Рядовой. Продолжение 3

***

А в поезде совсем другая жизнь. Словно и не было тех шести месяцев, проведенных в Мышанском учебном центре – знойных, душных, жарких с запахом пота и с ржавой водой из крана, с вечными судорогами в ногах и с разъедающей все нутро изжогой. Все это осталось позади, где-то там, в четвертом измерении моей памяти и больного воображения. А впереди маячила незнакомая Винница.
Я еду и необъятность неизвестности, в которую несет меня поезд, щекочет мне нервы. Я стараюсь занять себя обозрением пролетающих картин за окном, изучением сидящих рядом со мной людей:
Вот Эдик Мишинян. С ним я прошагал все полгода. Мы случайно попали в одну команду по распределению. Но так я думал сперва. Потом Эдик мне открыл маленький секрет. Оказывается, Старый уговорил Крюкова написать в наших личных делах о том, что мы, якобы, прошли неполный курс обучения и не целиком освоили программу. Поэтому нас не отправили, как отличников в Читу или Казахстан, а послали поближе. Вот почему мы ехали сейчас не куда-нибудь за тридевять земель, а в город Винницу, что находится хоть и на Украине, т. е. в другой совершенно республике, но был он всего в семи часах езды от Мышанской станции. На поезд мы сели едва успев пообедать, а сойти мы должны глубокой ночью. И есть время, чтобы отоспаться. Но пока не погасили лампы в вагоне, и не скоро еще их погасят, можно осмотреться, почувствовать вкус и мякоть гражданской жизни. Вот Эдик. А это Муканов, каким-то чудом тоже попавший с нами. А этого я не знал. Маленький, со следами выдавленных угрей а лице, с прямым жестким волосом, казашек. С напыщенной серьезностью он сидит на лавке, по-детски свесив короткие Х-образные ноги, и сосредоточенно наблюдает за иглой в своей руке, которая нехотя тащит за собой черную нитку, скрепляющую погон и зеленое сукно кителя. На погоне красуются желтые лычки. Из всей команды рядовых он один – младший сержант. Теперь вот этот – что за личность интересно. С тяжелой наигранной усталостью он время от времени отрывает от зашарканного пола свой сурьезный взгляд и медленно водит своей заплывшей жиром головой в обе стороны прохода. Мы встречаемся с ним взглядами. Я улыбаюсь. Он поджимает толстые мясистые губы-сосиски, но ухмылка никак не может перерасти в улыбку, сосиски никак не могут расклеиться и он лишь прищуривается. Позже я узнаю, что его зовут Женя Шушунников. А маленького казашика Ерлан Абдирхеримов. И оба они из Казахстана. Только Ерлан из Алма-Аты, а Женя - из областей близлежащих к России, где русских больше, чем казахов.
А этот горный орел – Салатдин Абдуллаев, Абдула – как его будут звать чуть позже. Его я видел и раньше на репетиции в клубе, когда он с еще одним орлом репетировали свой национальный танец.
Гордый изгиб носа, грустные и бездонно-карие глаза, тяжелый акцент. Его вид напоминал скорее актерский имидж, нежели естественную национальную окраску родной и далекой Абхазии, откуда он был родом.
Об остальных парнях я сказать ничего конкретного не могу, т. к. после того как мы приехали к месту назначения, их на следующий же день отправили нести службу в другое место. Но об этом чуть позже. А вот и капитан, везущий нас в края неведомые, хоть и не столь далекие. Внешне он мне сразу, как только я его увидел, напомнил большого бурундучка, с важной, слегка сердитой и серьезной рожицей на лице. Веки и щеки, нос, губы и подбородок словно заплыли тем молчанием, которым он был наполнен. Лишь изредка, и то если на то была большая необходимость, он разжимал свои пухлые губки, и из открывающегося рта вырывался наружу гнусавый жалостливый, словно молящийся, стон. И тогда он преображался в маленького совенка. Но мне он больше нравился в роли бурундучка.
Вскоре за окном, кроме отражения купе и сидящих, читающих, жующих в нем людей ничего не было видно. Мы разбрелись по вагону. Каждый нашел себе заинтересованных собеседников. Вагон зажил своей привычной предночной жизнью с тихими откровенными и задушевными разговорами. Ибо никто так не способен отгонять дорожную скуку, как случайный попутчик. Ему можно рассказать все, не боясь того, что завтра об этом узнают на работе, на улице, в городе. Он забудет не только о том, что ты ему говорил, но и о тебе, и об этом вагоне, как только покинет пределы вокзала и окунется с головой в свой мир забот, радостей и неудач. Но своего попутчика я вряд ли забуду, а вернее попутчицу. Это была женщина преклонных лет. Она еще не походила на тех старушек, что с утра до вечера, лузгая семечки и, время от времени, обмениваясь свежим новостями, просиживают дворовые скамейки. Она входила в пору бабушек, неся на своей голове венок седых прядей и печать прожитого и пережитого на лице.
Я подсел к ней на боковушку, чтоб почитать, дабы не без пользы провести время, но через некоторое время, она меня осекла:
 - Не читай при таком свете. Это же вредно, - тронула она мой слух ласково и без тона нравоучения и назидания.
 - Да ничего, я привык. Просто книжка уж больно интересная, да и не знаю, как время провести, - ответил я, доверительно улыбаясь и все же закрывая книгу и кладя ее на край раскладного столика.
 - А ты ляжь, поспи.
 - Да спать пока что-то не хочется.
 - А что хоть за книжка?
 - Да тут про пантомиму, это такое театральное искусство пластики и жеста.
 - А-а, - понимающе протянула она.
И я пустился рассказывать ей о том, чем я занимался до армии, куда поступал, но провалился. Как было здорово в нашем театре, какие мы спектакли ставили. Я даже не задумывался, на сколько это было ей интересно или нет. Я чувствовал просто непреодолимую потребность выговориться. И она слушала внимательно, слегка покачивая головой в такт окончаниям моих фраз.

***

 - Рота, подъем! – а в мозгу все равно откликнулось «батарея», непривычно как-то – «рота», думаю, а сам быстро соскакиваю с кровати, одеваюсь и начинаю судорожно вглядываться в мельтешащие перед глазами лица. Некоторые из них с любопытством и неподдельным интересом изучают меня: кто он такой и как с ним можно обращаться. Стараюсь держаться достойно. Но резкий свет бьет в глаза и потому вносит сумбур в мысли. Вдруг приходит осознание потерянности себя в этом другом и пока неизученном мире. Словно прозревший одинокий странник, я мысленно вопрошаю: «Люди, куда вы все спешите? Кто вас гонит? Что вы забыли здесь, люди?» И в то же время понимаю, что нужно заиметь себе какое-то дело. И тут же приходит подсказка. Она вырывается из маленького ротика толстого и круглого как колобок лица, водруженного на такой же толстой мясистой шее, которая, в свою очередь, плавно переходит в толстую станину тела, но от живота и ниже все было стройно и имело нормальную форму, тут я догадываюсь, что тот очень здорово накачан, почти до безобразия:
 - Что ты стоишь? Отбивай кровати, – бросает он на ходу, перебегая от одной кровати к другой с деревянными, короткими досками, которыми он отбивает кантик на кроватях.
В моей мышечной памяти еще свежи опыты отбивания кроватей. Я беру табуретку и начинаю отбивать. За спиною слышу окрик. Оборачиваюсь. С легким пушком усов и кучерявой шевелюрой парень задорно заявляет:
 - Малый, чтоб эта гражданская кровать была лучше всех отбита. Ты понял?
Я понимающе киваю. «Дембель» - отмечаю про себя, раз уже считается гражданским человеком.
За утро не раз пришлось слышать в свою сторону вопрос: «Откуда родом?» и отвечать «Из Архангельской области» и видеть на лице спросившего мину разочарования, а в себе чувствовать нарастающую потерянность и потребность в общении, как спасительной соломинки, способной вывести из любого кошмара, помочь обрести себя в новом мире, в новой непривычной обстановке, где в новость и лица, и правила. И законы, и обязанности, и права, и даже слова.
Со временем я привык к таким армейским неологизмам как «тормоз» (производные: тормозить, приторможенный), «шкребок» (шкребсти, нашкреб, шкребень), «ручник» (антоним к слову «тормоз»).
Слова, вроде бы, привычные для слуха, но то значение, которое они несли на себе в приложении к человеку, были несколько непривычны для слуха.
«Тормоз», к примеру, означает человека нерасторопного. Яркий пример подобных людей Сеня Никифоров из Мышанки, взвода 36-го «гвардейско»-солдатского.
«Шкребок» означает человека, подмазывающегося под начальство путем самоизнуряющего труда, для приобретения каких-то личных выгод.
Эти и подобные им слова я слышал здесь настолько часто, что через некоторое время сам стал их употреблять, а еще через несколько недель пустил их в свои думы и мысли. Они проникли в подсознание, и теперь их вряд ли чем оттуда можно было вытравить и выжечь. Еще долгое время буду жить с ними, как с наросшим за время службы атавизмом.

***

Перво-наперво меня удивила столовая. Но прежде чем дойти до нее, мы вышли, построились. Что сразу бросилось в глаза. Шестеро ребят моего призыва почти все до одного стояли в крайних колоннах и в двух первых шеренгах. «Фазаны», «деды» и «дембеля» словно бы прятались, спасались за нашими спинами от холодного пронизывающего ноябрьского ветра, любовно ласкающего плац, но весьма недружелюбно относящегося к одушевленным предметам. Построение затягивается. Кто-то постоянно переходит с места на место и из чьих-то уст вырывается избитая армейская фраза, к которой я тоже со временем привыкну настолько, что сам ее буду произносить по необходимости, а сейчас ее просипел какой-то недовольный «дед»:
 - Не май месяц. Пошли, давай.
 - Равняйсь! Смирно! – командует сержант с недовольным выражением на лице (со временем я замечу, что это естественное состояние его лица). И опять бросается в глаза и мгновенно закладывается в программу мозга: выполняет команды только мой призыв, - Шагом марш! – словно длинный состав с расшатанными донельзя сцеплениями трогается строй, - Рота! – опять же ногу поднимаем только мы, - Песню запевай!
       «Расцветают яблони, веют ветры вольные,
       все поля широкие стелятся кругом, - выводит зычный чуть сухощавый голос и на меня обрушивается шквал звуков:
       «С добрым утром, Родина
       Мы твои дозорные
       Днем и ночью службу
       Верную несем».
И опять же поет только мой призыв, а остальным… есть такое великое всемогущее армейское слово – не положено, что ко многому обязывает и много списывает с твоих счетов.
«Салабону» не положено то, что положено «фазану» и выше. «Фазану», в свою очередь, не положено то, что положено «деду» и выше. А уже «деду» и «дембелю» положено буквально все, что только может придумать воспаленный злобой и осыпанный пеплом ожидания конца маразма, солдатский мозг. Если нужны примеры – пожалуйста! Положено: подшиваться исключительно в четыре и больше – до 20-24 - слоёв; делать из солдатской шапки-пипетки нечто, похожее на меленькую меховую кастрюльку; выгибать кокарду на «кастрюле»: носить длинные волосы; постоянно иметь расстегнутый верхний крючок (при «благоприятной» обстановке – и верхнюю пуговицу); носить кожаный (а не из кожзаменителя) ремень на бедрах ниже пятой пуговицы кителя; бляху иметь сточенную и выгнутую; носить широкий брючный ремень; брюки ушивать в районе галифе; на кителе иметь расстегнутые верхние пуговицы на манжетах рукавов; проглаживать стрелки на спине от шва к шву, на руках; в районе поясницы на кителе делать складку, а не собирать, как раньше, складки от ремня в районе клапанов; сапоги укорачивать, урезать, обтачивать подошву; на каблуки набивать подковки и дюбеля; не иметь в шапке ниток с иголками; не чистить неделями сапоги; подшиваться не каждый день (никто кроме офицеров тебе замечание по этому поду не сделает); пилотку носить заглаженной и без противопотовой подкладки. Это что касается формы одежды, и то в общих, видимых невооруженным глазом чертах. Существует очень много вариаций относительно описанной мною формы одежды. То, что положено в быту и в жизни как в казарме, так и вне её, поддается только детальному, мелкому, выхваченному, словно вырезанному короткими эпизодами из большой киноленты-эпопеи, описанию.
Итак, первое, что меня поразило, была столовая.
 - В колонну по одному в столовую, шагом марш! - скомандовал сержант, но его команду пропустили мимо ушей старослужащие и повалили общей массой.
Сначала небольшое фойе с двумя умывальниками в углу, двойные двери со столбом перегородкой и сам зал: чистый тюль на окнах, цветы на подоконниках, обеденные четырехместные светлой полировки столы, слева раздаточная линия; она отгорожена от зала перегородкой, на которой висят зеркала и ламповые светильники – бра; на раздаче подносы. Все как в нормальной гражданской столовой, только без щелкающего ящика – кассы в конце раздачи. «Цивилизация», - думаю я, и тут же примечаю для себя: «салабоны» стоят в конце очереди, и так - по старшинству призыва.


***

«Короче, Хома как-то построил роту и провел развод. А Ковалевский приходит, видит, что все уже разошлись, спрашивает: «Кто роту развел?» А Хома: «Я». «А кто ты здесь такой? Строиться, рота!» И по-новой развод провел. И как-то произошел случай один. Осокин, был тут такой, врезал Грмумяну по челюсти, ну и перелом. Хома это дело раскрутил и Осокина на один год дисбата осудили, а Ковалевского культурно попросили отсюда… Вот такой он человек. Тормоз отпетый. Короче, пойду я отсюда подальше. А то еще выскочит из своей канцелярии».
И тут как раз подошла моя очередь на беседотерапию к командиру роты.
Захожу. Кабинет как кабинет. Стол с печатной машинкой, шкаф, сейф, ряд стульев вдоль стенки, еще стол, за которым сидит черноволосый с залысинами капитан. Он поднимает на меня глаза и я вижу две зефирные белковые розеточки на шоколадном торте. Лицо и руки показались мне сначала невымытыми. И сама его манера что-то записывать, создавала впечатление, как будто это крестьянский труженик, который оторвался минут пять назад от пахоты и, не успев умыться как следует, пришел сразу же в свою контору чтобы записать сколько он пропахал гектаров и сколько ему пахать осталось. (Как потом оказалось, не так уж и много ему оставалось. Через полгода, получив майора, он уйдёт и его заменит на этой должности другой человек).
Он взял у меня анкетные данные и обещание служить честно и добросовестно и отправил дальше по курсу кабинетов – в канцелярию замполита майора Хоменко.
Я открыл двери канцелярии, словно распахнул двери судьбы. (Это чувство впоследствии не обмануло меня.) Осознание судьбоносности решений, поступков, дел приходит всегда со временем. И что особенно важно – чем важнее и судьбоноснее решение, тем позднее приходит осознание их значимости. «Большое видится на расстоянии». В данном случае – чувствуется. Хотя у души и у сердца есть свои глаза. И великий поэт, как не крути, во всех отношениях прав. Ну, так вот. Единственное, когда совершаешь данный судьбоносный поступок или принимаешь решение, каким-то шестым (уж очень это чувство затерто и слишком много на него списывают, скорее седьмым или восьмым) чувством, ощущаешь на себе давление невидимых даже зрением души внезапных сил. И эти силы по мановению ока, по чьему-то неслышимому даже ухом сердца приказу, вдыхают в тебя трезвость и холодную рассудительность, цепкость глаз, навостренность ушей. Организм твой приходит в состояние общей собранности и до тебя из глубин твоих же извилин доносится импульс-мысль: «Ты предоставлен сам себе.. Твоя судьба – в твоих руках… Будь собран… Будь спокоен… Все завит только от тебя… Ты работаешь и действуешь на благо или о вред своей судьбе…» - словно бы заговорил старый, полуразвалившийся и оставленный за ненадобностью на верхней пыльной полке мозгов, радиопередатчик, застучал холодом радиоволн в висок.
Все это я почувствовал (всего какие-то мгновения секунды), когда входил в кабинет замполита подразделения.
В глаза бросился слепящий свет из окна. Осень завершала круги своя над землей и отдавала остатки тепла, не жалея угля. Шкаф. Три стола, выстроенные в ряд в центре кабинета. За первым ближним к двери сидел, неестественно сгорбившись и навалившись на стол, солдат с пушком жидких и редких волос на голове, с лицом, вытянутым и суженным к подбородку, с тонким острым носом.
«Писарь», - определил я для себя. За вторым столом сидел молодого вида прапорщик. «Совсем еще мальчишка», - подумал я, мельком взглянув на него. Лицо у него было нахмурено и затушёвано какой-то засевшей глубоко мыслью. И, наконец, за третьим столом, имевшим более солидный и состоятельный вид, со стеклом, со всевозможной канцелярской требухой, сидел Хоменко.
О прочности и весомости его позы за столом можно было сказать, что сидит он долго, и навряд ли еще устал, и готов просидеть хоть целый день, хоть целую вечность. И будет сидеть так с явной и непоколебимой убежденностью, что тем самым исполняет священный долг перед Родиной.
Я сел на стул, стоящий против стола. Тут он взглянул на меня так называемым «профессиональным» взглядом, который вырабатывается годами труда. И степень профессионализма у этого взгляда определяется количеством той информации об объекте взгляда, которая поступает в мозг вследствие детального изучения и внимательного осмотра. Его взгляд имел пристальный оттенок с примесью доброго утешения: «Не бойся. Я твой друг. Здесь тебе ничего плохого не сделают». Такими глазами смотрит хирург на больного перед операцией. Я тоже, в свою очередь, изучающее смотрел на него. Обычно я начинаю изучать человека с волос, как с зеркала его мыслей. Мысли замполита были хоть и длинноваты, но жидки и молочны, с приметами облысения. Лоб выигрывал своей высотой в основном за счет зарождающейся и неумолимо ползущей к макушке, на которой уже образовался островок плеши, лысины, а сам же по себе он был весьма узок. Причем, лобные кости его выступали на столько, что создавалось ощущение, словно мозги его имели форму параллелепипеда. Глаза мели окраску домашнего хлебного кваса. Нос напоминал форменную сливу, с тонким сиреневатым отливом. Одутловатые губы, как у младенца, были мокры и переменчивы в зависимости от душевного состояния их владельца. По ним можно было прочитать все его чувства: удивление, гнев, разочарование, безразличие. На мускулистом подбородке красовалась глубокая и аккуратная ямочка.
Все это я приметил за считанные секунды и переключил свое внутреннее внимание на ответы.
 - Так, - причмокнул по-брежневски майор, – Давай для начала познакомимся. Меня зовут Анатолий Иванович Хоменко, я замполит этого подразделения. Это, - он показал ладонью, не поворачивая головы, в сторону молодого прапорщика, - секретарь комсомольского бюро нашего подразделения, прапорщик Попов Анатолий, - он выдержал уничтожающую паузу, - Леонидович. Теперь ты назови свою фамилию, имя, отчество, откуда ты родом.
 - Коврижных Александр Александрович. Ко-ври-жных, - начал диктовать я по слогам, видя, что он задержал ручку после буквы «К». Продиктовал я ему, делая отчетливое ударение на округлое «о» и завершающее «ых», из внутреннего чувства самоуважения и гордости за свою фамилию, исконно русского происхождения, пахнущую хлебом.
 - Ты что, старовер? – отреагировал тут же он на мое чисто северное произношение «о».
 - Да нет. В правду-матку вер, - отпарировал я, руководствуясь какими-то внутренними импульсами.
Он широко улыбнулся, оголив свои желтые прокуренные резцы и клыки. На лицо мигом сбежались морщины и складки. Видимо эта фраза пришлась ему по душе, потому как следы улыбки не сходили с него в течении всего нашего дальнейшего разговора. Тут же мимоходом он поинтересовался:
 - Печатать плакатным пером умеешь?
 - Немножко, - качнул головой я.
 - Ну-ка, попробуй. Никонов, - обратился он весьма не ласково к щупловатому солдату, - дай человеку перо и краску, и бумагу. – Я побыстрому, особо не стараясь, набросал свое имя и фамилию. Он пристально посмотрел на мое «произведение», потом на меня, словно открыв во мне что-то новое и крайне обрадовавшее. Улыбка увеличилась в размерах, и он утешающе, словно словами похлопав меня по плечу, сказал:
 - Хорошо, останешься у нас. Ты мне нравишься.
Меня эти слова несколько возмутили. Я бы еще не так возмутился, если бы это сказал какой-нибудь педагог из Щукинского училища. А то какой-то майор, возомнивший себя барином и надевший на себя личину добродетели.
И все-таки, когда я закрыл за собой дверь канцелярии и позвал следующего, у меня осталось чувство общего удовлетворения. Остаться здесь – это все-таки лучше, чем ехать опять на какой-то Передающий, где, по словам того парня, с которым мы болтали до моей беседы с замполитом, «мужики вешаются, лучше туда не ехать». Итак, прояснилась моя дальнейшая судьба. Замполит решил меня приобщить к оформительскому делу. Ну, что же. Пером воевать тоже кому-то надо. Если не я, то кто-нибудь другой. Тогда уже, пускай, эту чашу опростаю я.

