Март начинается с надежды
В такой день я часто могу найти себя где-то на площади – маленькой фигуркой в перспективе отбежавших правительственных зданий. На площади, где пространство расширяется, раздувается и взрывается, обнажая трещины и дыры, и из улиц сквозит и дует, как из вентиляционной трубы. Обычно я выхожу на республиканскую площадь, где особенно выделяется выпуклость места и чувствуется тяжелое давление свинцового неба. Я стою и смотрю в эту образовавшуюся даль, в дыру пространства, и в ней я вижу свою мечту и надежду. Это, может быть, единственное время в начале марта, когда я мечтаю.
Здесь, на площади, в серый день, оживает грамматика и синтаксис моей мечты. Появляется звук. Пока еще неслышный, пока еще в глубине, в темной раковине моего слуха. Я вижу свою мечту воочию. Задвигавшиеся фигуры людей, идущих навстречу. Я смотрю им в лица, и – о Боже! Это люди как коконы какие-то, как святые апостолы на картине Эль Греко. Неужели нас так портит зима. Неужели жить в этом городе так трудно, а зимой мы действительно умираем. Какое безумие в этих глазах и расстегнутых лицах. Они смотрят на меня и как бы сквозь. Так же и я на них смотрю. И мне кажется, они выворачиваются из своего кокона, выползают из тела, вылезают сами из себя, своей худобы, залежалости и зимних одеял. Лица худы, а скулы обострены, то же самое и с городом во время вторжения нового пространства.
Я мечтаю все об одном и том же. Я мечтаю уйти с этого лобного места одиночества. Вот так пойду через всю площадь Республики, в рукав по улице, название которой мне неизвестно и посейчас. Там люди, там их больше, чем на площади. Я пойду к проспекту Маркса, еще не переименованному, туда, где сосредоточены вещевые рынки, которые у нас зовутся ярмарками. Как будто приятно их посещать, как будто каждая покупка – праздник. Может быть, и так, только для людей, похожих на апостолов Эль Греко, живущих будто бы в небесной психиатрической клинике. Это праздник для бедных, ярмарки для нищих, где торгуют бракованной одеждой, расползающейся прямо на глазах и воняющей синтетической краской. Эта ткань двигается у тебя в пальцах как живая, а пальцы долго помнят брезгливое чувство движущейся сорочки. Здесь так много людей, и мне на какое-то время перестает быть страшно. Я уже не боюсь того, что меня кто-то окликнет, возьмет за руку, остановит, выследив меня в моем долгом и до боли в голове утомительном пути. Я уже знаю, что здесь, в толкотне, я перестану быть целью и за мной перестанут следить. Хотя шпионы судьбы, они и здесь, рядом со мной.
Я покупаю самые жирные и дешевые в мире пирожки, начиненные бог знает чем (говорят, собачьим мясом), – и это тоже искушение судьбы. Они только что из печки, по заверениям торгашей, но оказались холодными, как вчерашний труп. Но я ем свой пирожок до конца и покупаю эту чудовищную сумку с пряжками, с которой уже сходит краска и ее покрыли сапожной краской, поэтому она и воняет сапогами. Я вижу эту подделку и все-таки беру. Чтобы только потратить деньги, чтобы в этом шопинге избыть свою боль. Я покупаю джинсы с входящими в моду блестками на швах и стразах на задних карманах, в которых, я знаю, я буду отпугивать всех, в которых я себя же буду ненавидеть, но мне так нужно. Потому что мне кажется, я давно уже живу в чьих-то картинах с нарисованных небом, где до ужаса сгущены краски.
