ее прописал на родительской квартире. Он за ребенка, которого не видел и даже не оформлен отцом, платит алименты по постановлению суда. А тут еще началась судебная тяжба. Вписал одного человека, а прописаны оказались двое. А выписать не может. Я спрашивал с лукавинкой: а к психологу ходил? ; Ходил. А национальным душком не попахивало, когда она забеременела и задумалась о том, какой же крови будет дитятко? ; Не то что запахло, а завоняло. И первая стала возникать теща. А на суде я сказал: во мне течет кровь русского, татарина, еврея, армянина. Мне ли говорить о национальном разъединении, если я сам не могу определить свою национальность. Судья засмеялся. Теща заткнула рот.
Я еще много вопросов задавал. И понял, что так одинаково облапошиться не могли двое в разное время. Во всем этом можно узреть диагноз. Но уже не личностный, а социальный. Так сказать, способ овладения недвижимостью. Тут бы впору назвать еще два-три примерчика такого вот оборотничества шелковых невест, если не вспомнить обратное – давнюю традицию армянского брака, которую на Западе никак понять и принять не могут. Брак без регистрации, без венчания – конкубинат своего рода. Но под прикрытием традиций, обильного пиршества с приглашением сотни-другой родни. Брак перед миром. А регистрация отложена на будущее. А то и вовсе игнорируется. И чем это объяснить? Так тем же пресловутым квартирным вопросом: чтобы молодая жена, обезумев, не дала деру и не разделила отчий дом.

Эти люди: художница, сумасшедший, проститутка и весь патриархальный ореол Третьего участка постепенно стали составлять сюжет, приличествующий этому месту. Старцы, играющие в нарды, ставят время на свою рулетку и бесконечно его проигрывают. Девушка, еще школы не кончила, уже ищет интересные лица, пытается разгадать загадку своей души, скрывшейся в туловище народа и рода. Сумасшедший поставил логическую и единственно достоверную точку на эпохе, начавшейся с больших перемен. А падшая – это тень, которая всегда была на Третьем участке, выступившая из ночи и в ночи сливающаяся. Здесь считались самые дешевые девочки во всем городе. И это звучало с тем подъемом, с которым говорилось о дешевых туфлях и сумках из кожзаменителя, продаваемых в подземке перед Метрополитеном. Сергей и Марат – две русскоязычных тени Третьего участка. Но героями они стать почему-то не могли. Слишком личное. Слишком долго тянущееся. Я гулял с шести до полвосьмого и ждал чего-то иного. Ждал, чтобы остановилась одна из них, кто не спеша проходила мимо. Тут-то и крылось, по-моему, неизвестное.

Наши предшественники, хозяева квартиры, жили в своем доме как тень – невидимо и тихо. Тот же воздух потребовал и от нас раствориться в нем. Дом прошибало звуком. С трех до четырех дня на лестничной клетке беседовали два соседских мальчика. Включали телефоны, обменивались мелодиями. И я несколько раз дергался к своему мобильнику. Нет, это соседские мальчики общались. Затем их место заступали мамаши, которые нигде не работали, обменивались мнениями по поводу новых жильцов, нас то есть. Это было так откровенно, так широковещательно, что меня останавливали торговцы перед домом и спрашивали, это вы на квартире у Нелли живете? Да, мы. А дальше? Нет, так. Ничего. А как Нелли? А нам почем знать. Они же уехали. Уехали, да. А с вечера до часу ночи шло другое общение на лестничной клетке: вечернее, праздничное. Ходили друг к другу пить кофе, оставляя квартиры открытыми, и они таким образом соединялись общим для них сквозняком. Этот сквозняк ощущался и в нашей квартире, с обрывками веселья. С балкона смежных пятиэтажек наводились бинокли. За стенкой храпели, сморкались, спорили, женщина кричала на мужа, плакал ребенок. Все как обычно и слышно, как в общежитии. Но Нелли со своим мужем Лёником, молчаливым заикой, настолько влипли в эти стены и разлились в тишине, что и нам передалось: молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои. Но в первые дни напряжение так росло, что мы однажды так переругались, что нашли в этом даже наслаждение. В этот вечер соседки не вышли на свой вечерний симпозиум.