***

Моя служба на новом месте началась. И началась она, увы, не с самого приятного. С первого же дня мой новый начальник наставил нам с Пашей Никоновым (так звали моего нового сотоварища, брата по плакатному перу и по несчастью) немыслимых задач: то загрунтовать, то написать, то приклеить, то исправить. Но Паша почему-то облегченно утешал меня:
 - Что-то он в этот раз мало дал работы. Так что мы с тобой всё быстро осилим.
 - А что, бывало и больше работы?
 - Я, вот, сегодня только из санчасти вышел, а до этого подряд две недели сидел здесь до двух до трех часов ночи.
Я взглянул оценивающе на лампочку. Он понимающе кивнул:
 - Да, да и освещение это не для ночных работ. Я тут вообще глаза испортил себе. Интересно, будет ли он тебе давать такие работы. А меня он, наверное, попрет отсюда, - и тут я почувствовал за собой вину, что из-за меня человека будут выгонять. Но я не почувствовал в его голосе сожаления или упрека, скорей наоборот, - облегчение. И тут же не без гордости в голосе спросил меня. – А ты можешь развести краску, чтобы ей можно было печатать пером?
 - Нет.
 - А я уже немного научился. Здесь, главное, не переборщить густоты или, наоборот, не сделать слишком жидкой.
 - Да, целая наука, - протянул я обреченно.
Пока мы работали, сидели, болтали о прочем и разном, я чувствовал, как в меня проникает новая обстановка, новые условия. В сознание через глаза, нос, уши, кожу проникает грязный и невзрачный цвет обоев, заляпанная краской поверхность стола, прокуренный воздух канцелярии, тусклый свет двух 75-ваттных лампочек, угрюмая серость сейфа, дымный, словно гаревый тюль, надвигающаяся ночь за окном, слабо пробиваемая в противостоянии темени белесым фонарем, слегка гнусавый, растянутый, с оттенком ласковости, голос Паши.
Напор условий был упрям и тяжел. Словно все краски света загустели, сгрудились и затаились в тревоге. И мне показалось, что Ленин, что висел портретом на стене, вдруг заплакал. Меня и до этого удивил несколько болезненный взгляд его суженных, словно от едкого дыма, красных припухших глаз. А тут по щеке его покатилась слеза…
И вдруг разговор прервала тишина. Паша вдруг внезапно осекся и едва не покрылся холодным потом.
 - Слушай, там проверка началась!..
 - Ну так пойдем, - тоже не на шутку испугался я. Первый день в этом подразделении мне не очень-то хотелось начинать с опоздания на вечернюю проверку.
А за дверью, в ответ на зачтенную фамилию, то тихо, то громко, звучали «Я», «Я», «Я». Опять же, вот вам яркий пример: положено – не положено. Всем переведенным положено слегка, без особого напряжения, а со временем – как бы даже небрежно и нехотя, отзываться слиянием «й» и «а» на свою фамилию.
 - Да теперь уже поздно. Сейчас выйдем, (упреков) не оберешься, - начал успокаивать меня, но в большей степени себя, Паша. – В принципе, Сохань знает, что мы здесь.
Капитан Сохань, начальник эксплотехнического отделения, очень похожий на большого и доброго крыса с одутловатыми щечками-мешками, юркими хитроватыми глазами, маленькими топорщащимися усами, был сегодня ответственным.
Как я потом понял, на этих ответственных лежала очень большая и тяжелая ответственность: с 18.00 вечера, когда все офицеры и прапорщики уезжали домой, и до самого утра, вплоть до их приезда следить за порядком в роте.
В Мышанке, я помню, тоже оставался кто-нибудь из офицеров, но его мы видели только на вечерней проверке. Там за порядком следили сержанты.
Здесь же ответственному приходилось смотреть в оба.
Проверка закончилась. Сохань зашел в канцелярию и, устраиваясь поудобнее на стуле замполита, разворачивая свое ночное чтиво с наигранной строгостью спросил:
 - А вы, почему не были на проверке? А, Паша? Тебя-то я знаю, а вот тебя, дорогой мой товарищ, - тут его крысиные глазки колко ткнулись в меня, - Тебя я еще почти не знаю, так что предупреждаю на первый раз. Во второй раз учти, не посмотрю, что ты еще молодой, вкачу тебе по самые уши, до дембеля не отходишь.
Через полчаса мы вышли из канцелярии и шагнули в мир мрака и храпа.
 - Быстро мы сегодня управились – удовлетворенно заметил Паша, - Я думал, мы дольше просидим.
«Однако», - подумал я, уже засыпая, - Меня такая перспектива моей дальнейшей службы не вполне устраивает. Надо будет покрутить дела с клубом. Может, туда удастся свалить… Это же такая дыра… Такая…»

***

Следующий день обкатил меня волной новых лиц в офицерских и прапорских погонах. Такова уж была специфика моей новой службы, что мне поневоле приходилось вертеться среди мужиков с большими и маленькими звездами на погонах. До этого, честно признаюсь, у меня жила и припевала в голове иллюзия относительно офицеров, как о людях какой-то высшей особой касты, особого разряда людей. Но здесь со временем я пообтерся об их лица, маски, гримасы, фразы, взгляды, попривык к их «шуткам», «поддевкам», «доканам», и понял почему армия - не женское дело. Женщина, как известно, более эмоциональна, более восприимчива и вспыльчива. И поэтому здесь с ней на второй же день, в крайнем случае, на пятый, случилась бы истерика и большой душевно-моральный срыв. А мужчина, у него эмоций поменьше, он все больше к разуму тяготеет, склонен к рассудительности. А разум наш немного легче, проще притупляется, почти без боли, в отличие от нашей души, которая чувствует малейший укол разлада, непонимания, недоверия.
Рассказывая об офицерах этой части, я начну, пожалуй, не «снизу», а «сверху». Но перед тем как начать, я позволю себе еще одну оговорку. Мне очень хотелось бы быть объективным в оценке и описании моих командиров и начальников, прямых и непосредственных, да и вообще всех, описываемых мной людей, но так уж выходит, что у каждого своя правда, свое зрение и свое видение. Достаточно вспомнить окуджавское: «Каждый пишет…» И я не выбиваюсь из этого ряда. Я шагаю в ногу с собой, смотрящим, с собой осмысливающим, с собой примечающим и делающим определенные выводы.
Начну с командира части полковника Степанова. Другого человека на этом месте, на этом посту я и представить себе не мог и не могу до сих пор. Все в нем было в меру и к месту: в меру упитан, в меру неповоротлив (как и всякий мужчина преклонных лет с пузом-шариком), в меру образован, тактичен и культурен (он из той еще гвардии офицеров, на которых еще каким-то чудом держится престиж и авторитет армии), но и в меру нахрапист, вальяжен и нашпигован мужицкими крепкими словищами (впрочем, это непременная черта каждого советского офицера, как впрочем, и каждого русского мужика, ибо это в чисто мужском обществе, где стираются многие критерии культуры, это один из верных способов заставить себя уважать, а, значит, и подчиняться беспрекословно, ибо матом на мат начальнику уже не ответишь, а другого противодействия нет), в меру он и выпить любитель (не сказать, что уж очень злоупотреблял, но бывало), и в баньке попариться солдатской, и властью своей неограниченной в определенных, опять же, рамках попользоваться, в меру добр и снисходителен, но что было в нем без меры, так это ответственность за свои слова. Слово его было законом не только для подчиненных, но и для него самого. У таких людей стоит поучиться отвечать за свои слова и думать прежде чем говорить, а сказавши, еще не раз подумать. И уважали его за это и боялись. Специально не стал я описывать его внешность, какие-то особенные черты подчеркивать, потому как это не суть важно и не стоит в прямой зависимости от его качеств как человека, и как командира. Но следующего персонажа мне хочется описать с осой дотошностью, ибо его внешность и характер, черты лица и черты души состояли в неразрывной связи и гармонии. Следующим объектом моих умозрений и душевосприятий будет замполит части подполковник Букреев. Я для себя как определил: если снять с него шинель с подполковничьи погоны, фуражку с офицерской кокардой, сапоги и штаны можно оставить, может быть чуть-чуть грязью и мазутом забрызгать, так, слегонца, а напялить фуфайку и замызганную облезлую лисью шапку, то он вполне бы сошел за рядового заводского пьянчугу, который ни черта не делает (да и делать-то ни черта не умеет), а слоняется из цеха в цех, да с мужиками о бабах, вине и политике философствует после утренней «зарядки», мусоля в зубах, потухший бычок. И отличий никаких совершенно – волосы прямые и вечно жирные, аккуратно причесанные и вечно поправляемые привычным гладящим, словно самохвалящимся жестом. Голова похожа на шарик глины, заботливо скатанный и сплющенный со стороны лица и затылка. Глаза скользкие, смазливые, с жалобным оттенком юродивости. Нос пронырливый, шпилевидный, нюхаческий, а вернее – вынюхивающий, с попковидными бобышками на кончике. Губы узкие, почти неприметные, ими бы только нашептывать на ухо начальнику всякие гадости. Вся шея и подбородок окрашены в иссиня-серый цвет. Таким людям, чтобы иметь постоянно приличный и благой вид лица, нужно бриться через каждые два часа. Вся шея усыпана маленькими подкожными прыщиками, свидетельствующими о его хорошей спиртово-градусной подготовке и о том, что человек этот постоянно поддерживает себя в «спортивной» форме. Особо подчеркну изъяны его голоса. Гнусаво-верещащий. Даже с чисто звуковой стороны голос его неприятен, фальцетен и отрицательно действует на слух. А для командира (а тем более замполита, которому деньги платят за умение убеждать) голос самое наипервейшее условие уважения и подчинения ему. Фигурой своей Букреев тоже не выдался. Мощи ходячие, ей Богу. В ветреную погоду таким людям надо вешать какой-нибудь груз, чтоб не сдуло. Шутка, конечно, да и грех вообще-то смеяться, подшучивать и подтрунивать над чужими телесными недостатками. В конце концов, Господа упрекаю, это ни к чему. Был бы человек хороший. Но в том-то все и дело, что внутреннее его содержание, как зеркало его внешнего облика, и наоборот. Оттого и постарался я выписать его портрет в полный рост поподробнее, как бы объясняя этим все то, что будет описано о делах его ниже.
Продолжу описание «высших» эшелонов «Бутона» (так еще называли часть) заместителем командира узла связи подполковником Титовым. Правая рука полковника Степанова, в отсутствие которого, тот исполняет его обязанности, разделяет с ним непомерное бремя ответственности. Нелегко оно бывает подчас. Может быть, потому природа и дала ему такую плотную, высокую, крепкую статную фигуру. Впервые увидев его, меня сразу посетила такая странная мысль, словно бы он, как только стал офицером, сразу получил звание подполковника (ну, минимум – майора). Я никак, например, не мог представить его суть моложе в погонах лейтенанта. Ну, никак. И эта гордая прямая осанка, и строгие умудренные черты лица, требовательный и взыскательный взгляд – все это выдавало в нем будущего генерала. Впоследствии, я узнал много примеров и случаев, доказывающих его не покомандирски мягкий незлобивый характер. Правда, редки были такие случаи, но все же были и есть, и я, надеюсь, еще будут. И глядя на таких людей, можно сказать, что не оскудела еще армия на добрых, порядочных, пусть даже с убийственно-закостенелыми убеждениями, людей. Еще одна правая рука командира – подполковник Шакалов. Почему не левая? – спросите Вы. О левой чуть позже. Подполковник Шакалов, выражаясь более простецким языком – главный инженер в/ч.
Ростом он в Титова (словно специально для этой части таких подполковников подбирали), но вот фигурой несколько мешковат получился. И его тоже лейтенантом никак я себе представить не мог. Уж слишком движения и жесты его по-генеральски величественны и вальяжны, уж слишком горда осанка и непреклонен и свысок взгляд. И даже генеральская бородавка у носа величественно и пупейно восседала на своём видном месте.

