Операция
Как сказал Фред, когда мы
Возвращались домой с «Кориолана»?
Прекраснодушна… Нет, высокодушна…
«Вы не высокомерны,Эльза, а высокодушны»…
Артур Шницлер
Мы встречаем Новый год. В н а ш е м доме, загородом, в лесу. Елку украшаем прямо во дворе. Большую, пушистую. Тихий ветер поднимает легкие снежные облачка с её колючих лап. Стеклянные шары покачиваются и звенят. Вечером мы будем сидеть в теплом доме у окна за праздничным столом, пить чай с тортом, вкусным-вкусным, и смотреть на елку – всю в разноцветных лампочках-цветах – и слушать, как позванивают на ветру стеклянные шары.
А в доме у нас будет гореть красивая свечка, и я расскажу тебе, конечно, самую длинную и самую твою любимую сказку. Но, может быть, мы простили уже папу, и он вернулся с гастролей? Помнишь, как он просил прощения на коленях, когда накричал на тебя? Не совсем, да? Ну, ладно. Вот мы украшаем с тобой елку во дворе, и вдруг –жжжжж – в небе маленький вертолетик. Это папа. Он выбрался на часик со своих гастролей, и … к нам летят прямо с неба на парашютиках – красных, синих, зеленых – новогодние подарки. Да,да,да. Тебе – сабо, сережки, новая книжка – чудесная – вроде «Мумми-тролля», и … нет, Настюша, это невозможно. Ты слышишь? Это визжит щенок. Маленький щеночек. Он спускается на изумрудном парашюте прямо тебе в руки. Тихо, тихо, ласточка моя, все спят, а мы хохочем, как сумасшедшие. Ну, мы машем папе рукой. Мы его простили. И уходим в дом, ведь скоро Новый год. А потом мы сидим в теплом доме за праздничным столом, пьем чай с тортом, вкусным-вкусным, и смотрим на елку – всю в огнях, и слушаем, как звенят на ветру стеклянные шары. Ну, конечно, твой Ника с нами и охраняет нас. А сейчас спать, моё солнышко, спать, спать.
Я обнимаю мою дочку, беру в ладони её легкие, нежные ступни – согрелась, теплые, целую ее душистую головку и закрываю глаза. Я устала, правая почка болит. Зима в этом году очень теплая, снег, едва долетев до земли, превращается в грязную, а главное, нескользкую воду.
Отправляясь на поиски няни, мы взяли санки. Мы объехали поселок несколько раз, тянуть санки иногда было просто невыносимо тяжело. Но самое главное – няню мы не нашли. С кем я оставлю свою дочь 2-го января? Она спит. Много подарков ждет её завтра утром. Нет только сабо – где же их купишь? Зато сережки она получит – прелестные, маленькие, с бирюзой. И книгу тоже.
Я приняла быстро душ, едва поспела к последнему мгновенью старого года. Нет, телефон не звонит. Я не открываю радостно двери. Я сижу, пью шампанское. Прекрати, только не этот тон. Нужно привыкать, привыкать и не терзать себя – как же так? Как же так?! А вот так. С пронзительной радостью вдохнула я смолистый запах снежной ночи, нашей с Настей новогодней ночи. Только здесь чисто и тихо. Настя спит, кудрявый щенок тоже. Я тоже пойду сейчас спать, только допью чашку кофе – это не лишит меня сна – выкурю сигарету, любуясь графикой полузасохших огромных сосен, впитавших в себя всю ясность этой лесной ночи, - и пойду спать. Я не буду отравлять себя ненавистью, я не буду думать о том, с кем я оставлю Настюшу 2-го января, я не буду думать, что уже три дня как разведена. Я буду просто спать. Спать в своей двухкомнатной квартире на четвертом этаже пятиэтажного дома ненавистного поселка.
Я…я…я…
Все правильно, но почему ты должен иллюстрировать каждое своё эмоциональное состояние словами, а слова – физическими действиями? Мало того, что это скучно. Это же неправда. Но ты же умный человек… по пьесе… понимаешь, ты должен играть умного человека. Я понимаю, конечно, как тебе это тяжело… О, как я боюсь щекотки! Один только многообещающий взгляд моего мужа, одна его улыбка повергли меня в состояние паники. Он держит руку в полуметре от меня, но так выразительно, что я начинаю хохотать. Мы оба хохочем. До изнеможения. Потом он прикуривает две сигареты. Легкое кружево пены стекает по моей руке, когда я беру одну из них. Продолжим, - говорю я слабым от смеха и горячей ванны голосом. – Я хочу сказать, ты понимаешь.
Сиюминутное эмоциональное состояние, слово и жест почти всегда не идентичны. Слова скрывают эмоциональное состояние, жест его выдает. Или жест, действие, демонстрируемое тебе, - обманное эмоциональное состояние, - пытаются изменить заранее твою реакцию на слова, пытаются направить твое восприятие произносимых слов в другое русло. И т.д. и т.п. Много вариаций на эту тему. Иными словами, проще, человек думает одно. ГОВОРИТ ДРУГОЕ. Делает третье. Понять это сложно. Последи за его привычками. Не слушай, раскрыв рот, что он трещит. Пусть пока трещит себе. Пусть он говорит: «Здра-авствуйте, Саша…» Прочувствуй его рукопожатие, оцени его улыбку, посмотри на его руки, как он берет стакан или рюмку и пьет… Ну, как же это не задача для актера? У вас же есть ограниченный автором круг действий . Вы знакомитесь, садитесь за стол, пьете. Как же не задача! Ты пытаешься разгадать человека, наблюдаешь за ним, думаешь. Это очень важный для тебя человек. Как же не задача? А что задача? Правильно взять бутылку и налить воду в стакан, так, чтобы режиссер «поверил», будто это вино, да. О, как неосторожно я пошутила, да еще про бутылку. Ему непременно хочется рассказать мне один из бесчисленных анекдотов, которые я ненавижу и которые терплю как рок, как судьбу. Но это уже на кухне, где мы пьем чай, просто чай. У нас все есть – все – даже черная икра. Для нашей дочери. Мы пьем чай и мечтаем о дне получки, о торте из «Будапешта» или из «Праги». Мы оба страшные сладкоежки. Мой муж со смешанным чувством ужаса и, я думаю, все же удовольствия вспоминает «черные» времена студенчества, когда он как-то три месяца ел почти одно варенье, присланное одной из добрых родственниц. Мы не испытываем стыда от своей – я бы сказала – бедности, ужас – да. Ужас иногда охватывает нас. Страх – но это, когда нет ни копейки на Настину еду. Мы бы умерли со стыда, если бы Настя не имела всего самого лучшего, самого вкусного, самого красивого. Ребенок ведь не просит, чтобы его произвели на свет божий, он не может выбрать родителей, он доверяет им и вправе только ждать от них радости и надеяться на них.