В этом районе год назад я познакомилась со своим будущим мужем. Он стоял здесь и торговал долларами. И посмотрел на меня такими кислыми глазами, что меня взяла дрожь. Ну, не может же так одиночествовать этот человек, подумала я, и купила у него наши армянские драмы. Но он даже не обратил на меня внимания. Я зачастила сюда и обменивала валюту только у него. Но он оставался, как апостол Петр, нем и беззвучен, лишь грустно отсчитывал эти пропахшие потом, его потом, шелестящие денежные знаки. И однажды я у него спросила: «Неужели так трудно сказать что-то». Он посмотрел на меня, точно впервые заметив. Из взгляда посыпались какие-то бумажки, осколки разбитого детства и неудавшейся жизни. Я подумала, что так плачут мужчины – сухими слезами. Он мотнул головой как лошадь, пытаясь что-то сказать членораздельное и человеческое. И я услышала его слова. Они были как коровье говно, прилипшее к каблукам и растертое в попытке избавиться от него. И это тоже мне показалось знаком оттуда, оттуда, где витают образы Эль Греко. Становилось холодно и ветрено. Может быть, небо все-таки смилуется и отпустит крохи осадков: своего стеклянного снега или грязной дождевой воды. Но мой рыцарь не мог уйти так рано и не мог меня проводить сейчас, он должен будет сдать расчет своему хозяину. «У вас тоже есть хозяин?» – «Да, и еще какой. Оставляет мне всего десять процентов». – «Но это, наверное, не так уж мало?» – «Смотря, как повезет». – «А вам тоже не везет?» – «Это разве работа? Скоро у меня самого будет собственный обменник».
Это наверное было безумие, но я осталась с ним до конца его смены. Потом он меня провожал. На остановке, по случаю позднего часа, было странное движение. Тоже происходила пересменка. Нищие с огромными баулами своего клетчатого дома, матерясь и, видно, уже накурившись травки или приняв на грудь, уступали свое место проституткам, самым дешевым в городе. Детский аттракцион торчал в темноте как скелет трехглавого чудовища. Недостроенная церковь – опять же самая крупная в нашей маленькой республике – пока еще напоминала замок какого-то магната. А люди на остановке готовились к странному маскараду. Накрашенная проститутка была самым ярким явлением за весь этот день. Может быть, я поняла это сразу, но настоящие люди стояли поодаль и ждали маршруток, которые развозят их домой, по случаю позднего часа, за двойную цену, а здесь, в подземном переходе через проспект Маркса, собрались попрошайки и проститутки, и он, мой рыцарь, проводив меня, остался здесь.
Чтобы соблюсти мою чистоту, – каялся он мне позже. А может, я и не хотела этого, может, мне нужно было стать той накрашенной куклой-малолеткой и выторговать с него эту символическую плату, равную пособию нищих, чтобы он взял меня – сгреб этими волосатыми руками, пропахшими денежной грязью, облапал, обмазал бы меня своим запахом и сделал то, что делал этим ночным уродливым бабочкам. Но его эти мечты привели в расстройство, и наша свадьба была отложена на неопределенное время. Почти год я приходила к нему на улочку, носящую имя персидского поэта Фирдоуси, и простаивала с ним до наступления сумерек. Утром я ходила в школу, смеялась и зубоскалила с учительницами во время переменок, а по вечерам исполняла свой долг и куталась в его объятиях, спасаясь от одиночества. Он кормил меня гамбургерами и кофе, которые разносили местные женщины. Потом он провожал меня, а сам брел в свою неизвестность, влекомый огнями в ночи, и мне казалось, что он тоже связан упряжью со своей судьбой, как я – со своей.