Наконец, эта встреча произошла. Тут, конечно, многое стянулось с разных сторон, назрело, наполнилось, чтобы потом произошла разрядка. Во-первых, в «Одноклассниках» появилась тихая, незаметная Маня Мирзоян, о существовании которой я естественно забыл. Как и обо всем своем классе. Я вспомнил ее имя, затем узнал ее. И написал письмо. Она была не в той, самой яркой бригаде, группировке, которая была мотором нашего класса. Она была оттеснена на периферию, как и я, как и мои друзья, Артур и Виген, как, собственно, большая часть класса, оставшаяся в тени этой сильной, как магнит, притягивающей и отталкивающей от себя группировки. Те жили общественной жизнью, и у них была такая мощная частная жизнь, что казалось, они не разлучались ни днем, ни ночью. Когда мы, незримые и серые мышки, ходили в школу как на работу, они жили школой, шумно дружили, показательно организовывали эту самую дружбу, которой славился наш класс, стягивая с разных сторон всех нас, необщественных, недружелюбных и слишком эгоистичных. Во-вторых, среди своих новых студенток на первом курсе я обнаружил Мирзоян Мане. Какое странное имя, говорю я, у нас в классе была девочка Маня и тоже Мирзоян. А это, говорит она, моя мама. А в-третьих, спрашивается, что я делал в «Одноклассниках»? А ничего. Знакомств не искал, одноклассников избегал. Но они сами возникали и не только в Интернете. И в реальности возник один, тень такая, тень тени забытой, которая в классе девятом была переведена в другой класс, оставлена на второй год, а потом и вовсе исключена из школы. Сколько таких было? Наша дружная половина переживала уходы таких негодяев как личное оскорбление. А не дружная половина, то есть мы, праздновали свободу от этого маленького хулигана и злобного террориста. А теперь он возник. Его говор окрасился интонацией сочинских кидал и приукрасился блатной феней. Теперь он был одним из держателей салона красоты на улице Абовяна, в самом королевском центре. «Держатель», друг или как там это называется, пайщик, рэкет. Одним словом – Третий участок. Так вот. В «Одноклассниках» я публично признался, что совершенно не озабочен копанием в прошлом и – упаси Боже от встречи с такими одноклассниками.

А в четвертых, кого еще я мог встретить на Третьем участке, если не одноклассников.
– Привет, Рома.
Я обернулся. Это была она, Маня, мама Мане. И никак не мог вспомнить ее. Вроде была такая девочка, но она сидит в меня в аудитории, а я не могу от нее глаз отвести. А тогда я ее не замечал. Я писал ей, какое у нее нежное, мягкое и в то же время до невероятия простое имя, наподобие того, как у русских Иван. Как оно ложится в слово «мама» и как оно встает из него же. И как хочется жениться на девушке, у которой такое имя. А тогда мы все, негодяи такие, вслед за шумной и остроумной половиной класс, посмеивались друг над другом и награждали кличками. Награждали они, а мы вторили.
– А что, ты здесь живешь?
– Жила когда-то. Здесь живет моя мама. И я к ней хожу.
Я знал, что она развелась через два года после рождения девочки. Точнее муж у нее уехал на заработки и пропал. Его искали и нашли в другой семье. Через пять лет он сам навел справки, попросил прощения и выплатил деньги – за дочь, за весь период, за прошлое без отца и за будущее. Без него же.
– А твоя дочь учится у меня в классе.
– Я знаю. Она мне много рассказывала. И немного влюблена в тебя.
– Немного? – Я-то знаю, что происходит на уроках.
Она улыбнулась.
– А я вот с мальчиком моим гуляю. И зовут его Ваня. Ему двух нет. А ведь он мог бы быть сыном твоей дочери и твоим собственным.
– Ты преувеличиваешь.
– А твоя Мане могла бы быть моей дочерью и стать моей женой… Не уходи, подожди.
Она зашуршала по листьям, которые изрядно покрыли изуродованный асфальт нашего детства.

Так что же произошло потом? С нашим классом, с его дружной дружиной, двигателем нашего класса? Почему он распался, да так, что никогда потом не собирался. Ни разу ни у кого не возникло желания встретиться, продолжить дружбу. Нас разметало по свету так, что не соберешь, словно после взрыва. А те, кто дружил крепче всех, и вспоминать друг о друге не хотели. Говорили, что Тигран, Ваге, Алик, Сако, Нос – эта команда передралась, из-за девушки из той же команды. Они уже не разговаривали на третьем курсе.

– А что ты предлагаешь?
– Я уже предложил.
– Ты хочешь жениться? Тогда выбери: на ком.
– Чу! Я уже женат. И не первый раз. И даже не второй. И не собираюсь более.
– Ты хочешь соблазнить нас?
– Вас? Если соблазнять, то значит – твою дочь. А тебя соблазнить нельзя. Тебе просто нужна любовь.
– Так ты хочешь дать или получить, любовь.
– Да, я хочу обменяться с тобой чувством. Которое уже возникло. И мы отрицать этого не сможем. Я хочу видеть тебя не часто, изредка. Я хочу любить тебя. Опять же, не всю неделю, с утра до вечера. А в те дни, когда мне будет плохо, когда мне будет недоставать тебя. Ты устала сегодня? Да. И я устал. Ты устала от нелюбви или от любви в этом мире?
– Рома, ты такие вопросы задаешь, а сам знаешь на них ответы?
– Нет. Не знаю. Но я скажу, что я тоже устал, и не знаю, от чего: от любви или нелюбви. Или от себя, который взвалил на себя слишком много и сломался, а слишком мало – всегда мало. С одной стороны пресыщенность, а с другой неудовлетворенность.
– А тогда почему ты не разведешься? Почему бы тебе не создать семью… со мной?
– Ты меня соблазняешь?