***

А теперь про левую руку командира. Подполковник Кацман. Почему именно его я определил как левую руку? Сейчас попытаюсь объясниться.
Так уж у нас на Руси повелось, называют людей с более передовыми и прогрессивными взглядами не правыми, как того требует сам смысл слова «правый», а левыми. И сейчас в стране демократов левыми называют, а коммунистический иерархический блок и примкнувших к нему – правыми. Хотя еще надо разобраться, кто из них прав, а кто лев, имеющий незаслуженную львиную долю наработанного. Но это к существу не относится. Итак, Кацман предстал передо мной в образе левого. На фоне всех «правых» (Титов, Шакалов, Букреев) он выделялся практически всем. Достаточно начать с того, что он был маленького, меньше меня, роста. В шинели и с портупеей он походил на большой винный бочонок, перетянутый обручем. Шея его плотная и толстая была не высокой, отчего повернуть голову больше чем на 90 градусов ему приходилось с помощью туловища. Голова, казалось, была втиснута насильственным образом в этот бочонок и имела форму колобка. В отличие от худосочного «колобка» Букреева, «колобок» Кацмана имел упитанные щечки, мясистый нос и волевой упругий подборок. Но коробили его глаза. Уж с какой симпатией я к нему не относился, но глаза его оставляли неприятное ощущение. По-жабьи выпученные, время от времени прикрываемые пленочками век. Слегка пьяные, но с симпатичным мне легким оттенком обреченности. Голос его тоже не вызывал у меня положительных ощущений, но был по-командирски подтянут, а, вернее сказать, даже перетянут, о чем говорила крайняя истонченность его голосовых связок, еще немного и вот-вот перескочит на визг, только хрипотцы не достает.
Выделял его и маленький приземистый рост. И, прежде всего, культура поведения и более глубокие знания. Очень многие качества делали ему честь и ставили его на ступень выше всех остальных. И солдата он мог помять как никто другой, ибо прошел весь путь от солдата, потом ефрейтора и так далее до подполковника. В штабе Кацман занимал весьма ответственный пост – начальник отдела кадров и боевой подготовки.
И последний из заместителей Степанова майор Растопка. Он заведует материально-техническим обеспечением, всем: подсобное хозяйство, склады и пр., все на нем.
Если Кацмана можно было отнести к интеллигенции, то Растопка – это истинный мужик, каких на Руси-Матушке полным-полно. У него даже прозвище такое истино мужиковское: «Раз-Стопка, Два-Стопка». Первый друг Степанова по бутылке. Любитель большой. Сам роста солидного, плотный, пузатый. Голова, как солдатский чайник с двумя ушками-дужками. Нос мясист. Щеки, как два помидора. На верхней губе, как на морковной грядке, густо растут прокуренные, цвета соломы, усы. Но возраст в нем выдают усталые, вечно залитые хмелем, потерявшие свой цвет и блеск, глаза, бегающие среди бесчисленных морщинок под слегка затемненными стеклами очков. Очки придают ему некоторую солидность, и поэтому его мужиковатость не сразу бросается в глаза. Но стоит ему разомкнуть свои пухлые селедочные губы, как вся его простота и незатейливость лезет наружу. Ему бы не в армии разрывать себя на части, да гнить потихоньку, хиреть ни за грош, а завести бы большое подворье, свиней, теплицу огроменную отгрохать, да кормить страну. Его для всего этого природа-матушка всем, чем надо, одарила.
Итак, о верхнем эшелоне власти нашей части мое повествование окончено. Но есть еще в штабе люди, которых не хочется обходить вниманием, потому как они его заслуживают.
Подполковник Просеков. Парторг части. Бывший. Когда я пишу эти строчки, его уже нет в части. Он уволился. Но когда я приехал в эту часть, я впервые за всю армию увидал человека, который менее всего был похож на военного. Может быть, я слишком категоричен в своих выводах. Может быть, будучи чуть моложе, он и имел все те качества, что делают мужчину командиром (в узком понимании этого слова, потому как каждый мужчина в душе командир, начальник, властелин). Может быть, старость взяла свое и он размяк душой и характером. Но в том-то все и дело, что старость, как мне думается, этот период жизни человека, когда наружу начинают проступать все его скрытые доселе черты характера, наклонности, желания. Человек, вроде бы, и хотел их скрыть, но сопротивляемость организма ослабла и то, что удавалось скрыть тщательно до этого, уже не удается. Нет никакой возможности спрятать это под оболочкой надуманности, наигранности, деланности. Оболочка дряхлеет и приходит со временем в негодность.
У Просекова проступила наружу мягкость его характера, даже, если хотите, некоторая кротость. На исполосованном линиями морщин лице покоилась тень сочувствия. Его сгорбленная фигура при ходьбе выражала крайнюю степень торопливости, словно бы он спешил на помощь кому-то и все боялся опоздать. Таким он был подполковник Просеков, а ныне подполковник запаса.
Еще один офицер штаба, майор Рейда. Один из старейших офицеров этой части. Широкоплечая статная фигура. Горделивая, прямая осанка. И неестественно маленькая (в пропорции с телом), кажущаяся почти детской, голова. Особо занимательным мне показалось его лицо. Несло оно на себе печать когда-то давным-давно пережитого и здорово сломившего его горя.
Часто читал и слышал я о «серых» лицах. И тут, наконец, довелось увидеть это на конкретном примере. Нос его был хоть и высок, но узок и заострен к кончику. Теперь расскажу о моем к нему отношении. Поначалу я проникся большим уважением к нему. Но все это было лишь зрительно-отдаленным восприятием. Когда же довелось мне увидеть и узнать его поближе, я вдруг ужаснулся, увидев в нем подхалима и угодника. Мне тогда сделалось стыдно за мое к нему уважение. Впрочем, чему здесь можно удивляться. Отношения в армии – это большая школа подхалимажа, подначивания, подмазывания под вышестоящее начальство. Больны этим все поголовно, за редким и случайным исключением. Что греха таить, и я время от времени, занимаюсь этим грязным делом. Потому как оградить от этого себя практически невозможно. Кто-то в большей кто-то в меньшей степени, но занимаются этим, и видят в этом единственный выход как-то облегчить себе жизнь, сделать возможным достижение каких-то определенных корыстных целей.
Итак, идем далее. А далее у меня в списке идет майор Попов. Пропагандист и агитатор части. Правая рука и первый помощник замполита Букреева. Про таких в народе говорят: два сапога – пара. Оба коммунисты. Оба ярые и убежденные ленинцы. Но Попов все же больше, как подобает истинному агитатору и пропагандисту. И лицо у Попова было убежденным. Он словно одним взглядом своим призывал всех костьми лечь за дело КПСС и всего советского народа. Сальные и холеные складки бы убрать с его лица и прямо хоть сейчас снимай его в главной роли Прометея Победоносцева в фильме «Капитализм не пройдет». Или же на плакат его поместить, а на плакате сделать надпись красным рубленным шрифтом: «Сердце мое – тебе партия!» Бородавку на лице надо будет каким-то образом заретушировать, но это уже сторона техническая. Главное, что такого волевого носа не сыщешь ни у кого, такого горящего ярким, патриотическим и интернациональным духом взгляда вряд ли у кого найдешь!.. Думаю, дальше продолжать сиздевкой описывать его внешние данные нет смысла. Читатель мой понял, что симпатии у меня к нему нет никакой абсолютно, а только чувство неприязни и омерзения. В дневнике моем достаточно фактов еще более укрепляющих меня в этом чувстве к нему.
Это все были офицеры штабные, а теперь несколько слов об одном штабном прапорщике. Начальник строевой части (а более доходчивей, строевого отдела) прапорщик Юшин.
Не хотелось бы мне в своей книге опускаться до низких и грязных эпитетов, но по-иному не скажешь, а если и подберешь слова, то это будет выглядеть полуправдой. Это была самая, что ни на есть штабная (да простит меня…) крыса! И в кабинете у него пахло крысятиной и гнилью. И повадки у него были крысиные: цепкие, мельтешащие, ухватистые. И сам он весь был похож на маленького крысенка: приземистый, передние лапки сухие и дохленькие, кисти щуплые, животик выпячен, зад выпячен (как у шахматного коня), личико узкое, но с одутловатыми выпирающими щечками, глазенки зыркие и хитрющие-хитрющие, носик вострый, губы почти детские. А ведет себя так, словно не лев, а крыса – царь зверей. Место его при бумажках весьма ответственное и многие, если не все, в большой зависимости от него. И для многих эта крыска – друг человека. Но будет о нем.
Теперь я перехожу к описанию офицеров и прапорщиков моей роты – эксплуатационной команды – куда занесла меня судьба.
Трое из них описаны мной выше, и я сразу перехожу к начальнику энергоехнического отделения, старшему лейтенанту Бондарю. Молодой сравнительно, с довольно усталым изношенным видом. Троих детей на ноги ставить не всякому под силу. Во внешнем виде его ничего примечательного нет, кроме «обиженной» выпухленной нижней губы. А в остальном - примечательный кадровый офицер. Именно этим он и выделяется среди всех офицеров команды. Именно своей заносчивостью и излишней, с точки зрения рядового состава команды, требовательностью. Про таких говорят: уставник, вкладывая в произношение свое легкое презрение к ревнителям Устава ВС СССР. Потому как многие видят, что не все склонны «приближать свою жизнь к уставу». И все прекрасно понимают, что правила жестокой игры под названьем «Армия», писанные в этих Уставах, никто уже ни в грош не ставит, и не воспринимает всерьез, и попирает, а иногда воткрытую искренне полюет на них. Особенно это заметно в таких подразделениях, как «Команда», где всем друг на друга наплевать. (Впрочем, это уже крайности, и суждения мимолетного характера, но делать вид, что этого не тоже нельзя).
Идем далее. О начальнике эксплотхнического отделения, капитане Сохане, представление Вы уже имеете. Хочу лишь добавить, что большую жалось к нему у меня вызвало то обстоятельство, что его второй младший сын был тяжело болен (по-моему, паралич ног). В бытность свою он служил в пехоте и не редко вспоминал об этом. Приходилось ему заниматься и тем, чем занимаюсь я. Среди всех офицеров команды он вызывал во мне большую симпатию, нежели к другим, потому как некоторые его суждения и мысли относительно политики, да и жизни вообще, были мне близки.
Начальник теплотехнического отделения капитан Васильев. С ним мне довелось познакомиться на второй день моего пребывания в этой части.
Я стою в строю по стойке «смирно». Уже прочитали вечернюю проверку. Жутко хочется спать. Какой-то капитан в черной куртке-робе с надвинутой на глаза по-фюрерски фуражкой сидит на табурете, закинув ногу на ногу и вальяжно опершись о спинку кровати. Он что-то нехотя объясняет. Временами неожиданно гаркает, успокаивая вдруг заговоривших в стороне. Из его слов я понимаю, что завтра в нашу (теперь уже нашу) часть приезжает какой-то генерал, а порядка в роте нет. Поэтому нужно за эту ночь провести маленькое ПХД. Затем он командует: «Первая шеренга, шаг вперед, шагом марш! Шаг назад – у кого почищены сапоги. У кого нечищены – стоят на месте! Саша, - обращается он к дежурному по роте, - Вот твои помощники на сегодня». Я по иронии судьбы оказываюсь среди этих «помощников». У меня вообще сапоги чищены, но борта подошвы заляпаны грязью. Со временем я понял, что это была никакая не ирония судьбы, а своеобразная ирония капитана Васильева. Он прекрасно знал, что в первой шеренге стоят в основном «молодые» (это из того, что «положено»), что сапоги не успевают как следует почистить именно «молодые», и что, наконец, лучше «молодого» не уберет мусор, быстрее «молодого» не вымоет пол никто. И на «молодого» не нужно кричать, давить, что-то показывать, «фазанов» будет достаточно. И по милости Васильева (не подумайте, что я держу на него какую-то обиду, это старый армейский волк, он лучше знает, как лучше) я лег спать на второй день своей службы в новой части в час ночи. И был еще счастлив тем, что мне досталась самая легкая работа, и я закончил раньше всех. И это было счастьем. Не поддельным, настоящим. Воистину: каковы условия – таково и счастье. Валяясь в грязи, просто за счастье найти лужу почище, и отмыться в мутной жиже хоть немного.
Я уже называл Васильева «старым волком» а отсюда все вытекающие эпитеты и соответствующе к нему отношение. Тертый калач, в армии ему оставалось служить каких-нибудь полгода. Единственное, что его здесь держало – это квартира. Вот тоже проблема. Всю жизнь положить под эту службу и лишь под конец её, как подачку, получить причитающуюся за все труды квартиру.
Еще описывая офицеров Мышанской учебки, я уже затрагивал больную тему раннего старения офицеров, несмотря на еще сравнительно молодой возраст. И тут предстала предо мной та же картина. Васильеву едва перевалило за сорок, а уже все лицо было изборозжено глубокими старческими морщинами, особенно в районе висков и глаз. Движения имели яркий оттенок неповоротливости, а потому все были отточены до минимальных затрат энергии и совершались в силу крайней и важной необходимости. Голос скрипучий, но по необходимости - громкий, зычный. Что греха таить, закладывал капитан Васильев на работе частенько и по-черному. Может быть, это та из основных причин его раннего захирения. В команде он относился к числу самых уважаемых, как среди офицеров и прапорщиков, так и среди солдат. Последние уважали его свято и безоговорочно, хотя бы за то, что изучил он эту армию до мельчайших подробностей, все нравы, все обычаи, все негласные законы. И сам порой диктовал свою волю, создавая свои законы, и вводя свои особые правила. Взять хотя бы случай, описанный мной выше.
Тут же плавно перейду на описание еще одного старого и уважаемого в команде человека. Командир взвода старший прапорщик Давикоза. Это тот самый земноводноподобный прапорщик, которого я встретил и описал выше, впервые зайдя в казарму моей роты. Так что внешность вы его представляете. Тут та же самая больная для меня тема раннего старения. Этот вообще выглядел 70-летним стариком, когда как, Васильеву можно было дать на 10 лет поменьше. Баловался старший прапорщик Давикоза крольчатинкой. На караульном городке имел целое подворье, благо ухаживать за ними было кому – целый взвод в его распоряжении. А пацанам только в удовольствие, только дай возможность хоть немного отключиться от этой жизни. Уважением он пользовался наивысоким. Даже замполит при всем его запанибратстве со всеми, не иначе как «Дедушка» или же по имени-отчеству не называл.
И только из уважения к нему на многое, что творилось во взводе, закрывали глаза, и взвод охраны стабильно шел впереди по всем показателям. Из месяца в месяц на всех таблицах и экранах в графе «взвод охраны» я выводил коричневой краской только «5» и «4» по всем параметрам и предметам обучения. Иначе как объяснить тот факт, что когда Давикоза уволился и на смену ему пришел прапорщик Макарчук, все обернулось в противоположную сторону. Взвод сполз в самое отстающее подразделение. Достаточно сказать, что при Давикозе никто из взвода охраны не знал, что такое наряды по роте, или же по столовой. Достаточно было того, что они через день заступали в караул. Давикоза сам знал способ наказания и без нарядов. При Макарчуке же взвод не вылезает из нарядов.
Но раз уж я коснулся этого прапорщика, тот тут же расскажу о нем поподробнее.