Какой ты теплый, просто горячий. – Клад для такой мерзлячки, как ты. Я же клад. Я не просто муж. Я клад. Ты понимаешь, что я клад? Я всеми силами стараюсь изобразить на своем лице самое сильное недоумение, я просто умру сейчас от наглости этого заявления. Он не выдерживает. Наверное, это действительно очень смешно – моя физиономия.
Мы давимся от смеха в темноте…
Мы…
Мы…
Мы…
«Причиной развода является неуживчивый характер моей жены, отсутствие заботы обо мне, неумение вести домашнее хозяйство, повышенные материальные требования, частые ссоры и скандалы».
Солнце. Такое яркое. Кирпичи – белые и розовые, бревна, доски – дом должен быть из дерева, бревенчатым. Так сильно пахнет свежестью, смолой. Сосны на солнце всегда так сильно пахнут. Это упоительное чувство уверенности. Я так непривычно спокойна. Так прекрасно спокойна. Его спина – в белой рубашке. Загорелые руки. Мокрое лицо. Мимолетный взгляд из-под светлых ресниц. Потом он пьет воду и смотрит на меня. Он не может смотреть долго на меня – солнце бьет в глаза. И нужно строить дом. Я куда-то ухожу и прихожу, а когда снова ухожу, я знаю, что бы ни случилось – я вернусь – и увижу, Он строит дом. Для м е н я.
«Господи, за что ты так? Перестань кричать. Ты был в критических ситуациях – разве я говорила тебе такие слова? За что? За мои неудачи?» «Да! Да! За твои неудачи, за все, за все. Ты устроила меня в театральное училище? Да, и за это тоже! Ты помогала мне жить четыре года учебы? Да! И за это тоже! Спасибо! За что? Я актер, да, но не это важно. Я человек, получающий 85 рублей. Я не имею права иметь семью! Не имею!» – «Но я же не упрекаю тебя». –«Ты, ты! Я не могу так больше! Завтра же иди устраивайся куда угодно. В типографию! Там всегда нужны корректоры. Эти завтра…завтра… Он же морочит тебе голову! Я не могу больше голодать. 85 рублей на троих. На одну Настю не хватит. Мы же почти ничего не едим. Ты посмотри на себя!» – «Ты бы мог подрабатывать… Он же не говорит «нет». Я звонила сегодня. Он сказал: «Позвоните завтра»… Ну еще неделя, три дня… Я же не сижу просто так…» – «Да, ты воспитываешь ребенка. Три месяца уже без работы, Подрабатывать! А меня не приглашают больше в кино. Я им больше не нужен. Я не знаю, сколько времени это продлится. Может быть, вообще не будут приглашать. Подумать только! Ты уже могла сейчас закончить аспирантуру в Университете, работать на хорошей работе, зарабатывать не какие-нибудь жалкие гроши! Ради чего ты отказалась? Ради кино? Мало ли что люблю я? Мало ли чего хочу я?» «Перестань кричать! Ты хотел стать актером! Ты им стал. И я помогла тебе – всем, что имела. У тебя есть свободные дни. Дни без репетиций. Потом будет не так, я знаю. Но сейчас ты ведь мало занят. Но ты же не хочешь ничего больше делать. Ты ни разу, ни разу не проявил никакой инициативы, ничего сам. Но ты хочешь, чтобы я работала на заводе корректором, только зарабатывала деньги – да, хорошие деньги. Была бы машиной для зарабатывания денег, чтобы я стала черноземом, на котором ты распустился бы пышным цветком. Я не могу так. Пойми. Но я сделаю это, если через три дня ничего не будет на студии – я сделаю это. Но тотчас же с тобой разведусь. Я буду черноземом – для моей дочери, но не для тебя. Для тебя я была черноземом десять лет. Сегодня я получила от тебя благодарность. За все. Ты – предатель. Ты все предал. Все эти десять лет. Вспомни. Ты после училища не работал год. Разве я сказала хоть одно слово? Настя была совсем маленькая. Я работала. Я даже, скажу тебе, рада была. Работала и знала, что ты дома с Настей. Что вы дома, что я приду домой – вы ДОМА! Да, на 110 тоже не проживешь. Но ведь когда не ешь ты, я ведь тоже не ем. Я же не устраивала тебе таких истерик!»
Я умею теперь спасать себя, если её нет рядом, когда она в школах – обычной и художественной, или у отца на каникулах. Я смотрю на её фотографии, держу в руках её вещи, вспоминаю её слова, интонации, читаю её послания ко мне:
«Дорогая мама!
Я тебя очень люблю.
Я желаю тебе стаче /счастья/ и здоровье!
Настя.
Приписка.
Рыбы любят воду! Фрося /черепаха/ жывет хорошо,
И я живу хорошо!»
Или: Мамочка , поздравляю тебя с Зимой!
Желаю тебе побольше получать денег
и быть здоровой, это самое главное!
Настюша и Афродита Черепаховна
Я тебя лублу!!!
Моя маленькая мудрая девочка, посвященная во все мамины проблемы. Какое удивительное счастье читать ей «Спящую красавицу» или «Мумми-тролля», ходить с ней в лес. Природа прекрасна своей однозначностью. Однозначность – уверенность – покой – красота. Ветка есть ветка. Зеленая или черная, высохшая – одинаково прекрасны. Закат есть закат. Ромашка – это ромашка. Цветок с желтой серединкой и белыми лепестками. Ромашки очень хороши в букете, большом, как сноп. Но мы с дочерью предпочитаем их на поляне. Мы очень любим ромашковые поляны.