А чего я хочу? Да мне бы самого маленького, самого простого. Э-э, нет. Этого все хотят, но платят разную цену. Я сказал «адюльтер», но этого слова не знала Маня, я предложил «флирт», но Мане засмеялась, пряча глаза от смущения у себя на груди. И тоже не поняла, что это такое. Мое маленькое и простое – может быть, это всего лишь окно с видом на море. Но в условиях Третьего участка оно немыслимо. Мое маленькое и простое – это безусловно грех. Но в условиях Третьего участка оно может оказаться банальностью, мерзкой банальностью, на которую предпочтут закрыть глаза. Мое маленькое и простое – это всего лишь возврат к прошлому, но он невозможен, даже тогда, когда я в него практически (на Третьем участке это любимое слово) вошел. Почему я два года пытался найти в этих трущобах дом, где проживает Алена (а так и не нашел), а не полюбил, не заметил даже Маню тогда. Не по тому ли замыслу, по которому Алена оказалась лесбиянкой, а Маня была отдана замуж за третьеучасткового авторитета, занимающегося сутенерством и открывшего первый в околотке игорный дом. И в том и другом случае я не имел бы шанса. А почему этот шанс должен появиться теперь, восемнадцать лет спустя? А его и нет. Ведь ушло главное – время. Время, изменившее нас до неузнаваемости. И я предлагаю адюльтер матери, а флирт дочери – сценарий-то другой. Может быть, этой роли мне и не хватает, как и не хватает его двум женщинам, которых я люблю, и которые так и не узнают правду. И ни с одной из них я не могу создать семью, потому что ни та, ни другая этого не хотят, а если и хотят, то не могут. И никто не сможет заставить меня усомниться в этом.

Мы с супругой живем в квартире, где бродят призраки прошлого. И от этого пытаемся уйти, разбежавшись на время. Эти призраки не дают выпрямиться нашим позвоночникам. Диван провалился настолько, что ложась в него, попадаешь в мысли того мужчины, который тут лежал сорок пять лет и смотрел телевизор. Сначала госпрограммы, а потом и видео появилось. О чем думал тот человек – неважно. Во всяком случае, всю жизнь он послушно лежал и покорно пахал на работе (говорят, был хорошим слесарем), а сифона на кухне прочистить не мог, и дернулся вдруг в Новосибирск за лучшей жизнью, по президентской миграционной программе. Этот диван и эта авантюра говорят красноречивее его собственных мыслей, его законного права получить и высидеть себе маленькое и простое счастье. А сын его? Парень стал диск-жокеем в ночном клубе, купил компьютер и накупил до сотни диджейских программ. После него остались пустые футляры из-под дисков, и они все воняли растопленным пластиком. А теперь в Новосибирске стал учеником фрезеровщика, и руки у него, по себе сужу, не отмываются от масла. А старшая дочь? Красавица Марианна. До семнадцати лет занималась танцами, мать прочила ее мне в жены (по дружбе наших матерей, а я и не подозревал об этом кладе), а ее украли. Местные обычаи. Этот рабиз не мог связать и двух слов, зато у него было два ментовских пистолета и его боялись. Они прожили десять лет, а потом Марианна сбежала. И за эти десять лет она не нажила никакого добра: даже на квартиру претендовать не могла, так как они не были расписаны. А не зарегистрировали своего брака, потому что этого не захотела Офик, незаконная свекровь. Боялась, как бы невестка, выкраденная Марианна, хвостом не махнула и не потребовала своей доли. Так все тут боятся этого. Днем продают зелень и сочные в мире персики, а по ночам стреляют, показывая, кто в этом околотке хозяин. Но и ту же свекровь Офик подвел ее младший брат, приведя в дом проститутку, которую и «опекал». И она распорядилась по-своему, прибрала власть в доме к своим рукам, оказавшимися работящими. А свекровь Офик в одночасье потеряла годы и счастье и плакала по своей первой невестке, Марианне, не получившей ни метра квадратного, не забравшей своей шубы – щедрого подарка мужа в первый год. А почему я это все рассказываю, потому что очи свекрови Офик расположены напротив, в доме через улицу. И старая женщина между пятью и шестью стоит на балконе и изучает нашу стену. И прекрасно видит, что происходит у нас. А ведь есть у Нелли с Лёником и старший сын, Женя, и тоже проходил всю эту голодную азбуку выживания. И когда-то ему повезло – он устроился охранником на подмосковной даче у олигарха-армянина, друга Юрия Лужкова. Восемь лет охранял дачу, а потом вспомнил о главном и решил жениться. На скопленный капитал можно было купить квартиру, но он вложил его в «дело» невесты. А невеста оказалась, местной, третьеучастковой. Не совсем местной – беженкой из Баку, но закончила школу у нас, на Третьем участке. Вот так уехать от Третьего участка, и все же остаться с ним, с его судьбой. И как ей удалось обокрасть мужа и пустить его миру, Нелли так и не может оправиться от этого удара. И все эти жизни прорастали на этой квартире. Когда-то они все, пять человек, жили под одной крышей, росли, мешали друг другу, ходили в школу и пропадали во дворе. Том самом, где из-за понастроенных гаражей не может развернуться автомобиль и который год лежит куча строительного песка, на которой не разрешают копаться детям. Здесь все думано-передумано, пережито и перевито, что кажется, никакой ремонт не соскребет со стен эту судьбу.

