Перекресток дорог. роман. Книга 2
ПЕРЕКРЕСТОК ДОРОГ
РОМАН
Том 1
Книга 2
1. В ПЕЧЕНЕГАХ
Исследуя материалы о людях и событиях ХХ века, о революции 1905-1907 годов, а также встречаясь с участниками этих событий и даже путешествуя по местам их действия, мы посетили в свое время вместе с секретарем Севасто-польской военно-подпольной организацией РСДРП(б) Анисьей Никитичной Цитович, известной по документам и под фамилией Максимович, а также со-вместно с Анпиловым Константином Михайловичем, участником севасто-польского восстания в ноябре 1905 года, а затем узником царского тюремно-го лагеря, места этого лагеря в Печенегах вблизи Чугуева. В результате ро-дилась глава «В ПЕЧЕНЕГАХ».
В ней речь идет не о печенегах, тюркском кочевом народе, пришедшем на Русь в 9 – 11 веках из Средней Азии и основавшем свои поселения также и в районе современного Чугуева. Нет. Речь идет о некоторых порядках каторж-ного лагеря, носящего в начале ХХ века в своем наименовании отголосок варварского племени – печенегов.
Как известно, часть печенегов в далеком прошлом вошла в состав Киев-ской Руси. В двадцатом же веке пришлось побыть в каторжном лагере Пече-неги многим участникам первой русской революции, в том числе Анпилову Константину Михайловичу, за участие в севастопольском восстании под ру-ководством Петра Петровича Шмидта, Шабурову Петру Ивановичу – за уча-стие в Армавирской забастовке железнодорожников и строителей.
В приговоре над черноморцами имелись также строки: «…1906 года 24 ноября, по указу Его императорского величества, военно-морской суд Сева-стопольского порта… Слушал дело о нижепоименованных нижних чинах (перечисляются сотни фамилий)… Решением суда признаны виновными… в явном восстании с намерением противиться начальству… Завладев ружьями и патронами, примкнули к бунтовщикам, принимали участие в насильствен-ных действиях мятежников… Посему Военно-морской суд пригово-рил…лишить всех прав состояния ...воинских чинов и воинского звания и со-слать на каторжные работы: …102) Дмитрия Акинина на 2 года 6 месяцев,… 104) ефрейтора Константина Анпилова на 2 года 6 месяцев…
Всех вышеназванных осужденных по отбытию ими заключения…отдать под особый надзор местной полиции на четыре года…
* * *
По прибытии осужденных в Печенеги, начальство лагеря и лагерный свя-щенник провели с ними беседу:
«Если будете набожны, покорны и проникнитесь раскаянием, мы снимем с вас кандалы, иначе сгноим здесь, за решеткой…»
Было дано три дня на раздумье. И вот в эти три дня Анпилов с Шабуро-вым, выполняя переданное им указание секретаря севастопольской подполь-ной военной организации РСДРП Максимович, неустанно беседовали с осуж-денными, убедили их не покоряться и не предавать дело революции.
На исповедь осужденные не явились. Никаких обещаний начальству не подписали. Началась тяжелая каторжная жизнь.
Лагерное начальство и священник, узнав о действиях Анпилова и Шабу-рова, особенно возненавидели их за честность и принципиальность, за неже-лание подобострастничать перед власть имущими вельможами и беззаконни-ками. С них никогда не снимали ножные кандалы. Их заставляли делать са-мую отвратительную бессмысленную работу – переливать черпаками нечис-тоты из одной клоаки в другую. Потом Шабуров и Анпилов должны были эту жижу одуряющей вони и тонкого замеса наливать в бочки и вывозить под конвоем вооруженного винтовкой солдата на ближайшее помещичье поле.
По дороге и словом нельзя обмолвиться: солдату приказали бить каторж-ников прикладом по спине и плечам, ежели вздумают разговаривать или пе-решептываться.
Но, оставаясь наедине друг с другом возле клоак уборных, каторжники старались шутками поддерживать в себе дух непокорности, разговаривали о всяком.
– Добро-о-о! – насмешливо крякал Константин Анпилов, рослый широко-плечий силач со стального цвета проницательными глазами. – Никакая цар-ская конституция с манифестом о свободах не смогла бы обеспечить человеку лучшей свободы слова, чем зловоние этих вот клоак. Начальство не только само не сует носа к уборным, но и конвойных сюда не присылает из-за боязни холеры. Значит, нам ничто не мешает здесь разговаривать…
– Само начальство брезгует, это верно, – согласился Шабуров. В карих глазах его рассыпались искорки смеха, потом метнулся гнев. – Но находятся сволочи. Они каким-то образом подслушивают нас и сообщают надзирате-лям. Какая же тут свобода, ежели чужая тень за плечами?
– Догадываюсь я, что за нами подсматривает и подслушивает паскудница Мотя. Единственная женщина, допущенная в лагерь будто бы для санитарных надобностей…
– Но что она санитарного делает? Подслушивает, подсматривает, а потом мы попадаем в карцер…
– Мотина должность такая, – скупо улыбнулся Анпилов. Помолчав немно-го, прищурился, шевельнул бровью: – А не пора ли нам отдать эту Мотю на прокорм червям?
– Признаться, у меня такая мысль тоже зародилась, – сказал Шабуров. – Позавчера она донесла начальству, что мы ругали лагерные порядки и всю жизнь при царе. Вот и заставили нас кувалдами дробить булыжники, бросать в уборную. Набросали, а начальство новый приказ: вылавливать булыжники, обмывать и в штабель складывать…
– Да-а-а, жи-и-изнь! – сердито простонал Анпилов. – Вчера надзиратель приказал повернуть ветряк спиной к ветру, а нас заставили вручную мельнич-ные жернова вращать. Резон?
– В этой бессмыслице начальство видит резон, – пробасил Шабуров. – Се-годня взбалтываем жижу-смесь. Завтра, глядишь, как на прошлой неделе, за-ставят бревна рубить иззубренным топором. Да еще, сукины сыны, положат на виду отличные топоры и пилы, запретят прикасаться к ним, чтобы глазом себе нервы портить. Ежели сказать правду, начальство задумало превратить нас в скотину. Скотиной управлять легче, чем человеком. И не только нас, де-тей наших думают в скотину обратить. Третьего дня, как ты знаешь, разре-шили мне свидание с женой. Спасибо секретарю нашему севастопольскому, Максимович, и Марине Черных, которую подпольщики «Ласточкой зовут». Они охлопотали нам эту встречу. Так вот жена мне поведала, что и Ваську моего начальство в скотину хочет превратить. Из гимназии выгнали, на же-лезную дорогу не принимают. Говорят, что сын каторжника им не нужен. Во-ром его думают сделать или предателем рабочего класса. А ведь Васька – ум-ница. Иноземные языки изучал. Тоже и азбуку Морзе практиковался на теле-графе. Со мною вместе на паровозе ездил, читали вместе запрещенные книги и в забастовке он участвовал. Ну а теперь, что мне вот с ним?
Анпилов вдруг тронул Шабурова за рукав. Оба настороженно оглянулись. Как будто – никого. Лишь зеленые мухи роями клубились над неиссякаемым своим зловонным кормом, да кубарем бежал по двору столб коричневой пы-ли.
– Что, Мотю заметил? – спросил Шабуров.
– У меня другое, – возразил Анпилов. – Вызывай ты снова жену на свида-нье. А я записку подготовлю. Есть у меня в Петербурге знакомый на Пути-ловском заводе. К нему и поедет Васька с моей запиской. У того человека па-рень не собьется с рабочего пути. Тоже и Каблукову Ванюшке напишем, что-бы не поддавался унынию в своей трудности.
– А что с ним?
– О-о о, забыл тебе рассказать! – спохватился Анпилов. – Во второй барак пригнали Вазика, лукерьевского мужика. Осудили его будто бы за кражу цер-ковной дарохранительницы. Но это брехня жандармская. Просто убил он ду-биной ястребовского купца Мухина. Ну и вот, до ветру нас водили вместе с Вазиком. Он и успел рассказать, что у Каблукова, участника армавирской за-бастовки, полиция отобрала паспорт, запретила выезд «на низы», так что при-шлось пойти в батраки к знаменскому кулачищу Луке Шерстакову…
– Ой-ой-ой, к такому кровососу! – сожалеюще сказал Шабуров. – Замуча-ет он Ванюшку Каблукова.
– А что поделаешь? – горько вздохнул Анпилов. В семье Каблукова шесть ртов, их кормить надо. Вот и атмосфера жизни сгибает нашего брата…
– Гнусная атмосфера! – Шабуров погрозил кулаком в пространство. – По-ка мы ее не придавим, людям добра не видать…
– Но мы ее придавим, обязательно придавим! – Анпилов хлопнул подош-вой, так что зазвенели ножные кандалы. – И выйдет по-нашему…
– Не выйдет, не выйдет по-вашему! – вылезая из-за угла уборной, хрип-лым голосом воскликнула подкравшаяся Мотя-доносчица. Красное круглое лицо ее и желтоватые глаза измучены жарой, нос обвязан тряпкой: – Я вас, каторжников, сейчас продам надзирателю. Полтинник получу за…
Шабуров молниеносно взмахнул черпаком на длинной ручке. Не дав Моте договорить, накрыл ее голову до плеч, дернул черпак на себя. Послышался глухой всплеск. Смрадная бурая волна сомкнулась над жандармской ищей-кой.
– Вот же, как вышло, не утерпел, – извиняющимся тоном произнес Шабу-ров и смахнул ребром ладони целый ручей пота с лица. – Даже подумать не успел…
– Не робей, Петр Иванович, – успокаивал его Анпилов. – Из-за этой сво-лочи начальству невыгодно будет шуметь и народу рассказывать о случив-шемся. Так и промолчит, чтобы никто не знал, что делается в лагере Печене-ги…
Но о событиях в лагере Печенеги знал студент Харьковского ветеринарно-го института Александр Пальчевский, действовавший под именем «Матвея», «Сазонова» и другими кличками в полной согласованности с секретарем Се-вастопольской военной подпольной организации РСДРП(б) Анисьей Ники-тичной (она же – Максимович, сестра Мария, Нина Николаевна и владелица других подпольных кличек).
Было решено, опираясь на Анпилова и Шабурова и на созданный ими подпольный комитет в лагере Печенеги, организовать там восстание и побег заключенных.
Передача плана действия Шабурову и Анпилову была поручена матросу Гаврюхе и его другу, известному в подпольной организации РСДРП(б) под кличкой «Степан Разин». Эти лица доказали своими действиями в прошлом (это они осуществили приговор подпольного комитета над командиром Бре-стского полка полковником Думбадзе, бросив бомбу в его коляску, когда он приезжал в один в один из флотских экипажей, где содержались арестован-ные матросы крейсера «Очаков» и солдаты крепостной саперной роты Сева-стополя после подавления восстания, угрожал всем расстрелом), что способ-ны выполнить любое задание партии большевиков.
И вот в один из ближайших дней у колючей проволоки лагеря Печенеги появился нищий в лохмотьях. Он плясал и гортанно выкрикивал непонятные слова, протягивал руки в просящем жесте. А когда увидел Шабурова с Анпи-ловым возле клоак отхожих мест, разъяренно погрозил кулаками и начал бро-сать камнями в каторжников.
Постовой охранник, высунувшись из-под грибковой кровли угловой сто-рожевой вышки, сначала с настороженным интересом наблюдал за странным поведением человека в лохмотьях, приняв его за юродивого. Когда же этот «юродивый» начал остервенело бомбардировать каторжников, а те, уклоняясь от камней, начали прыжками (кандалы мешали бежать нормально) прятаться за не просматриваемую сторону уборной, охранник расхохотался и закричал:
– Бей их, божий человек, бей крамольников. В голову целься, в голову! И левее подайся, чтобы способнее было прицеливаться!
Человек в лохмотьях низко поклонился охраннику, осенил его потом кре-стным знамением, после чего погрозил кулаком в сторону каторжников, явно выигрывая время для исполнения своего тайного задания. Неожиданно он выбросил руку в указующем жесте и зарычал по-звериному, придавив паль-цем другой руки вставную свистульку на своем кадыке (У него было в свое время поранено горло, хирурги вставили искусственный клапан. Поэтому «Стеньку Разина» часто еще звали «Медной душой»).
«Да это же Стенька Разин! – молнией блеснула мысль у Шабурова и Ан-пилова. – С какой же он вестью пришел?»
Охранник оглянулся в указанную «юродивым» сторону. Но там ничего не было видно, кроме арбы и вола, подгоняемого хворостиной высокого старика в чеботах, поддевке и островерхой шапке, не вяжущейся с жарой и сезоном.
«Хохлы эти всегда чудят, – неодобрительно подумал охранник о старике. Ишь какой, хлопает вола хворостиной без всякой надобности, а ногами пыль на проселке поднимает злоумышленно. Попадись он ко мне, посчитал бы ему зубы, старому хохлу!»
Ни охранник, ни Анпилов с Шабуровым не знали в эту минуту, что это ве-ликан Гаврюха обрядился под старика, гнал вола по проселку в условленный со Стенькой Разиным час, имея целью отвлечь внимание охранника и дать возможность Стеньке передать каторжникам распоряжение «Сазонова» и «Ласточки». Но Анпилов и Шабуров знали, что Стенька Разин и Гаврюха входили в конспиративную группу, созданную Константином Цитович после взрыва им стены двора севастопольской тюрьмы и освобождения оттуда Ан-тонова-Овсеенко и других политических узников. И конспиративная группа действовала в Чугуеве в полной согласованности с Ниной Максимович и «Са-зоновым», имея задачей организовать массовый побег политических узников из каторжного лагеря Печенеги.
Охранник не видел, что выхваченный из кармана и брошенный «юроди-вым» камень упал под ноги Шабурова с изумительной точностью, какой сла-вился Стенька Разин. И камень этот был обернут бумагой и обтянут сеточкой из красных нитей, что придало ему вид кирпичного осколка.
– Иди, иди, дурак! – повернувшись в сторону пятившегося от лагеря и не-прерывно осеняющего себя крестным знамением человека в лохмотьях, по-кричал ему охранник. – Плохо целишься. Ни одного каторжника не убил. А вы, лодыри, марш работать, а не то пальну! – охранник угрожающе щелкнул затвором винтовки в сторону Шабурова и Анпилова. – Видали, крамольники, как вас святые люди презирают?! Нет вам места на земле!
– Поработав некоторое время и перелив много вонючей жидкости из од-ной клоаки в другую, Анпилов с Шабуровым присели над «очками» в убор-ной как бы для отправления естественной надобности. Охранник не мог их видеть здесь, не мог слышать. И Шабуров шепотом прочел бумажку, бро-шенную Стенькой Разиным через колючую проволоку.
Выслушав чтение, Анпилов тяжело вздохнул:
– Потребовать тебе, Петр Иванович, свидание с женой обязательно. Об этом и товарищи пишут. Но вот насчет восстания… сомнение меня гложет. Ежели бы здесь одни политические, а то в последнее время понагнали уго-ловников. Имеются и стукачи-наседки подсаженные. Того и гляди, провалят. А это значит удлинение срока для нас и опасность, что нас тут прирежут раз-ные типы… По указанию начальства…
– Значит, испугался? – переспросил Шабуров.
– Мы уже пуганы и перепуганы, так что дело в другом, Петр Иванович. Нужно нам действовать поосторожнее и без всякой там сердцещипательной романтики. Не для себя осторожность, ради всех людей. Для твоего Васятки, для Ивана Каблукова. Ну, для всей земли…
– Хорошо, Константин Михайлович, не будем тратить время на споры. Напишем письмо Васятке, как ты говорил. И пусть сынок в Питер едет, на Путиловский завод. Передадим наш ответ и «Ласточке» с «Сазоновым» и Ци-товичем. Конечно, начнем готовить дело, как приказано из Чугуева…
Охранка тоже не дремала. Подсунув некоего «товарища Михаила» в сева-стопольскую военную организацию РСДРП(б) под видом прибывшего из центра профессионального революционера и соратника Ленина, она сумела разгромить в Севастополе подпольную типографию, арестовать Петю Ши-манского с «Ольгой», Нину Максимович и других подпольщиков.
Правда, Нину Максимович, за недостатком улик, не отдали сразу под суд, а выслали под надзор полиции в Полтаву. Но «товарищу Михаилу» все же удалось заполучить некоторые сведения о созданной в Чугуеве и в районе ка-торжного лагеря Печенеги конспиративной группы по организации восстания и массового побега из лагеря. Вот почему в Печенеги были направлены наи-более опытные филеры охранки и провокаторы.
Один из них был подсажен к Анпилову с Шабуровым вскоре после встре-чи Шабурова с женой. Во время этой встречи жена Шабурова вручила мужу дополнительный план действия в лагере. План этот был вручен жене лично «Ласточкой» перед выездом из Чугуева на свидание с мужем в Печенегах. Отсюда, из лагеря, жена Шабурова беспрепятственно увезла письма в адрес путиловского рабочего и в адрес Ивана Каблукова.