Мы прекрасно провели праздничные дни. Мы никого не видели целых четыре дня – только друг друга. Мы бродили в тишине зимнего леса, брали приступом самые высокие горы, чтобы, едва отдышавшись, ринуться вниз на санках, визжа от страха и восторга, смотрели дома по телевизору очаровательные мультфильмы и любимые наши передачи – «В мире животных» и «Цирки мира», занимались французским языком, лежа в постели смотрели долго-долго на елку – слабый, таинственный, разноцветный свет крохотных лампочек, прячущихся в хвое, и самый запах этой хвои… Каждая думает о своем. И наконец – все четыре дня мы упоенно читаем книги Джерри Даррела. Слушаю, как Настюша строит планы поездки на остров Джерси к Джерри. !Ну что мы ему подарим, мама, ну что мы ему привезем – надо какое-нибудь очень, очень редкое животное и … красивое. Нет, я неправильно говорю – ведь для него и для меня уже тоже, для нас – они все красивые, правда? Как ты думаешь, ему понравится моя картина, что я нарисовала в зоопарке – «Венценосные журавли на зеленой траве под дождем»? Я слушаю, как разговаривает с ним по игрушечному телефону, говорит, по-настоящему смущаясь, радуясь, как мы его любим. Боже мой! Какой счастливый, какой прекрасный человек – человек, занятый делом, в котором есть смысл, человек, чьи книги дарят радость, дарят прекрасные часы простого понимания, осмысленности пусть чужого действия, красоты и нужности всего сущего на земле – и какое неподдельное уважение к любой форме жизни – часы чистоты, веселья, легкости, любви – редкие моменты в жизни.
Пусть меня терзают горькие «никогда». Настя не хочет знать этого слова, она не приемлет его. Она бегает, напевая – «поместье Огр, поместье Огр». То и дело останавливается около глобуса, чтобы посмотреть на остров Джерси, обведенный зеленым фломастером, выбирает свой лучший рисунок в подарок Джерри. Что ж, разве я скажу ей, что никогда…
никогда…
никогда…
С годами мои отношения со словом «никогда» становятся все терпимее и спокойнее. Я считала это мудростью и компенсировала отсутствие всего того, что стоит за этим горьким словом, воображением. Но моя дочь сделала это мертвое для меня слово живым, а значит горьким и больным. Единственное мое утешение вот в чем: я думаю, я уверена, я знаю - Настя увидит Джерри Даррела, она будет на острове Джерси, в поместье Огр, и то, что стоит сейчас за этим словом «никогда», - будет прекрасным.
Ночью она видела сон. Серый непрерывный бесшумный дождь. Она летит в этом дожде по коридору между зеленым низким кустарником, летит, плавно подчиняясь всем изгибам и поворотам этого зеленого коридора. Шлагбаум. Около него стоит её муж. Она встает рядом с ним. Они стоят перед шлагбаумом, не смея прикоснуться к нему руками. За ним прекрасные рощи, солнечные поляны, тишина, неземной покой. Им туда нельзя. Их туда не пустят.
- Добрый вечер, профессор.
- Как долго ты не была у меня. На улице морозно. Я знаю, ты не любишь холода. Хочешь чаю?
Она засмеялась от удовольствия.
- Как хорошо Вы все говорите. Спасибо, я с удовольствием выпью чаю. Зима – черт бы её побрал. Мне сейчас бы поработать в саду. Знаете, занялась вчера самым глупым, просто гибельным для меня делом – вытащила свои старые бумаги, просидела всю ночь – и вот результат – мне опять страшно, я такая вся… раздрызганная… Ей стало стыдно своей откровенности, и она засмеялась, будто бы все это не так уж и серьезно. Профессор улыбнулся и, допив чай, закурил сигарету. Потом он встал и достал из шкафа бутылочку ликера – шерри. Он знал, что она дрожит не от холода, что, выпив немножечко своего любимого ликера, она расслабится, не будет стыдиться своей откровенности – они будут долго говорить – обо всем на свете – и она перестанет дрожать. Почему он слушал её?
- …Когда тебя болтает вот так в этом океане понимания…или непонимания… о, я уже не знаю… лучше всего ухватиться за соломинку – если это лето – испечь пироги с малиной – ох, как вкусно, праздник! Или пойти в лес и смотреть на деревья в тени и на солнце, лежать на траве, смотреть детские рисунки. Делать какие-то конкретные, очень приятные вещи – для себя и для людей, которых ты любишь. Но лучше всего работать в саду. Только однозначность природы и детства может вернуть относительное спокойствие, может как-то усмирить этот хаос. Сажаешь дерево, ухаживаешь за ним и за землей, на которой оно растет. Оно растет и дарит тебе за любовь… яблоки или вишни. Воздух свежий, обязательно ясный день, солнечный, но уже не жаркий, а свежий. В такие дни у меня дыхание перехватывает сначала от радости, а потом от тоски. Профессор, какое чудесное слово – яблоко… Но сейчас зима. Кроме того, сада у меня вообще нет. На Настюшу я в такие дни дышать боюсь – мне кажется – я её отравляю. Вот я и сбежала, к Вам… Чудесный ликер.
… Вспомнила сейчас один случай. Я никогда не перестану удивляться таким вещам. Я отказываюсь понимать такие вещи. Я, наверное, примитивна. Вы потом мне скажете это, если подумаете так, хорошо? Чтобы я успокоилась -–ну, примитивна, ну и бог с ним – я буду знать это о себе и успокоюсь. Я попала случайно в одну семью. Я ждала жену, она не пришла ещё домой – знаете, женщина – после работы в сад, за ребенком, магазины. А мы с супругом смотрели телевизор – какой-то фильм о любви. Да, я слышала, что супруги эти живут очень плохо, как пауки в банке. Мы смотрим. Я случайно взглянула на хозяина. Его лицо меня поразило. Оно выражало зависть, понимание нежность, а главное, тоску, тоску по утерянному или никогда не приобретенному раю. Хлопнула дверь. Затопали ногами, сбивая снег с обуви, жена и сын. Вдруг, с ненавистью: «Да что же вы так топаете?! Как слоны, как слоны!» Он презрел мое присутствие. Какое лицо! Сколько злобы! Он наорал на жену и сына в присутствии чужой женщины. После того, что он видел и, казалось бы, сопереживал на экране телевизора. Он вел себя как хам – он разрешил себе так вести себя с высоты своего понимания. Профессор, он думал, что он один все так чувствует, он один способен вот так же любить, понимать красоту женщины. Жена же его, молча раздеваясь, молча раздевая сына, смотрела на экран и тосковала, тосковала по тому, что играли на экране актеры, и ещё по многим вещам, которых она не имела в жизни. И ей казалось, что вот она, одна из них двоих, понимает это. Они так готовы были любить, смотря историю чужой любви – на экране, и так ненавидели друг друга именно в эти минуты! Но разве нельзя любить так в жизни, как эти двое актеров на экране? Что им мешает раскрыть друг другу душу? Зачем они отдают экрану, а не друг другу понимание и любовь?