Временные трудности вскрыли перманентные проблемы в нашей семье, и ей суждено распасться. И я гуляю с сынишкой с шести до семи, уже на полчаса меньше, потому что солнце садится раньше и холодает. И ничего не могу предпринять для спасения семьи. И не хочу. И может быть, в этом тоже замешан этот топкий топос. Так и слышу голос Мани – не говори слов, которые я не понимаю. Она тоже понимает, что семья нам не нужна. Пока не нужна. Значит надеется. В тридцать пять лет надеется, что рядом с ней будет жить человек, который устроит ее счастье. А я же не могу жить, устраивая кого-то, распоряжаясь судьбами, беря на себя заботу настолько давнюю, что ее хвост теряется где-то в глубине века. Я чувствую какое-то адское наслаждение в том, что семья рушится, обломки ее падают нам на голову, на голову моих родителей, которые только начинают догадываться, но обязательно выгонят меня из дому, а потом снова пригреют. Семья рушится, и единственная моя отдушина – это понимать, что я не в силах ее спасти. Об этом я сказал Мане. Я ей признался во всем. Я ей сказал, что не хочу власти в сексе, не хочу быть главой семьи. Она надеется, что скоро, может быть, я возьму бразды правления в свои руки. Она ведь не может. Тем более у нее есть квартира – бабушки. На том же Третьем участке. Но только с другой его стороны. Она надеется на то, что дочь свою Мане она выдаст замуж, а вместе со мной уедет отсюда, куда-нибудь, даже в Америку. Моя семья рушится, жена приняла решение уехать в Европу, к себе на родину, надеясь, что и я последую за ней. И там, на новом месте все устроится. Как грустно мне смотреть на эти надежды двух этих женщин. Ведь мне нужно только одно – я не могу заснуть в одиночестве, мне нужна Маня, потому что моя жена уходит от меня и вытаскивает из меня всю душу, а не половину, как ей казалось при разделе имущества. Ведь мне нужно одно – я не могу купить квартиры на свою зарплату, а снять комнату могу только в такой дыре, как Третий участок. Где дешевизна основной признак и основное качество жизни. Самые сладкие в мире виноградины и самые жуткие сумки из кожзаменителя. Лето давно прошло, а фрукты еще держатся, еще свежие, и винограда коснулся первый мороз. Какая сладость. У меня никогда не будет своей квартиры, а у кого-то ее три. И я не могу ничего изменить. Ведь в конце концов мне нужно будет познакомиться с бабушкой Мани и узнать, какая это была роковая женщина. И принять наследство ее семьи в свою судьбу.