Все шло как будто успешно. Даже группа восстания была сформирована, назначены явки беглецов, где можно было получить уже заготовленные пас-порта и другие документы, а также указание, куда выехать и где устроиться на работу.
Ожидали сигнала. И сигнал этот должен поступить от известного во всей округе «коробейника», роль которого играл «Стенька Разин», прозванный в народе «Медной душой» за его вставной клапан у кадыка. В помощниках у него был носильщик огромной корзины с товарами матрос Гаврюха, у кото-рого в кармане были документы совсем на другое имя.
Жены надзирателей лагеря, жившие неподалеку в специально выстроен-ных семейных домиках, были всегдашними покупательницами товаров у ко-робейника. Случалось, что «коробейник» со своим помощником ночевали на кухне в одном из домиков. И это вошло в привычку, ни у кого не вызывало подозрения.
Было условлено, что сигналом начала восстания послужит пламя, которое вырвется из окна кухни, где ночевали коробейники.
Сигналом же, что заговор раскрыт и восстание поднимать нельзя, будет обыкновенный крик: «Спасите, убивают!» И поручено этот сигнал подать Анпилову, у которого зычный голос и огромная сила легких.
В роковую ночь, ожидая сигнала «коробейников», десятки людей в ка-торжном лагере Печенеги не спали, притворно храпели. Анпилов с Шабуро-вым обманно «заболели животами», по очереди выбегая «по нужде» из барака во двор, к уборным, откуда хорошо виден домик и окно заповедной кухни.
До сигнала оставалось совсем мало времени, когда Анпилов заметил, что его «напарник», всегда говоривший о необходимости революции с первого же дня появления его в лагере, вдруг пожаловался на расстройство живота. Но, выйдя из барака на зов какого-то протяжного свистка, метнулся не к убор-ным, в сторону караульного помещения. И бежал он опрометью. Споткнув-шись, вывихнул ногу. Но когда Анпилов нагнал его и хотел поднять, «това-рищ Середкин» (под такой фамилией этот провокатор проник в конспиратив-ную группу по поручению охранки) выхватил револьвер из-за очкура и про-шипел:
– Неси меня немедленно в караулку, иначе мы погибнем! Я знаю, что вот-вот начнется восстание… Неси, иначе застрелю!
Анпилов в порыве охватившей его ярости и в полной убежденности, что перед ним – подсаженный провокатор и шпион, могучей хваткой вырвал у него револьвер, а самого ударил головой о тот мельничный жернов, вращать который лагерная администрация заставляла каторжников в виде наказания.
С секунду помолчав, Анпилов с силою забросил револьвер в глубину дво-ра, сам громоподобно затрубил: «Спасите-е-е, убивают!»
Иначе он поступить не мог, так как увидел бегущих из караулки солдат с винтовками и примкнутыми штыками. Оказалось, что шпион-филер уже за-ранее предупредил администрацию о готовящемся восстании, знал о часе на-падения солдат на каторжников и бежал в караулку, чтобы присоединиться к солдатам и участвовать в их кровавой расправе над узниками.
Лагерным властям хотелось побольше заключенных расстрелять под ви-дом подавления бунта, так как был уже получен, но пока не обнародован вы-сочайший указ о досрочном освобождении большинства политических за-ключенных из лагеря Печенеги и отправки их на места постоянного житель-ства под надзор полиции. Вот почему срыв восстания был неприятен для вла-стей. И хотелось узнать, кто сорвал восстание и кто организовал его, чтобы репрессировать тех и других.
Шабурова с Анпиловым схватили, привели к начальнику. Но сколько тот ни старался, так и не смог выяснить истину или хотя бы установить личность человека, убившего филера.
Анпилов с Шабуровым в один голос твердили, что они, выйдя из барака по нужде, увидели человека в военной форме. И этот человек избивал нашего напарника и хорошего друга. Вот и подняли крик, чтобы спасти друга. Куда делся военный, мы не знаем…
– Идите в барак! – рассвирепел начальник и тут же добавил: – О нашем разговоре никому ни слова, иначе сгною вас обоих в карцере!
– Хорошо получилось, шепнул Шабуров, когда вышли во двор. – И про-вокатора убрали и Стеньку с Гаврюхой своевременно предупредили, иначе бы их арестовали на кухне…
– А ты погоди радоваться, – прервал его Анпилов. – Может, нас здесь рас-кроют, и тогда будет виселица. Или товарищи из чугуевской группы посчи-тают нас предателями, придавят к ногтю. От судьбы не уйдешь…
– Не собираюсь от нее уходить, – возразил Шабуров. – Но на сердце у ме-ня спокойно от сознания, что мы поступили правильно, отменив восстание. Видел, сколько солдат власти к лагерю подтянули? Не восстание бы у нас было, а самоубийство. А тут еще вместо уничтоженной Моти-доносчицы су-мела охранка подсунуть нам более тонкого филера. В кандалах он ходил, вся-кую грязную работу с нами делал заодно и даже в группу восстания напро-сился. Хорошо еще, что мы ему не доверили список группы…
– Раскусили мы его, уничтожили, собаку! – Анпилов сплюнул, растер по-дошвой.
– Поздно раскусили, – вздохнул Шабуров. – Если бы он оставался в кан-далах, то… никакого бы к нему у нас подозрения. А то он просчитался, что упросил надзирателя вечером снять с него кандалы под видом образовавшей-ся раны и опасности заражения. У нас не сняли, а у него сняли. Вот и появи-лось подсознательное подозрение…
Пока шла кутерьма в лагере, солдаты осуществляли шмон: обыскивали за-ключенных, рылись в топчанах и матрацах, подушках и разном тряпье, Стенька Разин с Гаврюхой мчались на захваченных из лагерной конюшни лошадях в Чугуев.
«Ласточку» (это подпольная кличка учительницы Марии Черных, состо-явшей в подпольной группе организации побега заключенных из лагеря Пе-ченеги) Стенька Разин и Гаврюха застали на конспиративной квартире в пол-ной готовности к выезду в район лагеря Печенеги. И она сообщила, что толь-ко что получено распоряжение комитета РСДРП(б) отменить восстание в ла-гере по причине его недостаточной подготовленности и невыгодности начи-нать его, когда рабочий класс вынудил царя отдать высочайший указ о дос-рочном освобождении политических заключенных из лагеря Печенеги.
– Благодарю, что прибыли вовремя! – Ласточка крепко пожала руки Стеньки и Гаврюхи. – Еще бы несколько минут, и мы могли разминуться, а я бы влипла в руки жандармов. Но теперь, друзья, нам нельзя оставаться в Чу-гуеве ни минуты, – она быстро подгримировала карандашом брови, нанесла штришки на щеках и на лбу, потом загасила лампу. – Будем ехать на моей тройке, а тюремных лошадей бросьте в Чугуеве. Пусть жандармы думают, что вы находитесь где-то здесь.
…Некоторое время пришлось Стеньке Разину с Гаврюхой и «Ласточкой» скрываться в Харькове, потом в Полтаве, в Котельве и Опошне. Оттуда, когда нависла угроза ареста, они бежали в Екатеринослав.
Оттуда «Ласточка» возвратилась в купеческий дом своего отца в слободе Ездоцкой Курской Губернии. Стенька Разин, по рекомендации комитета РСДРП(б), определился в батраки к белгородскому епископу отцу Иоанни-кию, а Гаврюха начал работать грузчиком на железнодорожной станции Курск, ожидая новых указаний партии социал-демократов.
В лагере Печенеги тем временем готовились к досрочному освобождению политических заключенных и заполняли «дела» для передачи полиции тех мест, где будут жить поднадзорные крамольники. И об этом теперь должны знать наследники боевых и революционных традиций. Чугуев тоже имеет свою страницу в истории, как и лагерь Печенеги.
…………………………………………………………………………………
Прошло много времени, вернулся с каторги Константин Михайлович Ан-пилов. Приютился он временно в слободе Ездоцкой города Старого Оскола. В работе ему везде отказывали, паспорта не давали, приказали ежемесячно являться в полицию для регистрации. Те пятнадцать рублей, которые выдали ему при освобождении «на прокорм», он вскоре проел, жил в голоде, обно-сился.
Загоревал человек. «Ведь как оно получается? – размышлял он. – Дрался я против царя за народное счастье, а тут сказал поп в церкви, что Анпилов ка-торжный и безбожный человек, сразу все земляки ко мне спиною поверну-лись, иные шипят змеями. Купчишка Андрей Алентьев даже плюнул на меня при стражнике и назвал убивцем… Может, вся борьба наша никому не нужна и только помешала Алентьеву достроить третий этаж на своем доме у Алек-сандровской богадельни на Ездоцком спуске? Плохо будет, если наша не возьмет, затолкут Алентьевы бедноту. Впрочем, как это наша не возьмет?! Должна взять! Взять-то взять, а пока сижу на завалинке у чужого дома, куда впустили меня пожить до устройства, размышляю от голода. Нет, все же лю-ди большие шкурники, о себе заботятся, о соседе не подумают, от борца от-вернутся, чтобы самих полиция не заприметила…»
В думах не заметил тихонечко присевшую рядом учительницу. Лишь вздрогнул от появившейся тени на завалинке, глянул направо и совсем изу-мился: сбоку сидела Мария Черных, почти соседка по жилью.
– Здравствуйте, Константин Михайлович! – сказала она. Глаза в густой бахроме ресниц глядели ласково, черные волосы роговыми шпильками при-хвачены, на плечах дышала от ветерка голубая гарусная накидка. – Задумав-шись, вы сидели, вот и я молча… Поговорить надо…
Константин Михайлович показал глазами на остановившихся почти рядом женщин с ведрами и коромыслами.
– Не при них, глаза вытаращили и прислушиваются…
– Да-да, конечно, – вздохнула Мария. Сделала вид, что соринки сбивает с подола юбки, шепнула из-под руки, что завтра придет ровно в двенадцать на квартиру, встала и откланялась.
Любопытство и тревога одолели Анпилова, всю ночь думал: «Что нужно этой Марии от меня? Учительница она и дочь богатого человека, неизвестно, что у нее на уме. Вот Алентьева Андрея сразу раскусил: дай ему волю, в мо-мент повесит меня на осине. А Марии, не знаю, что нужно ей от меня?»
Константин Михайлович не знал, что Мария была членом подпольного комитета социал-демократов, знала из рассказа Мещанинова и расклеенной по городу прокламации о героическом участии Анпилова в восстании матро-сов против царизма и осуждении его на каторгу, имела задание теперь помочь ему в трудную минуту.
Мария Никифоровна пришла точно, как обещала.
Разговорились о разном, о пустяках. Разговор постепенно сблизил их, размыл недоверие, так что даже трудно было уловить, когда же беседа пере-шла к вопросам о жизни, работе, паспорте…
– Да, чуть было не забыла! – спохватилась Мария перед уходом. Быстро отщелкнула сумочку, подала Константину Михайловичу пакет. – На первый случай, от друзей…
– Развернув, Анпилов невольно вытаращил глаза: в пакете были радужные и синие кредитки, рублей сто, если не больше. Целая сумма… Сильно нуж-дался в деньгах, а здесь их хватило бы на целый год, но сердце захолонуло, молча вернул пакет.
– Что вы?! Почему? – у Марии горько дрогнули губы, в глазах отразилась скорбь. «Неужели царь испугом убил в Анпилове борца и человека? – клеща-ми зажали сердце тревожные чувства. – Неужели он потерял веру в друзей, озлобился на весь народ?» Вслух сказала другое: – Своим отказом от помощи вы незаслуженно обижаете друзей, Константин Михайлович…
– Не знаю, от имени кого и зачем этот пакет, не могу взять…
Лицо Марии посветлело, глаза засияли. «Нет, в нем не убит борец, а лишь стал опытнее и осторожнее. Он поймет меня, поверит».
– Я не имею права называть адрес нашего партийного комитета, – душев-но сказала она вполголоса, – но это вам от него… А еще мне поручено преду-предить вас об осторожности: комитету стало известно, что полицейскую слежку за вами поручено вести вахмистру Кичаеву и жандармам Баутину и Хорхордину…
Анпилов слушал молча, и Мария поняла, что он все еще таит в сердце ка-кое-то сомнение. Упрекать не стала из-за боязни еще более насторожить со-беседника. Да она и знала, что осторожность Анпилову нужна, как и ей са-мой. Но чтобы убедить его в правоте своих полномочий, она просто рассказа-ла об одном из севастопольских товарищей, который вместе с Анпиловым отбывал каторгу и, бежав оттуда, снова работал в севастопольском подполье.
Рассказывая, она внимательно наблюдала за поведением слушателя, желая быть и самой убежденной, что Анпилов не подведет и что можно сегодня же договориться с ним до конца и даже передать полученное комитетом письмо на его имя. Письмо ведь – документ, было наказано передать его лишь после полной уверенности, что Анпилов именно есть таким по своему настрою мысли, каким его рекомендовали комитету товарищи. Она убедилась в этом, достала из сумочки письмо:
– Извините, Константин Михайлович, что я от волнения забыла передать вам письмо раньше денег. Тогда бы мы скорее поверили друг другу. Вот оно, читайте. Ваш друг из Севастополя передал его через нашего связного…
Почерк товарища Анпилов узнал сразу. Читал письмо с волнением, а при чтении последнего абзаца непрошено по щеке искоркой сверкнула слеза.
«…Крепись, дорогой товарищ! – говорилось здесь. – Мы вас не забыли. Помним, что вы отказались бежать из Тридцать первого экипажа, уступив очередь семейному товарищу… Мы поставили о вас в известность Староос-кольский комитет, и вам помогут во всем партийные друзья».
– Конечно, вам трудно без работы и без паспорта, – сказала Мария, увидев в глазах Анпилова огонь доверия и невысказанную глубокую радость, что он не одинок и что от него не отвернулись лучшие сыны народа. – Помогли бы мы вам раньше, но нужна была осторожность, проверяли вас и через севасто-польских товарищей… Кстати, не ходатайствуйте больше о паспорте, никуда по этому вопросу не ходите. Мы вас известим, когда и где можно получить паспорт. Потом зайдете к начальнику депо Старый Оскол, к Черноярову. Он все будет знать, оформит вас на работу.
Вскоре паспорт был выдан неожиданно через удаленное от города Долго-Полянское волостное управление, не имевшее, казалось, никакого отношение к Анпилову. А на другой день зашел к Анпилову котельщик Удодов.
– Пошли к Черноярову, ждет, – усмехнулся в усы, даже похлопал Кон-стантина Михайловича по плечу. – Э-э-э, брат, с организацией не пропа-дешь…
Жизнь, казалось, повернулась к Анпилову удобным краем: определил его Чернояров в смазчики поезда, потом перевел в помощники машиниста.
Года через полтора начали и другие его земляки возвращаться с каторги, однажды собрались в Избище вместе с Кузьмой Сорокиным, с Иваном Сот-никовым-Картузенковым, с Михаилом Дагаевым, посмеялись вволю над раз-личными злоключениями, о которых Сотников рассказывал с большим увле-чением.
– Вернулся в Избище с каторги, а на меня иные смотрят, будто лошадь на чучело, иные шарахаются в сторону, как от бешеной собаки. Один земский начальник проявил смелость и заинтересовался мною. У нас, в Ястребовке, теперь работает земским Жифаров. Вот и приказал он конюху остановить фа-этон как раз передо мною (я шел по улице, не поклонился земскому). «Ка-торжник! – кричит он. – Почему шапку не снимаешь и не кланяешься?» А я ему отвечаю: «Голова полна стихов о Куропаткине, боюсь, разлетятся, если сниму шапку».
«Какие такие стихи? – кричит на меня. – Может, плохие? Рассказывай!» «Да, может, плохие, зато правда и самими солдатами сочинены. Вот, послу-шайте!» И стал я перед земским во фронт, что ему понравилось, начал декла-рировать: «Куропаткин генерал – слуга царю,
отец солдатам:
Как пушки грянули зарю,
С головой нырнул в песок за скатом.
И молвит он, показав сапога носок:
«Ныряйте все за мной, ребята,
Смелее, в желтенький песок!»
Потом реляцию царю писал,
помчалось:
«Я ура кричал,
Был с нами бог.
Неясно разве, что я – генерал неплох!
Все билось, колотилось и ломалось,
Дым коромыслом стоял,
Горели жарко гаоляны,
Нас японец не догнал:
Помог нам бог,
И я помог,
Убегая первым со всех ног!»
Земский сначала рассмеялся, а потом надул губы, приказал, чтобы я не-медленно явился к становому приставу за неснятие шапки.
Пристав, Вячеслав Иванович Моисеевич, скажу я вам, значится в левых либералах. Любил он разговоры с разными ершистыми мужиками, утвер-ждал, что мужицкие речи, как скипидар под хвостом ишака, ускоряют его движение и мысли.
Выслушал он меня, засмеялся и потолкал меня своим пальцем в лоб: «Иди, – сказал он, – И обязательно перед дураком во власти снимай шапку. Тебе от того вреда не будет, а свинью остановишь перед розами, чтобы не растоптала».