… С некоторых пор, профессор, я ненавижу слово «зачем». Зачем Земля? Она прекрасна, и прекрасно, что она существует. Зачем жизнь? Она должна быть прекрасной, мы должны радоваться каждую минуту, когда смотрим, слушаем, работаем, любим… Не смейтесь надо мной. Конечно, я себя заговариваю, уговариваю…как угодно назовите. Вот сейчас, я чувствую, я перехожу в какое-то новое, другое мироощущение. Ненавижу свой детский прагматизм и категоричность в сложных вопросах. Сколько было тьмы, страха, вопросов, хаоса – но это было нужно! Необходимо! Без этого не было бы нового мироощущения. Ему не из чего было бы родиться. Я научилась любить простые однозначные вещи.. Я научилась радоваться и ценить радость, ценить каждый миг нашей жизни. Время – страшное слово, самое страшное после слова «смерть». Собственно говоря, они почти синонимы. Но я же не хочу сейчас о страшном. Ах, профессор, как хорошо, что я у Вас и что я могу все сказать.
… вспоминая меня – он видит и слышит мой реальный облик – мой голос, мою одежду, а это туфли, чулки, юбка или платье, кофточка и так далее, ту или иную обстановку, фон, тоже весьма конкретный и отвлекающий от…?
Если он слышит меня – он слышит мой голос, а я ведь что-то говорю, я говорю конкретные слова, отвлекающие от…?
О, я хочу сказать, что, если во сне я ем яблоко, я ощущаю его дивный, только ему присущий вкус, я ем его… но не сущностью же это назвать?… Я ем сущность яблока? Если же в реальной жизни, я очень люблю яблоки, хочу ощутить его божественный вкус – я иду в магазин или на рынок, но прежде я переодеваюсь, ведь нужно идти на улицу, я одеваю всякие вещи, беру сумку, деньги, иду на рынок, выбираю нужный мне сорт яблок; придя домой, я в кухне, в которой очень много всяких кастрюль, сковородок, всяких конкретных, бытовых вещей, а возможно даже, что и грязная посуда – я в кухне мою яблоки под краном, очищаю кожуру, и в лучшем случае ем его, читая или смотря телевизор, в самом лучшем – приятно беседуя, в худшем – откусываю на бегу, так…между делом.
- Я не могу требовать, чтобы мой муж любил меня, как яблоко во сне, вне конкретной, реальной жизни, чтобы, когда мы видим друг друга, он находился постоянно в экстатическом состоянии, я не могу требовать от земной любви постоянного экстатического накала. Два мира. Задерживаться надолго в том, другом – опасно. Желание поймать и задержать это «нечто» в реальной жизни – это постоянное напряжение, постоянное стремление к экстатичности – несчастье.
Женщина, к которой я сейчас иду, моя подруга, ловила это «нечто» в снах, любви, джине и негритянской музыке – блюзах, джазе. Она считала, что негритянские певцы, музыканты тоже в вечной погоне за этим «нечто», как и она. Я обожаю Наташу. Мой муж никогда не ходил к ней. Он считал, что женщина должна приносить уют и покой, а не тревогу, иногда он с трудом выносит и меня.
У Наташи есть любовник. Она его любит. Но, повторяю, есть два мира для таких людей, как она. Это страшный год для Наташи. Она почти всегда пьяна. Она носит темные очки, потому что смотреть всем в её прекрасные глаза – невозможно, нельзя. В них больше, чем тоска по любви. Она боится времени – часы, календари – все спрятано или выброшено в этом доме.
Наташа открывает дверь. Она не слушает негритянскую музыку со стаканом джина в руке. Она лежит на тахте и читает Блока. Не особенно любя поэзию и вообще не доверяя искусству, сегодня она читала вслух. Она читала мне Блока. Что пыталась «поймать» она сейчас, читая стихи? Слушать её было больно и прекрасно. Я жалею, что она не актриса, не художник, не поэт, а просто женщина, правда, гениальная женщина. Я жалею её. Ей тяжело от своей замкнутости, от того, что она – «вещь в себе», она не может трансформировать свой мир в образы, стихи, музыку. Её восприимчивость, эмоциональность, её внутренний мир, желание достичь мечты в жизни, не реализуясь в этой жизни, стали грузом для неё, непосильной ношей. Она способна только к жизнетворчеству, она хочет в жизни поймать это «нечто» - для жизни, чтобы жить. А сейчас - я радуюсь, что она читает стихи – может быть, в этом её спасение – на сегодняшний вечер. Потом она кормит меня вкусным ужином, держит на коленях своего кота и молчит.
Всю ночь я бегала в поисках Наташи по подземным лабиринтам. Перед тем, как спуститься туда, она стояла на лестнице и беспомощно и жалко моргала на солнце и оглядывалась растерянно. Я не могла этого вынести. Я побежала за ней и потеряла её. Она шла очень быстро. Я не догнала её и все кричала: «Наташа! Наташа!»
Проснулась я на мокрой от слез подушке с сердечной болью. Было горько, жалко, страшно. Сначала я хотела позвонить ей тотчас, но побоялась, что, разбудив её, оставлю наедине с ночью. Я долго простояла у телефона, потом выкурила сигарету, потом положила валидол под язык.
Сегодня она ведет себя необычно. Сегодня она смирила женскую гордыню и доверила свое «я» чужим словам, словам Блока. И хотя это был чудесный вечер и Наташа была необычно спокойна, внезапно это стало беспокоить меня. Я поняла, она оставляет борьбу, она потерпела поражение. Глухая обида темнела в её глазах, когда она замолкала и гладила теплую шерсть кота у себя на коленях. В том, что эта необычайно красивая женщина не металась по комнате под звуки негритянской музыки, не рассказывала мне свои страшные в инстинктивной проницательности сны, не гипнотизировала неподвижным взглядом темных близоруких глаз, не заговаривала аритмичностью своей речи – низкий голос то медленно растекался, захлебываясь в редких неуверенных, вопрошающих смешках, то несся – задыхаясь, почти шепотом, словно она взбирается на неслыханную высоту, а у неё нет сил – устала – в том, что ничего этого не было вчера, а она читала мне целый вечер Блока и сидела на кухне, спокойно смотря, как я поглощаю вкусный ужин, а сама не ела, в том, как она не отбрасывала с лица темные волосы, а приглаживала их долго – за ушами – неуверенными пальцами – было что-то угрожающее.
Прощаясь, я стараюсь не выдать своего волнения. Я понимаю – чаша наполнена до краев, и боюсь своими дрожащими от волнения за неё пальцами, взяв её в свои руки, - выронить, разбить. Может быть, не осознав, что с ней происходит, она естественно перейдет из одного мира в другой. Я целую её осторожно, желаю спокойной ночи – стараясь не натолкнуть её на мысль, что я тревожусь.
Лежать возле мужа, живого, теплого, реального, после этой боли сна и слез было очень хорошо.