На выпускной вечер, который решено было организовать за городом, Алена не поехала. Из солидарности следовало бы не ехать мне. Но незадолго до этого я поссорился с ней. То есть я признался ей в своей первой юношеской прыщавой любви, а она ответила таким щелчком по носу, что поставила крест на моих платонических воздыханиях, длившихся весь последний год. С Аленой не поехала Зара, ее близкая подруга. Годы спустя я узнал, что они жили между собой, две девочки, любили друг друга совершенно не так, как я предполагал любить. Не поехала Маня. Не поехала Шушаник из Ленинакана, которая перешла к нам после землетрясения, а мы измерили ее всей доступной нам мерой презрения и потеснились, уступив ей место в классе. Не поехала Света, которая перевелась из нашего элитарного «а» в пролетарский «б», не выдержав интриг и козней. Не поехало несколько человек, а мы этого не хотели замечать, поддерживая миф о нашей сплоченности. Этому мифу суждено было лопнуть этой ночью. Первая часть действа прошла под музыку Хулио Иглесиса, под расслабленным оком учителей и мам, поехавших с нами. Сначала пили, чокаясь все со всеми, потом – друг с другом, потом с учителями, потом с несколькими родительницами, которые все наматывали на свой магнитофонный ус и утром обещали рассказать не поехавшим мамам о тех, кто нарушил табу на три рюмки. Сначала царила оцепенелость – так даже на свадьбах перед первым тостом кто-то еще не сел, кто-то уже съел закуску, и никто не может начать. Затем – заиграла музыка, и мы кинулись танцевать, и кто-то попутно снимал на видеомагнитофон. Наконец – началось само гуляние. Никто никого не снимал на пленку, не следил за временем, за словами, друг за другом. А время спустя, когда отдышались, накурились и доели всю закуску, где-то около полуночи, пробежало по классу, по нам, электричество – наше коллективное желание, наша просьба остаться до утра. Уломали учителей, уговорили мам, уже клюющих носом, еще посветить своим бдительным оком за поведением полудетей, вступающих во взрослую жизнь. Ура! Согласие получено. Автобус отправлен восвояси, весь ресторан, сделанный под трактир на дороге, с постоялым двором и запертыми домиками для особых клиентов, был отдан в наше распоряжение. Но двери были заперты и пановала ночь, со своими законами и звездами. Начиналась вторая часть последнего нашего дня. Однако желание есть, пить и веселиться пропало. Мы тут же почувствовали усталость и вроде бы гуляли по двору и в его окрестностях, вроде бы ходили, но и искали место прикорнуть. Только Наташа, наша Наташа, влюбленная в весь класс сразу, в его дружную половину, и в каждого мальчика по отдельности, большая патриотка своего околотка, все еще танцевала на сцене, одна, без напарника, словно кружась со своей мечтой. А потом и она, обессиленная, сникла. Кто-то повалился в сено, декоративный стог с атрибутами деревенского быта, Девочки сидели на лавочке и жались под одну кофточку – никто не ожидал ночевать под открытым небом, собственно, в деревне. И в этом сомнамбулическом брожении появился Эрик. Он позвал нас посмотреть, как Саркис делает Наташу. Он так и сказал: делает. Он был тогда толстый и глупый. Хотя поступил в Медицинский институт и стал хирургом. Тогда все мы были вытянутые непропорционально нашим потребностям и глупыми. Самое страшное, что мы пошли смотреть. Мы так спокойно обсуждали эту новость, нас так интересовали подробности. Мы всерьез хотели знать, что это было: парящие морские чайки или ослы в третью луну весны? Это происходило прямо на кухне, где за перегородкой, в зале, еще горел огонек в очаге и наши учителя вели свои учительские разговоры, попивая водочку, внезапно и предусмотрительно пропавшую с наших столов. В нашем воображении заработали руки и ноги, мы уже выстроились в очередь за наслаждением, о котором больше знали наши глаза и мысли, чем тело. Хотя мы ничего не видели, все отлично представляли. И судя по словам Эриксона, это было похоже на диких скачущих лошадей, и никак не могло оказаться фениксом, держащим своего птенца. Последнее было бы слишком – чересчур сложным для наших неопытных смертных греховных мыслей. Но что говорить, слюнки потекли. Потом я видел ее, Наташу. Она сидела белая под ярким электрическим светом и от пудры, которую продолжала наносить на лицо и руки. Она уже стала женщиной и очень холодно и отстраненно рисовала себе глаза. Перед новым боем. А напротив сидел Ваге и уже не выбирал слов, а ждал, поддакивая на ее «а разве я не имею права». И когда она поправила ресницы, они встали и пошли. В той половине класса, дружной и сплоченной, Наташа сводила счеты с Аней. С Аней, королевой всех балов и ведущей всех мероприятий. С Аней, в которую влюблялись все мальчики, я – где-то в классе восьмом. А в Наташу я не влюбился. Хотя учителя нас всегда ставили в пару: оба мы были нацменами и представителями великого языка как родного. Но друг друга мы не переваривали, потому что не хотели быть нацменами, а хотели слиться, раствориться в этом классе, в этом клане, в этом народе, и друг с другом не встречаться. Фамилия у нее была Мерзлякова, и она была влюблена в весь класс целиком и в каждого по отдельности. А Аня оставалась королевой и лучшей подругой Наташи. Она была небесной, ангелом, призрачной феей. Но с ней спали и Тигран, и Ваге, и Сако, и Алик, и Егор, и Нос – так они рассказывали друг другу, а мы, другая недружная половина, краем уха вбирая страшные тайны, гордились тем, что являемся их гордыми хранителями. Перед кем? Наташа отомстила Ане. Один раз, затем второй. Сначала с Сако, а потом с Ваге. Они пошли к его машине (машина его родителей, но почти что его). А Тигран стал потирать руки – и его очередь скоро наступит. И мы, мальчики, в наших собственных глазах переставали быть ими. Кто-то (из подружек Ани) настучал маме Ваге, а она была райкомовская работница, коммунист, женщина в твидовом заграничном пиджаке, она не постеснялась в выражениях и вышвырнула вон эту слившуюся было кошкой и мышкой в одной норе парочку и уже хотела вызывать наряд милиции, чтобы отвезти нас по домам. Но родители и учителя выпили еще по одной и – вечер окончательно заглох. Каждый сам себе искал место вздремнуть. Теперь уже чувство напрасно потраченного времени и бесконечной бессонницы останется с нами на всю жизнь. Как последний вздох жизни нашего дружного класса.
Под утро за нами действительно приехали милицейские «Еразики» и «Уазики». И мы разместились в них и глядели на дорогу через решетку. Мне выпало сесть рядом с Наташей, а Ане – напротив меня. Нас сжало, прижало, прилепило друг к другу. Но на этот раз такой внешней и механической силой, что было неприятно касаться коленями друг друга, а все-таки касались. Аня упорно, как только умеют это делать женщины, смотрела на меня и попадала сквозь. Она смотрела на меня, чтобы не смотреть на того, кого видели ее глаза, Наташу. Поэтому она сняла с меня травинку, отряхнуло плечо. Но это делали руки ангела, и я почти не почувствовал их. Именно ей, Наташе, предназначалась горечь в глазах и вопрос в сжатых губах: ты зачем это сделала. А потом она стала издеваться надо мной: где же это Рома провел ночь. А волосы у меня стоймя стояли, лютые волосы, которые я ненавидел. И Аня сказала: ты когда-нибудь моешь голову, козел. И я знал, что это она не мне сказала. А потом с ней началась истерика. И мы, выйдя из этого «Еразика», больше никогда не видели друг друга.