***

Когда еще я только приехал сюда, прапорщик Макарчук был техником в эксплоотделении. Помнится, первую запись в своем дневнике я сделал именно о нем. Ох, как я тогда невзлюбил его. Уж больно крепко он меня достал тогда. Как мне была противна эта довольная усатая «рожа», эта ехидная, умиленная улыбка, эти его кошачьи повадки просто бесили меня. А научился он им еще в ту пору, когда он служил срочную в комендатуре, охраняя заключенных. И его мягкий, деланно-ласковый голосок, похожий на его бархатные усы, тоже с той поры пошел. Особенный конфликт у меня с ним разгорелся, когда меня зачислили в штат эксплоотделения. Сохань по ту пору уходил в отпуск, а он остался за Соханя, временно исполняющим обязанности начальника отделения. По его милости, у меня в личной карточке и стоит два взыскания, помеченные этим омерзительным сокращением «ИО». Но после того как Давикоза уволился на пенсию, т. е., по-военному - в запас, а Макарчука поставили на эту должность, Бог свидетель, я забыл все те обиды, что были у меня к нему и отяжеляли душу. Их вытеснила искренняя жалость к Макрчуку. Я видел, как жестоко доставалось ему от начальства. Как не мог он поначалу еще справиться с личным составом. Начальство это бесило еще больше. И довольно мне было бросить беглый взгляд на его усталое, страдальческое лицо, как сердце мое сжималось от жалости и обиды, что ничем я не в силах облегчить участь его и как-то утешить. В отношении с солдатами прапорщик Макарчук чем-то походил на лейтенанта Бондаря. Среди офицеров и прапорщиков многие уважали его, и в первую очередь за его честность и принципиальность (конечно, в сравнительной степени с остальными). Недаром, такое важное и ответственное дело, как распределение продуктов (сухого пайка) между офицерами и прапорщиками поручили именно ему, потому как были уверенны, что он лишнего не возьмет и никого не обделит.
Ну, уж коли, я речь завел о техниках отделений, то продолжу. Но оговорюсь сразу же, не о всех, а только о самых интересных на мой взгляд соглядатая, интересующегося примечательными характерами.
Техник энергоотделения прапорщик Коламиец. Через год после моего прибытия сюда, ему дадут звание старшего прапорщика.
Сделаю здесь небольшую оговорку-разъяснение о прапорщиках вообще, о техниках отделений в конкретности и о прапорщике Коламиец в частности.
Всех прапорщиков в армии я подразделяю на две категории, а вернее, даже на три (сейчас поясню, почему я сделал такую нарочитую обмолвку, мог бы просто зачеркнуть «два» и написать «три»). К первой категории я отношу прапорщиков, которые более тяготеют к офицерским командирским качествам. Это ярко видно на примере прапорщика Макарчука. В последствии, эти прапорщики, чувствуя в себе такую склонность к командованию, получают специальное образование и становятся офицерами. Если хотите пример, то, пожалуйста: капитан Вознюк, капитан Сохань. Вторая категория прапорщиков – это люди глубоко не военной закваски. Для них главное, чтобы солдат в первую очередь работал хорошо, находясь в его подчинении, а потом уже блюл устав. И сами же живут и служат по этому принципу. Опять же не скажу, что б они уж совсем халатно относились к соблюдению устава, всех обязанностей военнослужащего. Достаточно того, что они знают в этом меру и необходимую обязательность. Работы они ставят выше службы. Прапорщики же третьей категории совмещают в себе и хорошие командирские качества и, в то же время, они являются высококлассными мастерами в своей воинской специальности. Прапорщики третьей категории особы, и пользуются большим уважением как среди начальства, так и среди солдат.
Прапорщика Коломиеца я как раз и отношу к этой третьей категории прапорщиков.
Прошу читателя запомнить мою классификацию, т. к. далее я буду часто прибегать к ней, рассказывая о других прапорщиках.
Итак, прапорщик Коломиец обычный деревенский хохол, трудяга и спец по электрическим делам. Во мне он ассоциируется с круглым житным из белого хлеба лучистым колобом, которые матушка моя печет по выходным или по праздникам (черт возьми, как давно я их не вкушал, аж сглотнулось!). Весь пузатенький, толстощекий, нос бобышечкой, уши самоварные, а как улыбнется – губки бантиком соберет, от лица словно солнечное излучение струится.
Еще об одном технике энергоотделения мне хочется рассказать. Прапорщик Калиниченко. Через год после моего прибытия сюда, как и прапорщику Коломиец дадут «старшего прапорщика». Этого человека я считаю глубоко несчастным человеком, т. к. дожив до сорока лет он так и не нашел себе спутницу жизни, не смог (а может и не захотел) жениться. Именно от этого, как мне думается, его сухое и худощавое лицо избороздили глубокие морщины. Движения и жесты его хоть и были мягкими и деликатными, но это была какая-то назойливая мягкость, давящая до кости. Все в нем говорило о его порядочности и культуре. Становилось немного обидно за него: сколько женщин берут себе в мужья распущенных душой и телом мужчин, а здесь такое богатство пропадает ни за грош. Как трудяга и как командир он тоже был отменный, т. е. его можно с полным правом отнести к третьей категории. Взять, к примеру, один такой факт. На первом КПП есть ворота, которые что бы машина въехала или заехала, нужно постоянно выбегать на улицу открывать. Так прапорщик Калиниченко сделал следующее: нашел где-то старый компрессор, переделал его слегка, починил основательно, установил вместе с пультом в помещении КПП, к воротам приделал цилиндры с рычагами, от них провел шланги к компрессору, залил масла. И теперь, чтобы открыть или закрыть ворота, стоит только повернуть рычаг и нажать на кнопку! И ведь никто его не заставлял, никто не просил, не умолял. Все сам, без чьей-либо помощи, по собственной инициативе. Что еще можно про такого человека сказать? Уважать его всем сердцем.
Прежде чем перейти к следующему персонажу моих записок, я опять же позволю сделать себе маленькую оговорку. (Читатель видимо уже приметил, что уж очень я люблю делать эти оговорки. Просто не хочу, чтобы что-то осталось непонятным, необъясненным, и вызывающим вопросы.) Вы заметили (наверняка заметили, если нет, то не лишним будет обратить Ваше внимание на это), что я всех называю исключительно по фамилии. Но это не значит, упаси Боже, что я отношусь неуважительно к старшим по званию, да и по возрасту тоже. И это не значит, что я не знаю, как зовут того или иного офицера или прапорщика по имени-отчеству. Знаю, конечно, знаю, но все дело в том, что в армии не принято обращаться друг к другу по имени-отчеству (это, конечно же, по официальному статусу, обращаются, почему же из уважительного отношения друг к другу офицеры и прапорщики между собой, мы же исключительно: «Товарищ прапорщик…», «Товарищ старший лейтенант…») Потому-то не шибко и пестрят в моих записках имена и отчества. А мне хотелось бы, чтобы и книга моя имела дух исключительно армейский, казарменный. Не знаю, правда, как мне удается, не мне судить. Впрочем, если честно признаться, после всей этой казарменной грязи тянет к высоким словам, даже, если хотите, к высокопарным. Так уж человек устроен, чем глубже его окунают в грязь и обливают дерьмом, тем светлее становятся его мечты и желания. Но опять же готов оговориться: не у всех. Кто привыкает к грязи, тот и мечтает о том, чтобы поплавать в более чистой луже. Внимательный читатель видимо понял, кого я имею ввиду.
Не буду пока больше докучать своими вольными мыслеизлияниями. Перехожу к техникам эксплотехнического отделения.
Прапорщик Мороз. Когда я приехал в часть, он только-только передал комсомольские дела прапорщику Попову (тому самому мальчишечке) и потому ходил веселый и задорный. Несмотря на громоздкую амбарность своего тела летал по воздуху, как пушинка. Улыбался, шутил. Какой груз с плеч упал! И самое, может быть главное – с каким человеком не надо больше в одном кабинете сидеть! (Это про майора Хоменко). Но зато, сдружившись с ним за прошедший год секретарствования, сваськовавшись, хорошее его расположение оставить при себе. Уже тогда я начал пристально приглядываться к этой незнакомой мне еще натуре, которая то смеялась, то шутила, то заламывала кому-то руки, то вдруг преображалась в грозного начальника, то в страстного борца за справедливость, то в уставника, то в шалопая, то в запанибрата. Все это походило на большие клоунские маски, которые он менял так быстро и так часто, что не успеваешь замечать, в какой он момент это делает.
Сначала я попытался проникнуть в его натуру через его большой облик. Шкафообразная станина тела. Если на шкаф поставить тумбочку, то это живо чем-то напомнит мне его голову. Толстые щеки. Мясистый с ямочкой подбородок. Шикарные густые и рыжие усищи – предмет его несомненной гордости. Узкий лоб. Укороченный затылок. И, наконец, глаза, а вернее – глазенки. Через них-то я и проник в сущность его натуры. Они мне рассказали о многом. Может быть, я слишком хватану, сказав, что у Сталина были точно такие же глазенки, как и у Мороза (а вернее наоборот). Но мне почему-то именно так и подумалось, когда они снял свои очки с сильными затемненными линзами и зыркнул близоруким щурливым взглядом в пространство так, словно пытался им убить кого-то. И тут пришла на ум расхожая фраза: глаза – зеркало души. К Морозу это относилось в полной мере. Ибо какие бы маски и личины он на себя не напяливал, все равно в каждой маске были две дырочки для глаз, две прорези, сквозь которые и проступало его истинное лицо. И виделась мне в этих темно-рыжих глазенках, бегающих беспрестанно по своей оси, какая-то сумасшедшая жадность, ненасытность до всего, что соотносимо с понятием «соблазны дьявола». Сюда и власть, и беспутные связи, и деньги, все-все, что развращает душу, что рождает и взращивает человеческие пороки.
Может быть, я слишком обобщаю, и у того прапорщика в душе не так прискорбно, как мне кажется. Но уж слишком велика у меня обида на этого прапорщика. И нервов мне жаль своих и трудов. Ведь именно он украл у меня первую часть моих дневниковых записей. И не даром среди всех прапорщиков именно ему уделено немало страниц в моем дневнике. Ибо все то зло, что сидит в нем и копошится, как червь в яблоке, достойно детального изучения и описания, дабы подобные ему посмотрели на себя со стороны и ужаснулись.