Ну, конечно, запомнил я. Да и мать сказала, что Жифаров охотник до пре-клонения: угодливого готов возвести в святые угодники, непоклонного рас-терзает в клочья. А жаловаться некуда, везде своя у них спайка. И вот я начал умышленно встречаться с Жифаровым и шапку перед ним снимать. Угнусь, посмеиваюсь в землю, и стою, пока он проедет. О-ох, любитель преклонения. У нас еще кулак такой есть, в Кунье. Зовут его Шерстаковым Лукой. Тоже преклонение любит, иначе с лица земли сотрет. Жестокий. И зубы у него ло-шадиные, глаза под лоб… Чуть было он мне всю женитьбу мою не расстроил: я сватаюсь к одной девушке, а Лука туда шасть и кричит: «За каторжника и собаку отдать жалко, не только девку!» Ну, что ты будешь делать? Слушают-ся его, меня выгнали. А я зарубил себе одно: женюсь на Ксюше и женюсь. Это моя теперь жена. Но история длинная тянулась… я стою за женитьбу, Лука и все купленные им против выступают.
Ксюша была племянницей ездоцкого кучера Петра Константиновича Ля-хова, личность у которого скрытная. Вы же знаете старооскольского купца Корнилевского, Григория Аксеновича?
Жил он в доме с каменными колоннами в приказчиках у купца Симонова, а теперь хозяином стал. И все по причине: приучился к купеческой жене Си-монова, а та в бездетстве скучала, взяла в пасынки Александра, сироту из се-мьи Демидовых.
С этим Александром я в детстве дружбу водил. Имение Симонова было в Ефросимовке, рядом с нами, вот и приходилось мне драться с Сашкой, если он за грачей или за рыб пойманных мало мне платил.
А к этой поре Симонов остарел. Чтобы торговое дело не замирало, мага-зин подписал на Корнилевского, дом – на пасынка, Александра.
Тут Корнилевский в жадность раздулся и свою линию замыслил. Кучер Ляхов в злодействе был мастер за деньги, об этом в народе говорили без стеснения. Вот и повез он Александра вроде как на станцию Солнцево в 1893 году, а нашли парня мертвым в лесу.
С той поры Корнилевский пошел в гору, Ляхов разбогател. Скупой, иска-риот, до денег тонкий. Ксюшку, мою теперешнюю жену, в сиротстве оставил на голодное вымирание, без копейки помощи. Не поглядел, что она ему пле-мянница, раз от нее выгоды никакой.
Убийство у Ляхова и жадность в крови растворены, как соль в огуречном рассоле. Может, и самого Ляхова убьет кто по наследству? У него, правда, своих детей нету. Вот и взял он в «сынки», на прием, Ивана Анисимова, чаду ездоцкого урядника. А этот, ей-богу, не брешу – содержит в себе волчьи зубы и глаза.
Мне думается, что у каждого человека есть своя жилка в крови. У нас, на-пример, революция в крои завелась, вот и начали мы царя сбивать с престола. Помните, песню распевали в Севастополе:
«Порвем мы в бою порфиру твою,
Всю обратим на портянки!»
А вот вернулись с каторги, против нас люди зубы оскалили…
– Не все оскалили, – возразил Анпилов. – Другие помогали…
– Против этого не спорю. Но зубоскалов еще много. Я вот и рассказ свой продолжу, чтобы людям было для пользы и понимания нашей жизни. Опять же о Ксюше скажу.
Жила она в это время с матерью в Средней Дорожне. А это приход Ни-кольской церкви, все отцу Якову подчинялось, без него не женишься. Сам отец Яков Луке Шерстакову подчинялся: общая у них кумпания.
Вот и договорился я с Ксюшей, пошел к попу, к отцу Якову для разгово-ров о женитьбе. Он глаза выпучил и давай нажимать на моральность: «В пя-том году, – говорит он, – ты против царя охальничал, людей из оружья уби-вал. Не буду венчать, у тебя руки в крови!»
Тут я осерчал, пырнул ладони к его глазам и кричу во всю глотку: «Глянь, батя, мои руки чистые. А ты есть пристав, людей выдавал…»
У-у-ух, затопал он ногами, в кулаки бросился. В щеку меня пырнул креп-ко, но я его остепенил ногой в живот. Не поверите, по самое колено нога в его животе утонула, а до середины не добрался.
Присмирел он, отдышался, а потом сказал: «Епитимью налагаю. Будешь неделю ездить в церковь на поклоны, потом, может быть, оглашение сотво-рю, чтобы ты на родственнице по заблуждению не женился».
«Какая же мне Ксюша родственница?! – кричу я. – Мы с нею разных пле-мен». А поп и ухом не ведет, твердит: «Пути Господни неисповедимы. Может раба Божия Ксенья и родственницей тебе оказаться, если раб Божий Лука своего мнения не изменит. Шапку перед ним не снимаешь, ведомо мне. Да и неизвестно еще, что Жифаров скажет и как ты церковь Божию ублажишь да-рами».
«Ну, думаю, взятку давать мне не из чего, шапку, конечно, могу снять, и поклонюсь – спина не заболит, но и допеку я тебя, долгогривый, своими по-клонами, не возрадуешься!»
И начал я допекать. Ежедневно, чуть забрезжит утро, стучу в дверь: «От-крывай, говорю, отец Яков, церковь, приехал поклоны класть!»
Хмурится отец Яков, сопит. Надоел я ему, хуже редьки. Но все нажимаю и нажимаю во исполнение его же приказа.
Приезжаю однажды на лошаденке, а у отца Якова крестины или пирушка ранняя. «Открывай, говорю ему, церковь, не могу без моления и поклонов жить». «Видишь, свет, занят я, – говорит отец Яков. – Придите в другой раз».
Ну, а я в амбицию: «Божье дело не терпит отсрочки, – говорю ему. – Да-вай Епитимью, иначе к епископу жаловаться поеду».
Оделся он, вышел, а на сани отказался сесть. Так и ехали до самой церкви: я на санях, отец Яков пешком шагал по снегу.
Открыл он церковь, прошипел: «Клади три поклона и убирайся. В другой раз явишься к дьячку, он мне и доложит об итоге твоих поклонов. Дюжа ты неотцепный. Но венчать я тебя все равно не буду, если раба Божия Лизавета против тебя слово скажет».
А Лизавета как раз есть мать моей Ксюши. Ее отец Яков уже нашпиговал против меня. Пришел я к ней, а она в слезы: «Каторжный ты, могут тебя каж-дую минуту посадить в каталажку, не отдам за тебя Ксюшку, если барчук не благословит…»
«Барчуком» она называла Петра Петровича Бобровского, уездного пред-водителя дворянства. Жил он в Средней Дорожне.
Ухватил я Лизавету за руку и потащил к Бобровскому на разговор.
Встретил он нас, расхохотался. Лет пятьдесят ему было, а все веселый, без омраченья. И потребовал он, чтобы я рассказал о своем участии в революции.
Слушает, а у самого смех пропал. Вздыхает, попивает вино из кружечки. А когда я рассказ закончил, Бобровский поглядел на меня – и не сердито и не весело, средне, потом сказал: «Мы боремся с вами, а вы – с нами. Кто одоле-ет, неизвестно. Вы понимаете?» «Да, – говорю ему, – понимаю». Он тогда улыбнулся и повернулся лицом к Лизавете. «Советую тебе, мать, выдать доч-ку за Сотникова-Картузенкова. Это человек, а не Комар (Комаром называли в Средней Дорожне одного проходимца, который властям пятки лизал)».
«А если становой пристав насупротив? – вытирая глаза концом шали, не сдавалась теща, желая выторговать полную гарантию. – Без его согласия не благословлю…»
«А мы сейчас узнаем, – усмехнулся Бобровский. Тронул расческой свои рыжие волосы, начал крутить ручку стоявшего на столе телефона. Вызвал Вячеслава Ивановича, обрисовал ему всю картину, потом сунул моей теще трубку:
– Слушай, Лизавета, что пристав говорит…»
Теща глаза зажмурила от техники: из трубки гремел на ухо голос приста-ва, Лизавета повторяла его: «Отдай, Лизавета, дочку за Ивана Васильевича. Это не Комар…»
Так мы с Ксенией отодвинули в сторону помеху, поехали венчаться. Шер-стаков Лука тоже примолк перед начальством, перед царевыми слугами. Ца-ря-то он выше бога чтил…
Отец Яков рассерчал, да и слупил с нас за венчание двадцать рублей, еще и на колокол один рубль. Таксу они такую определяли, начальникам и попам законы не уставишь.
Э-э-эх, сколько я их знаю начальников и хозяев, хоть пруд пруди. Вот, скажу за Александра Михайловича Арцыбашева. Это же потомок старинных дворян. В наших краях Арцыбашевы появились при Анне Ивановне, когда Бирон-немец на России верхом ездил.
Александр Михайлович усердно переделывал себя из русского в европей-ца, а стал почти азиатом. Женился он на турчанке. Правду сказать, жена его – красавица. Часто приезжала она из Питера с мужем в Покровское для развле-чения. По-русски разговаривала без запинки (Она из азиатки русской хотела стать). С управляющим была сходна по своей там женской линии, как это у господ водится, раздери их пополам.
Управляющий, Бурего по фамилии, кажется, из Тростенца, что за слобо-дой Велико-Михайловкой. Это громила, саженного роста. Рыжий, будто ме-дью красной обмазан. Как захватит, бывало, турчанку в охапку, только крас-ная шапочка на ней с кисточкой из стороны в сторону качается. Поте-е-ха, ей-богу!
Или вот о стуженском попе сказать, о Петре Бурцеве. Курил он до потери сознания, а с полицией водой не разольешь: покается ему кто на исповеди о воровстве леса или еще чего, так на другой день уже плетью отдерут в участ-ке.
Дружил этот поп и с Анной Ивановной Кузнецовой, с врачихой. Эту хоте-ли мужики убить за выданного ею полиции фельдшера, Осипа Никифоровича Семенова, но приспешники спасли: обрядили они Кузнецову ночью в мужиц-кий зипун, да и вывезли в город Тим для спасения…
– Удавить бы ее, шельму! – хмуро сказал Кузьма Сорокин.
– Чует мое сердце, что обязательно трахнем по разным Кузнецовым снова, как в Севастополе, – воскликнул Сотников-Картузенков, но его сейчас же прервал Анпилов.
– Нет уж, земляки, по севастопольскому мало. Если трахать, то покрепче, чтобы нас после этого на каторгу в Печенеги не посылали и чтобы кулаки Шерстаковы не грозили посадить нас в клетку…
– Правильно, Костик, правильно! – загорячился молчавший доселе Миха-ил Дагаев. Он хлопал кулаком о стол. – Теперь надо трахнуть, чтобы мир пе-ревернулся, тюрьмы и каторги исчезли. О себе скажу. У меня от всего иму-щества после каторги осталось только одно напоминание о нашем Севасто-поле – фотокарточка…
– Здесь она? – спросили хором. – Покажи, вспомним былое.
– Всегда ношу с собою, для будущего храню, – волнуясь, сказал Михаил, достал из левого нагрудного кармана и положил на стол групповую фотокар-точку, сделанную в севастопольской фотографии М.П. Мазура в 1904 году. – Вот это, стоит слева, Акинин из Стужня, – пояснил Дагаев, показав черенком ложки на круглолицего парня с немного вздернутым носом и вытаращенными на объектив аппарата смирными глазами. – В центре я сижу. Ведь похож?
– Похо-ож, – подтвердили все единодушно. – И лицо деятельное и глаза отчаянные, лупастые. Ноздри короткого носа раздуты, как у коня…
– Да уж характер мой знаете, горячий.
– Только вот непонятно, – вставил свое замечание Анпилов, – зачем ты по-ученически ноги поставил прямо, будто перед попом, и руки на них поло-жил, будто на парту?
– И сам не знаю, честное слово. Просто так приказал сидеть фотограф, а я послушался. Он и цветы поставил за моей спиной, в корзине. Видите, цветут? Будто в саду.
А вот этот, – Дагаев показал на стоявшего правее всех верзилу, который возвышался над всеми товарищами на целую голову и торчал шпалером с ру-ками по швам. Губы его были подобраны, глаза прищурены, отчего продол-говатое безусое лицо его казалось натянутым и походило на маску. На верзи-ле, как и на других, надет короткий мундир с ремнем и погонами, шаровары вобраны в твердые голенища остроносых сапог с очень низкими каблуками. Картуз с огромным кожаным козырьком и с буквами на лобовине околыша «СпрС». Над ними, на тулье, белел орел, вместо кокарды. – Вот этот человек, знаете кто? Я сейчас вам расскажу…
Но рассказать не пришлось: с улицы послышался звон глухариков и кон-ский топот. Земляки бросились к окну, но сейчас же отстранились за просте-нок.
Фаэтон, запряженный тройкой сытых вороных коней, завернул к зданию школы, где раньше работала Мария Никифоровна Черных.
Из фаэтона важно вылезли – рагозецкий земский начальник Какурин, ка-зачанский маклер Евтеев и кулак Шерстаков. Они долго бухали кулаками в запертую дверь школы. Никто им не открыл. Тогда они уселись в фаэтон и покатили через лужайку в центр Ястребовки, к волостному правлению.
– Что ж, давайте, товарищи, разойдемся, – сказал Иван Васильевич. – Раз эти шакалы нанюхали пробой и убедились, что Марии нет дома, того и жди – вернутся они сюда с полицией для обыска. Ну и нас заодно застукают или в понятые или в кутузку. Ведь запрещено же нам собираться больше трех…
– Сказать бы этому, Какурину, пусть в Рагозцах пробои нюхает, – провор-чал Дагаев, завертывая в бумагу и пряча карточку.
– Придет время, скажем ему пулей в лоб, – бросил Кузьма Сорокин, оде-ваясь. – А сейчас надо разойтись…
– Разойтись надо, – поддержал Анпилов, надел картуз. – Земские, они ведь все друг с другом по-свойски, что рагозецкий, что ястребовский. Да и эти с ними – Шерстаков с Евтеевым, все они есть земляки по кровососной профес-сии. Тьфу, провались они, эти «земляки»! До свидания, Иван Васильевич, мы пойдем. Живы будем, встретимся не раз… Мы ведь промеж себя тоже земля-ки, но иные.
2. СЕМЬЯ КАБЛУКОВЫХ
Иван Каблуков жил в Лукерьевке с отцом-инвалидом русско-турецкой войны 1877–1878 годов, с матерью – сварливой Екатериной Максимовной. Потом женился на стуженской Матрене Кузьминишне, пошли дети. Правда, рождались они и тут же вскоре умирали от скарлатины, дифтерита, разных нищенских болезней. Выжили двое – Сергей и Таня.
– Ничего, ребятки, ничего, – рассказывал Иван длинными зимними вече-рами сказки и были о прошлом, о забастовке в Армавире, о машинисте Ша-бурове и его сынишке, Васе. – Наберем денег, определю вас в учебу. Маши-нист Шабуров сказывал, что Михайло Ломоносов босиком науки достиг…
Веснами собирал Иван в сундучок инструменты и снедь, надевал свежую холстинную рубаху и пестрядинные портки с огашнем (вместо пуговиц такие портки удерживались на бедрах с помощью продернутой через очкур верев-ки) и под звон жаворонков уходил «на низы» зарабатывать. Работал камен-щиком, плотником, столяром, но денег не набиралось и не набиралось, мечты оставались мечтами.
Когда вышел столыпинский закон о переселении, соседи начали звать Ивана «на вольницу». Отказался уходить из родного края.
– Потерплю, – говорил он, прощаясь с переселенцами. Мял в руках запла-танную шапку, смахивал ею набегавшие невольные слезы с покрасневших глаз, кашлял: – Не забывайте нас, о жизни пишите…
Писали из Миусска и Кубани, с Тобола и Северного Кавказа и даже с Амура, со всех краев русской земли. Похвальбы не было, все жалобы и жало-бы на трудную жизнь. Иные умирали там, на чужбине, другие возвращались и попадали в батраки к барину Арцыбашеву или к кулакам Шерстаковым, Пол-ковниковым в Ястребовской и Знаменской волостях, бежали в Старый Оскол работать на колодце Симонова и Хвостова-Собакина, на крупорушке Пова-ляева, на мельнице Сотникова.
Однажды волостной старшина отобрал у Ивана Осиповича Каблукова паспорт «за непочтительность», пришлось той весною попасть в батраки к Шерстакову Луке. Богат, влиятелен кулак Шерстаков. В Знаменском его вла-дения имелись – от центра до самой Егоровой мельницы. И в Кунье имелись, и в Ржавце и в Головище.
Сынок Шерстакова, Федор, учился на учителя, в сезон работы приезжал за батраками присматривать. Носился он на жеребце по всем поместьям и «ба-зам», плетью батраков хлестал.
В один из субботних дней попало батраку Михаилу Набережному, попало Ивану Каблукову, который значился на Куньевском отрубе за старшего среди батраков.
Пожалел он неженатых ребят, отпустил после работы к невестам в со-седние села, а сам быстро перевернул все бороны снова на острые клевцы, прибуксировал семь борон веревками к передней бороне, сел верхом на одну из кобыл, привязал других лошадей поводьями к ее шее, гикнул молодцевато и поехал всем табуном.