Через несколько недель Наташа спокойно доедала жареного цыпленка, слушая, как Нэнси Вилсон поет «Фри эгейн». Инстинкт самосохранения пресекает нашу погоню за этим «нечто», чего я не могу объяснить, чему нет названия в человеческих языках.
Июльские вечера не успокаивают. Запах сирени, отдаленный счастливый смех, свет уличного фонаря в листве тополя, обрывок тихой мелодии из раскрытого окна – мгновенное ощущение, нет, только предчувствие чего-то, что можно назвать счастьем. Это продлится, ведь я уже ощутила его в себе…нет, острое, как боль,…всего лишь предчувствие.
Летнее утро. Ничего не подозревая, выхожу из дома. Жаворонок над полем, прозрачный воздух, полоска тумана у леса, запах свежескошенной травы – какое счастье…нет…острое, как боль, мгновенное - всего лишь предчувствие.
Нелепый прекрасный сон. В большом шаре, который летит в космосе – в дверном проеме или в огромном окне без стекла – черное небо, звезды – прислонившись плечом, в шляпе – человек. Я не вижу его лица. Я люблю его. Я вижу его, я люблю его. Он просто стоит, я не вижу его лица. Любить в жизни – знакомиться, ждать, говорить, целовать, рассматривать, советовать, ссориться, спать, знать до мельчайших подробностей, внешних и внутренних, - и ничего не знать. Жить очень долго – и нет в этом долгом времени равноценности тому острому, невыносимому и вместе спокойному – счастью там, во сне. Что я делала? Я любила.
Я не знаю, хорошо ли это, что мне снился такой сон. Я родилась под знаком Близнецов и во всем вижу две стороны. С одной стороны – я счастлива, что видела несколько раз этот сон. С другой – хорошо бы мне его забыть.
Профессор, я не философ. Я не умею мыслить так широко – признаю. Я и не претендую. Я не умею даже говорить от имени других людей, даже близких мне людей, которых я должна бы хорошо знать. Я основываю свои умозаключения, простите за такое слово, жизнезаключения на своем, личном опыте. Так вот, я думаю, не надо бояться говорить себе – например, жизнь абсурдна, жестоко бессмысленна. Вот я, допустим, в какой-то момент своей жизни говорю себе – да, жизнь абсурдна – люди находятся в постоянном состоянии конфликтности в отношении друг друга, соперничества и стремления одержать верх в любой мелочи. Для большинства людей существует только одна альтернатива – палач или жертва, победитель или побежденный – во всем, даже в любви. Сама мысль, что любовь не исключает понятие «победы» или «поражения», а утверждает – разве не абсурдна? Кто кого. И чаще всего побежденный становится жертвой. Попробуйте, разберитесь в споре двух – кто прав, кто виноват? У каждого свои доводы, причины – своя правда. Особенно в любви. В любви нет морали, нет справедливости. «Я люблю», «я не люблю» – вот и все. И в то же время тем она и прекрасна, что стихийна, неожиданна, таинственна. Не поддается анализу, словам, определениям – тем и прекрасна… тем и прекрасна… - задумчиво и не совсем искренне закончила она.
Профессор улыбается, глядя в темную штору, как в звездную даль. Хмыкнув, делает глоток кофе. Я так люблю его умные, непроницаемые глаза. Я так люблю его привычку все время думать и – право же, это редкий дар – непритворно вникать в то, что ему говорят. С точки зрения других, глухих и ленивых, он, может быть, даже и неинтересный собеседник, но профессору интересно не то, что говорит человек – то, что он говорит, он принимает к сведению, как отправную точку, - а то, что побуждает человека говорить так, причины тех или других высказываний. Человеку очень нравится столь необычная заинтересованность в его персоне, и он становится все откровеннее и откровеннее. Когда собеседнику уже нечего скрывать – профессор выносит приговор – в себе, конечно. Если он отрицателен – я вижу это, сразу вижу – серые внимательные глаза – отчужденные, печальные, иногда почти соболезнующие. От его вежливости хочется плакать.
Я хочу сказать – осознание абсурдности жизни есть толчок к борьбе с нею, с абсурдностью в себе самом. В детстве самым веселым смехом я смеялась после самых бурных слез. Если я все время буду смеяться – со мной случится истерика, шумная, безобразная. Если с самого начала я буду говорить «да», «да», «да», не пройдя через весь ад «нет», «нет», «нет», я не буду знать цену ни «нет», ни «да».
- Что ты хочешь сказать мне, девочка, - что лучше все-таки думать, чем не думать? Это очень сложный вопрос – я согласен с тобой. Я согласен также, что человек, переживший остро и тяжело период осмысления жизни, период пессимизма, начинает ценить самые, казалось бы, простые, но прекрасные вещи, безошибочно определяя истинную сущность явлений, людей, вещей.
Я вспомнила. Я пришла к моему профессору в первый раз не на консультацию, а в гости. С консультации я, широко и беззаботно улыбаясь, спешила уйти, считая его приглашение на чашку чая долгом вежливости и страшась того момента, когда нужно – нужно – быть интересной, интересным собеседником, чтобы человек в тебе не разочаровался. У меня же, когда возникает это «нужно», словно что-то умирает внутри – вялая, бесцветная, я лелею в себе одну мечту – снять с себя это требовательное внимание, сесть в угол и только слушать и смотреть. Как только дверь захлопывалась, улыбка слетала с моего лица, я страшно ругала, презирала себя за неумение нормально общаться с людьми – да, я страшно тяжело начинаю знакомство. И только интересная, с моей точки зрения, мысль восстанавливала мое самоуважение. И я пришла, наконец, в первый раз в гости. Когда мы сели в кресла и профессор налил мне чаю с черносмородиновым пуншем, я заплакала. Окна были зашторены, не было этого вечернего, тревожащего города, а была уютная комната с книгами, которые мы оба любили как самых близких людей, с настольной старинной лампой – как он почувствовал, что я не люблю верхнего света и вечернего города за окном? Может быть, он сам не такой сильный, не такой «олимпиец», как думала я, и он сам не любит верхнего света и вечернего города за окном? Я говорю с ним обо всем. Как он терпит меня?
- Это имеет отношение к твоей идее-фикс?
Я смеюсь.