А во вторник утром улицы пахли дождем, и мокрый асфальт устилали выброшенные на берег лодки и ржавые доспехи погибших легионов. Осень и на Третьем участке осень. От падшей листвы веяло теплом. Золотистые, бурые и желтые, как маслята, листья устилали беседку, где днем немо застывают фигуры игроков в нарды. Под деревьями никто и не подметает золотую пыль. Но на этот раз весь двор казался усыпанной золотым песком детской площадкой с каруселями. И даже в самом убогом дворике Третьего участка осень была королевской. Спешить по коридору с разбитым тротуаром к станции метро не хотелось. И взгляд цеплялся за деревья, в эту ночь окрасившиеся осенью, за кроны, одевшиеся в осень. Корявые и погнутые стволы были самыми обнаженными телами, самыми безобразными и самыми прекрасными. Потому что было двадцать третьего октября и пора бы осени занять свое место на Третьем участке. Но все равно не спешить не удавалось – вековечная школьная привычка, страх не опоздать. А когда проезжали заводы – между станциями Заводская и Дворцовая состав, бряцая, вылетал на поверхность, – остро запахло аммиаком. Все-таки путь в центр был не таким прямым и коротким. И не только поэтому, но все-таки я никогда не скажу, что Третий участок это место где никогда не отцветает жасмин и первородный грех не тяготит людей. Как раз на выходе из коридора к площади мой взгляд прорезали чьи-то выцветшие синие глаза, пристально смотревшие на меня. Это был человек лет сорока, в бедной китайской куртке, согбенный, худой. Я его не первый раз встречаю – он дежурит на этом месте, где расположено заведение с тремя вывесками: «Сауна», «Hotel», «Bar». И все над одним входом. Попросту бордель. И он его охранник. Я несколько раз встречал его здесь, рано утром. А тут наткнулся на его взгляд, словно что-то изучавший. Это был взгляд ревнивца, это был взгляд вооруженного евнуха, охраняющего вход в гарем. Я прошел мимо и был задет такой пристальностью этого полунищего к моей персоне. Я уже шагал между ящиками с кукурузой и виноградом, тронутым первым морозцем, самым крупным и сладким в мире виноградом, как вспомнил тот взгляд. Нет, это не был взгляд сторожевого пса. Это был взгляд из прошлого. Тогда он был моложе, моложе, чем наши отцы, но казался чем-то связанный с нами, детьми, этакий детина. Он, я не запомнил его имени, стоял на том же месте и обирал проходивших мимо пионеров. Про него говорили, что он отсидел на зоне два года, но у уголовников почетом не пользуется, а собирает налоги для воровской кассы. И так однажды эти острые синие глаза не пропустили меня. Они давно следили за мной. Изучали. А тут – когда настало время – этот худой и тогда уже кривой человек подозвал, поманил, нагло остановил, перекрыв дорогу, меня и затеял непонятный разговор: откуда ты, кто у вас старший и т.д.. А когда узнал, что я с Чарбаха (за пять-семь остановок от Третьего участка), вцепился в мой галстук и попросил двадцать копеек. Всего-то двадцать, – удивился я. Но зато каждый день. Я не дал ему и эти двадцать копеек. Потому что знал, что начинается с двадцати копеек, а заканчивается рублями. А эти деньги, я знал, разорят моих родителей. Поэтому я решил принять бой сейчас. Под палящим солнцем, при столпотворении народа, которому не было дела до меня, страшно чужого и страшно маленького. Кучка моих одноклассников, почуяв неладное, растворилась. У меня подкосились ноги. Но он ничего мне сделал. Отпустил пуговицу. Наверное, его что-то спугнуло. И он исчез в толпе. А у меня зародился страх. Оставалось ощущение незаконченного разговора. И я уже перестал ходить тем тротуаром.
И теперь мне захотелось вернуться и встать перед ним, сказать: ну вот, чмо, я перед тобой. А ты все тот же раб. Стоишь на одном месте, прикованный, и охраняешь чужой бордель. А твои глаза помнят ли жертв своих? И я вернулся. Но его не было. Рядом с черным стеклом дверей стояла его низенькая табуретка с небольшой подушечкой. Нехитрая мебель привратника в ад. А звали его Чемо, Юрик-Чэмо.

Я пытался ее увидеть. Каждую субботу я приезжал сюда и бродил между розовыми трехэтажными домами, надеясь на встречу с ней. Я мог бы приезжать и чаще, но работать нас оставляли до позднего вечера. А работать было надо. Бушевала инфляция. Страна разваливалась. Закрывались заводы. А наш завод, где я только-только сдал экзамены на токаря (для обслуги станков с компьютерами), выкупили кооперативщики. Но это только для прикрытия ; кооператив. На самом деле к нам на северную окраину, Давидашен, пришла мафия с Третьего участка и открыли предприятие по производству шаровых. Оно просуществовало два года, и эти два года для меня были второй школой по выживанию. Завод распался, цеха закрывали, станки продавали иранцам как лом, по цене лома, на лом, в стране был застой, разруха и война, а мы работали. По десять-двенадцать часов работали. Домой приходили и становились в часовую очередь за хлебом, но продолжали работать. По субботам работали половину рабочего дня, до трех часов. И этот день я мог поехать на Третий участок. Формально я ехал к друзьям, Артуру и Вигену. Заезжал к Вигену, вместе заходили к Артуру. У него играли в карты, и я уходил, чтобы через весь город ехать обратно. Но в промежутках, я проводил время в ожидании, в домах, где должна была жить Алена. Мне хотелось видеть ее, чтобы сказать то, что когда-то не успел, чтобы досказать, высказаться. Объясниться. Она обиделась, но я не понял за что. Она не хотела меня видеть и дала это понять через свою подругу. А я все-таки приходил и ходил между этими трехэтажными розовыми домами. И если бы я ее увидел, я потерял бы дар речи. И если бы мы встретились, я бы уж не прозевал, я бы пошел за ней. Взял бы руку ее, посмотрел бы в глаза. Как преданный пес. А дальше, дальше… она должна бы оценить мою преданность. С каждой неделей мне казалось, что я исполняю святой долг, и Алена уже из-за одного моего донкихотства должна была меня выслушать по крайней мере. А я надеялся, что она полюбит меня. Потому что я ее любил. Все эти два года, пока я приезжал на Третий участок, после окончания школы. И долго еще потом я мечтал о встрече. И никого не мог полюбить иного, даже тех девушек, с которыми я начал встречаться уже в другой компании. Во всяком случае так, как Алену, мою первую любовь. И теперь я брожу по мокрому асфальту, который и асфальтом назвать нельзя, и вижу все геологические разрезы и пласты, оставленные людьми в попытке создать себе дорогу. Все там же, среди розовых домов (но Алена давно перебралась в Москву), и какие-то тяжелые чувства ложатся на плечи, какая-то тяжесть гнетет вниз. Наверное, это гений места мне мстит.