«Надо этим боронам клевцы посчитать в наклад хозяину, – сердито поду-мал Иван. – До чего же он скуп и не милосерден, что даже за весь день куска хлеба не прислал…»
Тепло было, безветренно. Луна взошла, Колокола в селах благовестили, шла вечерняя служба. «В такую пору Федька не поедет проверять, – думалось Ивану. – Пусть бороны дорогу чешут. Порасшатаются клевцы, вот и зарабо-таю у хозяина дополнительно, если закреплять поручит…»
Бороны тарахтели и прыгали сзади по колчистой дороге, что даже лошади от шума вострили уши и храпели. Вдруг, перекрывая грохот борон, послы-шался нарастающий конский топот.
Оглянувшись, Иван обмер от неожиданности: настигал его Федор Лукич на горячем вороном жеребце.
– Стой, сукин сын! – закричал он, пролетев с разгона стрелой мимо. По-том круто повернул коня и чуть не ткнул его в лицо Ивана горячей оскален-ной мордой. – Ты что делаешь, где работники?
– Бороны везу на баз, – хмуро сказал Иван. – Ребят отпустил погулять. Ведь суббота…
– Ты разве хозяин? – со злым шипением сказал Федор, уставившись на Ивана маленькими карими глазками и раздирая удилами пенные губы пля-шущему от нетерпения жеребцу. Луна светила прямо в длинное лошадиное лицо Федора. Чернела бурая родинка на салазочном изгибе правой скулы. Но даже серебристо-голубой лунный свет не мог разбавить багровой краски яро-сти на лице Федора, не смягчил колючей злости в его черных расширенных зрачках. – Ты разве хозяин?
– Сделал по своему разумению, по-человечески! – неожиданно дерзко возразил Иван. – Кулакам это не понять…
Федор Лукич тяжело задышал, тряхнул в воздухе плетью со свинчаткой на конце и, закатив глаза под лоб, будто Иван сидел не верхом на лошади в од-ном шаге от него, а где-то в облаках, закричал со слюною:
– Мой отец и я составляем опору его императорского величества, давшего нам блага хозяина земли и власть над голью перекатной, а ты… Я с тобой по-том поговорю, а сейчас покажу обращение с боронами…
Соскочив с жеребца и передав поводья Ивану, Федор начал осторожно пе-реворачивать бороны тупыми клевцами вниз.
– Вот так надо. А еще лучше, если возилочку приспособишь, – приговари-вал, казалось, подобревшим голосом. – Зачем же боронам прыгать по колдо-бинам, биться о камни?
Иван слушал молча. В мыслях смятение: «Шерстаковы на лисиц похожи, можно ли верить их ласковым словам? Пожалуй, подвох будет. Знать бы, ка-кой подвох?»
Последнюю борону Федор не стал переворачивать.
– Покажи, Иван, свою умелость, – сказал без злобы в голосе. Взял у него поводья, взмахнул в седло.
– Что ж тут мудреного? – проворчал Иван, слезая с лошади. Но в тот мо-мент, когда он нагнулся перевернуть борону, плеть Шерстакова со свистом врезалась между лопаток. Царапающая боль обожгла спину, перехватила ды-хание. Упал лицом в пыль. А когда поднял голову, увидел быстро скакавшего от него Федора на жеребце.
– Сво-о-олочь! – плюнул Иван. Полез в карман и до боли в пальцах зажал костяной черенок большого складного ножа. – Если он вернется, перехвачу ему горло, собаке!
Перевернув бороны снова острыми концами клевцов книзу, Иван, мор-щась от боли, сел верхом и поехал. Он вслушивался в тарахтение и гром бо-рон по каменистой дороге, думал о своей судьбе и неустроенности жизни.
Через день Иван рассчитался. Он даже не стал спорить за высчитанный Шерстаковым трояк за погубленные клевцы борон, плюнул и пошел пешком домой. «Кровопивцы, – думал он и думал о Шерстаковых. – Может быть, на-род рано или поздно закопает их в яму, чтобы жизнь они людям не порти-ли…»
К своему селу подошел засветло, но домой днем показалось ему идти не-удобно. Спрятался в зарослях боярышника у Гараниного дуба на бугре, сидел там до темноты и с удивлением разглядывал разбросанные на буграх и в ло-гах хаты, не находя многих из дворов, знакомых с детства. «За работою не приходилось раньше видеть эту картину, а она есть вот какая, – думал Иван, всматриваясь в красновато-белые холмики на месте проданных и свезенных построек переселенцев, на изгороди из навоза и земли вокруг пустырей, где у прикольных столбиков крутились и кричали от голода телята. – Рушится в прах жизнь мужицкая. А ежели еще пожар начнется, совсем все пеплом ста-нет, не удержатся плетни и соломенные крыши…»
Отыскал взором свою избу у взъезда на школьный бугор. Горбатая стена глядела на улицу единственным глазом подслеповатого оконца с радужным от времени стеклом. Горько усмехнулся: «А еще говорил нам батюшка Захар в церкви, что Столыпин указал мужику выход из нищеты. Да брехня то, брех-ня. Ежели взять Ерыкалу или Шерстакова, то, верно, они стали богаче поме-щиков, – лезли и лезли в голову мысли. – У нас на шее была петля, теперь ее туже затянули, нету никакого простора. Яшка Бакланов сунул Ерыкалу в зубы за мошенство, объявили сумасшедшим и в Сибирь отправили на шарабане. Если бы я Шерстакова ножом пырнул, тоже – в Сибирь. У них это все в ре-зон, с властью заодно. Говорят, Столыпина убили в Киеве. Туда ему дорога. Но мужику опять же податься некуда. Как ни вертись, а земля и жизнь обора-чиваются к нам хвостом, будь ты все проклято…»
Следующей весной ушел Иван снова «на низы» зарабатывать деньги. К этому времени сильно заболел Сережка, пришлось Матрене упросить Ерыка-лу взять ее с сыном в город, чтобы обратиться в земскую больницу.
– В город подвезу, – согласился Ерыкала. – Летом отработаешь во время жатвы…
Был апрель, стояла оттепель. Набралась Матрена страсти в городе: кто-то расклеил на домах бумаги, что царь расстрелял на Лене рабочих золотоиска-телей, улицы запрудили люди с красными флагами и песнями. Полиция нача-ла бить людей, обыскивать, врываясь в дома.
На квартиру Василия Бессонова, где остановилась Матрена, ночью ворва-лись жандармы. Все перевернули вверх дном, арестовали Василия Григорье-вича с сестрой Таисией, отвели и Матрену в «Дом арестуемых» на Алексеев-ской улице. Лишь утром взял ее оттуда Ерыкала под расписку.
В полдень, когда уже и лекарство было получено и разрешено выехать из города, в слезах возвратилась домой Таисия.
– Исключили меня из гимназии за политическую неблагонадежность, – сказала она. – Да еще обязали каждый месяц проходить регистрацию в поли-ции…
– Ты бы к начальнице, дочка, – всхлипывая, начала было говорить мать, но Таисия безнадежно махнула рукой.
– Фрейлина Мекленбурцева была в полиции. Посмотрела она на меня че-рез золотой лорнет, пальчиком поправила свои седые прилизанные волосы и прошипела: «Ваш братец сгниет в Сибири вместе со своими дружками – Без-бородовым Митрофаном и Лазебным Николаем. Попались в подвале Земля-нова вместе со своей типографией. И вы, сестра крамольника, в гимназии не нужны. Слава тебе, господи, что перстом своим указуешь крамольников! Слава! И не то еще будет…»
Мать обняла Таисию, перестала плакать.
– Да, не то еще будет, когда дождемся своего дня, доченька…
Матрена с ужасом вслушивалась в эти разговоры, всматривалась в люд-ское горе, становившееся ее собственным горем, думала: «С Иваном может приключиться такое же. Горячий он, сочувственный, а полиция и власти та-ких не любят, хватают и в тюрьмы. Что же тогда мне с детьми одной делать придется?»
Она попробовала губами горячий лоб задремавшего Сергея, начала тороп-ливо обвязывать его голову шалью, чтобы еще не простудить в дороге по вяз-кому, слякотному снегу. Ерыкала уже кричал под окном, чтобы скорее пово-рачивалась, пора ехать.
Дорогой Матрена сама простудилась. Надо бы лечиться, полежать, да Ерыкала вздумал конюшню чистить и глиной мазать. Вызвал он и Матрену отрабатывать. Там она еще более заболела, слегла в постель.
Лишь за неделю до Ильина дня поднялась с трудом. Люди еще с половины июля начали убирать рожь, а полоска Каблуковых тосковала.
Пришел суматошный день. Отбила Матрена косу, настроила крюк, налила со свекровей на ночь квасу в деревянный жбаночек, вечером всей семьей встали на молитву.
Перед иконой зажгли крохотную лампадку с жестяным поплавком. Ма-ленький голубой огонек дрожал в сумерках, как светлячок в лесу.
Катерина Максимовна, чтобы не запачкать юбку и быть поближе к богу, коленопреклонилась на крышке коника, стучала лбом о сосновые желтые доски. Матрена молилась на коленях посреди изувеченного ямами и борозда-ми земляного пола. Старик Осип, опираясь на костыли, молился у печки, на голых кирпичах которой спал вот уже много лет своей инвалидской жизни. Танька с Сергеем отбивали поклоны на полатях быстро-быстро, как заводные куклы. Они старались при этом двинуть друг друга кулаком под ребро или дернуть за взлохмаченные волосы.
Спать улеглись прямо же после молитвы. Тишина придавила предметы. Даже голубой огонек лампады перестал дрожать, искрился блесткой на фоне потемневшего платья богородицы. И сверчок молчал почему-то в эту ночь. Но изредка потрескивали ветхие стены, медленно уходившие в землю.
Под утро догорело масло в лампадке. Голубой огонек заморгал, потом вы-тянулся острым гвоздиком и несколько раз хлопнул, будто ребенок губами, погас. Запахло чадом нагоревшего фитиля.
Заворочалась на конике Катерина Максимовна. В сенях, хлопая крыльями, горласто закричал петух. Сейчас же прокатился над селом троекратный гул церковного колокола: сторож, Мироныч, возвещал три часа утра.
Матрена, спавшая в сенях, привычным жестом набросила на себя через голову домотканую юбку, голыми ногами прошлепала к двери, повернула щеколду. Упругий холодок наполнил пазуху. Невольно поежилась, горстью закрыла прореху на груди, переступила порог.
В небе еще мерцали звезды, но на востоке разгоралась румянцем заря. Бы-стро оживали редкие облачка, похожие на лезвия длинных ножей. Накаля-лась, золотилась их нижняя кромка, и воздух разбавлялся чуть заметным сия-нием наступающего утра.
– Не-е-ет, не проспала, – сама себе с непонятной радостью сообщила Мат-рена. Вернулась в сени и, обувшись в лапти, глиняным ковшом зачерпнула холодной воды изваре, умылась. – Мамонька, сейчас подою корову, пойдем в поле…
– Ну-ну, – добродушно поощрила свекровья, уже успевшая одеться. Она перекрестила щепотками зевающий рот. – О-о-о, Осподи, Сусе Христе…
Через минуту под сараем однотонно зазвенело жестяное ведро – подой-ник: джик-джик, джик-джик, джик-джик…
– Мяу-у, мяу-у, – страдал серовато-желтый кот, чуя запах парного молока и, боясь, что Матрена огреет его, если он начнет тереться об нее и попадет хвостом в подойник. – Мяу-у, мяу-у!
– Ах, пропади ты, оглоед! – не выдержала Матрена, плеснула молока в че-репок, покликала: – Кис, кис, кис…
Не щадя себя, кот упал с перемета и радостно замурлыкал над молоком.
– А-а-а, мама-а-а! – заревела проснувшаяся Таня, которую Сережка успел ткнуть кулаком. Но и сам сейчас же закричал, чтобы скрыть свою вину и вы-звать жалость к себе у взрослых.
– Перестаньте, ребятки, я к вам иду, – кряхтя и вздыхая, загромыхал Осип костылями и проковылял с печки к внучатам. – Перестаньте, сказку расска-жу…
– Про жар-птицу, – требовал Сережка.
– Про козлика! – скулила Таня, любившая во всем противоречить брату.
– Расскажу про «Купца Синяя борода», – сказал Осип, спор прекратился. Осип рассказывал эту страшную сказку про купца-злодея, губившего много жен, а Сережка с Таней слушали, прижавшись друг к другу, пока заснули. То-гда Осип вышел во двор.
Матрену застал у ворот с тяжелым мужским крюком на плече. Похожий на струйку воды, мутно мерцал кончик косы, вокруг него роем метались ноч-ные бабочки с прозрачными крылышками.
Не успел Осип сказать что-либо невестке в напутствие, как из клети вы-шла Катерина Максимовна с двумя граблями, со жбаночком с квасом и бе-лым рукавчиком с хлебом и огурцами. Держальнем граблей она зацепила за крюк, отчего коса дребежаще застонала.
– Слабо сидит, – уловив расслабленно замирающий звук косы, воскликнул Осип. – Загони, Матрена, прикосок в кольцо поглубже, а то пятку отворо-тишь…
– Сделаю, – сказала Матрена, а Катерина Максимовна заругалась на мужа, чтобы не указывал, и пригрозила вечером обломать об него делжалень граб-лей, если не сделает все по дому.
Оставшись один, Осип выпил молока и, открыв дверь на улицу, чтобы не проспать выгон коровы в стадо, залез на невесткину кровать, сейчас же за-дремал.
Полоска Каблуковых выделялась среди убранного поля, будто огромная могильная плита среди желтого жнивья, разбегавшегося во все стороны кри-выми рядками соломенных щеток.
– Стоит наша сиротинушка одинокая, – жалобно запричитала было Кате-рина Максимовна, но вдруг выпрямилась и, грозя кулаками, закричала: – Кро-вопивец, мироед, ни дна ему, ни покрышки…
– Мама, что ты? – обернулась Матрена к свекровье и даже прекратила за-гонять молотком прикосок под кольцо. – Грешно ругаться перед хлебом…
– А ему не грешно, живоглот этакий?! Погляди, на целый аршин Лука Шерстаков врезался в нашу полоску. У Дуная, у пьяницы горького, землю арендует, нашу рожь обкашивает. Господи! Подави ты Луку нашим хлебом сиротским…
– Господи, благослови! – не слушая проклятий свекрови, Матрена по-мужски, с заводом назад, замахнулась крюком во влажную рожь.
С ровным напряженным звоном побежала коса. Слегка похлопывая, ржа-ные стебли валились на длинные деревянные пальцы крюка, на белый хворо-стяной лучок, похожий на тонкое изогнутое ребро.
На еле уловимый миг Матрена задерживала косу, и срезанные стебли скользили тогда с отполированных пальцев крюка на колючее жнивье, ложи-лись рядком и смотрели налево усатыми золотыми колосьями.
Все более распалявшимися лупастыми глазами глядела алая заря в росу. Вот и показалось огромным красным диском солнце. Многоцветными огнями засверкали росинки на цветах, колосьях и на жнивье. Чаще запорхали из-под ног Матрены перепела, шрапнелью шлепались со свистом в ближайшие коп-ны. Радостнее затрещали кузнечики, канатными плясунами висели в воздухе кобчики, помахивая крыльями. Временами они камнем падали на замеченных ими в жнивье птичек и мышей.
Разгоралось солнце, разгорался день.
Катерина Максимовна, отстав от Матрены, вязала снопы с особой тща-тельностью: подбирала обломившиеся колоски, вырывала случайно не ско-шенные стебли и, обломив грязные усатые корешки, втыкала колосья вместе с соломой в широкое грузно снопа.
За балкой белели рубахи на согнутых спинах косарей и вязальщиц, стра-давших на арендуемых у помещика Батизатулы полях, всунутых клиньями в крестьянские земли со времен «царя-освободителя».
Далее, у неведомо кем посаженной в поле яблони, стрекотали косогоны жаток на загонах Ерыкалы, Шерстакова, Сапожковых.
За Березкиным ложком девушки вязали пшеницу на поповском особняке. Иван Григорьевич Толстопятый, приказчик попа, подкатил на фигурных дрожках. Его сейчас же окружил цветник лукавых девушек. Одна ухватила лошадь под уздцы, другие закружили приказчика в хороводе, запели льстивые речитативные песенки:
Ой, кто ж у нас хорош да пригож, пригож?
Соколик Ванечка пригож:
Русы кудрями трясет, трясет, трясет,
Нам по рюмочке несет, несет, несет…
Присматриваясь к девушкам, приказчик топал ногой, ухмылялся, потом ударил соломенную широкополую шляпу о жнивье.
– Где наша не пропадала!? – крикнул с задором и вожделением. – За мой счет ведро магарыча, если к вечеру справите работу подчистую. И не расхо-дитесь, сюда доставлю вино и закуску, погуляем.
В Лукерьевке шла жизнь по-своему. С восходом солнца пастух заиграл в камышовую жалейку песню из двух слов:
«Антон, не дури!