- Разумеется. К мысли о параллельности искусства и жизни. Но в данном случае меня интересует сейчас психология творческого человека, пишущего человека. Человек написал долго и трудно вынашиваемую мысль. Он долго и трудно облекал её в художественную форму, в образы. Наконец, он отделил её от себя – рукой, пером – на бумаге. Но, может быть, и отдалил. Может быть, устав от гнета и тяжести этих, пусть очень, очень, очень благородных идей, мыслей, эмоций, он в жизни позволяет себе расслабиться, идти немного, а иногда и много – в разрез со своими же благородными мыслями, идеалами – ведь это очень тяжело – совмещать в себе эти две линии – искусство и жизнь. Это, наверное, очень тяжело – наблюдать, вбирать в себя, думать, вынашивать, облекать в художественную форму – стиль и так далее, написать, отделить от себя, но потом еще и не отходить от этого же в жизни, у которой свои, не выдуманные законы. Профессор, я не смогу лучше сейчас говорить. Простите, я боюсь потерять нить. Итак, я думаю, что могло заставить Толстого отказать мальчишке в его просьбе отдать ему жеребенка? Почему он не отдал жеребенка мальчишке, как обещал, он, с его-то идеями? Он слишком умен и целенаправлен, чтобы не понимать – он действует сейчас в разрез со своими проповедями. Что оказалось сильнее? Неужели самое простое чувство? Жадность? И вел бы он себя так, если бы с такой просьбой обратился не деревенский мальчишка, а приехавший сюда взрослый человек его уровня? Но ведь он знал, что свидетели есть этому поступку. Что же оказалось сильнее чувства правды, справедливости, ответственности за свои слова, угрозы потери уважения и самоуважения – что?
Профессор, да, я думаю, что пишущий человек отдает все лучшее в себе бумаге и перу. Он обкрадывает жизнь, отдавая все лучшее искусству, он в жизни опровергает свое же «я», отраженное в искусстве – он доказывает своей жизнью бессилие искусства. И в то же время они создают прекрасные книги, которые живут бесконечно дольше своих авторов, которые я люблю так же, как восходы и заходы, шум волн морских, плеск речных, разговор с Вами, профессор, Ваш чай с черносмородиновым пуншем. Какая это все-таки потрясающая способность искусства – дарить возможность жить другой жизнью или дарить собеседника – лучшего в мире – тому, у кого собеседника в жизни нет…
У меня никогда не было в жизни такого профессора, такого собеседника. Я его выдумала, но эта выдумка принесла мне столько радости, много радости, избавила меня – на время – от непереносимого одиночества.
Свершилось. Она на студии. Помощник режиссера. Это начало пути. Ведь были случаи, - правда, у нас крайне редкие – когда от пом.режа доходили до самостоятельной работы. Но – ОНА – это сделает. Она уверена. Она будет снимать кино. Теперь я могу ежедневно видеть камеру, трогать её, даже посмотреть в глазок, если разрешит оператор.
Мой директор.
- Ты – бельмо на глазу. Ты – ненужная. Понимаешь? Никому не нужна. Ты женщина …определенного склада. Здесь, на студии, такие обречены. Ты обречена. Пойми ты это.
- Ой, боже мой, - недоверчиво и удивленно улыбаюсь я.
На самом деле, глядя в это напрягшееся сейчас красное лицо, я понимаю, что он долго ждал этого момента, ждал, когда мне можно будет сказать все, и вот он наступил, праздник отмщения. Отмщения. За что?
Неделю назад, когда я работала в полную силу, когда ещё не знала, что у меня заболеет Настя и что я сама с бронхопневмонией буду ездить через каждые два дня на студию и по делам картины – тогда я была нужна, тогда он говорил мне, что я лучший работник в группе. Он и сейчас не отрицает, что я хорошо работаю, что со мной «хорошо работать», но на меня нельзя положиться: я женщина, у меня ребенок, который может в любую минуту заболеть.
- Но даже не в этом дело. А дело в том, что ты не сможешь найти себе картину. /Не угроза ли это?/ Ты никому не нужна. Я не хочу сказать, что все женщины на студии проститутки. Нет, но… Известная манера поведения, которой ты лишена и не хочешь такую приобретать, то, что ты не доверяешь своего ребенка никому… Вот смотри, тебе говорят – едем пьянствовать, ведь ты скажешь – счастливого пути, хорошо вам повеселиться, а сама поедешь домой, сначала в кулинарию на Арбат, а потом – домой. А на этой пьянке, может, твоя дальнейшая судьба на студии складывается.
Он может говорить все, что угодно. Я знаю, что он имеет в виду, и он знает, что я знаю, поэтому он и не говорит все буквально. Я знаю больше, чем он, я знаю, что, невольно выдавая свое презрение к огромному количеству людей на студии, случайных людей, любящих атмосферу студии и околостудийной жизни, но мнение которых о тебе имеет значение, если ты хочешь работать здесь и не сидеть в пом.режах до пенсии, - я готовлю почву своей обреченности, я знаю, что он чувствовал не раз мое презрение к этим «случайным», оккупировавшим студию и губящим кино. Они никогда не давали клятвы, а зря - в наше время, когда общество вылило на себя столько грязи и так изолгалось, что ничего уже понять нельзя, я ввела бы обычай во ВГИКе или на студии, в День кино – неважно – молодые люди, вступающие в мир кино, мир искусства, дают клятву, как врачи, - искусство – тот же врач – клятву не творить во вред людям, не заговаривать болезни – «все пройдет, все хорошо, ничего страшного нет», а делать, может быть, и больно, чтобы вскрыть болезнь, исследовать её, понять, где болит и почему, уподобиться хирургу, терапевту. невропатологу, психоаналитику. «Все пройдет» – действительно, все пройдет мимо в этой серенькой действительности. «Все хорошо» – загубленная жизнь – хорошо? «Ничего страшного нет» – невоплощенные планы, замыслы – да, ничего страшного. Но на все это есть причины в этом больном обществе. У них нет чувства долга перед кино и перед людьми, у этих случайных, приблизительных людей. Некоторые из них понимают свою случайность и приблизительность. Вполне понятно, что от комплексов эта осознанность не освобождает. И вот тут, когда ты выскажешь свое удивление, как в такой атмосфере всеобщей зависти, злобы, интриг, наговоров, подхалимства, иногда просто преступности, сажания в лужу ближнего своего – любимое занятие - , а главное, посредственности, - иногда просто поражаешься, ведь их на пушечный выстрел нельзя подпускать к студии, ан нет – так как же в такой атмосфере может что-нибудь родиться настоящее, не приблизительное – итак, если ты выказала невольно свое удивление, свое презрение – тебе этого уже никогда не простят. Да, сегодня режиссер подбивает тебя написать докладную на директора, завтра директор при тебе погубит, в лучшем случае, задержит карьеру режиссера, оговорив его, конечно же в его отсутствии, а послезавтра они – лучшие друзья, конечно только внешне, - вдвоем доканывают третьего, и каждый знает, что ждет только момента, чтобы утопить другого. А ты всему свидетель, но не участник – и этого тоже не прощают.