***

Следующий техник эксплоотделения, прапорщик Панасенко. Замполит Хоменко окрестил его «вечным студентом» и многие из солдат, невзлюбившие его, всякий раз вешали на него этот «крест», стоило Панасенко в очередной раз дать спуск своим нервам. А нервы у него изрядно поизносились: семья живет в неудобстве, две дочки растут – их поднимать на ноги надо, 12 лет не может закончить институт, скачет с факультета на факультет, откуда и пошло «крещение». А что бы в армии сохранить нервы в целостности, нужно быть таким толстокожим и непробиваемым, настолько притупеть к боли (как физической, но более всего, конечно, душевной), чтобы совершенно не чувствовать как тебя унижают, как об тебя вытирают ноги и мочатся на тебя, как поносят тебя всеми матерями и органами. У Панасенко нервы аж ходуном ходили желваками на кончиках его выпяченных скул, пеплом тлели в его серых и угрюмых глазах, судорогами колотились в его резких, дерганых движениях, которые он делал, прежде чем подумать. Но это все чувства и эмоции, описанные такими же чувствами и эмоциями. Как работник он был весьма токовый мужик, т. е. - мужик с головой. Но, опять же, все извилины его имели одностороннее движение мысли, и несясь по сугубой прямой в сторону работы, работы и работы, долга, долга и долга. Никто не говорит, что это плохо. Наоборот. Но если кроме этого ничего больше нет в голове, то уж извините, разве можно так. Так не должно быть. А еще я заметил, что он редко улыбается, а это, по-моему, говорит о многом. А если, случалось, улыбался, то делался страшным и жалким вдвойне.
А теперь расскажу про прапорщиков Гринчуков, братьев Василии и Иване. Василий – старший, Иван – младший. Начнем по старшинству. Чем-то смахивает на пожилого дядю Степу, с глубокими бороздами морщин на вытянутом сухощавом лице. Говор глухой, украинский, но почему-то через северное «о». Поближе я узнал его, когда довелось разговориться с ним. Он остался ответственным. Все ответственные забирались ко мне в канцелярию (до 18.00 вечера – это была канцелярия майора Хоменко, а после 18.00 часов поступала в полное мое распоряжение).
Здесь же оказался и Миша Буканаев. Младший сержант, приехавший в эту часть чуть пораньше меня из учебки города Котовска, что под Одессой. Разговор завязался с якобы готовящегося в МО СССР о сокращении срока службы военнослужащим срочной службы.
 - Сколько себя помню, - махнул рукой прапорщик Гринчук Василий, - все годы эти байки ходят, что будут срок службы сокращать и прочее. Это какой-то «дед» чарку (выпил) и думает: чем бы удивить. Ага! Дай-ка я им «пулю» пущу. А молодые уши развесили. И пошло-поехало, - вдруг ни с того ни с сего переключился на другую тему, - я бы все нахрен отсюда убрал. Я вам так скажу: (Зачем) вы здесь нужны? Сами мучаетесь зазря и других мучите. Вот только скажите: для чего нам нужен этот узел связи? Чтобы передавать сигнал. Так? Так чтобы он прошел, вот это нужно?, - он показал на «План проведения мероприятий в Ленинской комнате», сочиненный мной «от фонаря» 10 минут назад, - вот это нужно? – он показал на объявление о партийном собрании, - Вот это? Вот это? – он развернувшись махнул рукой в сторону карты СССР и карты мира, - Ты здесь нужен? – уже ко мне обратился он, - Нет! – сказал, словно отрубил. – Да будь моя воля, я бы сделал вот как. Всех солдат отсюда к черту. Оставил бы только насосную, само сооружение. Набрать гражданских баб. Дать им по 300 рублей. А вы вдумайтесь в то, что государство на ваше месячное содержание тратит 700 рублей. Потом набрать человек 20 опытных слесарей на ремонт техники. Одного поставить на фекалку, чтобы очищало и перерабатывало все то говно, что идет с сооружения, - с тоном мечтательности. – Сижу я, к примеру, дома. Звонит телефон. «Василий (туды тебе) в рот, у тебя техника сломалась!» Я – на мотоцикл. Приехал. Все устранил. Доложил. И неси они дежурство дальше. А это вы посмотрите сколько денег грохает государство на всю эту армию, на этих дармоедов-генералов. А какому генералу охота терять свое место? Герасимову?, - Генерал-майор Герасимов – начальник штаба армии, - Терять своего адъютанта, водителя, телефон, машину, оклад?
Миша:
 - Он приезжал на проверку. Тревога была. Я, помню, закачивал воду в бассейн для того, чтобы этот Герасимов в сауне мылся.
Я:
- И это такая система, что хрен кто что поперек скажет, только между собой пошушукаются!...
Гринчук, выслушав с пониманием:
- А меня задело еще вот что. Я вот тебе (т. е. мне значит – А. К.), не стыдясь, могу сказать, что таких рук, - он обнажил свои рабочие, мозолистые, избитые ладони, - в части больше нет. А я должен выслушивать от этой штабной крысы поганые слова! Ну, как же не обидно? Я к Букрееву подошел с откровенным разговором. Так и так, говорю, товарищ подполковник, а после нашей беседы что будет – террор или что? «Да что ты, что ты, какой террор?!» Ну, вот тебе, пожалуйста. Сегодня все убедились, - он махнул рукой в сторону окна, давая понять, что он имеет ввиду сегодняшний строевой смотр, - Сегодня Дима Панасенко… Два дня парень не спал, работал. Вкалывал. Вот такие вот железяки ворочал! Сегодня стоит на плацу весь аж желтый, морда осунувшаяся. Идет строевым, его аж всего, бедного, шатает. Ну-ка, не поспи ночь целую! А этот Попов, - на лице вспыхнула гримаса отвращения, - Это не ПопОв, а ПОпов натуральный! Еще и смеется, похихикивает. Я к нему подошел и говорю, мол, так и так, (зачем) Вы смеетесь, товарищ майор? Человек двое суток не спал и еще должен вам тут ходить строевой. Да она ему (на хрен) не вперлась! А он сразу руками замахал: да я!.. да Вас!.. да Вы!.. Да (на черта) ты махаешь своими ручонками, - обратился он с негодованием в сторону дверей, словно там стоял и размахивал руками подобно позировавшему Кисе Воробьянинову, майор Попов. И словно аукнулась на этот посыл презрения. Дверь тут же открылась. Мы с Мишей невольно резко с затаенным испугом обернулись. Словно до этого майор Попов стоял под дверью и только ждал удобного момента, чтобы войти и этот момент настал. Но дверь открылась, и вместо него в канцелярию заглянул дневальный:
 - Товарищ прапорщик, там Вас по громкой вызывают.
Разговор оборван на самом интересном моменте. Впрочем, достаточно и сказанного, чтобы определить, кто такой прапорщик Гринчук Василий, и что он собой представляет как человек, рассуждающий и пытающийся делать выводы.
Но если Василий-старший являет собой уравновешенного армейского радикала, то Иван – младший представляет из себя крайне левого радикала с замашками на суровые и жестокие методы.
Вначале несколько слов о внешности, а потом по существу вопроса.
Ростом в брата. Видать у них вся семья такая. И на правах младшего выглядит значительно моложе и характером забияшнее. В отличие от старшего, на лицо полный, даже упитанный. Усатый. Фискатый. Ко мне, а вернее, когда среди прапорщиков и офицеров пронесся слух, что я пишу о них книгу, то к моей книге он отнесся с большим понимание. И ему единственному я решился дать ему почитать. К сожалению, наш разговор, что я записал в первой книге дневника, бесследно исчез и я вряд ли могу что-то вспомнить из того разговора, но смею вас уверить, что рассказал бы о многом из его противоречивого характера. Думаю, что приведенный ниже случай, рассказанный самим Иваном Гринчуком, даст вам некоторые представления о нем.
- Был на котельной один дембель. Мне даже не хочется вспоминать сейчас его фамилию. Подошел он как-то ко мне в мастерскую и говорит: «Товарищ прапорщик, дембель горит. Помогите мне там выточить одну деталь». Черт с тобой, думаю, я тебе помогу. Прошло некоторое время. Я решил, дай, думаю, проверю, как она помнит добро. Взял пустое ведро. Накрыл его фанеркой и говорю ему: «Если тебе не трудно, отнеси это – показываю на ведро, а сам не говорю, что оно пустое, - туда-то – туда-то, а то мне некогда». «Да что Вы, товарищ прапорщик, мне сейчас некогда!.. Да что Вы молодого нашли!..» Так вот, говорю, как ты помнишь добро, - фанерку убрал, - Ведро-то, говорю, пустое. Я тебя на понт взял. Значит, ты мне не захотел помочь. А вспомни, как ты плакался у меня в мастерской!...
Выводы, я думаю, читатель мой сделает сам.
А я тем временем перейду к техникам теплоотделения. Прапорщик Богуцкий. Через год он станет старшим прапорщиком. Его с полным правом можно отнести ко второй категории. И опять уже в который раз есть повод посожалеть об украденных дневниковых записях. Сам он росточка не великого. Щупленький, но жилистый. Такие в работе жилы тянут до последнего. Губы узкие, собранные в сосредоточенный задумчивый пучочек. Нос вострый. А глаза просто бесподобны. Как у монаха великомученика. Глядя в них, я вижу, я чувствую, я представляю чего, и сколько довелось пережить этому человеку в его жизни и судьбе, которая редко радовала его удовольствиями и комфортом. Чистота его голубых, почти небесных газ, была омрачена светло-коричневыми крапинками, указывающими на явное нездоровье внутри организма. Улыбка его поражала меня еще больше. Ему удалось, прожив, уже почитай, больше жизни (дай Бог ему здоровья на сто лет), сохранить ту непосредственно-чистую, детскую улыбку, что обезоруживает всякую злобу, что сильнее всех окриков и угроз. И не один я так думаю, все так говорят, что на этом прапорщике, почитай, вся котельная держится. Это конечно, что касается работы, а за службу со второй категории спроса почти нет. В конце концов, все в армии упирается а работу, в труд до самоизнурения и другругаизнеможения.
О втором технике теплоотделения уже таких слов я сказать не могу. И ко второй категории его с трудом можно отнести – уж больно ленив и тяжел на подъем, и на третью категорию он тоже не тянет – мало кто всерьез воспринимает его командирские замашки, о первой я и не заикаюсь. Прапорщик Врублевский. Не хочется, конечно, говорить о нем что-либо плохое и недоброжелательное, то добро, что он для меня порой делал, здорово выручало меня. Но постараюсь быть объективным. Хотя в моем занятьи, по-моему, это самое сложное и почти невыполнимое. Лоснящееся от улыбки и хорошего расположения духа лицо. Округлый зад и животик, как и подобает любому уважающему себя прапорщику. Для него работа не волк – в лес не убежит. Но грех было бы обзывать его законченным лентяем. Работать он может и умеет на славу. И если надо, то значит, надо. Идет и делает. Но зазря на рожон не лезет и жилы свои попусту не рвет. Как и подобает истинному советскому прапорщику. С одной стороны посмотреть - оно и верно. Что жилы зря рвать, если все вылетает в трубу и никому не нужно. Ну, котельная, допустим, канализация, это же все жизненно важно. Это необходимо. Только это и спасает от безделья.
За Врублевским я заметил очень существенное исключение в отличие от большинства – он выглядит довольно молодым, несмотря на то, что осталось ему до дембеля служить уже меньше четырех лет, т. е. выглядит соответственно своим годам, не больше и не меньше. То бишь, «исполнять до конца священный долг по защите завоеваний социализма», нарываться ни за грош, это не для прапорщика Врублевского. Поработал без напряга, после обеда поспал сладко и домой – фьють. А что еще нужно для спокойной размеренной жизни? Вот в этом вся и соль. С этого все и начинается.
Еще один прапорщик из теплоотделения – Маковский. Он отвечал за Камаз, что подвозил на котельную мазут, который подавался в качестве горючего на котлы. Но только в советской Армии прапорщик, который отвечает за мазутовоз, отвечает за внештатный оркестр. Т. е., надо так понимать, что основное его занятие – это оркестр, а побочное чтобы он не слонялся от безделья, подобно многим прапорщикам, по части, когда оркестр расформировывают, т. е., отпадает в нем надобность, ему отдали под ответственность мазутовозку.
По комплекции он самый обычный прапорщик, а вот на лице я остановлюсь подробно. Как и у всякого трубача со стажем, губы у него толстые, словно опухшие. Глаза, расположенные под «страдальческим» углом относительно переносицы, с полуприкрытыми веками, выражают неподдельную грусть. Если бы я был художником и захотел воплотить грусть в какой-то конкретный человеческий образ, то вырисовывая самую важную в этом образе деталь – глаза, я невольно бы обращался памятью к глазам прапорщика Маковия.
О следующем прапорщике мне хочется сказать особо, поскольку симпатичен он мне, скажем так, не глупостью, а слабоумием, а чтобы совсем не обидно было – недалекостью ума. Начальник пожарного расчета прапорщик Маларчук. Он одновременно являлся и комендантом штаба. Этим своим поручением он гордился особо, как-никак подле короля местечко, и можно когда-никогда его именем и силой прикрыться. Для замполита Хоменко он «Миша-молдаванин». Он по национальности действительно принадлежал к этой отменновинодельной нации. Но, надо понимать, Хоменко вкладывал в эти слова определенный смысл и подтекст, в очередной раз играя на публику и как бы подчеркивая всеобщее устоявшееся мнение о всех молдаванах в целом. А что это за мнение – объяснять нет смысла, просто я-то с ним не согласен и потому марать бумагу не буду. Но персона прапорщика Маларчука всех только утверждала, укрепляла в справедливости этого мнения. Говорят, когда-то она был стройным и красивым, как и все молдаване, вскормленные самой, быть может, плодородной землей на свете, вспоенные самым лучшим, это уж точно, вином в мире. Но стоило ему стать прапорщиком и жениться на поварихе, и от беспрестанного безделья и переедания живот у него превратился в пузо, а лицо – в харю. Многие, глядя на его разбухшую, как хлебный мякиш на молоке фигуру, цедили сквозь зубы и презрительный прищур глаз: «Рязанская баба». Главное здесь, конечно, слово не «рязанская», можно было с таким же успехом сказать «калужская», «северная» или же «пскопская», но так уж действует на всех нас устоявшееся мнение. (Нет ничего страшнее в человеческих отношениях власти стереотипа). А главное слово здесь, конечно же «баба». Ожиревшая деспотичная баба, которая уже поучает удовольствие от того хамства, которое она в себе всякий раз обнаруживает и которое прет из нее, как вонь из помойной ямы.
Кстати, чисто человеческое наблюдение – изо рта у него действительно воняет все время какой-то гнилью, и отчего разговаривать с ним на близком расстоянии становится неприятно вдвойне. А почему с ним вообще неприятно разговаривать, так это потому, что все время испытываешь слизкое ощущение от взгляда его маленьких медузных глаз, а из зацикленного сознания, пройдя сквозь заплывшие жиром связки, сыплются какие-то только одному ему понятные шутки, шуточи, шутёнки. Издали, если смотреть на то, как он по-медвежачьи догоняет свое пузо, он кажется милым и смешным. Вблизи, видя его блюдца-щеки, скрюченный до неестественного безобразия нос, плоский лоб и совершенно бездушные глаза, он уже кажется олицетворением всеобщей, общечеловеческой бездуховности, безразличия и равнодушия, что властно и густо распустили свои щупальца в наше время смутное по всей земле, издерганной распрями, истерзанной враждой да пересудами, по всему роду человеческому, что подобен человеку с гнилыми кровоточащими членами, в которых на его же глазах копошатся черви, а он стонет, криками кричит, но поделать ничего не может. Мечется из стороны в сторону, по ветру руками машет, из воды в огонь прыгает, и только тем вернее себя губит, а червям хоть бы хны.
И закончит мою галерею «видных» прапорщиков эксплокоманды старшина – прапорщик Иващук. Личность довольно приметная, и не только у нас в части, но и в штабе армии, т. к. генерал-майор Герасимов, его большой друг, вместе служили срочную, вместе бухали, вместе баб тискали. А приметность его проявляется во многом. Ну, начнем, хотя бы с голоса. Любитель но вдруг ни с того ни с сего запеть какую-нибудь народную или же популярную песню. Да так зычно, так громко, так раскатисто, что кругом все аж вздрагивают и оглядываются: кто же это динамик на полную мощность включил. А это прапорщик Иващук песню загорланил. Идет довольный, улыбается, голова, что пареная свекла, а на раскаленном противне рожи, только белки глаз, да эмаль зубов белеет. А еще любит он здороваться громко, да так, что поздоровался он на одном конце части, а на другом слышно. Гаркнет: «Здравия-а желаю, товарищ майор!» А тому только улыбнуться остается, больше нечего, хоть и хотел он перед этим отругать его изрядно, да тут же охота пропала. И потому, смею вас уверить, что это не просто шутка какая пустяшная, али веселость бесшабашная, - это искусство особое армейского подмазона. Почему мы, пытаясь, к примеру, изобразить подлизу, мурлыканье из себя давим. А ведь можно и так: глазищи по 6 копеек и – гав! Гав! Оно и смешно, и сразу не смекнешь в чем дело. А в хитрости и изворотливости Иващуку не откажешь. Это, подобно капитану Васильеву, тертый калач, старый волчара, которого на мякине не проведешь, он сам тебя вокруг пальца обведет, что и не заметишь. А старшине по-другому и нельзя никак, вся номенклатура подбита и на черный день кое-что лежит, и на белый день, но то уже дома в сарайчике, али в домишке у кого-нибудь из генералов на даче. И если по какому-то списку что-то не бьет, то у такого старшины, стоит ему только отлучиться на полчасика, сразу же все бьет и даже перебивает. Как-то Хоменко очень в точку пошутил. Мне нужно было придумать какую-то безобидную аннотацию под фотографией, на которой изображает строй солдат и Иващук, проводящий осмотр внешнего вида. Так Хоменко и говорит: «Напиши – «Прапорщик Иващук в перерыве между строительством дач генералам и (насилованием) местных баб, занимается личным составом».
Точней и не придумаешь.
А теперь я расскажу о двух офицерах, что прибыли нашу часть и были зачислены в наше подразделение уже после моего здесь пребывания.
За несколько дней до Нового года у нас появился новый инженер подразделения майор Мельничук. Для майора он мне показался слишком уж молодым и здоровым. В первый раз, как только я его увидал, он мне запомнился грудастым, плечастым и насупившимся быком, который оглядываясь всем корпусом мационого тела и выпотенной головой, похожей на большой кулак, готовый вот-вот ударить, по сторонам в поисках чего-нибудь красного и возбуждающего и ему неудобного и неприятного.
Изподлобный суровый взгляд, нос картофелиной, полуженская походка с отмахом руки немного в сторону; ноющий, взбалмошный временами голосок, быстрая забывчивость на события и лица, большая претензия и закос под требовательного и резкого командира, непрощающего даже самую малость и видящего тебя насквозь, все это живет в майоре Мельничуке и по сей день, живет и припевает, плодится и размножается в каждой новой выходке, жесте, движении, слове.
Еще один офицер – капитан Камкин. Его перевели в нашу часть из соседней дивизии, где он был командиром целой войсковой части (правда, надо полагать не очень уж большой), которая занималась охраной и обороной секретного объекта. И в одну прекрасную ночь (ночи на Украине тоже прекрасные, как и дни, звездные, просторные), один солдат застрелил другого солдата своего товарища из автомата при возвращении с поста караула. И Камкин попал к нам. Сам он из себя вида незатейливого, не шибко впечатлительного, но уж крайне оттолкнуло меня его лицо. Злое оно какое-то, особенно при разговоре, когда кого-то ругает. И даже не то что злое, а злобное какое-то, бешенное. А разговор совершенно непутевый – скороговорный, захлебывающийся, словно из воздуха слова с мясом вырывает и стремится поскорей, почти не пережевывая, проглотить.
Для начала ему доверили теплоотделение. Но под конец он сам начал от дембелей котельных бегать. И не прошло и двух месяцев, как он не выдержал (тогда гримаса бешенного ожесточения не сходила с его лица и он вскипал от любой незначительной малости) и его сняли с должности начальника теплоотделения и поставили диспетчером на боевое дежурство. И он опять повеселел, пообжирел, с охотой пожимал руку и был доволен всем на свете. И закончит эту затянувшуюся главу с описанием офицеров и прапорщиков, моих командиров и начальников майор Сазонов. Замполит телеграфного центра, а в бывшем до майора Хоменко замполит эксплокоманды. Жирный, пузатый бурдюк с поросячьим рыльцем вместо лица, с заплывшими жиром глазами, с густой седой шевелюрой без тени залысины, и с запанибратскими и всезнайными повадками едкого шутника, умудренного житейским опытом.
С ним я познакомился случайно и как-то сразу сблизился. А вернее, это он меня к себе приблизил, а я, не сопротивляясь, приблизился. Он позволял мне шутить с ним как со старшим братом, прощающим едкие пакости маленького шалунишки. Скажу без стеснения и без тени гордости, он, быть может, видел во мне больше чем солдата, читающего книжки и пишущего стихи и воспоминания об армии. Об этом я, почему не знаю, поделился с ним в первую же нашу встречу. Я даже решился дать ему их почитать, но со временем стал жалеть о таком необдуманном шаге, потому как после прочтения первой тетрадки моих мышанских воспоминании, не иначе как «Нос», он меня больше не называл. И добавлял: «Коврюжных из Коряжмы.» Иногда просто мельком увидит меня и скажет: «Шура Балаганов, пилите гири!» или «Эх, Шура, Шура! Как посмотришь на тебя, так жалко становится, а потом подумаешь – так тебе и надо!..» Хоть это была и шутка, но в ней была и своя правда. Ему, может быть, в глубине его изболтавшейся души, было действительно меня жалко. Иначе стал бы он вести со мной такие откровенные замполитские беседы, как, например, вот эта.
Захожу в его канцелярию. Лежит на кровати в спортивном костюме, читает журнал.
 - Вот, пришел.
 - А, заходи, заходи. Садись. Ну, как там атмосфера в эксплокоманде?
 - Как обычно – пыльная.
 -Ну то, что там пыль да грязь всегда – это понятно. Как там начальнички ваши поживают?
 - Да как поживают… Все по-старому. Хоменко опять улизнул от проверки, - а в ту пору как раз в части проверка была, - Больничный себе какой-то сочинил.
 - Ну от (тумаков) ему все равно не уйти. Рано или поздно…
 - Все по-прежнему плюют на команду, а она ни на кого не обращает внимания. Да какой Возник – командир? Это просто работяга, простой отличный советский работяга.
- Да нет, почему же… Вознюк может быть командиром, только ему надо поменьше слушать свою прапорню, которая ни хрена делать не хочет, а только заявляет о себе.
 -Ну почему же «ни хрена»? Вот у меня на днях был обстоятельный разговор с одним прапорщиком. Он толково говорил на счет того, чтобы он изменил конкретно у нас на «Бутоне».
 - А что это за прапорщик?
 - Да это не суть важно, товарищ майор.
 - Ну ты скажи, ведь ничего не будет.
 - Прапорщик Гринчук.
 - Василий или Иван?
 - А я точно не знаю…
 - Ну у Василия лицо такое полное и фиксы золотые, а у Ивана – такое вытянутое
 - Значит Иван.
 - Э-хе-хе-хе, - засмеялся,- Кто бы это говорил! А говорить он умеет толково. Они оба брата балаболы хорошие. Да только вот делать ни хрена не хотят.
 - Как так не хотят!..
 - Да твой Иван даже пальцем не пошевелит. А если и шевелит, то только когда трансформаторы надо собрать да разобрать. А так он только антенны телевизионные на продажу клепает. Вот и вся его работа. Ты бы посмотрел, сколько они уже повывезли. Сейчас только ходят и на трубу из котельной поглядывают: как бы её распилить да по частям вывезти. Ты думаешь, из-за чего они в прапорщики пошли?
 - Из-за чего?
Да что бы поскорее в Виннице квартиру получить, да денег задарма нагрести.
 - Системой можно оправдать и ей же самой обвинить.
 - Ну да. Им же самим работать ни хрена не охота. Если что надо – схватил молодого солдатика или кого другого – и пусть делает. Ты знаешь, какая у прапорщиков «дедовщина» процветает.
 - «Дедовщина»? – искренне удивляюсь я.
 - Да. А что бы ты думал?! Им ведь доставляет удовольствие поиздеваться над солдатами. А у Ивана два сына скоро в армию пойдут. Ведь он кому другому глотку перегрызет за сыночка своего. А над другими, значит, можно.
- Товарищ майор, вот теперешние «деды» говорят, что раньше «дедовщина» в команде была ой-ёй-ёй какая. А теперь, мол, все спало, все не то…
 - Да знаешь что, Сашок, смотря что называть «дедовщиной». Ведь кто такой «дед», или будем его называть «старослужащий». Это солдат, у которого есть опыт службы. И он передает этот опыт вот этому молодому, который вертит башкой, хлопает ушами и ничего еще не может понять.
 - Но я не ту «дедовщину» имею ввиду.
 - Ну, я тебя понял сразу. Ты знаешь, все эти «дедовские» припашки на работу или еще куда, они уже как-то от человека самого зависят.
 - Но Вы согласны с тем, что сейчас везде «дедовщина» отходит, вместе со своими какими-то традициями.
 - Да, да. Это уже, конечно, отходит. Но отходит она не в силу того, что с ней стали как-то активно бороться. А «дедовщина» - это как поношенная рубаха, которая уже не нужна. Она износилась и ее надо просто снять. Но на место дедовщины придет что-то новое. Это непременно. Сейчас уже проклевываются эти первые ростки, сейчас идет как раз зарождение вот этого нового. Вот эти все взаимоотношения на национальной почве, это землячество…
 - То есть опять получается «слепок общества»?..
 - А как же! А как же ты думал? Армия и общество – это две вещи неотделимые. Вот я расскажу тебе такой случай. Когда я был замполитом части, это было 10 лет назад. Нам в дивизион привезли очень большую партию чеченцев. Ну, представь себе картину: на 400 с лишним человек – 200 с лишним чеченцев. Ну, они скучковались и стали жить по своим национальным законам. А у них, видать, нация такая – они все гомосексуалисты. То есть по их обычаям они до свадьбы не должны иметь с девушками связей и вообще не должны даже близко видеть своей невесты. Ну, вот они и решили оторваться. Через полгода они у нас окрепли, обжились и пошли всех насиловать в задницу. Был у меня такой солдат Вася. Так у него постоянно – все на зарядку, а Вася больной, живот болит. Постоянно. Ну, отправили мы Васю в госпиталь. Там у него живот перестал болеть. Вроде все нормально. Приехал в часть и на третий же день у него опять живот заболел. Эти чечены, видать видят, что парень слабенький. Они его - раз – в каптерку и пустили десять человек по кругу. У них это, понимаешь, не считается, как у нас – плохим, позорным. У них наоборот – это считается за мужское достоинство – отпетушить русского. А, помню, когда их споймали на живом, они и после этого продолжали, но уже не так много. Все просили у меня: «Разрэшите, ми ишака привэзем». И нашли на скотном дворе кобылу. И давай кобылу пороть. Так та уже, когда их завидит, сразу на землю начинает, бедная, падать. До того они её… Так что видишь, Сашок, неизвестно, что придет на смену этой дедовщине.

***
С Соханем наедине:
 - Почему Вы так злы на меня, товарищ капитан?
 - Тебе сказать?
 - Ну, конечно.
 - Да потому что ты на голову выше всех их, а подражаешь им.