Антон, не дури!»
– Дедушка! – пробудил подпасок дремавшего Осипа. – Почему вашей ко-ровы не видать в стаде?
– Да вот, мочи моей нет…
– А я сам, – подпасок скользнул мимо Осипа во двор, моментально отвя-зал мычавшую корову и погнал ее быстро-быстро, скрывшись вместе с нею в сером облаке поднятой стадом пыли.
– Какой быстроногий! – позавидовал Осип мальчику, почесал в затылке и усмехнулся: – В его годы я еще быстроногее был. Любили меня портные за быстроту. Я им разное снадобье приносил из винополки, ежели посылали. Подарили они мне за быстроту треуху из собачьей шкуры. Не будь войны с турками, я бы до сего дня, может быть, бегал. Да-а, война сделала меня кале-кой, ноги опухли, не ходят. Есть с чего опухнуть, – воспоминания обжигали, лезли в память, хотя бы и не хотелось говорить о них. – В январские холода освобождали мы Болгарию от турок, дважды речку Марицу вброд переходили под Татар-Базарчуком. Теперь этот город, говорят, Филиппополем зовут. По горло шли в воде, как свинцом обливало тело. Хорошо еще, что пришлось погреться в заброшенных турками амбарах с гнилым рисом: он горел от сы-рости, а мы в нем грелись. Иные запугались турецких снарядов, в лесочек ушли из амбаров, к утру льдом стали. Но тем, может быть, лучше. Схоронили мы их в земле болгарской, не переживают они мук разных, как мы – калеки. Да еще Лука Шерстаков, кровопивец, говорит, что у меня краденый Георги-евский крест и что я на войне не был. Обижают Шерстаковы людей, оплевы-вают нашу солдатскую храбрость, а власти им потворствуют…
Осип задумался, ероша седую бороду. Потом, вспомнив что-то, выдвинул из-под кровати старенький сундучок, развернул бумагу в тряпице и начал чи-тать слезящимися воспаленными глазами.
Это было письмо Курского губернатора председателю Старооскольского уездного земства Бобровскому. Осипу передала однажды учительница Репец-кой школы, Юлия Михайловна. Она советовала самому читать письмо для раздумья, другим не показывать для опаски. Вот и перечитывал Осип это письмо, когда бывал один.
Вспоминал при этом о своем участии в празднестве Георгиевских кавале-ров в городе, откуда вернулся не солоно хлебавши: подарили ему за все воин-ские доблести глиняную чашку с голубым венчиком у края и сверкающую металлическую ложку, которая посинела от первого же деревенского кислого борща.
И вот Осип снова читал эту бумагу, дав зарок никогда больше не ездить на праздник Георгиевских кавалеров, так как пузатый генерал лишь рассмеялся на жалобу Осипа об оскорблении его Лукой Шерстаковым и сказал: «На Шерстаковых нельзя жаловаться, даже губернатор у них на поводке…»
«Милостивый государь! – вполголоса читал Осип бумагу, ежась и почесы-вая щеку. – 26 ноября – день праздника Ордена Георгия Победоносца, торже-ственный день для Георгиевских кавалеров.
Много скромных, незаметных героев рассеяно у нас по Руси, а в частности и по Курской губернии. Между ними есть и седые ветераны, помнящие дни Севастополя, подавлявшие польское восстание, бравшие Плевну и Шипку, есть и молодые еще люди, отличившиеся в последнюю тяжелую войну с Япо-нией.
Теперь все они простились с армией и стали частными людьми. Но для многих жизнь – сплошные серые, а часто и голодные будни. Осталось лишь одно воспоминание о славном прошлом, да беленький Георгиевский крестик.
И вот, печальные дни одинокой старости для одних, дни материальных за-бот, нужды и лишений для других, а чаще и то и другое вместе, не сотрут ли они невольно в памяти героев их прошлое? Не заставят ли они горько роптать на общество и Родину, за которую они проливали кровь, за которую отдавали жизнь и которая взамен не дала им ничего?
Разве не приходилось почти каждому из нас, к стыду нашему, встречать людей с Георгиевскими крестами, протягивающими руку за милостыней?
Общество обязано сделать все, чтобы поддержать их и помочь тем, кто в свое время его защищал. Общество должно помнить, что именно эта среда передает народу славные боевые традиции русской армии, заветы мужества и отваги, дух дисциплины и порядка, дух верности и преданности Престолу и Отечеству.
В народе необходимо закрепить сознание, что белые и серебряные кресты есть особые знаки отличия, даваемые тем удивительным людям, которые са-мой смерти глядели в глаза. И вот наступает праздник этих людей. Мы – их неоплатные должники. Отплати же им чем-нибудь, хотя в этот день. Прине-сем им хотя скромную лепту. Это все же лучше, чем никакой…»
Осип зарыдал над бумагой.
– Никакой нам лепты не давали и не дают, не защищают нас от оскорбле-ний Шерстакова. В нас нуждаются лишь в тяжелую годину битвы с врагом внешним, а потом отмахиваются от нас, будто мы не люди. Так было в про-шлом, наверное, будет и в будущем: внуков моих и правнуков Отечество на-градит Орденами, так как порода наша храбрая, а Шерстаковы все равно бу-дут оскорблять их, пока власть шерстаковщины держится. Вот так, бумага моя, вот так, – он снова завернул ее в тряпицу и положил в сундучок, а сам начал в тысячный раз рассматривать свой Георгиевский крест.
Сверкая военными доспехами, Георги Победоносец поражал копьем змея с оскаленным зевом и собранным в спираль чешуйчатым рыбьим хвостом.
– Сколько мы их этих змеев убили, а они все водятся и водятся на поги-бель человеку, вздохнул Осип, ногтем поскреб серебро креста. – Пришлось нам Осман-пашу в плен брать под крепостью Плевной, пришлось в горах Балканских разных змеев уничтожать, а вот на Руси змеи поразвелись, хуже турецких. Силу взяли, окаянные, власть захапали…
Задвинул сундучок под кровать, на порог передвинулся, запел старинную солдатскую песню о славной Шестнадцатой пехотной скобелевской дивизии, громившей в январе 1878 года турок на Шипкинском перевале и заставившей тогда Весселя-пашу «пятки свои салом смазать». Заканчивалась песня расска-зом о генерале Скобелеве, который «Отцом-командиром скакал на белом ко-не, Солдатам патронов и хлеба давал он вдвойне…»
А в памяти возникали то одни, то другие картины пережитого в войне с турками за свободу братьев-болгар. Россия ничего тогда не жалела, чтобы помочь болгарам освободиться от султанского гнета. Были созданы комите-ты, собиравшие средства для покупки и отправки восставшим болгарам раз-личного оружия, военного обмундирования, различного снаряжения. Посы-лались болгарам дарственные знамена.
Под одним из таких знамен, переданных болгарам самарским комитетом под руководством Алабина, сражались болгарские ополченцы с турками и под Шипкой
Туркам удалось было окружить болгарских воинов, янычары прорывались к знамени, чтобы захватить его. И вот в это время Скобелев послал на выруч-ку болгарам часть солдат Шестнадцатой дивизии. Была среди них и рота по-ручика Дубровского.
– Да-а-а, славная была сеча, трудная! – простонал Осип, тыльной стороной ладони смахнул набежавшие на глаза слезы. – А как болгары обнимали нас, целовали, благодарили за помощь, за спасение их знамени, подаренного волжским городом Самарой…
И через десятилетия память принесла шелест того знамени, зазвучавший в ушах Осипа, восторженные крики болгарских ополченцев, свист ядер и крики убегавших под натиском русских турок. Знамя было спасено. Пала деревня Шипка, приближался конец освободительной войны.
– Э-эх, как устроен человек, – вслух удивлялся растревоженный воспоми-наниями Осип. – Сколько десятков лет минуло, а вот вспомнилось и, кажется, будто вчера происходило. Жаль, нету возможности обратиться в того боевого солдата скобелевской дивизии, а то наделал бы я теперь разного кровопивцам русских – Шерстакову и Ерыкале, Сапожкову, Ивану Толстопятому и уряд-нику Синеносу, всем собакам, грызущим трудового русского человека по-хлеще разных турецких янычаров.
Занятый воспоминаниями и раздумьями, Осип даже забыл о внуках, кото-рые гоняли по двору за курами, лепили дома из политой водою глины, тузили друг друга и мирились без посторонней помощи.
В поле к полудню стало невыносимо от зноя. Косари и вязальщицы разги-бали спины, шагали с крюками и граблями на плечах в тень натянутых на поднятые оглобли лантухов или попон. У повозок начинался скудный обед, короткий отдых. Иные мужики верхами уезжали в деревню напоить лошадей, иные ехали на телегах с опорожненными от кваса жбанами.
– Кума-а-а, отдохни-и-и! – покричал Егор Салтыков с дороги, проезжая на таратайке. – Солнце голову разогреет, удар может…
– Не-е-екогда-а-а-а, – отозвалась Матрена, – не успею до вечера…
– Ну, ну, валяй, кума, валя-а-ай, – пыхая цигаркой, Егор натянул вожжи. Мерин, которого облепили зеленоглазые седые овода, бил копытами дорогу, с потного пуза в пыль падали хлопья желтоватой пены. Но как только почув-ствовал натянутые вожжи, сорвался с места и сразу махнул галопом, гоготнув от радости, что ветер бега сбивал оводов с искусанной кожи, а другие не ус-певали догнать его. – Э-эй, родно-о-ой, лети-и-и!
За таратайкой, отбивающей колесами какую-то глухую трель, подымалась густая багровая пыль, будто загорелся от зноя задок вместе с торчавшим из таратайки гузном ржаного снопа, взятого Егором с поля для куриного лаком-ства.
…………………………………………………………………………………
Умаявшись за день беготни и детских хлопот, Сергей с Таней поужинали, сладко уснули на полатях.
Подпасок пригнал корову и привязал ее под сараем к подсошку. Там она лежала с закрытыми глазами, отдуваясь временами, непрерывно двигала че-люстями, работала жвачка.
Но когда Осип, с трудом нарвав на меже, принес полное лукошко лопухов во двор, корова взревела. Вытянув шею, безнадежно смотрела она огромны-ми черными глазами на торчавшие из лукошка широкие листья и облизывала шершавым языком свои толстые, будто бы резиновые губы и бледно-серые влажные ноздри.
– Ду-у-ура-а, – укорил ее Осип. – Не волнуйся и не порти молоко. Кроме тебя, некому у нас есть лопухи. Вот придут бабы с поля, начнут доить, тебя же угостят…
Корова будто бы поняла. Закрыв глаза, она успокоилась и снова занялась жвачкой.
На дворе становилось скучно, сумеречно. Осип проковылял на костылях в сени, устроился на пороге открытой на улицу двери и начал ожидать своих.
Мимо одна за другой тарахтели повозки, позвякивали шайбы на шквор-нях, скрипели колеса. Со смехом и шутками проходили косари, хохотали мо-лодые вязальщицы, гоготали отставшие от кобылиц жеребята, которым отзы-вались из густеющих матки встревоженными зовущими голосами.
Осип задремал, убаюканный привычными звуками деревни в страдную пору. Приснилась война, Плевна, под которой взбунтовалась сорокатысячная толпа пленных турок и хотела перебить русскую армию камнями. Казаки прошлись по этой толпе на конях, усмиряя бунт, а на утро полетела депеша по командованию, что «восемь тысяч турок замерзли от мороза».
Потом снилась быстрая речка Марица с холодной январской водой, са-женной глубины снеговая траншея и генерал Скобелев, ведший по ней солдат к укрепленному турецкому лагерю у Шейны.
Будто наяву, встала перед Осипом вся давным-давно прошедшая картина: вооружившись трофейными турецкими винтовками и по новой скобелевской тактике – перебежками при поддержке ружейного огня – яростно хлынули солдаты против турок.
Густой лохматый туман клубился над горами, сползал в пропасти. Но вдруг ярче факелов осветила солдатам дорогу весть, что соседи ворвались в деревню Шипка и отрезали турецкий лагерь от главных сил.
«Вперед, с богом, вперед! – звучал голос поручика Дубровского, любимца солдат. – Слава и победа!» Загремело «ура». Осип обогнал всех, вонзил штык во внезапно вставшего перед ним из-за камня высокого турка. Потом он по-гнался за турецким генералом. Вот уже совсем близко качалась перед глазами голубая спина и мелькала красная шапка с кистью, из-под ног беглеца летели в лицо Осипа снежные комья. Занес штык, полагая, что убьет сейчас самого Весселя-пашу, заставившего турок драться с русскими в полном окружении. Но этот голубой турок вдруг обернулся и закричал сердитым женским голо-сом: «Дурак ты, старый дурак!»
Проснувшись от толчка в грудь, Осип в страхе подался назад: перед ним стояла Катерина Максимовна с выставленными для удара граблями.
– Совсем рехнулся, старый дурак! – вопила она. – Спит на пороге, кричит, как на войне…
– Пришли? – незлобиво спросил Осип жену и невестку. – Ну и славу богу, а то я боялся…
Не слушая упреков жены и ни о чем больше не говоря с женщинами, он заковылял на костылях к печке, чтобы поскорее уснуть и, возможно, увидеть снова так безжалостно прерванный сон о том, как 9 января 1878 года сдались русским на Шипкинском перевале Балкан турецкие солдаты Весселя-паши и как генерал Скобелев самолично пожал руку Осипу за героизм в бою и прика-зал представить его к награде Георгиевским крестом.
«Трудное было время, но славное и громкое, – по-солдатски взгрустнув о нем, думал Осип, засыпая. – Желаю побыть в этом славном прошлом хотя бы во сне…»
3. НА МЕЛЬНИЦЕ САПОЖКОВА
Лукерьевку знали в округе по шинку геросимовского кулака Прокоши По-пова у водяной мельницы и по владельцу мельницы, Ивану Федоровичу Са-пожкову, о котором в народе ходили многие рассказы.
В одном из них говорилось, что Сапожков в детстве пас на Украине скот, потом гонял гурты скотопромышленника Сыромятникова и сумел жениться на его дочери. Потом эта жена внезапно умерла, Иван Федорович женился на дворянке Орловой, стал в Лукерьевке барином особого рода: разводил при мельнице стада свиней для поставки на бекон в Германию, заготовлял для Англии девятифунтовых гусей по весовому стандарту, удивлял мужиков лов-ко устроенными на мельнице элеваторами – непрерывно двигалась по трубам серая парусиновая лента с железными ковшиками и уносила зерно с нижнего этажа мельницы на четвертый.
Грохотали день и ночь мельничные постава, размалывая в сутки 720 пу-дов, половина из которых просеивалась через шелковые сита, шло мягким помолом на пеклеван.
Крупорушка, устроенная оригинальным способом, давала ежесуточно 720 пудов пшена экспортного качества. И это тоже всех удивляло: разрушалась оболочка просяного зерна не вошедшими в привычку лопастями барабанов, а взаимной бомбардировкой зерен на быстро вращающихся голых жерновах.
Гречневой крупы мельница давала также 720 пудов в сутки. Три вагона муки и крупы ежедневно. Шли обозы в Старый Оскол и на станцию Солнце-во, шумели сотнями заказчики во дворе, ожидая очереди. Распивали водку и плясали в шинке Прокоши Попова.
Среди завозчиков шнырял приемный братец Сапожкова, прозванный за придирчивость «Кочетком». Длинным корцом черпал зерно из мужицких во-зов и мешков, проворно ссыпал в дубовую «мерку» с ручкой и кованными железными обручами.
– Ась?! – огрызался на роптавших мужиков. – Мы вот осьмуху берем за помол, Букреев и Ладонкин семину гладят. Ась, какой смысл?
– Не нашего ума дело, – кряхтел Андрей Васильевич Баглай, высокий су-туловатый мужчина с мясистым носом и жидкой, как у поэта Некрасова, ру-сой бородой. – К Букрееву или к Ладонкину не ходим в половодье спасать плотину, а к вам, если опасно становится, в ночь-полночь сгоняют с постели и на работу…
– Опять же для вашей пользы, – ухмылялся Кочеток, отходя к амбару и прижимая к животу облапленную им мерку с зерном. – Не запрудите, молоть будет вам негде…
– То-то и оно, – простонал Андрей Васильевич. – Мы вот и в церковные ктиторы избрали Ивана Федоровича для уважения, святым человеком его считаем, слушаем его голосистое пение на клиросе. Как же иначе мужику жить? От твоего-то Ивана есть какие слухи? – неожиданно меняя тему разго-воров, обратился Баглай к сидевшей на мешках Матрене.
– Третьего дня прислал письмо, обещается к Покрову, – нехотя сказал Матрена, не отрывая взора от игравшихся во дворе ребятишек. Там был и Се-режка с Володькой Сапожковым. Резвились они, кричали без всякого внима-ния, что с юга плыла, все более закрывая небо, огромная туча.
Вот солнце совсем потонуло во мгле, набежали сумерки, рванул ветер. В черном бархате тучи огненной иглой засновала молния, раскалываясь на час-ти, ударил раскатистый гром. Через мгновение по железной кровле барабанно застучали крупные дождевые капли, по двору седыми фонтанчиками запляса-ла пыль.