- Вы очень непоследовательны, Григорий Борисович, а в мужчине это не вызывает уважения.
- А у женщин? – чуть раздвигает в улыбке губы.
- У женщины она оправдана внутренней логикой, которую Вам понять не дано.
Он хохочет, все больше и больше краснея, так, что я начинаю опасаться апоплексического удара. У него привлекательный цвет кожи, да, красной, но наводящий на мысль о ветре, о бесчисленных далеких экспедициях, морозах Арктики, колющем песке пустынь.
- В чем? – коротко бросает он на меня ставший неприязненным, с чуть заметным выражением страха, взгляд. Он внутренне испугался, вдруг я решусь откровенно сказать ему .что я думаю о нем.
Ах, как мне хочется сказать тебе в лицо, в чем твоя непоследовательность. В том, что говоришь, что считаешь меня умной, а играешь на дурачка. Ты хочешь мне помочь своими советами, как себя вести на студии, вообще в жизни – так помощь не выражается, когда говорят о твоей обреченности, когда создают волну из моей болезни и болезни моего ребенка. У него внешность настоящего мужчины, а поступки… «Ты лучший работник в группе», говорил ты мне неделю назад, а сегодня я уже «на студии обречена».
Но я молчу.
- Рубашки темные стали носить со светлыми галстуками. Раньше не носили, - глаза его зло и облегченно вспыхнули.
Но её и любили. Любили на расстоянии, восхищались, но боялись связывать свою жизнь из-за её «высокости». Мужчины обращали на неё внимание. Но они не существовали для неё – для неё мужчина, имеющий успех в этом режиме этой страны – непорядочный человек. Это её мнение не касалось операторов и художников, к которым она испытывала уважение и любовь, даже нежность. Она не думала о том, что с помощью этих мужчин при определенных отношениях она могла бы сделать карьеру. О нет! Кино, искусство должно быть чистым, и она должна быть чистой, если хотела посвятить этому свою единственную жизнь. Она добьется всего сама. Сама. Своим трудом, своим творчеством, своим путем.
Её поразили и навсегда врезались в память своей откровенностью слова одного знакомого сценариста, у которого она была в гостях. После беседы, с кофе и вином, - вернее, после её страстного монолога о вещах сложных, серьезных, высоких, он долго молчал, а потом сказал: «Да, с женщиной, которая так мыслит и так говорит, как-то не хочется ложиться в постель». Она не страдала от этого, не за этим же она пришла к нему. У неё дочь, работа, книга, большие и маленькие радости. У неё своя жизнь.
Да, книга. Она сидит дома, печатает книгу. Мелькает на пальце гранатовое кольцо – подарок мужа, бывшего мужа. Он любил делать ей подарки. Заработает денег и купит ей арабскую шкатулку из черной гладкой кожи с тисненым серебром рисунком – египетская колесница. Или первые арабские духи – французские не продавались – в хрустальном большом флаконе с запахом жасмина – он знал, что жасмин – её любимые цветы. Или янтарный браслет. Она вспомнила, как в один из её дней рожденья он был в отъезде, но перед отъездом дал её маме деньги – чтобы она купила мне цветы, много цветов, и она проснулась в день своего рождения, и вся комната была уставлена вазами с цветами. Она вспомнила, как в первый год их жизни вместе она отметила день его рождения – с тортом, свечами, подарками – и это оказалось впервые в его жизни. Никто никогда не праздновал его дни рожденья. И он держал её у себя на коленях, плакал, благодарил и не хотел идти спать, хотя ночь уже была на исходе.
Она вспомнила также, как даже ночевала один раз у него в комнате в огромной коммунальной квартире на Арбате после развода. Они сохраняли внешне вполне дружеские отношения ради дочери. Ночевала после вечерних съемок на студии. Они лежали в разных углах – она на кресле-кровати, он на раскладушке. Он спросил разрешения придти к ней. Она отказала. Они лежали и плакали. И один слышал плач другого.
Она вспомнила также, как уже после его женитьбы он приехал к ней и сказал, что все это было ошибкой, и их развод, и его женитьба. Но она не простила его. Он был – предатель.
И вот спустя пятнадцать лет обручальное кольцо она уже продала. Зарплата пом.режа такая маленькая, что, получив её, она уходила в туалет любимой студии и плакала, ведь половину она должна отдать в счет бесконечных долгов. Что же делать? Бывало и такое: в полуобморочном состоянии от голода тащилась она по улицам Москвы, держа в холодеющей руке теплую ручку дочери, а в другой – сумку с книгами или альбомами, боясь одного – пасть здесь, на улице – что будет с Настей? Продав книги букинистам в Столешниковом переулке, спешили они напротив, в кафе «Арфа», где всегда хорошо готовили и много вкусной еды. Книги, её любимые книги и альбомы, не только развили её ум, но и спасали от голода. Спасибо вам, верные друзья!
Но кроме того, работа пом.режа не творческая: монтажные листы, поездки за актерами и актрисами. Вот уже пять лет не могла она выйти на ассистента, несмотря на свое университетское образование и хорошие рабочие качества. Может быть, прав Григорий Борисович? Не добиться ей ничего на студии. Конечно – вчера её приглашал в ресторан Дома кино директор фильма – а она уехала домой с бидончиком в сумке, зашла за козьим молоком для Настюши – и домой, к ней, дорогой и обожаемой. И так была счастлива! «А в это время, может быть, решалась твоя судьба на студии», - угрожающе растягивая слова, смеясь, говорила она себе. Но творческое начало не дает ей покоя – а на студии так много материала для книги – и она пишет её, очень нелестную для студии и её обитателей. Она печатала книгу, которую не опубликуют, но – она не могла даже предположить это – принесет ей столько несчастья.
Закончив печатать, она потянулась. Встала, пошла на кухню и – внезапная боль в низу живота заставила её остановиться и согнуться пополам. Это уже не первый раз. Особенно боль мучила её после ежевечерних ванн, чудесных ванн, которые она так любила, - с радужной пеной, немного хвои. «Закончу книгу, отвезу в редакцию – и к врачу. Тотчас к врачу», - с гримасой боли решила она.