***
Сохань, Хоменко и Камкин в канцелярии, курят, обсуждают проверку:
 - Стоят три полковника, три начальника службы и перетыкивают друг на друга пальцами: это твое,.. нет, это твое!.. это твое… Степанов смотрел – смотрел:
 - Да, так вашу мать, вы разберетесь, или нет?!.. Начали считать. А давайте все железом покроем. Посчитали. Значит, если 1 мм толщина, то это получается 30 тонн. А где же взять? Раз – сразу чесать затылки. Потом цемента. Если это 1 куб, да плюс это, да залить, это получается, в общем, полкульмана.
Хоменко:
- Да это надо кульман целый, что б на дачи, да на все хватило.
Камкин:
 - Да они на дачи себе уже присчитали.
Хоменко:
 - И что самое интересное, епта, что на дачи им все доставляют без задержек, а здесь, епта, пока проканителятся…

***
Эту главу я бы озаглавил как «Рядовой случай из жизни замполита подразделения, или метод работы и воздействия по-хоменковки».
Азиаты из теплоотделения чем-то очень рассердили моего начальника майора Хоменко. Дошло дело до того, что он разгромил все их нычки и все самое существенное собрал у себя в канцелярии. И начал вызывать по одному. Хоменко махнул головой на кучу вошедшему азиату:
 - Где тут твой альбом?
 - Вот, этот.
 - Давай сюда, - тот покорно положил на стол перед Хоменко увесистую плиту из пролакированных и разрисованных листов картона, - Поему хранится, где не положено?
 - А там где не положено… - начал было что-то робко мямлить азиат.
 - Где твои вещи?
Азиат послушно кинулся к куче.
 - Вот это, еще вот это.
- Так, хорошо. Карандаши где взял? – Хоменко спрашивал, с любопытством и с улыбкой на лице разглядывал альбом, что-то вырывая из него, на что-то обращая внимание стоявшего рядом капитана Васильева.
 - В магазине.
 - Держи, - Хоменко вырвал кальку и протянул Азиату, - почему журналы режешь?
 - Да… там… у старшины…
 - Так, где должны храниться альбомы? – Хоменко оторвался от альбома и в упор взглянул на смущенные восточные черты.
 - Так… как там в каптерке сделать?...
 - Не (ври), каптер постоянно в роте. Бери. Ту бабу тоже забери. Ну, если не умеешь рисовать, так (зачем) же это делать. Ну и дурачок же ты. Это кто такие?
 - Мама, папа, сестра… семья.
 - Ну, а че же ты такой маленький?
 - Да это…
 - Вот это кто?
 - Сестра.
 - А это?
 - Тоже.
 - Замужем?
 - Да.
 - А ты кого е…?
 - Да нет еще…
 - А это что за дети?
 - Да это братья.
 - А этой сколько лет?
 - Двадцать три.
 - А девочке сколько? Пятнадцать лет?
 - Нэт, двадцать.
 - А это вот ты – лопоухий?
Смеются все.
 - Да, мало они тебя в детстве (драли). Ну, на твои вещи, забирай.
 - А альбом?
 - Фотоаппарат, Увеличитель.
 - Ну, ладно, вечером принесу.
 - Ничего подобного! – резко повышает голос, - Я че здесь до вечера буду сидеть?! Ладно, иди. Давай Хасанова.
После небольшой паузы, Васильев:
 - Чей остался?
 - Хасанова, - презрительно, - Долбоебы!.. Всходит Хасанов.
 - Разрешите.
 - Твой? – Хоменко показывает на альбом.
 - Мой.
 - Тряпка твой? – передразнивает Хоменко.
 - Нет, не моё.
Вырывая кальки:
 - Почему у тебя хранится альбом там, где не положено?
 - Я там делал.
 - Под одеялом делал? – с внутренней издевкой.
 - Нет, там.
 - Ну, ни (фига) себе! – Хоменко с особой яростью и треском вырывает какой-то лист, - Хасанов, прошлый раз ты что мне обещал? А? Ух, ни хера себе! – вырывает фотографию.
Присутствующий здесь же прапорщик Попов услужливо вставляет:
 - Так вот кто фотографии со стендов отрывает.
 - Так, где фотоувеличитель?
 - Я его отправил.
 - Не (насилуй) мне мозги!
 - Я его отправил.
 - Если его к вечеру не будет, то ты знаешь, что будет.
 - После Ваших слов, помните, я отправил его сразу же.
 - Вот это отрывай.
Хасанов скрипя зубами отрывает фото:
 - Я его отослал сразу же.
 - Если, еще раз повторяю, его не будет, то все ваши альбомы унесу на котельную и сожгу. Вот эту рви. – Хасанов послушно отрывает. Хоменко, глядя на фото. – Не сориентируюсь, где это? Где-то за забором видимо.
Хоменко начинает с наигранной веселостью насвистывать дьявольскую мелодию. С яростью рвет фото и кальки.
 - Сестра?
 - Да.
 - Очень похожа, симпатичная, - голос его меняется до бархатисто-нежного. И тут же снова грубеет, - А, ну-ка, давай вот эту и вот эту тоже.
Хасанов отрывает послушно и скоро.
 - Вот я не понимаю тебя – на хера ты это прятал?
 - Да я не прятал…
 - Лежало бы оно в каптерке, я бы даже его и не тронул.
 - Да я его там и делал…
Хоменко напевая роется в коробочке, тщательно рассматривая каждую вещь.
 - Так, ты все понял?
 - Так я же его отправил…
Пауза. Несколько секунд многозначительно смотрят друг на друга.
 - Не отправил, - ровно и спокойно выдавливает из себя Хоменко.
 - Да отправил, - не сдается Хасанов, не к месту улыбаясь.
 - Ну, я тебе докажу сейчас, что не отправил.
Опять рассматривает фото.
 - Вот тебе не стыдно с этой бутылкой фотографироваться. Вот послать домой, что о тебе дома подумают – наш сын шляется по каким-то подвалам с бутылкой. Все. Иди. Что б я в последний раз это все видел.
Хасанов поспешно собирает вещи, альбом под мышку и скорей отсюда делать ноги.


***

Мое скорбное пристанище освещают две тусклые лампочки. Я подхожу к окну. На стекло навалился зимний беспроглядный ветер. Фонарь и звезды пытаются отогнать мой страх перед неведеньем будущего, мой стыд за свое унижение, испытанное давеча. Один на один с темнотой так легко. Уже почти ночь. В роте отбой. Сейчас постою еще минутку, если мысли никакой не прейдет, тоже пойду спать. Еще один день отгорел. Прокопченное котельной небо дышит крохотными угольками звезд. Еще и года не прошло, а я уже бессилен что-либо сделать со своей тоской по дому, я уже не могу совладать с ней. Еще немного и я заплачу. Лоб касается холодной плоскости стекла. Горячий сухой ком подступает к глазам. Сейчас не выдержу. Мама, мама!... Где ты сейчас? Что ты делаешь? Верно, сидишь в нашей кухонке и читаешь перед сном газету, чтобы нагнать на глаза усталость и поскорее заснуть. А эти звезды, верно, заглядывают в твое окно, видят твои осунувшиеся плечи, твои крашенные и седые у корней, собранные наскоро в пучок волосы. Как я завидую вам, звезды!..
Так и есть, не выдержал. Я её чувствую, когда она маленькой мышкой высунулась из норки-глазницы и оставив за собой влажный и холодный след, повисла на подбородке. Вторую я успел поймать, едва та покинула свое жилище. Как так!? Разве можно? Боже, это ночное одиночество доведет меня когда-нибудь до полного исступления. Ну-ка, немедленно спать!
Богом дадено, министром подписано, восемь часов поспать, значит надо спать и точка. И нечего нюни распускать! Матушке, небось, твоей ни сколько не легче. Тебе терпения еще, дай Боже, сколько нужно. А, ну-ка, соберись и запасись терпением. Надо привыкать. Человек ко всему привыкает, со всем смиряется. И ты смирись. Угомони свою душу, заставь сердце биться ровно и спокойно. Все через это прошли. Не ты первый, не ты последний. И помни – дома тебя ждут здорового и с крепкими нервами. Тьфу ты, лешак, уже как замполит заговорил. А как я через полтора года заговорю? Интересно… Спать, спать… Не думать ни о чем… Жизнь продолжается…

***

Все поевшие и оттого довольные жизнью, потихоньку начинают выбираться на крыльцо столовой. Спускаться вниз никому не охота: там ноябрь, пронизывающий по-зимнему холодный ветер. Для курящих это самые сладкие минуты – на сытое брюхо затянуться сигареткой или папироской – у кого что есть и кто чем угощает. Я стою скраешку и приглядываюсь к новым лицам, к новым отношениям привыкаю. Из изучающего состояния меня выводит чей-то голос, назвавший мою фамилию. Я опускаю глаза и вижу, как на меня испытывающее смотрит Мустафин. Ефрейтор Мустафин. С первого дня невзлюбил я этого татарина. А спускаясь по лестнице, чувствую, как с каждой ступенькой эта нелюбовь еще больше накатывала на душу и стыла в зобу. А этот взгляд вообще не предвещал ничего хорошего. Его толстое (хотел, было, написать полное, но в пропорции с телом, оно казалось толстое) лицо вызывало во мне чувство конкретного неприятия, которое подогревалось переменчивостью его взгляда от тупого и преданного, до въедливого и кислотного, его хитростью и выхолщенной практичностью в каждом движении, слове. Такие люди расчетливы во всем: в делах (отнюдь не отношу это в разряд отрицательного), в друзьях (их или почти нет, или нет совсем), в любви (хотя в этой области я утверждать на все сто процентов, пожалуй, не решусь, потому как любовь творит истинные чудеса с самыми непредсказуемыми поворотами в судьбе, характере, душе). В армейской среде он был причислен к разряду «шкребков», и потому особой дружбой и хорошей расположенностью его никто не жаловал.
Я подошел к нему почти вплотную. Он слегка отстранился, зафиксировав это положение, положив мне на плечо свою сильную руку с пухлой кистью и пальцами-морковками. Его холодного огня взгляд опалил мои испуганные глаза. Но стараюсь держаться благопристойно.
 - Ты зачем Хоменко настучал на меня, что я ударил в грудь кого-то? – пробарахтил он своим голосом.
 - А почему ты думаешь, что это я настучал на тебя? К тому же, я еще ни разу не видел, как ты кого-то в грудь бьешь.
 - Вся рота видела, и ты видел, и мог застучать. Ты там возле замполита все время вертишься.
 - Ты знаешь, я и сам не очень хорошо отношусь к стукачам. Можешь мне поверить. А на меня, конечно, легче всего свалить. Даю тебе слово, что это не я.
По-моему, я его каким-то образом убедил и остудил его гнев на меня. Но на душе остался осадок. Теперь придется доказывать каждому встречному-поперечному, что я не стукач. К тому же, день за днем я все больше стал замечать на себе недоверчивые и подозрительные взгляды. Пошли разговоры о том, что замполит причислил меня к своим любимчикам. А фактов хоть отбавляй: на утренние разводы редко когда я ходил, все больше в канцелярии отсиживался; при разговоре со мной Хоменко редко когда употреблял свои излюбленно-быдловские слова и выражения, обращаясь ко мне исключительно по имени; и прочие прощения и послабление. К тому же, весь день я был предоставлен сам себе, т. е., в отличие от других ребят моего призыва, я почти не страдал от процветающей «дедовщины» в ее грубых и недобрых проявлениях.
Стукач… Клеймо довольно тяжелое и почти уничтожающее. Лучше от него отделаться пока оно не успело к тебе прилипнуть намертво. К тому же, если ты в себе уверен, в своей честности и непогрешимости, то отклеивать его от себя еще легче. Самый верный способ влиться в коллектив, скентоваться, найти себе друзей.
И они нашлись.
Сначала из моего призыва.
Вот Миша Буканаев. Младший сержант. Он приехал из учебки в Котовске, что под Одессой. Казах по национальности. С по-казахски горячим характером и с истинно русской отходчивостью. Наши кровати стояли рядом. И на сон грядущий мы часто баловали друг друга воспоминаниями о жизни гражданской, давно минувшей, и теперь казавшейся нам какой-то далекой сказкой, причудливой фантазией. А действительность, вот она – в этом сине-тревожном ночнике, в стандартном синем, с тремя черными полосками, одеяле, в жесткой ватной подушке, от которой по утрам на шее черти обручи скручивают.
Еще один друг – Серега Чернов. Черный – так привычнее. Поначалу наши отношения носили характер дружеского знакомства. Это потом уже, со временем мы привязались друг к другу сильнее и доверительнее. Тогда он казался мне забитым, одиноким щенком. Он и был-то во взводе охраны, и ребята из этого взвода прозывались «рэксами». И моя душа чувствовала в нем родственную душу собаки, потянулась к щеночку с маленькой сосредоточенной мордочкой, с едва протертыми, провылупившимися, собранными у переносицы глазами жалостливого вида, потянулась, чтобы поделиться с ней теплотой родства.
Еще про одного напишу. Семенов Константин. Дружбы особой у меня с ним не завязалось, да и не могло этого произойти. И сейчас объясню почему. Семенов был мне интересен только как писательский материал. Возможно, когда я соберусь посерьезней и поглубже заняться сочинительством прозы, его образ или же отдельные детали его образа будут не раз фугировать на страницах моих рукописей, варьироваться и перевоплощаться. Уж слишком он занимательная по своей характерности натура. Хотел, было, написать вместо слова «натура» - «личность». Но личностью от него, признаться, и не пахло. Для меня личность – это человек с твердым устоявшимся убеждением, у которого все в жизни направлено на достижение целей, сообразных этим убеждениям, т. е., человек, имеющий тугоплавкий стержень, пронизывающий разум, волю, душу и сердце, скрепляя оные в одно целое. У Семенова же такого стержня не наблюдалось, а если таковой и существовал, то сделан он был из натрия и изгибался даже под собственной тяжестью. Это был человек общего мнения. Как думало большинство – так думал и он. Свою точку зрения на один и тот же вопрос, на одно и то же явление, он мог менять через каждые пять минут, причем перепрыгивая от крайности до крайности, преодолевая самые абсурдные расстояния. За его байки и хвастливые рассказы в роте его прозвали «Сказочником». Чего стоила только одна его оплошная завиральня: «На «Яву» - прыг, дверцу – хлоп!..» Для непосвященных – речь здесь шла о мотоцикле.
Еще об одном расскажу. О Мише Заикине. С ним у меня, как и с Черным, отношения дружбы и согласия развивались по возрастающей. Активный поклонник тяжелого металла, он завоевал мою душу мягкостью характера, добрым взглядом, и по-детски открытой улыбкой. С ним я нашел очень много общих интересов и привязанностей. И, черт возьми, обидно до слез! И почему о добрых хороших людях так мало слов на ум приходит? Заслуживают они их намного больше, чем люди злокачественные. Или только я этим изъяном словесного описания страдаю? Не знаю. Но знаю, что если это сидит во мне прочно и чавканье и размазывание грязи по листу меня больше прельщает, то надо с этим бороться. Ибо, в конечном итоге мое слово, да и слово любого жителя земного, должно быть Словом Добра и о добре и должно побуждать к Добру и наставлять на путь Добра. А иначе к чему все эти труды и потуги?.. А иначе, зачем жить и мечтать о согласии природы и души общечеловеческой?

***

В роте отбой. Свет выключен. Мой призыв уже в кроватях спокойно вздрыхает, прожив еще один день. «Фазаны», «деды» и «дембеля» идут еще только умываться. И тут своё положено – не положено. Один из «фазанов» Зарипов, Зарипка, ревниво исполняет свои «фазаньи» обязанности. Он решил проверить – подшились ли «салабоны» и как они вообще заправили свое обмундирование. Он наклоняет качан своей головы над чьим-то обмундированием, пытаясь вглядеться в чистоту подворотничка своими маленькими по-котеночьи прищуренными глазенками. Но ничего при освещении синего ночника не видно. Он не ленится – где-то находит спички. Чиркает. Всматривается. Ага! Грязная подшива!
 - Эй, подъем! Подъем, кому говорят! – тормошит он весьма нелюбезно владельца осмотренного им обмундирования. Тот приподымается и смотрит на Зарипку ничего непонимающими глазами, - Подъем! Ты че (оборзел), почему не подшился?
 - Не успел. Работали мы…
 - А кого это (волнует)? Подъем! Иди в бытовку и подшивайся! Сынок!
Тот с насупившимся взглядом поспешно уходит в указанное место.

***

Как-то однажды перед армией друг один мой коряжемский дал хороший совет, а вернее предрек: «Там, в армии, тех, кто на гитаре умеет играть, уважают. Так что ты, Санек, там на это дело жми».
И я вспомнил его слова, едва я сказал, что умею играть на гитаре, и меня тут же посадили показать свое «искусство». Оставалось мне только Бога благодарить за то, что он сподобил меня еще в Мышанке выучить одну блатняцкую песню «Мне пел – нашептывал…» Она-то меня и выручила. Приходилось порой играть ее по три-четыре раза на дню. И просили еще блатняка. Но приходилось им довольствоваться и Гребенщиковым, которого они слушали, как слушают английскую народную песню, ничего не понимая из какого-то нелепого, по их уразумению, набора слов. И играя для них, я выглядел умником, смотрящим на всех свысока и якобы балдеющим от того, что вот они, мол, не понимают, а я понимаю и даже пою их с большой любовью и мелодичностью, чем любимые ими блатняки. Опять же, не хочу, что б меня поняли неправильно. Я ничего не имею против этих песен, олицетворяющих собою целый пласт русской и советской культуры, народной культуры.
На удивление, очень хорошо и внимательно принимались мои песни, сочиненные еще на гражданке и уже в армии. Один даже записал одну песню про армию и выучил. Пощекотал мою гордость.
Ублажил мое самолюбие и еще один дед, сказавший как-то:
 - Играй что-нибудь, что хочешь, хоть своего Гребенщикова. Мне нравится, как ты поешь.
Первые свои казарменные концерты я давал в подвале. Среди всех комнат и закутков мокрого земляного подвала, была одна большая, типа залы, или гостиной. Посреди её ставили две поваленные на бок тумбочки. Они изображали обеденный стол. Местная буряковская самогонка изображала изысканные вина самой лучшей выдержки, а лук, чеснок, хлеб и непременное сало были и без изображения отменной закуской. Консервы шли, как деликатес. Гостей и приглашенных не было, все были хозяева. Собиралось человек 7-8 дедов и дембелей, когда-никогда вписывались и «фазаны». Меня усаживали подле стола, как равного. Моя задача была – бередить их душу блатными аккордами. Вливать в себя этой буряковской «чачи» приходилось не меньше всех.
 - Обижа-аешь, - протягивал какой-нибудь дед после очередного моего культурного отказа со ссылкой на неспособность к нормальной игре. Приходилось не обижать. Но внутренний тормоз был во мне крепок, и потому все сходило без болей в голове и заворотах в желудке.
Но нашелся в этой части человек, который любил Гребенщикова, его песни, его дело. И о нем моя следующая глава.