Ребятишки воробьями нырнули под высокое крыльцо хозяйского дома, но Матрена, высунувшись из двери мельничного амбара, всполошено закричала:
– Сережка, скаженнай, беги сюда!
Мальчишка пулей вылетел из-под крыльца. Поскользнувшись, он упал во дворе как раз в то мгновение, когда набежала новая грозовая волна и сереб-ристая ледяная дробь начала сечь листву на деревьях, запрыгала с шумом по двору. Сережка согнулся в три погибели под градом, обхватив голову руками, завопил от боли и страха.
Кочеток видел эту картину из окна второго этажа мельницы и хохотал, то-пая от удовольствия ногами. Глаза у него особенно разгорелись, когда под-бежавшая Матрена ухватила Сережку за руку и, потащив его к мельнице, са-ма поскользнулась. Она не упала, но так красиво изогнулась, что Кочеток за-щелкал языком и по свиному зажмурил глаза, чтобы подольше сохранить в своем воображении момент, когда вскинутый ветром подол юбки обнажил красивые ноги Матрены.
Через полчаса ветер разогнал тучи, засияло солнце. Над крутыми волнами пруда черными стрелами замелькали ласточки и стрижи, голубоватый пар по-валил от земли, как от горячего пирога.
Шмыгнув из объятий Матрены, Сережка отпечатал босыми ногами следо-чек от мельницы до самого парадного крыльца хозяйского дома.
Там он остановился вместе с вылезшим из-под крыльца другими ребятиш-ками и с некоторым недоумением и загоревшимся в глазах интересом глядел на Володьку Сапожкова. Тот горделиво восседал на покрытой пестрым ков-риком верхней ступеньке с сине-красным большим мячом в руках, в черной бархатной курточке и в матросской бескозырке с золотыми буквами «Палла-да» на синей ленте по черному околышу.
Ничего не говоря глядевшим на него мальчишкам и надув красные губы, будто хотел посвистать, Володька постукивал о желтую навощенную сту-пеньку ногами в красных хромовых туфельках с серебристым рантом и с зо-лотыми помпонами у застежек.
Перед дождем Володька бегал, играясь с ребятишками, в простой синей рубашке, в коротких черных панталонах и в простых ботинках с ободранны-ми носками. Тогда он был доступнее крестьянским ребятишкам, а вот новый его наряд надломил отношения: ребятишки стояли у крыльца сконфуженно и отчужденно.
– Володь, иди играть в Шарика, – сказал Сережка, когда молчание стало невмоготу.
– Не хочу! – капризно дернул Володька узкими плечами. – Мы ждем ба-тюшку на молебен, а вы такие грязные…
Глаза у ребят возмущенно забегали.
– Давайте играть без Володьки! – вызывающе крикнул Сережка. Он ткнул пальцем в грудь худенького белобрысого мальчика в рваных полосатых шта-нишках: – Ты будешь за кошку, я – за Шарика…
Игра пошла с азартом. Сережка потешно бегал на четвереньках и так правдоподобно лаял, что даже цепной Палкан высунулся из будки и, ощерив желтые клыки, зарычал на лай чужой собачонки. Поняв ошибку, Полкан зев-нул от совести и, скуля и стоная, полез в будку под дружный ребячий хохот.
Потом белобрысый мальчишка, играя роль кошки, вскарабкался на по-жарную бочку с водой и, размахивая приставленной к заду хворостиной вме-сто хвоста, дразнил Сережку:
– Мяу-у-у, мяу-у-у, Шарик! Пссы, Шарик, пссы, лохматый! Не достанешь кошечку, лохматый. Мяу-у-у…
Сережка рычал вокруг бочки по-собачьи, прыгал на четвереньках, пока ухватил «кошку» за хворостину-хвост так сильно, что «кошка» упала в грязь под неистовый визг обрадовавшихся ребят.
Захохотал и Володька. Забыв о своем щегольском костюме и ботиночках с серебристым рантом, он бросился отгонять «Шарика» от «кошки», стегнул Сережку ремнем.
Тот моментально вскочил на ноги, кулаком двинул Володьку в скулу и по-гнался за ним, печатая на желтых ступеньках крыльца грязные следы своих мокрых ног.
Не успели ребятишки разобраться в случившемся и хлынули было толпой во внутрь дома, где зазвенели сбитые Сережкой со стола тарелки и ножи в погоне за Володькой, как Сережка сам пулей вылетел навстречу. За ним гна-лась с огромной тряпкой в руке пухлая экономка, прозванная Натальей-матушкой за черное монашеское платье с лакированным черным поясом по талии и белым перламутровым крестиком на груди.
– Я тебя, мужицкая ха-а-аря-а, в живых не оставлю! – выкатив круглые зе-леные глаза и покраснев от ярости, кричала она. Размахнулась тряпкой, а Се-режка запутался в ковре ногою, упал. Матушка полетела с разбега через него, и оба они покатились по ступенькам, сбивая с ног заглазевшихся ребятишек.
Чем бы эта история кончилась, неизвестно. Но тут закричал кто-то на пло-тине:
– Отец Захар еде-е-ет! Е-е-едет…
Выпустив из горсти подол Сережкиной рубахи и подхватив свое длинное платье, чтобы не наступить на него, Матушка перепуганной крысой шмыгну-ла по лестнице в дом. Там захлопали двери, застучали каблуки чьих-то сапог, загудели голоса прислуги в переполошном движении.
Ребята стайкой порхнули за мельницу и, не чувствуя ожогов мокрой кра-пивы, в которую попали они в спешке голыми ногами, завороженно наблюда-ли из-за угла за шарабаном и ехавшим в нем попом.
Заслышав звон бубенчиков, завозчики тоже толпами шарахнулись в ам-бар: боялись отца Захара и не любили его круглое лицо с мясистыми щеками и длинными усами запорожца, его бледно-серые глаза с постоянным ехидным огоньком в зрачках, его широкий лоб с залысинами и мясистый нос с широ-кими ноздрями, полными нюхательного табака.
– На своей он или на хозяйской тройке? – спрашивали задние.
– На хозяйской, – ответил Баглай и торопливо попятился вглубь амбара, так как три похрапывающих лошадиных головы поравнялись с дверью, из шарабана послышался тенорок отца Захара:
– Мир на земле-е-е и во челове-е-цех благоволе-е-ние…
– Кажись, сюда зайдет батюшка? – в страхе одергивая юбку, вместе с дру-гими шарахнулась Матрена за штабеля мешков с зерном.
Но отец Захар приветствовал не их, а бежавшего навстречу ему Кочетка. Тот помог широкоплечему, склонному к полноте священнику сойти с шара-бана, пошел вместе с ним в дом и уже с дороги покричал конюху, чтобы рас-прягал лошадей.
Пропустив отца Захара в дверь, Кочеток поманил Наталью-матушку, по-шептал ей что-то на ухо и сунул в руку уже давно приготовленную и влажную от вспотевшей ладони зеленую трехрублевую бумажку.
– Задаток тебе, завтра – остальное…
День этот был предпраздничный, завозчики спешили. К концу дня на мельнице осталась одна Матрена: так уж ей очередь выпала, пояснил хозяй-ский батрак Абрам Жвачка.
Сережку она отправила домой с Баглаем, а сама вот набивала муку в под-ставленный под желоб постава мешок. Мука сыпалась мягкая, горячая и ду-ховитая: дождями зерно не было испорчено, стояла сушь.
И все же Матрена беспокойно поглядывала на открытую дверь, следя че-рез клубы белой мучной пыли за быстро приближавшимся вечером. «Госпо-ди, боже мой, неужели опоздаю в церковь к вечерней службе? – спрашивала себя мысленно и сердилась, что жернов как будто бы вращался медленнее обычного, мука сыпалась не так густо, а солнце почему-то особенно спешило и спешило к закату. – А тут еще этот Абрам свирепеет, сердится. Ну, чего он, что я ему плохого сделала?»
А сердился Абрам потому, что именно ему Кочеток приказал подольше задержать Матрену на мельнице, а потом, как отделается, отправить ее с мешками на хозяйской подводе домой.
«Какая мне от этого польза? – злился он. – Одно холуйство и только!»
На вопрос Матрены, пойдет ли он сегодня к вечерне, Абрам резко повер-нулся к ней белым от муки лицом с непомерно длинным носом и узкими го-лубоватыми свиными глазками, рявкнул:
– Нечего мне в церкви нюхать испорченный дух, его везде хватает у нас… Иди. Тебя вон Наталья-матушка кличет…
Наталья-матушка раскрылилась в проеме двери с широким белым узлом в руках. На одутловатом ее лице в рыхлой коже плавала непонятная улыбка.
– Это тебе, Матрена, господа еды прислали, – сказала она, встряхнув слег-ка белый узел. – Пойдем наверх, там меньше пыли…
– У меня же тут мука, – оглянулась Матрена на мешок. Ощущение голода и желание поесть сразу захватили ее, так как с самого утра она не брала и куска хлеба в рот. – Как же вот муку бросить?
– Я побуду, – не глядя на Матрену, сказал Абрам. – Иди, кормись.
На втором этаже, присев с Матреной на пачках пустых мешков, Наталья-матушка раскрыла еду. Толстые золотисто-розовые пшеничные пампушки лежали на тарелке веером вокруг граненого стакана с золотисто-красноватым пахучим медом.
– Такой медок с гречишки собирают пчелы, – умильно заворковала Ната-лья. – Я, было, хотела тебе липового налить (он душистее и легче), да господа всю банку подарили отцу Захару. Он любит липовый за его зеленый отцветок, за вкус и за ароматность: в липовом медке будто ладаном все прокурено и святостью небесной пахнет. У гречневого медка тоже запах, но греховнее… Да ты, Матрена, ешь и ешь, не слушай меня. Хорошо мне про меды рассказы-вать, если я уже раза три пообедала… С мужем-то у тебя как, не скучаешь по ласке?
Матрена стыдливо угнулась, а Наталья-матушка сейчас же обняла ее за плечи, зашептала полные соблазна слова:
– А ты не постись, милая. Я вот была молодой, прозевала жизнь, а теперь никто на меня не радуется… Монашество все, монашество. К чему оно, если кровь молодая кипит…
Молча поедала Матрена пампушки с медом, но чувствовала что-то стран-ное, происходящее с нею: удивительная теплота растекалась от живота по те-лу, начинали пылать щеки, щекотало в мочечках ушей…
Заметив, что Матрена закрыла глаза и о чем-то грезила, Наталья-матушка тихонько вышла за дверь, где ждал ее сигнала Кочеток, тридцатилетний рас-путник. За всю жизнь он успел прочесть единственную книгу Тургенева «От-цы и дети» и расхваливал среди собутыльников любовные связи Кирсанова со служанкой Дуней. «Это самое важное место в книге, – уверял он. – Важнее ничего нет».
Кочеток бесшумно подошел к продолжавшей сидеть с закрытыми глазами Матрене.
– Пусти-и-и, – обезволенная неожиданностью, боязнью позора и странным смешением ощущений, вызванных словами Натальи-матушки и медом с ка-кой-то примесью, простонала придавленная Кочетком Матрена. – Пу-у-усти-и-и.
Слабо толкнув Кочетка в грудь и заскрипев зубами, Матрена услышала звон колокола к вечерне. «Что скажет бог?» – на мгновение мелькнула мысль, потом все утонуло во власти посторонней силы и неумения подавить земную страсть.
4. ПАТРОН
Мысль, что придется родить прижитого с Кочетком ребенка день и ночь терзала Матрену. Жаловаться она боялась, да и некому. В ушах звучали пре-дупреждающие слова Кочетка: «Тебя же и опозорят люди, если расскажешь о происшедшем на мельнице. Им невыгодно говорить против меня правду. Да и ты не ломайся, ходи ко мне, озолочу. О честности не думай, из нее шубы не сошьешь…»
К Кочетку Матрена не пошла, но от людей скрывала свой позор, решила лишь во всем покаяться сестре.
В осенний воскресный день, когда колокольный трезвон наполнял сердце тоской и страхом, Матрена перекрестилась на сверкавшие в голубом небе по-золоченные церковные кресты и зашлепала лаптями по мягкой дорожной пы-ли, похожей на серую пудру.
Скука царила в поле. Над поседевшими от росы и ветров копнами с трес-ком порхали стаи воробьев. Грачи дрались на крестцах, черные перья взлета-ли и падали на белесую стерню. То и дело суслики перебегали дорогу с гру-зом колосьев в зубах. Некоторые из них, встав свечкой и выбросив колосья наземь, посвистывали на Матрену, будто насмехались или хотели напугать.
От этого нудного свиста, от пустоты в поле и от погони колокольного гуда еще горше и тяжелее становилось в груди, в мозгу теснились сбивчивые мыс-ли. «Где же он есть бог, если жизнь на земле такая обидная и неправедная? – вопрошала Матрена. – Ложь выдают человеки за правду из-за выгоды, подле-цов восхваляют, честных топят, обиженного сторонятся. Но придет судный день, и заплачут нечестивцы и негодники…»
…Старшая сестра, Луша, высокая плечистая женщина с длинным лицом и смелыми голубыми глазами, выслушала бросившуюся к ней на грудь Матре-ну и немного всплакнула. Утешала по-своему, по житейски:
– Не ты одна на свете со своим горем, и Кочеток на свете не один. Батра-чила я на Шабановской крупорушке, которую теперь зовут Кручкой. А управ-ляющий там, толстый и черный, как боров… Девок он перепортил без счета. Жаловаться нельзя: с работы выгонит. Мы его подкараулили, ломом по голо-ве… так и полиция концов не нашла. Гляди, не проговорись об этом! – пре-дупредила грозно Матрену, у которой от изумления вытаращились глаза. – Время наше наступит, сама расскажу людям…
– Какое время?
– Об этом ни гу-гу, – притворив дверь, подняла Луша палец. – Тюрьма, если разболтаешь. Курочкин, наш сосед, с завода пришел. Сказывает, скоро будет революция похлеще пятого года…
– Ох, господи, боже мой! – перекрестилась Матрена. – Все это за грехи наши…
– На исповеди не проговорись об этом, – твердила Луша. – Говорил Ку-рочкин, что все попы служат тайно в полиции… Ну да черт с ними, с попами. Нужно вот с брюхом справиться, рожать тебе нельзя… Посиди тут, а я поро-ху поищу. Наш фельшар, Жирок, против брюха женкам советовал толченый порох с водою пить и с хиной, а потом пятки на прогреве горчицей мазать… Сиди, я сейчас…
Оставшись одна, Матрена слышала скрипение липовых ступенек ведущей на потолок лестницы, потом застонали доски под грузными шагами сестры, из пазов потолка зеленоватая пыльца начала сыпаться, и в носу защекотало, еле отчихалась.
Луша возвратилась в избу, обвеянная острым запахом конопляной мякины и продымленной соломы. На синей кофте была чердачная пыль и паутина с качавшимися на ней соломинками. В широкой ладони с матовыми штришка-ми неглубоких царапин Луша держала медную толстую гильзу с зелеными пятнами окислов и тупоносой золотистой пулей.
– Курочкин принес этих патронов много с японской войны, – пояснила Луша. – Попросил в крыше их спрятать, а вот на днях забрал. Спасибо, дога-далась я оставить для случая…
Матрена жадно выхватила патрон у сестры, завернула в тряпицу и сунула за пазуху.
…Затянулась сухая похожая осень. На деревне шла молотьба.
– А ты чего сидишь без дела?! – закричала Катерина Максимовна на Оси-па. Перестала молотить, бросила мужу ворох перевясел и держалень от цепа. – Выбивай зерно, а то ведь и до масленицы не доживем своим хлебом, дармо-ед…
Покряхтел старик, начал трепать перевясла. К полудню умаялся, спина за-болела и глаза воспалились, а зерен намолотил с пригоршни, не более. При-сел у покосившегося возле плетня и, поглядывая через щели на бегавших по улице ребятишек, начал плести соломенную шляпку для Тани. Она, свернув-шись калачиком, спала у ног деда на серой огромной протяной попоне, кото-рую крестьяне называли «лантухой» и пользовались для просушки зерна, ино-гда и для провеивания на нем различных недостаточно очищенных от половы злаков.
Незаметно как, Осип задремал и выронил из рук соломенное плетение. Проснулся от визгливого мальчишеского крика и сейчас же увидел урядника Синеноса, который, мордуя поводьями вороного жеребца, ехал от школы под гору. На луке седла, брыкая грязными худыми ногами, барахтался Сережка. Ребятишки, напуганные налетом урядника на их веселое игрище, разбежались и выглядывали из подворотен и ям, не зная, чем помочь товарищу.
– Останови-и-ись! – закричал Осип на Матрену, которая бросилась было с цепом на улицу. – Сережку урядник сам привезет, если сцапал. А разговари-вать с Синеносом я буду сам.
Жестяная кокарда с радужными полосками по овалу блестела на высокой фуражке приехавшего на гумно урядника, почему и казалось, что на свирепом его лице сверкали гневом сразу три глаза.