Какое самое сладкое чувство? Когда-то на том же заводе мой начальник, Самвел, он же правая рука Гагика, вора в законе, спросил меня: какое самое сладкое чувство. Дело было в субботу, и я торопился закончить работу. Так было странно, во всем цеху работают два станка: мой и моего ученика Сурика. И Самвел, скучающий в пустом цеху. Он для меня был загадкой: как мог человек, который никогда в жизни не работал на государство и близко не подходил к производственной теме, так вжиться в роль начальника цеха. Он окончил кулинарный техникум, но улица всосала его в себя. Служил на пахана, занимался сбором налогов и зарабатывал игрой в секу, а тут его определили следить за цехом, и он проявил чудеса мужества и выдержки в на нашем заводе. Он заставил нас, молодых токарей, перейти к нему и сплотил нас в команду. Ничего не понимая в токарном деле, он стал главным специалистом, с которым мы советовались. Короче, я просил его отпустить меня на два часа раньше, он не отпустил. Я огорчился, а он, чтобы утешить, забавлял меня разговорами. И вот вопрос: какое самое сладкое чувство?
У него были умные глаза, и я подозревал, что он философ – скорее по части «базара», дискуссии во время драки и поножовщины. Нет, он был не философом, говорю я сейчас, он был солдатом, и нас заставлял стоять на ногах, когда мы валились от усталости, и верить в него заставлял, как он сам верил в своего Гаго. А сегодня был день солнечный, и я перед поездкой на Третий участок хотел прошвырнуться по вернисажу. Заприметил альбом Джотто и хотел его купить.
– Любовь, – ответил я, подумав немного и вспомнив Алену. Точнее, наши несвидания под осенним солнцем.
– Любовь? – он горько усмехнулся. – Любовь это яд. Это такая отрава… Пока чаша полна и напиток сладок, и ты тянешь эту сладость, а когда чаша пуста? Так что же?
Он задался целью меня забавлять, чтобы я не скучал и не обижался на него. На него нашел философский стих, а я уже потерял веру в его дело, в него и думал, что вот летом сдам экзамены, непременно поступлю пусть на филологический, пусть на педагогический, но непременно вырвусь отсюда, из этого шума и света, заполнившего пустое пространство цеха.
– Самое сладкое – это познание истины! – твердо, со знанием этой истины провозгласил я. И сам не верил, что это Самвела удовлетворит.
Он захохотал.
– И откуда ты такой идеалист. Тебя жизнь чему-то хорошему научила? Показала свою истину?
Мы снова погрузились в словопрения, а мне хотелось улизнуть. Хотя я не улизнул бы, но мне хотелось предаться моим мечтам и, поглядывая в окно, во всю стену показывавшее солнечную теплоту, грустить и думать о предстоящей поездке. А тут меня осенила еще одна догадка.
– Совершать добро, Самвел! Это очень сладко.
Он спорить не стал, но все равно – это не тот ответ.
– А кто придумал твой ответ? Бог? Но ты ведь в Бога не веришь. Друг, но твой друг – это твой патрон, других друзей у тебя нет. Греческие мудрецы? Но ведь они бесконечно далеки от жизни, где учат служить и воровать.
– Правильно. Так что же самое сладкое?
Он меня определенно мучил. Ему не хотелось слоняться одиноко в пустом цеху, а моего друга Арсена, с которым любит говорить Самвел, сегодня не было. Вот он и пристал ко мне и проповедовал загадками.
– Свобода, – говорю ему с таким тоном, чтобы он меня отпустил.
Он отошел и тоже грустный. Думаю, что он не ожидал от меня услышать такой правды, или думая, что я неисправимый идиот, что было, по сути, одним и тем же. Мне нужно было сегодня уйти пораньше, была суббота, а работали мы по десять-двенадцать часов, а в субботу до трех, и мне надо было купить книгу о Джотто ди Бондоне. Именно эту книгу, потому что его Дева Мария напоминала мне Алену. А Самвел приехал сюда через весь город, с Третьего участка, и не отпускал меня. Конечно, он не хочет дать слабину. Он не хочет оказаться в дураках: я уехал, а он остался. Он давно нас мучит. И только восемнадцать лет спустя, вспомнив об этом эпизоде, я отвечаю на его вопрос: самое сладкое чувство – это власть.
И эти иномарки, подобие своих владельцев-туземцев, въехавшие на тротуары Третьего участка, перегородившие путь, – власть над нами. И эти торговцы луком и виноградом, самым сладким в мире виноградом, по вечерам достают свои пистоли и палят, неизвестно куда: ввысь ли, вниз ли, в себя, – это тоже власть. Слушайте, кто здесь хозяин, слушайте и бойтесь. И этот Юрик-Чэмо, сломленный привратник ада и ни на что более не годный, своим взглядом тоже пытается установить власть и найти свою жертву.