***

Помнишь ли ты, читатель мой, как я, описывая свою мышанскую жизнь и рассказывая об одном ленинградце, а именно курсанте Суворове, который положительно повлиял на ход моей судьбы, тогда я вскользь упомянул еще одного ленинградца, повлиявшего на меня с еще большей положительностью. И вот настал тот долгожданный момент для меня, когда мне предстоит описать и рассказать про человека, вспахавшего большой участок души моей и заронившего в неё высокоурожайные зерна. Имя этому человеку – Денис Стерник.
Если бы ты знал, читатель мой, в каком я сейчас затруднительном, но в то же время, сладостном состоянии. Я уже давеча сетовал на то, как трудно подобрать добрые слова о хороших людях. А здесь эта затруднительность оборачивается целой проблемой. Обратимся к примеру, так понятнее. Что ты, читатель мой, можешь сказать про воздух, который окружает тебя, вращается в твоем организме. Согласись, при всем восторге фантазии – мало чего. Ты к нему привык, вот и все объяснение. Вот и я сейчас в подобном нахожусь состоянии, когда нужно писать про то, к чему привязался всем существом души и привык, и без чего уже смутно представляешь и воображаешь жизнь свою. Может быть, я слишком сгущаю краски? Может быть, но это сомневается мой холодный рассудок, которому трудно доказать, что есть в жизни человеческой еще что-то, что выше трезвости и ясности ума – особая, никаким фонарем непробиваемая туманность души. Именно она-то и сгущает краски, или же, наоборот, разбавляет их до почти полной невидимости и прозрачности существа предмета. Но это все не о том. Лучше я опишу нашу первую встречу, знакомство и мои первые наблюдения и впечатления.
Итак, я открылся перед капитаном Кондыком в том, что я немного музыкант и не хотел бы похоронить свои умения и кой-какие музыкальные навыки в армии окончательно. Он пообещал мне прослушивание у музыкантов и вот этот день прослушивания настал. Впрочем, начался он как и все дни обычно, дергано и буднично. Добрая Судьба всегда входит в дом на цыпочках, никого не тревожа и ничем не напоминая о своем приходе. Лишь со временем начинаешь ощущать ее таинственное присутствие в своих комнатах, чувствовать особый таинственный свет ночной свечи в лампадке.
Та же Добрая Судьба натолкнула Хоменко на мысль уехать домой после обеда. Я остался свободен от его всевидящего ока. Меня вызвали к тумбочке. Там меня ожидал один из музыкантов, что бы прослушать. В проходе было, как всегда, полутемно и я видел только его силуэт. Получше же я разглядел его, когда мы зашли в клубную каптерку, где стоял огромный, почти до потолка стеллаж, который был завален многочисленными и разногабаритными футлярами, колонками, трубами, домрами, разломанными гитарами. Он посадил меня на стул, а сам сел напротив в кресло. Еще не зайдя в клуб, он знал, что я немного умею играть на гитаре, аккордеоне и, соответственно, последнему – на фортепиано. И, прежде чем завести в каптерку, он подверг меня небольшой проверке на владение искусством фортепианной игры. Думаю, что я ему дал понять, что пианиста из меня путевого не получится. И тот факт, что я окончил музыкальную школу, чести мне не делал, а, наоборот, еще более усугублял мою вину. В каптерке я решил взять небольшой реванш и загладить его разочарование. Итак, мы сидим друг напротив друга. И я получил возможность поконкретнее изучить его внешность. Что в тот миг почувствовал я, когда на меня глянули чистые умные глубокие голубые глаза, я не знаю. На меня смотрело одухотворенное лицо. Таких лиц я еще не видел в этой армии. Оно было не от армии сей (подобие тому, как говорят – не от мира сего). Благородная худоба, вежливые губы, волевой с горбинкой нос, вдумчивые глаза, сократовский лоб, светлый волан волос. Невооруженным глазом было заметно, что вся форма солдатская сидела на нем, как все равно что на графе наряд мусоросборщика. Весь его вид был несколько полярен той одежде, что сидела на нем.
Взяв аккордеон, я уже чувствовал себя несколько уверенней. И, наконец, я взял гитару. Тогда я еще не знал, что это была стихия сидевшего, набросившего ногу на ногу, напротив меня, Дениса. «Восьмиклассница» была первой, что я спел Денису. Второй была песня Гребенщикова.
 - Ну, что еще спеть? – спросил я сам у себя.
 - Спой, что ты знаешь, - подбодрил Денис.
 - Знаешь такого Бориса Гребенщикова? – вопрос мой был настолько неожиданнен для Дениса, что яркие огоньки блеснули в его ясных глазах, и он смущенно улыбнулся. Это со временем я понял, что вопрос мой был подобен вопросу о том, знает ли что такое дождь, что такое снег и так далее, - Я спою тебе «Поезд в огне», - он улыбнулся еще шире и посмотрел на меня как на брата.
Я спел. И он спросил:
 - Ты уважаешь Гребенщикова?
 - Очень. Мне просто нравятся его песни и вообще его творчество. В Коряжме дома есть у меня одна подруга. Она очень увлекается Борей…
 - Борис Борисычем, - как бы для себя повторил Денис.
 - … Вот она меня и познакомила с его песнями. Правда, я его мало что слушал. Только то, что на пластинках и в фильме «Рок». Но Вера, это подругу так зовут, очень много играла его.
И так слово за слово мы разговорились, сроднились интересами и общими привязанностями. Потом я раскрылся, что сам немного пишу стихи и песни. Он со снисходительной улыбкой на чутком лице выслушал и сказал, что ему всё очень нравится.
Итак, встал вопрос о моем скорейшем переводе в клуб. Денис пообещал подойти к Букрееву лично и поговорить. Но я Дениса тут же предупредил, что перевести меня будет не так уж и просто, ибо те лапы, что я попал, были крепки и неразжимаемы, как тиски. Но Денис, веря во всемогущество Букреева, только улыбнулся на мой посыл тревоги. В конце концов, получилось так, как я и предполагал. Ничего у Дениса не вышло. Но это отнюдь не помешало тому, чтобы наша дружба, однажды завязавшись, получила развитие и переросла в привязанность. И тут я просто вынужден воспеть хвалу Доброй Судьбе моей, ибо только провидению было угодно и Судьбе, возможно, свести меня на пути моем жизненном с этим талантливым и образованным человеком. Я должен возблагодарить Добрую Судьбу за то, что она протянула руку помощи в той ситуации, в какую я попал, не дала загнуться и захиреть моей душе от пустоты общения. Протянула руку помощи и наделила меня той дружбой, мужской чистой дружбой, какой в моей жизни не было никогда. Прими, моя Добрая Судьба, благодарность и хвалу, и не суди строго за мой высокопарный тон. Денис бы не стал судить меня строго. Вот тебе, Добрая Судьба моя, еще одно доказательство моей большой привязанности к этому красивому по-чеховски человеку: что бы я ни делал, о чем и как бы ни сказал, я думаю про себя, - а как бы посмотрел на это Денис, а что бы он сказал: похвалил, одобрил или же осудил.
В конце концов, сколько бы слов я не говорил, все равно их всех не хватит, что бы выразить все мои чувства, что я испытываю, впоминая Деню и благодаря мою Добрую Судьбу за тот подарок, что она дала мне, вручила, повелев хранить его вечно в душе своей. И я храню и берегу его, пока бьется сердце мое и пульсирует кровь, пока дыхание мое ровно и наполнено смыслом и жизненной сутью вещей и событий.
Добрый и дорогой мой друг Деня, та часть души моей, что была вспахана тобой, уже начала давать первые всходы. И будь покоен, те житные колобы, что я напеку из этих зерен, я употреблю на Дело благое, накормлю ими голодных, нищих и сирых, преломив, раздам всем алчущим и еще не познавшим, не вкусившим вкуса твоей души, прошедшей через душу мою.
Порсти меня, мой Добрый Друг Деня, если я что-то здесь не так сказал, что-то, моет, не к месту ляпнул – прости. Судьба моя жалует меня такими встречами – вдруг и, я уверен, навсегда. Не слишком часто… И надо дорожить ими… встречами этими…


***

Время катило и подкатило к Новому году. Я уже как-то говорил, что в армии праздник - хуже будней. Но этот особенный. Этот как исключение. И готовятся к нему все от «салабона» до «деда». Каждый стремится внести свою небольшую лепту. Помнится, Паша Плешков (это тот младший сержант, который встретил меня по прибытии в эту казарму) сделал наряд для Деда Мороза: обшил больничный халад красным кумачом и полосками простыни по обшлагам, а шапку для Деда Мороза сделал из солдатской шапки-ушанки, обшив ее красным плюшем. Кто-то помогал прапорщику Попову закупать продукты: лимонад, печенья, яблоки, слоенки, пироженные, сочники, конфеты, колбасу копченую, грейпфруты. Всего было вдосталь что бы вкусить и распробовать, вспомнить уже позабытый запах и вкус. Некоторые ребята из моего призыва, и я в том числе, решили заняться развлекательной частью праздника. Я расписал небольшой сценарий и викторины. Семенова одели снегурочкой. Колю Ющенко, парня-верзилу с неуклюже-размашистыми движениями и по-детски чистым, но могущим быть и хитрым, и жестким, взглядом, нарядили в Деда Мороза. Бабой-Ягой заделался Бардак. Вернее – Саня Бардаков. Он был на полгода старше нас по призыву. Но что в нем мне нравилось и что вызывало у меня симпатию с первого взгляда, это то, что он ничем не выказывал свое превосходство над нами. Ведь он был «фазан». А первейший «долг» «фазана» - это учить «салабонов», как надо жить и службу тащить. А Шура резко отличался в этом отношении от всех остальных. Его даже больше слушались, когда он что-либо приказывал (он был младшим сержантом как-никак) или же просто просил. Он был добрым и смешным. Доброта поселилась а уголках его глаз, приопущенных симметричными шрамами до грустноты выражения. Если уподобить его актеру, то это был бы характерный актер – смешной и добродушный простачок.
Вообще, честно признаться, подготовка к Новому 1990 году познакомила и сблизила меня со многими ребятами роты.
Вот, к примеру, Серега Самодуров. Замстаршины роты. Сержант. Крупный сильный парень с пухлым лицом и огненно-рыжей шевелюрой на голове. Тонкий нос. Аккуратные губы. Восприимчивые глаза быстрого реагирования с соломенными метелками ресниц. Как и большинство сильных и рыжих – вспыльчив и горяч. Как-то он поделился при мне одному парню:
 - Знаешь, какое у меня прозвище было на гражданке?
 - Какое?
 - Огонек.
И я думаю, что лучше и не скажешь. Помнится, первое время отношения с Серегой сложились неважные. Да и большинство в роте недолюбливали его и глядели на него с недоверием. Замстаршины – должность что нинаесть самая расклятущая в роте. За все непорядки в роте перво-наперво командиры спрашивают с него. Тот, устав от бесконечных вызываний в канцелярии командира и замполита, начинает требовать с нас, рядовых солдат. Кто помладше призывом, те еще слушаются, а, вот, кто постарше – те плюют на все порядки-распорядки с высокой колокольни. Никуда не денешься – не положено и все тут. Вот и вертелся Серега между двух огней. Да тут еще слухи поползли, что стукач он у замполита. Не раз наезжали на меня с требованием доказательства этого факта. Но что я мог сказать о том, чего не было, да и быть-то не могло. Не тот человек был этот Серега Самодуров. Сила Добра еще никогда не шла наповоду у силы Зла. А если и случается такое, то происходит непоправимое. Ибо Зло рушит, Добро – восстанавливает. А когда рушит Добро, то ничто уже не способно воскресить и поднять из руин и пепла.
И Новый год вошел в нашу казарму знакомым до спазмов в носу запахом свежей хвои, блеском и яркостью новогодних елочных украшений - гирлянд, игрушек, шаров.
Перед телевизором вдоль стен поставили и накрыли два стола на 80 человек. Выложили все свои предновогодние запасы провианта. Все самое крупное и многочисленное – ящики лимонада, лотки с пирожными, коробки с яблоками выносили из каптерки, а что поменьше и поделикатеснее – колбаса, грейпфруты, конфеты – это все хранилось в сейфе у Попова, а сейф стоял у меня в канцелярии. Все сидели уже за столами в ожидании Нового года, когда я еще хлопотал с конфетами.
Наконец, осталось десять минут. Я сел с краешку. Налил лимонаду в кружку и приготовился к встрече Нового года. На другом конце стола встал Бахром Ахронов, узбек, каптерщик, один из уважаемых «дедов» в роте.
Хотя «дедов» и положено было уважать, но этого уважали не только за «положено», и не только потому что он был коптерщиком и от того, как он к тебе относится, зависит то, на какую ты простынь ляжешь, и какое белье на себя напялишь – чистое, или грязное, рваное и перештопанное.
Итак, Бахром встал, чтобы сказать поздравительное слово к парням своего призыва, встречающих новый дембельский год и слово – наставление для нас – сближает. «Служите, как мы служили, и помните, что дембель неизбежен».
Наконец, под занавес его речи на экране TV вспыхнули огни и появилась цифра «1990». Загремели чокающиеся кружки. Начались восторженные крики, обнимания, поздравления.
«Дембельский! Дембельский!» - каждый теребил друг друга наперебой.
А я подумал: «Что ждет меня в этом новом 1990 году? Ведь весь этот год целиком я проведу здесь в армии, вот в этой серой полутемной казарме. Что изменит в этот год во мне, в моей судьбе, в моих взглядах и убеждениях». И все представилось мне смутным и далеким. Нерешительность припала к груди и зарыдала, уткнувшись мокрой мордочкой в темно-зеленый мой китель. Но появился способ утешить ее. Потихоньку, чтоб никто не видел из ребят, а уж тем более, чтобы не видел майор Мельничук, который остался на Новый год ответственным, я запустил к себе в канцелярию Мишу Буканаева, Черного, Колю Ющенко, Семенова, Мишу Заикина. Замкнулись на два оборота, хотя и одного было вполне достаточно. Но был повод для особой боязни. Мы решили по-своему отметить Новый год – кряпнуть самогону. Но если бы кто из старшего призыва прознал об этом, то тут же начались большие неприятности и пошли скоропалительные и донимающие разборки. Ведь вся наша затея относилась к разряду «не положено». Но жажда оторваться хотя бы в такой праздник и потребность хоть чем-то заглушить свою, униженную нынешним положением, душу и гордость – оказались сильнее нашего страха. И мы рискнули.
Закуски было сколько хочешь. Мой изворотливый по этой части умишко наказал выкладывать на стол не все припасы, а что-то оставить и себе, а вернее, нам. Потом показалось мало и Семенов с Мишей, выпрыгнув в окно, вернулись с еще одним пузырем.
Завязались обычные в этом деле мужицкие базары и признания в дружбе. Черный даже признался мне:
 - Знаешь, Шура, я почему-то до этого дня считал тебя каким-то не таким.
 - А каким?
 - Ну, таким мальчиком-паинькой, брезгующим такими вот компаниями. Думаю, вот человек не курит, и не пьет, наверное.
 - Ну, ничего, Черный, ты меня еще узнаешь.
 - Да, а ты, оказывается, такой же, как и все мы. Наш парень.
Наконец Мельничук всех построил на вечернюю проверку. Мы вовремя выскользнули из своего убежища. Никто ничего не сказал. Вроде все нормально. Ну, и - слава Богу. Главное в этой армии иметь поменьше неприятностей. Они больше всего донимают и от них больше всего устаешь.