– Пошто, ваше благородие, мальчишку на седле мучаете? – подступая на костыле, смело спросил Осип.
Синенос не успел ответить, как взвизгнул от боли укушенной Сережкой руки, а тот ящерицей скользнул с седла и нырнул в высокую заросль конопли.
Сгоряча Синенос погнал было жеребца вслед за Сережкой, но понял ошибку, вернулся. Трясясь от ярости, смахнул кровь с укушенного пальца и начал крутить жеребца на месте, хлестая его плетью. Потом, утомившись, выхватил из кармана винтовочный патрон, сунул Осипу од нос.
– Что это тако?! – закричал, перекосив рот.
Матрена съежилась при этом. «Ведь хотела же бросить в речку, не броси-ла, – мелькнула мысль. – Порох оттуда забрала, а вот железу бросить пожале-ла. Сунула в тряпье, Сережка нашел для игры…»
Осип повертел патрон в руке.
– Вот мы с турками воевали не такими. Те покрупнее, а пуля была свинцо-вая, в синей бумажке. Порох стеарином прикрывался для плотности и сколь-жения. А нагару было от этого много. Теперешнее вот устройство, видать, смышленее, лучше. Присмотритесь: пуля легче, твердая для пробойности, блестит…
– Что ты мне зубы заговариваешь, седогорлый дьявол! – закричал уряд-ник. – Скажи лучше, откуда патрон взялся?
– Наверное, вы его у себя на участке взяли для надобности, – серьезно ска-зал Осип, сунул патрон уряднику: – Ваш, так возьмите…
– Молчать! У вашего мальчишки патрон отнят…
Крадучись и уступая друг другу дорогу, на шум пришли соседи с цепами. Из-за амбара выглянуло угреватое лицо Андрея Баглая, потом мелькнула се-дая широкая борода деда Стефана, высунулось большеносое усатое лицо Его-ра Салтыкова. Накопившись числом и осмелев при этом, мужики вдруг всей гурьбой хлынули поближе к Синеносу.
– Здрасте, Сидор Митрич! – поклонились, отполированные работой дубо-вые цепинки слегка качнулись на ременных хомутиках держальней, засверка-ли на солнце глянцевым переливчатым блеском.
– Здравствуйте, мужички, – вкрадчивым голосом ответил Синенос, робея перед цепами. Инстинктивно попятил жеребца подальше от мужиков, взялся за эфес сабли. – Шли бы вы по домам, старички.
– Пришли мы помогнуть Осипу, военному инвалиду, – находчиво сказал Андрей Баглай. Его выдумка понравилась мужикам, переглянулись, спрятали в усах хитрую улыбку.
Урядник перехватил ее, врезал шпору жеребцу в брюхо, уже с проулка по-кричал, чтобы Матрена пришла на допрос в почтовку.
Вернулась она минут через сорок. Лицо серое, глаза красные. На спине отпечатались на сорочке, крест на крест, два тонких витых следочка.
– Значит, стегал? – спросил Осип.
– Плетью! – сквозь зубы сказала Матрена, взялась за грабли. – Убрать бы ток до вечера, дождем пахнет…
Синенос мчался тем временем в Гибайловку, на обыск.
На чердаке Лушиной избы удалось ему найти еще несколько патронов. А на утро полетел из уезда в город Армавир пакет с длинной полицейской бу-магой о мастеровых из крестьян Старо-Оскольского уезда – Иване Каблукове и Трифоне Бездомном, у жен которых найдены опасные боевые припасы.
В пыльном Армавире, как и раньше, строили дома и склады, тюрьмы и конторы, вечерами в барках собирались сезонники поговорить о своей жизни и судьбе.
А тут приехал человек, говорили, из самой Москвы или из Питера. Было ему лет тридцать, а широкобородый, в статном сером костюме. Покуривая папиросу, говорил он набившимся в барак людям об Америке и фермерах, об избирательной борьбе и Демократической партии, которая провалила враж-дебного народу президента Тафта и провела на президентский пост Вудро Вильсона за обещание уменьшить налоги, отменить назначение сенаторов за-конодательными собраниями штатов и передать их избрание самому наро-ду…
– А сколько земли у президента? – выкрикивали сезонники, чтобы немно-го разобраться в личности. – Есть ли у него баба и ребятишки? В какой хате он живет, умеет ли пахать землю?
– Про Россию нам расскажите, мы тут лучше знаем порядки…
– Расскажу и о России, – ухмыльнулся агитатор. Вспотевшее лицо начало блестеть на свету лампы. – Сейчас вот сначала познакомлю вас с жизнью фермеров-квакеров из штата Кентукки…
– А почему они квакают?
– Не квакают, а квакеры, – поправил агитатор. – Понимаете, есть такая христианская протестантская секта. Основана сначала в Англии еще в XVII веке, потом и в Америке развивается…
– К жизни у этого человека подхода нету, – заворчал Каблуков Иван. – Все басни нам и басни одни рассказывает, про Америку…
– Да, может, к жизни через Америку подойти будет лучше, – возразил си-девший возле Ивана старик. – Откуда ты знаешь?
– Не-е-е-ет! – погрозил Иван пальцем. – Жизнь в нас самих. Пришлось мне в пятом годе машиниста слушать на забастовке. Вот это голова. Он пря-мо жизнь взял за жабры, а не за хвост. Знаете, как он говорил? «Отдать землю крестьянам без выкупа». Вот это справедливость. И нечего нам лясы точить про Америку…
– Тише, ла-а-апоть! – зашикали соседи на Ивана. – Слушай, оратор пере-шел к России…
– …У нас лишь террором можно изменить жизнь, нашу азиатчину! – под-няв голос, вопил агитатор. – Пусть каждый крестьянин поймет, что лишь в борьбе обретет он право свое на свободу, равенство и братство. Нам нужен президент наподобие американского. Я вот вам прочту письмо, чтобы насту-пила полная ясность…
Пока агитатор рылся в многочисленных карманах, в бараке неистово шу-мели. Одни кричали за президента, другие требовали набить агитатору морду за смутьянство, Иван Каблуков настойчиво расспрашивал, не знает ли кто фамилии агитатора и его местожительство.
Старик, недавно защищавший оратора, толкнул Ивана ладонью по плечу, зашептал:
– Это же мой землячек, саратовский. В селе Золотая Гора соседями жили. А зовут его, если тебе приспичило, Матвеем Леонтьевичем Сыромятниковым. Смелай человек: от отца, волостного старшины, ушел и в тюрьме сидел за ре-волюцию…
Сыромятников отыскал, наконец, нужное письмо и поднял его над голо-вой, требуя тишины. Но тут в барак вбежал парень в сером пиджаке, без фу-ражки. Нестриженые волосы, как у дьячка, доходили до плеч.
– Селедки идут! – загорланил парень, и сразу все переменили свое поведе-ние. Знали, что «селедками» дразнили жандармов и полицейских. Оратор проворно открыл раму выходившего во двор окна, выпрыгнул птицей, рабо-чие запели: «Звенит звоно-о-о-ок насчет поверки-и-и,
Ланцов заду-у-умал у-у-убежа-ать…»
Подхваченная десятками голосов, песня заглушила крик полицейского, вставшего в проеме двери. И никто не обращал на него внимания.
Песня была душевная, так что Иван дышал порывисто и часто, будто ему не хватало воздуха. Полицейский, перестав кричать, тоже было прислушался и даже повел плечом, освобождая грудь для песни, но спохватился и начал снова кричать. Потом сунул себе в рот свисток, похожий на черную детскую резиновую соску, шарами раздул красные бритые щеки, пронзительно заве-рещал.
На зов свистка ворвались в барак полицейские, началась свалка. Кто-то ударил по лампе, зазвенело битое стекло и в наступившей темноте запахло керосином, кто-то чертыхнулся.
…Среди арестованных оказались Иван Каблуков и Трифон Бездомный. Через неделю их выпустили из тюрьмы, предписали взять расчет и немедлен-но выехать из Армавира домой. И поехали они, хотя еще совсем не знали, что дело так обернулось из-за того, что урядник Синенос отнял у Сережки па-трон.
5. ВОЗВРАЩЕНИЕ
У слухов очень быстрые крылья: Екатерина Вторая получила «слух» о взятии русскими войсками Хотина из разговора петербургских обывателей 28 сентября 1788 года, а специальный курьер Румянцева привез ей официальное донесение о взятии Хотина лишь 7 октября.
Так вот и лукерьевские бабы заговорили у колодцев об аресте Ивана Каб-лукова в Армавире уже на второй день после налета полиции на барак, где выступал агитатор Сыромятников.
– Ухватил он, бабоньки, бонбу, – закатывая глаза под лоб и вся двигаясь (за это ее и прозвали на селе «куницей»), шептала Синяева Василиха соседкам про Ивана. – А в бонбе полпуда весу. Трахнул ею царского начальника, сразу каюк, туда ему дорога! А тут армия солдат сцапала Ивана, связала кандалами и отправила на расстрел в Сибирь. Больше некуда определять за такие дела.
Бабы, слушая, замирали от интереса и страха. Некоторые забывали на-брать воды, опрометью бежали домой или к знакомым на другой конец села, звеня пустыми ведрами, рассказывали новости.
Через несколько часов об Иване и его «бонбе» заговорила вся округа, даже губернатору стало известно. Прав был Дон Базилио из «Севильского цыруль-ника» Бомарше с его советом: «Клевещите, всегда что-нибудь останется». И вот осталась от клеветы ее обратная сторона – возросла слава оклеветанного.
Матрена всем сердцем радовалась, что бомба ударила по начальнику, в образе которого для нее слилось все обижающее народ и наблюдаемое самой лично в поведении Кочетков и Синеносов, Ерыкал и Шерстаковых. Но в арест Ивана она почему-то не верила, ждала его домой.
Утрами и вечерами выходила она на бугор, пристально глядела в серую даль. В утомленных глазах рябило и двоилось. Мерещилось временами, будто на дороге показался Иван с сундучком за плечами. Бежала тогда навстречу, а видение исчезало, как дым на ветру. Оставалось лишь неизменное бескрайнее поле в белесой шерсти колкого жнивья, изрезанное на клетки и куски синими от полыни струпьями меж.
Нетерпение Матрены все росло и росло еще и потому, что уже более ме-сяца преследовал ее отец Захар. Он знал о случае с Матреной и Кочетком на мельнице, о патроне и обо всем том, что было связано впоследствии с этими событиями.
Матрена трепетала перед этим непонятным ей человеком, который произ-носил с амвона проповеди о целомудрии и смирении, советовал быть холод-ным или горячим, но не тепленькими и не желать раба и жены ближнего сво-его, а сам тут же глядел на женщин жадными загорающимися глазами, гре-ховно вздыхал.
Вечером, возвращаясь из Стужня на дрожках, отец Захар вдруг остановил лошадь возле отбежавшей на обочину дороги Матрены и покликал ее к себе.
– Ба-а-атюшка, грех то какой! – начала отбиваться Матрена, когда он вне-запно облапил ее и потянул на дрожки. – Люди, кажется, идут…
Выскользнув из рук оглянувшегося на дорогу отца Захара, Матрена побе-жала в сторону от дороги, за глубокую водомоину. И сколько ни звал ее отец Захар, не вернулась. Она взмахивала платком, мешая Захару подъехать по-ближе. Лошадь пугалась и храпела, потом ударила задом и вывернулась из оглобель. Это заставило попа отказаться от преследования Матрены, но в нем еще более разгорелся огонь вожделения, закрепилось упрямство.
Дня через два Захар застал Матрену одну в хате. Протянул руку вроде как для благословения, вдруг обхватил ее за талию.
– Горячая ты какая, во искушение вводишь, – зашептал трепетно, с зами-ранием голоса. – Ублажи плоть во страсти моей…
Вырвалась, отбежала к загнете, сверкающими глазами обожгла Захара и грозно вцепилась в кочергу.
– Строптивостью в рай не войдешь, милая! – усмехнулся зловеще и попя-тился к столу. Надел шляпу, одернул вздыбившуюся на спине рясу и шагнул неохотно к двери. Взявшись за дужку, обернулся с угрозой: – Не хочешь лас-кой, пожалеешь. Перед народом прокляну за Кочетка, за изгубление плода детского во чреве порохом патронным, десницею своею Ивану в Сибирь ука-жу дорогу… Не хочешь лаской, на себя пеняй…
Матрена вспомнила разговор с сестрой Лушей о тайной службе отца Заха-ра в полиции, и жуть охватила ее, будто клещами, сдавила сердце. Она броси-лась за отворившим дверь священником, поймала за широкий раструб рукава.
– Погоди. Зачем же такая злость?
Захар мгновенно набросил крючок на дверную петлю, схватил Матрену в охапку…
Произошло это в тот самый день, когда высланные из Армавира Иван с Трифоном прибыли поездом на станцию Старый Оскол.
Высаживаясь из вагона, они заметили непомерно большое число шны-рявших по перрону полицейских.
– Пойдем-ка глухой дорогой, – шепнул Трифон Ивану. – Неладное что-то в городе…
Мимо товарных составов прошли они за насыпь, спустились по Ламской к реке, зашагали берегом к черневшим вдали «лавам». Молчали, прислушива-ясь к шорохам в кустах, к шелесту пожелтевших листьев. На плечах тяжелые сундучки, лбы и волосы взопрели от пота, но отдыхать опасались, с разгона ступили на досчатые «лавы», подпертые высокими тонкими сваями.
Доски скрипели и качались над черневшей и журчавшей водой. С каждым шагом казалось, что неминуемо лопнут доски под тяжестью людей с грузом, придется тонуть в воде.
– На седьмом этаже приходилось работать, а вот так не тянуло вниз, – пе-рекрестился Трифон, опускаясь на карачки. – Плавать я не умею, а тут глуби-на…
Иван рассмеялся. Очень было потешно, как Трифон, отягощенный сунду-ком и похожий, поэтому, на улитку с ее панцирем, медленно полз по гибким доскам над Осколом.
Но веселость сразу пропала, когда сзади послышался топот, в кустах таль-ника закричал повелительный голос:
– Держи-и, держи-и-и, лови-и!
– За нами! – воскликнул Иван. Трифон забыл об опасности упасть в реку, не обращая больше внимания на треск и прогибание досок, стрелой помчался по «лавам». Не отставал от него Иван, покрикивая: – Нажимай, свояк, нажи-вай!
Единым духом, будто записные бегуны, пересекли они Ездоцкий луг, и лишь с глиняного откоса на городской окраине посмели оглянуться. Увидели они нескольких человек на берегу реки. Вцепившись в концы длинной верев-ки, в петле которой бился на дыбах вороной жеребчик, люди старались пова-лить его, чтобы кастрировать.
Свояки переглянулись и рассмеялись.
– Вот это да, – крякнул Иван и озорно закрутил головой. – Коновалов ис-пугались, будто они не разбираются…
– Пуганая ворона куста боится, – вытирая рукавом вспотевшее лицо, от-шучивался Трифон. – Да и то правда, что бежка не хвалят, а с ним жить хо-рошо. Помнишь агитатора в Армавире? Убежал через окно и свободен, а мы вот с тобою в лапы полиции попались…
– Запомнил я этого агитатора, – задумчиво сказал Иван, улыбка на лице погасла. – Узнаю сразу, если встретимся с ним на перекрестке дорог…
– Обрядится в другую одежду, мимо пройдешь и не распознаешь…
– Нет, Трифон, у меня глаз другой. В любой ткани, хоть она пусть бобри-ком будет или кастором, а я человека узнаю по духу. Особенно собачий запах помню, шерстаковский или другой… Думаешь, прощу я Федору Лукичу его плетку со свинчаткой на конце? Нет, не прощу…
– И не надо таких прощать, – взваливая сундучок на плечи, покряхтел Трифон. – Пойдем поскорее. День нонче, кажись базарный, может, попутная найдется подвода…
Подымались в гору по размытой дождями глинистой улице. Вместо тро-туаров были здесь извилистые тропинки, опушенные блеклыми подорожни-ками. В грязи торчали серые лбы булыжников, чтобы удобнее прыгать людям через застоявшиеся лужи и через котлован начатого прокладкой водопровода.
– На моей памяти изменяется город, – заговорил Трифон, чтобы отвлечься от неугасающей и не совсем ясной тревоги в груди. – Взять хотя бы воду. Пришлось мне у Смирницкого в доме печи класть. Знаешь Смирницкого? Это бухгалтер купца Мешкова. Во дворе у него с 1901 года артезианский колодец работает, купец ему за свои средства в подарок устроил за службу: Смирниц-кий раздвоенные книги умеет вести. Если власти пришли, одна им подается. Если хозяину нужна книга, другая есть, настоящая.
– Почему же властям подается другая? – спросил Иван.