– Послушай, Рома, ни к чему все это.
– Ты имеешь в виду семью?
– Нет, как раз не семью, а то, что ты предлагаешь.
– Ты имеешь в виду либертинаж.
– Ты назвал это по-другому, а этого слова я не знаю.
– Не важно, как это называется, главное – ты понимаешь, что я хочу…
– Вот именно, понимаю, но дать не могу.
– Почему?
– Не знаю. Потому что у нас так не делается.
– А как делается у вас?
– Наверное, замуж берут.
– То есть если это женщина – то выходит замуж?
– Да.
– А кто ее берет, Маня? Думаю, что ты ошибаешься. Не далее как сегодня, идя на свидание, я видел парочку. Они ждали маршрутки. И ничего не говорили. Она села, а он повернулся и пошел. Ни слова друг другу не сказав. Она села на Третьем участке, а вышла в Давидашене. Я сидел рядом с водителем и в зеркало видел ее. Глаза у нее были заплаканы, а лоб очень гордый. И глаза ее избегали смотреть на людей. Как ты думаешь, между ними что-то было?
– Да. Наверное. То есть нет. Я не знаю.
– Вот видишь.
– А зачем я должна думать об этом. Мои глаза этого не видели и не видят. А раз ты увидел, то ты подсмотрел. А значит, сам участвуешь в этом… грехе.
– Как? Как ты сказала? Грехе?
– Да.
– Впервые говорю с человеком, который употребляет это слово. Это тоже показатель. В смысле для Третьего участка. Ну. хорошо. А я не верю.
– Во что не веришь
– Что семья способна спасти человека.
– Семья не спасает, спасает другое.
– Ты меня удивляешь. Семья не спасает, а тебе ведь хочется иметь семью. Я спрошу: по какому сценарию? По сценарию твоей бабушки, оставшейся без мужа, потому что он много работал. Или по твоему сценарию или по сценарию твоего бывшего мужа. Ты знаешь, что у каждого свой сценарий?
– Ты говоришь чепуху.
– Может быть. Соблазнитель из меня никакой. Но если бы я предложил пожить вместе, даже не расписываясь, думаю, ты бы согласилась. А я не предложил. Я хотел бы тебя видеть, иногда, но не всегда.
– А кому это понравится?
– Кому-то да понравится. А почему бы и нет? Почему все усложнять? Почему, соблазняя даму, надо ей шептать о семье? А может быть, она этого не хочет.
Мы помолчали.
– Хорошо. Спасибо тебе. За все. За искренность и за простоту. В голове у меня каша. Я понимаю одно: я еще не созрел, чтобы быть рядом с тобой. Только ответь на один вопрос. Это к делу не относится. Но твое мнение интересно: что на свете самое сладкое?
– Гм. Не знаю. А нет, знаю: свобода от греха.

«Да, забыла сказать, так напишу. Моя Мане выходит замуж. Он человек хороший и состоятельный, а это не лишнее качество в наше время. Он несколько старше ее и человек опытный, а известный опыт у мужчины в нашем народе не порицается, а поощряется. Я спросила у Мане. Она не возражает. Она у меня фаталистка».

Третий участок – третий Рейх – третий Рим. Настоящая империя цветов. Кроме фруктов и винограда, кроме вонючего дерматина и химии помад, которыми наполнены ящики из-под бананов, здесь, в подземных переходах у станции метро живут цветы. В корзинах и венках (уже готовых и стоящих как реклама), пучками, букетами и отдельными стебелечками. Они пахнут особенно, сливаясь с запахом подземки и работающих здесь людей. Они пахнут невозможным запахом. Они вообще не пахнут. А пропитанный ими воздух горчит гвоздиками и гладиолусами (выбор то не особенный). Словно это искусственные цветы, бумажные и выкрашенные. Глаз даже не различает вида и рода. А торговцы не знают названий. Потому что они дешевые и их берут на вес. Цветы заполняют ходы и выходы подземок. Цветы мешают людям, люди натыкаются на цветы, на людей натыкаются другие люди, и так без конца. Волны, набегая, ломают хребет друг другу. Цветы здесь пануют, царят, господствуют. Цветы тоже осуществляют власть. И наша жизнь как обесценившиеся цветы, как цветы без запаха.


воскресенье, 26 октября 2008 г.



 
       



       
       


Рецензии