Ему нужно было встать на ноги, купить лицензию и смастерить свою будку, это помогло бы ему заработать на нашу свадьбу. Почти год спустя, в начале зимы я стала его женой. Это произошло в самый короткий день в году, выдавшийся и самым темным и гнетущим. Ни один священник не соглашался нас венчать, ибо шел предрождественский пост. О венчании мы вспомнили слишком поздно, когда гости за столом, рыгая, выходили на первый перекур, а на живую музыку не хватало денег. А как же венчание, – спросила моя мама, и он, затягиваясь дымом вместо того, чтобы закусывать, еле держась на ногах, мигнул своему другу, и тот приказал седлать коней. На железных конях мы, пьяная свадьба, приехали в Церковь Сорока мучеников, оттуда не солоно хлебавши поехали в Храм Просветителя, еще недостроенный, но по слухам действующий. Оказалось, что надо было записываться заранее или заплатить больше, чем совали священнику-интеллектуалу в лапу пьяные мужчины. На темном свинцовом, как сейчас, небе появились первые хлопья, крупные, как овсяные, и через минуту стало ясно, что начался снегопад. Он шел еще несколько часов, и к утру следующего дня не осталось этого снега ни грамма, – его сожрало наше ожидание перемен, оставшееся неудовлетворенным со дня Независимости. Мы поехали к одному священнику домой и затеяли нехороший скандал. После неудачных поездок решено было пролить кровь, и достали жертвенных овечек. Так венчания и не вышло. А в загс мы должны были, по взаимной договоренности, пойти в будущем, в случае моей беременности.
Он зашел ко мне в спальню и сел на кровать. К вечеру его словопроизводство падало до нуля, это точно, ведь я каждый вечер одна щебетала в его объятиях, а он погружался в черное молчание, выдаваемое то за скупое на слова мужество, то за общеармянскую печаль. Так что щебетала я одна. Он даже не смотрел на меня, стянул с шеи галстук, бросил в угол отработавшую свой день рубашку, покрытую морщинами усталости. И остался в майке, которую ему выстирала мама. Временами он вызывал у меня гадливое чувство, но меня тянуло к нему, до головокружения тянуло. Это было то самое чувство, как тогда, на базаре, где обменивались деньги. Я думала, что он не смотрит на меня, но в то же время я попала в сети его манящего взгляда, и неслучайно, что я именно у него обменяла доллары. И сейчас, по истечении года, когда каждый из нас изо дня в день оставался со своей страстью наедине, мы вдруг встретились глазами, впервые за все это время. Я положила голову на его колени, он расстегнул ширинку. А потом я поцеловала его розовый пахучий отросток. Я облизала его, еще и еще раз. А он, понаслаждавшись сидя, поставил меня спиной к себе и вошел в меня. Так он сделал со мной то, что, видно, делал с дешевыми девицами за деньги. Меня стошнило, а потом из меня вылилось говно, с кровью и его спермой, прямо на белоснежную постель. Он не слишком переживал по этому поводу, только вышел покурить и бросил мне: «убери».
Он сделал меня женщиной на утро, предварительно проверив своим пальцем, девственница ли я. Когда я стала его женой, он запретил мне приходить к нему на ярмарку. Уходил он к одиннадцати часам и вечером, в том же часу, приходил. Похоже, я перестала его интересовать даже как женщина и мной занялась его мамаша. Этой зимой снег все-таки выпал, где-то в середине января. Но с мамой его у меня не сложилось. Она была сильной личностью, такой же и я мечтала быть. Она держала под каблучком своего сына. Мне это не нравилось. Месяц назад, через два месяца нашей совместной ночной жизни я, не избавившись от своей неудовлетворенности, ушла из его дома.
И вот я стою на Республиканской площади и мечтаю. Я мечтаю все о том же, что и год назад, и два, и всю жизнь мечтала. Но разве можно уйти от одиночества? Куда? В просвет между тучами, открывшийся между Домом Правительства и Домом Союзов, над безымянной улицей. В какую мечту, о ком? Я вчера сделала аборт, а тошно так, будто всему городу тошно. Я убила моего ребенка, потому что хотела убрать из своего тела все нечистоты, собравшиеся от прошлой жизни, уничтожить его образ и подобие, заведшиеся в моем теле. И теперь о чем я могу мечтать? А март бушует и уничтожает пространство зимы. В меня вливается и выливается пространство, потому что от меня только и осталось, что рваная часть души, словно мятые деньги. Нехорошие деньги, его деньги. Но как мне их выбросить, если они снова придут ко мне. Я иду на самый дешевый рынок и покупаю невыносимые джинсы со стразами. И буду в них ходить, пока не истлеет мое одиночество.
четверг, 1 мая 2008 г.
Свидетельство о публикации №208110900259