Господи, что со мной? Какой-то туман…Я – другая…Меня мучает…я хочу…меня мучает…желание. Не могу думать ни о чем другом. Когда это началось? Это – я? Наваждение какое-то. Когда это началось? Спустя месяц после операции. Нет, дорогая моя, раньше, ещё в больнице… Операция была гинекологическая… Да, да, ещё в больнице. Тогда, после операции, она так остро почувствовала свое одиночество. С тихой грустью смотрела она, как к женщинам приходят их мужья, с цветами, с сумками, полными всяких вкусных вещей, слушала их разговоры по телефону. Женщины стояли в очередь к телефону, чтобы ежедневно получать поддержку в этот трудный для них час. Она тоже восприняла операцию как предательство своего тела – и оно предало её. Но ей некому было пожаловаться – а хотелось, у неё на тумбочке не стояли букеты цветов, а в тумбочке не лежал шоколад, который она так любила. К ней никто не приходил, и женщины, эти милые, несчастные создания, сторонились её. Тогда у неё впервые появилось желание «снизить» свою жизнь, несущую с собой как неотъемлемость – одиночество, «снизить» свою жизнь в поисках контакта с нормальной обыденной жизнью /которая, как оказалось потом, была полна пошлости, унижения, разврата и не дала ей прибежища от одиночества, а наоборот – совсем наоборот/. Но операция – предательство её тела – перевернула её жизнь. В ней неожиданно проснулась чувственность – полуоткрытый рот, приспущенные веки, робкий взгляд – вот таким стал её облик. Желание не давало ей покоя. Но, помня предательство мужа, она дала себе слово НЕ ЛЮБИТЬ, она говорила себе, что хочет только секса от мужчины. Она «снизилась», но не могла смириться с тем, как с ней теперь обращались. Все её женское и человеческое существо во взаимоотношениях с мужчинами протестовало против того места, которое ей теперь отводили, против того отношения к ней, которое они, как ей казалось, в наказание за что-то навязывали ей. Нет, нет, она единственная, единственная, такая, какой привыкла всегда быть, раньше и даже теперь. «Секса» она тоже не получила. Были редкие ночные встречи, остальное – мучение тела, неудовлетворенность, постоянная неудовлетворенность. Наперекор своему решению, она влюблялась, привыкала, привязывалась, даже строила планы – результат: чувство жгучей обиды, растерянность непонимание, что же происходит с ней. Может быть, они чувствовали, что влюблялась – не любя, привязывалась – не страдая от разлуки, строила планы – в глубине души не желая их воплощения? Что тут можно поделать? Она больше не уважала мужчин, все замечая и ничего не прощая. Даже в горячечном любовном бреду шептала она «милый», «милый», но никогда «любимый». Не было мужчины, которому она сказала бы это слово. В её жизни появились два брата - близнецы, и порой она не знала, кто же к ней пришел сегодня -–один или другой. В конце концов ей стало казаться, что все мужчины – близнецы. «У тебя своя жизнь – у меня своя», - больно отдавались в её душе эти слова. Ну что же, пусть так! Она не чувствовала теперь ни перед кем никаких обязательств. Она столкнулась с незнакомым, непонятным. Однажды, перед тем, как войти в группу на студии, она посмотрела на себя в зеркало – никогда не была она так красива. Она была прекрасна. Когда она вошла, у всех на лицах – растерянность и у него тоже, потом – вдруг – враждебность, откровенная враждебность. Почему? Однажды в экспедиции, в гостинице, она примеряла красивую черную дубленку, она чудесно шла ей – он сорвал её с неё с необъяснимой злобой. Он заставлял её слушать его разговоры с женой по телефону и испытывал какое-то непонятное ей удовольствие, а она – мучительный стыд и унижение. Особенно любили говорить о своих женах, с которыми все они конфликтно жили, на грани развода, эти мужчины-близнецы, лежа с ней в постели. И ещё они – все – говорили, что недостойны её – может быть, все это месть ей от сознания своей недостойности? Почему он после просмотра картины, когда она шла за ним, как слепая за поводырем, и попросила его: «Пройдемся по набережной до метро?» – ответил ей с таким удовольствием, глядя ей в лицо и следя за её реакцией: «Нет. Меня ждут – пиво пить». Он заводил её в пустые кабинеты, что возмущало её – она начинала задыхаться, но тело её …сдавалось. Её расцветшая красота вызывала шок и враждебность. Почему? Зависть? Что и такая – она единственная, другая? Она была уже ассистентом, блестящим ассистентом. Но её необыкновенная работоспособность, несмотря на огромную слабость после операции – она держалась на кофе, шоколаде и сигаретах, - её вкус, способность работать самостоятельно, то, что могла добиться всего, ни в чем не зная отказа, - это тоже вызывало враждебность. Почему? Зависть? К тому, что во всем, что она делает – она индивидуальна, ярка, единственна? Чему же ещё завидовать? Она ходила весь год в одной юбке и в одном свитере. Никто никогда больше ничего ей не дарил. Последний её любовник, добивавшийся её долго и упорно и которому она отдалась, когда её мучила вот уже полгода страшная невралгия, и она чувствовала себя уставшей, несчастной и одинокой, - как-то положил на стол две карамельки. «Это мне?!» – изумленно спросила она. Как раз в это время у неё жила собака с семью щенками. Хозяева собаки были старые больные люди, и им было тяжело справиться с таким семейством. «Вот продадим щенков на Птичьем рынке в субботу и купим бутылку вина, отпразднуем», - ответил он. Это был работник Министерства, много ездивший за границу. У него был счет в валютном банке. Из своей последней командировки в Австрию он привез ей пачку сигарет. «Бутылку вина?!» Боже, за кого же её принимают? Она не обратила бы внимания, если бы не было ничего. Но…карамельки, пачка сигарет, бутылка вина за проданных щенков! Может быть, я сплю? Может быть, мне все это снится?! Мне!? Я не давала повода! Я не виновата! Это у вас принято так «любить» женщину!
Так она прожила два года. Наступил 1983 год.
Гениальная женщина не родилась: она долго, два года, корчилась в муках. Душа изранена, но – странно – чиста, как у ребенка. Острое, непрестанное, мучительное чувство вины перед дочерью. Но – теперь все кончено. Наваждение ушло. Эксперимент окончен. «Здесь женщины ищут и находят старость». Когда в одну из ночей, в три часа, раздался звонок в дверь, она подошла, спокойно сказала: «Иди домой. Я не открою». Отошла от двери. Посмотрела на холодильник. Захотелось вдруг есть. Она сидела за столом на кухне, ела холодную курицу, уткнувшись взглядом в тарелку. Иногда она поднимала глаза, и взгляд её упирался в черные провалы окна. Ночь. Она много плакала эти два года, слишком много. Она страшно устала. Устала. На всю оставшуюся ей жизнь.
1981-1984 гг., 1998г.
Свидетельство о публикации №208102600371