***

На следующий день после встречи Нового года состоялся мой первый концерт в части. Это был новогодний концерт и посему все номера и песни были посвящены зиме и Новому году. Это был и первый концерт нашей новоиспеченной рок-группа «Аут». В нее вошли: Денис Стерник – гитара, вокал, он же главный художественный руководитель, композитор и вдохновитель на свершения группы. Я, т. е., Александр Коврижных – клавишные, вокал, автор текстов к концертам, репризам и некоторым нашим «аутовским» песням. Юрий Батчин (между нами просто – «Ганс») – ударные, настройщик и починщик всей нашей аппаратуры. Валерий Филатов (между нами – «Фил») – бас-гитара.
Читатель мой, может мне заметить, а не слишком ли уж помпезно.
Нет, не слишком. И я попробую объяснить почему.
До сего момента, хоть я и выступал часто, выходил на сцену, и пел, но опыта работы в рок-группе у меня не было практически никакого.
А когда я услышал профессиональную игру Дениса, услышал всю нашу сыгранность и спетость, то почувствовал как это здорово, и сердце сжималось от досады, что раньше этого испытать не удалось и от радости, что это наконец-то свершилось. Причем нежданно и негаданно. Восторженность моя не знала границ и радость за нас, совершающих великое действо, теснила душу. И вот отголосок той радости и всплыл в моих теперешних помпезных строчках.
Репетиции мы начали за три недели до Нового года. Денис добился у Букреева бумажки, разрешающей мне после обеда идти в клуб и репетировать и обязывающей моих командиров обеспечивать мою явку. То же самое эта бумажка всемогущая говорила и относительно Ганса и Фила. Теперь самое время рассказать о них поподробнее.
Начну, пожалуй, с Фила. Его я увидел раньше, чем Ганса, во второе мое посещение клуба, когда Денис решил показать мне свое искусство владения гитарой и свой импровизаторский дар. Правда, официально он это не объявлял, но я это почувствовал.
Мы зашли в другую более просторную каптерку, где кроме голых стен и двух окон под потолком стояли три стула, колонка и усилитель. Вместе со мной и Денисом в каптерку зашел невысокого роста и пухлого вида парень с бас-гитарой. Я вглядывался и изучал его лицо, пока они не начали играть. Как только они заиграли, я уже не мог оторвать глаз от пальцев Дениса, то нежно гладящих струны и гриф, то подтаскивающих нервно и судорожно, словно то были не струны, а провода под током. Но прежде чем меня поразила игра и импровизация Дениса, я успел вглядеться в лицо моего будущего друга Валерки Филатова, т. е. Фила. Первое, что заставило возгореться моему вниманию, было страдальчески-обиженное выражение его круглого лица. Глаза и губы – вот где прежде всего концентрировались страдание (пока для меня неизвестно за что) и обида (пока для меня неизвестно на что и на кого). Особо выразительна была его слегка выпяченная нижняя челюсть и вечно надутая нижняя губа. Впрочем, чему я удивлялся тогда. Меня самого в Мышанке можно было не раз увидеть с таким выражением лица. Правда, ночью в темноте вы вряд ли бы его увидели. Но достаточно того, что я сознаюсь в этом и не боюсь показаться слабым и изнеженным радостями жизни.
В этой части лиц, подобных тогдашнему Филкиному лицу, тоже было предостаточно. И было ясно без лишних объяснений, на кого были обижены владельцы этих лиц и отчего страдали. Думаю, и тебе, читатель мой, не надо объяснять лишнего.
Пойдем дальше.
 Юрка Братчин. Ганс. Он для меня относился к разряду тех людей, о которых нельзя было сказать ничего конкретного, увидев их впервые. Таких людей понимаешь со временем, когда к ним привыкаешь и приглядываешься повнимательнее. В соотношении с Филом, это была полная ему противоположность. Вы даже вслушайтесь в прозвища: Фил – доброе, кроткое, ласковое; Ганс – жестокое, суровое, заявляющее о себе силой и самоотстаиванием. Волевое лицо. Тонкие упрямые губы в презрительном изгибе. Набалдашник носа. Маленькие холодные глаза. (Заметь, читатель мой, я не написал «глазки», ибо глазки никогда не могут быть добрыми и чуткими, а глаза могут. В чем я не раз, гладя на Ганса, убеждался). В клубе Ганс стоял на должности киномеханика и был киномехаником. Опять позволю себе маленькую оговорку, чтобы мои слова не показались абсурдом. Объясню по порядку в каждой части, в каждом подразделении есть свой штат, который обуславливает собой определенное количество людей с определенными конкретными обязанностями, должностями. Но в подразделении, равно как и в части, есть должности, которые не вписываются ни в один штат. Их там просто нет. К примеру – каптерщик. У нас он стоял на должности часового. Или же, к примеру, я. Я стоял на должности компрессорщика, когда был в эксплоотделении, перевели в тепло – поставили на должность маляра ремонтно-восстановительного расчета. Хотя ни компрессора, ни малярной кисти я в глаза не видел. Я работал на замполита и ходил у него в негласных денщиках, а бывало – перепадала завидная роль адъютанта. Читатель мой, теперь абсурд тебе не кажется абсурдом? Тогда я продолжу про Ганса. Что я еще заметил характерного. Большая любовь и привязанность его к жесткому року и хэви-металу. Причем, к самым лучшим его представителям: «Металика», «Удо», «Айрон Мейден», «Мегадет», «Скорпионс». То, что я узнал от него в этой области, в то, что он посвятил меня, давая прослушивать многочисленные записи, привезенные из дома, открывало для меня новую, еще не изведанную мной страницу в музыке, новый мир во вселенной звуков и ритмов. Это было чертовски здорово, оглушительно до возвышенности. И сообразно этой музыке, характер у Ганса был вспыльчивый и горячий. Это один из тех людей, на которого хоть десять, хоть двадцать человек напрыгни – он все равно будет кусаться до последнего, пока силы полностью не оставят его.
А теперь, когда я познакомил вас с моими новыми друзьями, мы вернемся к концерту.
Это был наш первый концерт, и посему заявить нужно было о себе веско, явно и зримо.
Для Дениса это был тоже своего рода первый концерт. Он впервые готовил концерт без старых музыкантов, и был волен в выборе песен. Теперь он получил возможность играть то, что ему нравится, а не то, что нравилось уволившимся музыкантам: «Ласковый май», «Мираж» и прочая эстрадная и музыкальная лузга и шелуха. Теперь он мог без оглядки на кого-либо играть рок, рок и только рок, и ничего кроме рока.
И самое, быть может, важное в нашем общем деле было то, что вместе с Денисом и я, и Ганс, и Фил тяготели душой к этому стилю самовыражения.
Денис взял на себя всю музыкальную часть. Благо, он имел уже достаточно опыта, т. к. в Ленинграде у него уже была своя банда (не разбойничья, конечно же, - музыкальная), которая играла, как я понял со слов Дени, весьма интересную музыку, непохожую ни на какую ныне модную и широко тиражируемую в Союзе.
Я взял на себя чисто зрелищную часть нашего предприятия, начиная от разучивания сценок и мизансцен и кончая костюмами. Причем, в последнем каждый был сам себе фантазер и оригинальный костюмер и гример к тому же. Здесь я только помогал материалом и советом.
От Ганса зависела надежность нашей совдеповской допотопной аппаратуры, которая отключалась, когда хотела, фонила, когда ей вздумывалось.
В репертуар мы решили включить не только чужие песни, но и свои собственные. И первой нашей совместной песней стал мой «Марш максималистов», в металлической обработке. Денис сделал из этой вещи забавный хард, просто конфетку. Мне даже поначалу неверилось, что это звучит моя песня, и что она вообще может так жестко и мощно звучать.
Наконец, концерт прошел. И я, хоть убей, не помню ничего из того концертного дня. Отыграли концерт - словно стих прочитали. Говорят, что очень много было металлических выпадов и выкрикиваний со стороны зрителей. Я этого ничего не помню и не слышал. Единственное, что я поясню точно и явно, это несколько загоревшихся в зале спичек во время песни Цоя «Белый снег». Это тогда здорово зарядило мою душу. Тогда я получил огромное актерское удовлетворение от такой чуткой и теплой реакции зала.
Итак, группа «Аут» (так, кстати, ее Ганс окрестил, написав на большом барабане слово «Out») начала свою концертную деятельность 1 января 1990 года. Впереди ее участников ждали большие подвиги и приключения. О некоторых из них читатель мой узнает из моих дневниковых записей.

***

В жизни каждого начальника и подчиненного происходят рано или поздно между собой конфликты, недовольство одного другим, чаще всего первого последним. Случилось это и у меня с Хоменко после моего негласного перевода в «фазаны».
Я подаю ему для проверки переписанный мной план проведения выходных дней. Он брезгливо и жестоко мнет его.
 - У меня там еще моя подпись стояла. Я стараюсь сдержаться, и шестым чувством уже понимаю, к чему он клонит. Нарочито старательно расправляю бумажку. Сажусь за стол, чтобы переписать заново, но не успеваю.
 - Может, ты мне объяснишь в чем причины твоего такого наплевательского отношения к работе? А? Не слышу. Я жду, жду. Отвечай!
 - У меня много причин.
 - У меня достаточно времени, чтобы выслушать все твои причины. Ну! Я жду! Жду!
(Применяешь свои излюбленные словечки, но со мной у тебя такие шутки не пройдут)
 - … Ты же сказал, что у тебя много причин. Или заклинило? А, солдатик?
 - Ну, хотя бы тоска по дому.
 - Думаешь, у меня нет тоски по дому. Мне сорок лет, а я торчу в этой дыре уже третий год. Это не причина. Ну, дальше. Называй. Называй. У тебя же их много, ты же сказал сам.
 - Да что Вам говорить. Вы любую мою причину перевернете вверх ногами.
 - Что же это я переворачиваю?
 - Ну, хотя бы «тоску по дому»…
 - Интересно, что же это я там перевернул?
 - Да все!
 - Не-ет, ты мне скажи причины. Я хочу знать. Мне ведь надо разобраться… (закуривает, начинает нервно передвигаться, то прихлопнет и без того закрытую дверь, то сплюнет в окно).
- Ну, допустим простое желание почитать.
 - Для этого у тебя есть время для личных потребностей. Ты знаешь, мне уже надоело. Я терпел, терпел, и вот я не вытерпел. Лопнул! (интонация голоса берет разгон. Это его излюбленный прием). Неужели тоска по дому заставила тебя ходить вот с такой гривой, с такой стоечкой, с расстегнутым крючком, с расслабленным ремнем? А? Мне надоело видеть, как ты постепенно забиваешь на все… ты еще зеленое говно! И все эти твои книжечки, писульки, тетрадки…! Мне надоело! Ты уже забил… на меня!..
Его речевой запал достигает апогея и тут самое время его срезать.
 - Неправда! (недоуменная пауза). По крайней мере я Вас до сего момента уважал. И никогда я не позволю себе забить на человека. На работу еще можно, но не на человека.
 - Ты знаешь, для меня человек и работа – это одно и то же. Я так с детства воспитан.
Беседа потихоньку принимает спокойный тон.
Я сажусь.
Попов обращается, стараясь показать мне и Хоменко свою учтивость:
 - Вот ты, Саша, сказал – «тоска по дому». Но сколько таких, у которых одни матери… и больные.
 Я не сдерживаюсь:
 - Товарищ прапорщик, я не знаю за других, я знаю за себя…
Хоменко моментально уличает меня:
 - Вот твоя культура – культура выслушать. По крайней мере этот прапорщик старше тебя по возрасту, больше твоего видел и понимает в жизни. А ты еще говно зеленое!..
Теперь я уличаю его:
 - Товарищ майор, Вы только что говорили о культуре.
Здесь он не на шутку опешил. И что бы не выдать свое заметное замешательство, выходит «по делам».

***

Читатель мой, хочу тебя предупредить сразу. Сейчас я буду описывать большую грязь человеческих отношений. И пусть тебе не покажутся мои последующие слова идеологией маленького человека. Единственной своей целью я считаю описать самую суть наших тогдашних (да и теперешних) отношений.
На второй неделе нового года к нам в команду прибыла новая партия молодых-осенников. Для моего призыва наступили радостные и волнующие дни. Во-первых, почему радостные. Теперь небольшая часть дедовских припашек и работ лягут на плечи этих новеньких, еще неотесанных. Да и мы теперь можем когда-никогда припахать их. Во-вторых, почему волнующие. Наступил тот момент, когда моему призыву нужно было доказать свою фазанопригодность и показать на что мы будем способны, когда станем «фазанами».
Я расскажу о двух характерных предствителях вновьприбывших. И даже предприму небольшую попытку вывести свое описание в предел образов, обобщить.
Итак, первый молодой, о котором мне хочется рассказать, звался Сергеем Кольцовым. Впрочем, по имени его никто не называл, только - Кольцов. Невысокого роста, щуплый, тощий. Для меня он представлял образ вялости. Все он делал вяло, словно нехотя. Нехотя передвигал свои тонкие ноги, и сгорбившееся тело с впалой грудью нехотя перекачивалось из стороны в сторону в такт шагам. Руки с обвисшими ослабленными кистями нехотя болтались в воздухе. Нехотя он шевелил своими маленькими тонкими губами, выдаливая из себя гнусавые глухие и ленивые звуки. Улыбались эти губы редко, а когда улыбались, то обнажали редкие гнилые пеньки зубов. Нехотя сопел и его нос, похожий на покореженную и задвинутую кверху кнопку. Сквозь ленивые и заплывшие веки, у которых, казалось, едва хватало сил, чтоб утром расклеиться, проглядывали мутные и хмурые глаза. Торчащие как самоварные руки уши доводили его портрет до трагикомизма, до смеха сквозь безразличную и мояхатаскрайнюю жалость. О его физической недостаточности говорил такой факт. Морозу дали Кольцова работать наверх в сооружение. Потом Мороз рассказывал: «Сказал я ему: Сережа, принеси ведро воды. Смотрю – несет. Через каждые пять шагов отдыхает, руку меняет. Несет, его аж, бедного, всего щатает». И как следствие всего выше изложенного, его с первых же дней начали третировать: припахивать, заставлять, наезжать на него морально и физически. Он все сносил безропотно, лишь легкое бурчание и костный исподлобный взгляд говорил о его недовольстве, даже не пытался воспротивиться и от этого вызывал к себе еще бльшее отвращение и презрение окружающих. И случилось, в принципе, то, что должно было случиться. Все к этому и шло. Он ушел в себя, зациклился, перестал следить за собой. А от утренних проверок внешнего вида никуда не денешься. Сначала прицепились к его нечищеным сапогам, потом к нечищеной бляхе, а неподшитый воротничок вывел младшего сержанта из себя. Удар в грудь. Кольцова пробило на слезы. К этому уже все привыкли. Но на сей раз дело приняло затяжной оборот. Он отказался идти на завтрак, психанул. После развода все его отделение сидело в кубрике, а младший сержант – командир отделения, начальник отделения и Кольцов сидели у Хоменко в кабинете. Шла обычная при таком раскладе вещей и стечении обстоятельств разборка: кто, кого, за что и почему. Кольцов хранил стойкое молчание. Но на некоторые вопросы из него замполиту и начальнику удалось выдавить: «мля-мля». Естественно, никто ничего не понимал, а на просьбы повторить он опять замыкался в себе и, стиснув искривленные от засевшего в глубине души плача губы, молчал. Хоменко попросил младшего сержанта принести зубную щетку Кольцова и посмотреть, чистит ли тот зубы. Оказалось – чистит. И то радовало. У Хоменко на лице было написано явное нежелание разговаривать с этой мямлей и тютюней, жующей слюни вперемешку с соплями и слезами. Зрелище жалкое и препротивное. Хоменко уже начала раздражать эта вынужденно-затянувшаяся беседа с этим Кольцовым.
 - Ну, мама-то у тебя есть, Серега? А?
 - Есть.
 - А кем она у тебя работает?
 - Посудомойщицей.
 - Посудомойщицей – это тоже хорошо. У нас все профессии почетны. А папа есть у тебя?
 - Кто? – Кольцов обиженно взглянул на Хоменко исподлобья.
 - Отец, отец.
 - Нету, - Кольцов снова уставился на свои барабанные пальчики.
 - А братья, сестры есть?
 - Есть. Брат.
 - Он старше тебя?
Кивок
 - Женат?
Мотание.
 - Пьет наверное?
Кивок
 - А кто он по профессии?
 - Электрик.
 - А ты кто по профессии??
 - Тоже электрик.
 - Значит, с брата старшего пример берешь? Молодец. А что ты дома собирал, какие схемы?
 - Всякие.
 - Ну, какие всяки? Например…
 - Магнитофон.
 - Магнитофон? Надо же! Музыку, значит, любишь?
 - Люблю.
 - А какая тебе больше музыка нравится?
 - Всякая.
 - Ну, какая всякая – советская, или не советская?
 - Конечно, советская, - Кольцов впервые улыбнулся.
Хоменко решил не останавляваться на достигнутом и стал развивать дальше разговор:
 - А что тебе еще нравилось? Наверное, с девчонками гулять? Были у тебя девчонки?
 - Были.
 - Были? – Хоменко тут уже искренне удивился. – Хорошие, или так себе?
 - Для меня хорошие.
 - Для тебя отдельная девчонка что ли нужна?
 Молчание. Затянувшаяся пауза.
 - Так что ж ты все-таки плакал? Обидел кто-нибудь?
 - Мля-мля-мля.
 - Просто так ведь не плачут? Или плачут? М, Серега?
Молчание.
Тут я вышел из канцелярии за шнурком. Не успел дойти до каптерки, как слышу скрип открывшихся сзади дверей.
 - Коврижных!
 - Я, товарищ майор.
 - Идите сюда.
Подхожу.
 - Короче, пусть этот хлопчик… Короче, придет теплоотделение, сдашь его Урбановичу, - (это тот самый младший сержант), - Зачем нам лишняя мебель в канцелярии.
Хоменко уже начал подозревать Кольцова в том, что тот намеренно косит под дурачка. В конце концов Кольцова отправили в госпиталь, что бы там определили степень его нормальности и годности для прохождения службы. Там он пролежал 3 месяца. Ничего сверхъестественного и сверханомального у Кольцова не нашли. Вскоре он приехал опять сюда в часть. Но не прошло и трех дней, как его опять кинуло в слезы. И, наконец, его решили перевести в Винницу, в роту охраны при генеральном штабе. Подальше с глаз. Меньше забот командирам да начальникам, а замполиту – гора с плеч, с таким Кольцовым только одни неприятности да нагоняи от начальства. А кому это нужно?
Второй молодой носил имя - Вася, а фамилию – Парашин. Васька Парашин. Этого пацаненка я хочу противопоставить Кольцову. Начну с того, что по фамилии его редко кто называл, все больше – Васька, Васек, Вася. Шебутной деревенский парень. По комплекции тела он чем-то похож на Кольцова. Но это только так казалось из-за того, что одеты они были в одинаковое. Хоть Вася был и худощав, но строен и подтянут. Про таких в народе говорят – жилистый. Он был словно соткан из переплетенных между собой жил и сухожилий. Голова его похожа была на комочек тонких переплетений. Губы – бантик, которые растягивались в улыбку и округлялись в смех, обнажали такие же как и у Кольцоыв редие и гниловатые зубы. Но эта скученная редкость была осбого свойства, она была следствием деревенских махаловок и потасовок. Носик походил на упругую кнопочку. Глаза – веселые и хитрющие – горели вечным, задорным огоньком оптимизма. Окологлазная местность – веки и ушки висков были в мелких морщинках от вечной улыбчивости. А когда Васька улыбался (а улыбался он в ту пору чаще, чем находился в серьезном состоянии), то морщинки еще больше углублялись и обнаруживали вокруг себя еще не один десяток своих сестер и братьев. У Васи ушки были ладные – маленькие, мягкие, приглаженные. На подбородке и верхней губе проглядывал маленький белесый пушок. Такие же волосы, только покрупней и чуть пожестче, но такие же молочные и жидкие облили макушку его головы и растеклись к вискам и шее. Среди всех остальных вновьприбывших он выделялся своей особой шутливотью, живживкостью, умением со всяким найти общий язык. Дедам он приглянулся сразу и пользовался их милостью, вниманием, заботой и всепрощением. С ним они частенько резвились как с заводным Петрушкой, глядя на которого, можно было смеяться только от одного поворота головы. Но особо его зауважали тогда, когда Вася, будучи в наряде по столовой, дал в морду деду Жураеву, в результате чего у Жураева загорелся внушительный фингал под глазом.
Тогда, помню, замполит ходил довольный, весь был вне себя от счастья. А как же! Теперь было чем припугнуть «дедов» и «фазанов», особо глумящихся над молодыми.


Рецензии