– Чтобы налог не платить, в той книге доходы отжатые, вроде как вощина после отмывки на воронок…
– А-а-а-а…
– Вот тебе «а-а-а-а». Без пользы для себя Мешков не подарил бы Смир-ницкому артезианский колодец. И водичка в колодце хорошая. Берется она из какого-то слоя юра, говорили мне. Земские колодцы, сказывал Смирницкий, не с такой глубины воду тянут, из сеноманских песков. Не хвалят люди такую воду: в самоварах накипь нарастает, в почках и печенке камни от нее заводят-ся, хоть помирай от боли. Еще раньше народ в Старом Осколе кишками и же-лудками болел от речной воды. Можно бы и без болезни, да жалко платить по гривеннику за бочку. Купцы Симоновы, Собакины и Хвостовы на развоз про-давали воду, на этом себе дома и несметные капиталы нажили…
– Откуда еще эти живоглоты народились?
– Смирницкий сказывал мне, что в 1878 году, когда с турками Россия вое-вала, понаехали Симоновы и Собакины-Хвостовы в Старый Оскол. Пленных турок себе откупили у царя и заставили их колодец на Верхней площади рыть. Гора-то ведь меловая, а все равно купцы воду учуяли. Сорок семь саже-ней глубины, такую яму выкопали. Мелом торговали тут же, а потом приспо-собили две бадьи на канате и конном приводе, стали доставать воду и торго-вать ею…
Теперь вот колодец обвалился, земство взялось за водопровод. Может быть, достигнут, тогда вода подешевеет. Это же хорошо для народа, если по-дешевеет…
Остановились возле опрокинутой афишной будки, с удивлением заметили, что на улице не видать людей, ворота и двери наглухо закрыты.
– Кажется, кричат на Нижней площади? – прислушиваясь, сказал Трифон упавшим голосом. – Может, забастовка?
– Кричат, – подтвердил Иван. В это время, цокая копытами, промчался конный наряд полиции по Воронежской улице в сторону гимназии или тюрь-мы. – Давай-ка побыстрее, чтобы не попасть под плети…
И все же, как ни торопились, у дома купца Корнева, при выходе с Белго-родской улицы на Курскую, их захватил крикливый и стремительный поток людей. Бежали все, сбивая друг друга. У многих лица были в крови, болта-лось тряпье на рукавах и спинах порванной в драке одежды.
– Хватай булыжники! – кричал кто-то. – Хватай, полиция идет в сабли!
У дома купца Лихушина, на углу Курской и Михайловской улиц, полицию встретили демонстранты градом камней, задержали. Тем временем остальная толпа вынесла Ивана с Трифоновым к водонапорной башне.
Там они увидели штурмовавших подводу людей. Курчавый черноволосый человек, стоя на повозке, отбивался от штурмующих ногами и петлей во-жжей. Ветер рвал его волосы, трепал серые полы расстегнутого пиджака, от-чего человек казался косматым и крылатым.
Конь метался в оглоблях, но его крепко держали под уздцы и что-то гроз-но кричали дюжие мужики в зипунах, перехваченных у талии красными по-кромками.
– Да это же ерыкаловский батрак, Упрямов Антон, – радостно воскликнул Иван, потянув Трифона за руку к повозке. – Поможем ему вырваться!
Земляки так дружно и неожиданно с тыла налетели на штурмующих по-возку людей, что среди них вспыхнула паника.
– Поли-и-иция-а! – закричал кто-то. – Разбегайся!
Штурмующие рассыпались в разные стороны, а Трифон с Иваном бросили в повозку сундучки, сами перевалились в ящик через грядки.
– Гони-и-и, Антон, гони-и-и!
Тот особенно яростно хлестнул коня. Сбитые концами оглобель, отлетели двое наиболее упрямых мужиков в зипунах, только мелькнули в воздухе красные обручи их покромок на талии, конь рванул галопом.
Лишь при выезде на луг из Ездоцкой, Антон перевел коня на шаг, смахнул рукавом пот со своего круглого румяного лица и засмеялся:
– Ну и лупили же они народ, черти полосатые! Хорошо еще не успел я ме-рина выпрячь, ускакал по Мясницкой улице, исполосовали бы полицейские и мою спину…
– А что там?
– Погодите, дух переведу, – возразил Антон, неторопливо завернул цигар-ку, высек кресалом огонь из кремня, прижимая к нему желтыми от махороч-ного дыма пальцами селитровый трут из камышового пуха. Подул немного на затрещавший трут, будто хотел сбить воздухом синий дымок, потом сунул его в распечатанный конец цигарки, зашлепал губами в присос. Выпуская дым изо рта и носа, закашлялся: – Кха-кха-кха, крепок табак, черт от него за-кружится! А тут, как оно получилось? Прислал меня Ерыкала за веялкой на земский склад. Еще по дороге, заехав в Ездоцком к знакомому шибаю, узнал я о суде. Говорят, чернянских мужиков судили. Запалили они имение Касат-кина-Ростовского, а он – князь, самого царя крестил, в кумовьях с какой-то королевой. Ну, такого человека царь в обиду не даст... Вот и суд. Приехал я к складу брать веялку, ворота на замке. Сторож мне и сказал, что повели недав-но осужденных в тюрьму, а там, на площади народ шумит. Не вышло бы че-го?
«Дай, думаю, погляжу, как тут в городе люди с полицией разговаривают?»
Слышу, песни против царя распевают, ну и поспешил было. Сунул мерину на нос торбочку с овсом, хорошо еще взвязать его не успел, а только взялся чересседельник отпустить. Тоже не успел: хлынул народ на Успенскую ули-цу. С флачками красными, с криками. А тут полиция конная и всякая.
Тут я смекнул, сорвал торбочку с носа у мерина, натянул вожжи и давай жигать животную кнутом под пузо. Только колеса, братцы мои, запрыгали. Я бы в момент вырвался из города, но густота народная до невозможности по-мешала. Спасибо, что вы помогли, а то ведь черная сотня или черт знает кто, ограчили меня у водокачки, хоть лошадь бросай…
Антон неожиданно умолк, вспомнив деревенские слухи об Иване и бро-шенной им бомбе в начальника, подвинулся от него подальше, в самый пере-док повозки, спросил робко:
– А ты, Иван, откуда взялся?
– Из Армавира. А что?
Антон успел раза три закурить, рассказывая об уряднике Синеносе и ото-бранном им у Сережки патроне, о разных слухах на деревне и о том, что Иван бомбой убил в Армавире начальника и сослан за это в Сибирь на расстрел.
Трифон все более мрачнел и ерзал по грядке, а Иван слушал рассказ спо-койно, будто его это и не касалось. Постукивая лапотками и сопя ноздрями широкого короткого носа, он вдруг усмехнулся и запел свою любимую пе-сенку:
«На лужку-у, лужку-у-у,
На широко-о-оком до-о-о-оле-е,
При знакомом табуне-е-е,
Ко-о-онь гулял на во-о-оле-е…»
Антон прекратил рассказ, начал крутить новую цигарку, вслушиваясь в пение Ивана. А тот вдруг перестал петь, озабоченно посмотрел на Трифона.
– Не в бежке дела и не в Сыромятникове, – вполголоса сказал свояку. – Вот теперь совсем ясно, почему нас из Армавира выгнали…
– Угу-у-у, – промычал Трифон, качая головой в такт дребезжанию грядки. – Угу-у-у!
Долго ехали молча, толи вслушиваясь в нудное тарахтение повозки, толи всматриваясь в пустое поле с кувыркающимися по нему от ветра сухими бу-рыми кустами перекати-поле, толи думая о чем-то горьком, накопившемся на душе.
Услышав в немом пространстве внезапный стук колес встречной подводы, все обрадовались, хотя и не знали, кто едет.
Вскоре из ложбины вынырнула тонконогая вороная кобыла, впряженная в беговые дрожки. Серебристая длинная полоса на лбу стрелой доходила до квадратных розовых ноздрей, из которых, казалось, пышал красный огонь. Кобыла танцевала от избытка сил, сверкала рыскавшими по сторонам черны-ми шустрыми глазами, будто искала случая испугаться и понестись ураганом. На длинной шее, переливаясь серебром, трезвонили бубенчики на коричне-вом кожаном ошейнике.
На дрожках, оседлав бурую кожаную подушку, спереди сидел казачанский богатей, Порфирий Евстафьевич Евтеев, в коричневой сатиновой рубахе и в черном атласном жилете, в сапогах с гармошкой и сверкающими лаковыми голенищами. Он молодцевато натягивал нарядные вожжи, расшитые в радугу красным, желтым, фиолетовым и зеленым гарусом.
За спиной Евтеева возвышался с бумажным свертком в руках длинномор-дый человек в картузе и в песочного цвета щегольском капюшоне.
Узнав в нем Федора Лукича, Иван машинально потянулся к привязанному у сундучка топору. «Покончу, а потом уж и пусть Сибирь! – кипятком обожг-ли мысли, в глазах потемнело. – За плеть, за все обиды сразу…»
– Дурак, – прошептал Трифон, догадливо помешав Ивану хватиться за то-пор. – Разве так надо?
Иван яростно вздохнул и вместе с другими, сняв картуз, поклонился Ев-тееву. Тот в ответ, объезжая повозку слева, слегка приподнял над бритой го-ловой широкую соломенную шляпу с серой шелковой лентой на тулье и вдруг остановил кобылу натянутыми левой рукой вожжами. Федор Лукич при этом сунул руку в карман макинтоша, зажал пальцами браунинг и, холодея при ви-де сверкавшего на солнце отточенного лезвия топора, отвел свои глаза в сто-рону от глядевших на него глаз Ивана, полных колкой ненависти.
– Откуда, землячки, бог несет? – резким баритоном спросил Евтеев. Его прищуренные глаза казались чужими на румяном лице с толстыми щеками и длинным подбородком. – Давно вас не видать…
– Из Армавира, – сказал Трифон.
– На лошадке из Армавира? – лукаво усмехнулся Евтеев. – А я думал, что вы из города с новостями… Там, говорят, наших чернянских соседей судили.
– Судили, – сердито сказал Антон Упрямов, хлопнув мерина вожжой по спине. – Но-о, поехали! Судили, в Сибирь загнали…
– Полезно! – Евтеев щелкнул языком от удовольствия, покричал вслед: – В Лукерьевке всем расскажите, что за поджоги положена Сибирь. Ха-ха-ха-ха!
– Кобыла громко заржала, будто хотела заглушить раскатистый смех Ев-теева, потом полетела вихрем, широко расставляя ноги, обернутые у щеток марлей, чтобы не засечь.
– Зачем это Евтеев просил нас о суде рассказывать? – полюбопытствовал Антон, когда остановились неподалеку от красного кирпичного одноэтажного здания Гибаловской школы, где нужно было сойти Трифону с повозки.
Помогая Трифону взбросить сундучок на плечи, Иван одновременно ска-зал Антону:
– Евтеев и сам боится красного петуха, вот и думает застращать мужи-ков…
– Думал я тебя, Иван, уберечь от всего этого, – засмеялся Трифон, – да сил не хватило. И смиренности у тебя нету с тех пор, как убежал помогать забас-товщикам в Армавире. Прощевай, кланяйся Матрене, Осипу Ларионовичу, Катерине Максимовне. Да, чуть не забыл. Передай ребятишкам кулечок с ле-денцами…
– И от меня поклон передай Луше, – спрятав кулек с леденцами в карман, сказал Иван. Достал кожаную сумочку с деньгами, позвенел серебром и гор-сточку сунул в карман Трифонова: – Девчатам на забаву. Прощай!
…………………………………………………………………………………
К полудню Иван был уже дома. Его окружила семья, понабежали соседи. В тесной избушке стало душно, как на сходке.
Расспрашивали, удивлялись, сообщали свои новости, как это и всегда во-дилось в деревне. Сережка с Танькой, прижавшись к отцу, все же ухитрялись понемногу драться за леденцы.
Спохватившись, что надо покормить Ивана, Катерина Максимовна засуе-тилась у печки, загремела рогачами и горшками, послала Матрену в погреб за молоком.
И вдруг застучали палкой в окно. Все оглянулись. Там стоял хромой Афо-ня Салтыков, десятский.
– На сходку! – кричал он. – Староста приказал поскорее, насчет земельно-го…
6. ВОЛКИ
В ожидании старосты мужики гудели о разном. Погоревали о дешево про-питом общественном луге и о том, что придется теперь платить Ерыкале втридорога за прокорм общественного быка. Выругали Шульгина Мишку за плохой ремонт школьного дровяного сарая, задняя стена которого совсем от-валилась, Тырчиха и Манек беспрепятственно воруют топливо, а собаки за-водят свадьбы в сарае. Поворчали потом некоторые, что Ерыкалин мерин «Рессенант» с облезлой и собранной в складки коростовой кожей на шее без привязи разгуливает по деревне и чешется обо всех попадающихся ему на до-роге лошадей.
– Оно, конечно, безобразие, – выкрикивали голоса, – но кто посмеет ска-зать об этом открыто Ерыкале?
– Да ну его к дьяволу, зачем связываться. Лучше не выпускать лошадей без присмотру или смазывать их чистым дегтем, чтобы короста не пристава-ла…
– А ездить на них тогда как, об этом подумали?
– Да лучше убить этого «Рессенанта», чем здоровых лошадей дегтем ма-зать, – негромко сказал Иван. – Будь у меня лошадь, так бы я и поступил…
– В Сибирь тебя, сукина сына, за смутьянство! – протиснулся к Ивану че-рез толпу Егор Афанасьевич Монаков. Высокий, в длинной поярковой казач-ке с плисовой обшивкой и в яловых смазных сапогах, он был на целую голову выше Ивана. – Двину вот в скулу, костей не соберешь!
По-мальчишески задорный и одетый по-мальчишески в голубую ситцевую рубашку с белыми горошками, Иван смело подвинул на затылок глубокий ко-ричневый картуз, из-под которого торчали светло-русые космы волос, схва-тил валявшийся под ногами обломок кирпича, впялил в Монакова озлившие-ся глаза:
– Ударь только, голову кирпичом проломлю!
Между спорщиками внезапно встал Федор Федорович Галда. Грудастый, чернобородый красавец с веселыми черешневыми глазами, он бросил кому-то через плечо картуз, чтобы не помять в драке, расправил крутые плечи.
– Чего на юношу лезешь, Егор? – усмехнулся, медленно закатывая рукава по локоть. – Если бока чешутся, давай ударимся!
Мужики знали, что не за Ивана вздумал Федор вступиться, а просто обра-довался случаю отколотить Егора по давней вражде между ними из-за спор-ной дубовой рощи. Посторонились и раздали круг, чтобы просторнее было драться. Но Егор Афанасьевич испугался.
– Ну тебя к черту, ухарь купец! – сказал он, задом втиснулся в толпу.
– Посто-о-ой, – раздвинув руками мужиков, как густой камыш у пруда, схватил Федор Монакова за борты казачки, вытащил на средину круга и раз-махнулся красным от натуги кулаком.
– Староста идет с Ерыкалой, староста! – закричали из задних рядов, и Фе-дор, не успев ударить Егора, оглянулся.
– Ладно, отменяю драку ,– незлобно сказал он и протянул руку в толпу: – Дайте мой картуз!
В народе боялись Ерыкалу, боялись и старосту, Кузьму Павловича Мелен-тьева, который даже колдуна Стефана Ефремовича Бесика, ходившего до ре-волюции пятого года в старостах бессменно лет десять, изжил с должности, сам завладел постом старосты и закрепился, говорили люди, до самой своей смерти.
Заоскольский сказочник и балагур, Иван Михайлович Помозок, живший неподалеку от многоэтажной Сашковской мельницы на Осколе-реке, даже рассказ сочинил обо всей этой истории, годами и годами рассказывал охот-никам послушать, пока и нам пришлось слушать и записать историю под на-званием «Староста».
Воспользуемся тем, что Ерыкало Стриженый и Кузьма Павлович неожи-данно завернули в лавку к Чернову Кузюте полакомиться шоколадной халвой и бутылкой шипучего напитка, прочтем запись рассказа Помозка «Староста».
«И на этот раз, как всегда, приближался вечер, – так начал свой рассказ Иван Михайлович, покачивая седой головой и жмуря серые глаза в косматых седых ресницах. – Кузьма Павлович стоял на крыльце своего дома. Он был зол и встревожен: земский начальник, Какурин, не сдержал своего обещания заехать в гости, проследовал с час тому назад к мельнику Сапожкову. Да еще, сказывала невестка, что она своими глазами видела, как заезжал земский к Бесику. «Околдовал, негодник, – размышлял Кузьма Павлович о Бесике. – Околдовал земского и отвратил его от меня…»
Опершись локтем на зеленую перилку, Кузьма Павлович задумчиво гля-дел вдаль, на Покровскую дорогу, возле которой блестел железной крышей опрятный дом Ерыкалы Стриженого, зятя Какурина. «Умеют люди для своей пользы соединение всякое в смысл вводить, – вспомнив о женитьбе Ерыкалы на некрасивой худощекой и сухой, как тарань, сестре земского, Дарье Илла-рионовне, подумал Кузьма Павлович. – Теперь вот потайно бегает Ерыкало к Головлевой Катьке, Егоровой жене, в поисках мясистой бабы, а поди, тронь его, Какурин шкуру спустит за этого зятя. Да-а-а, большое дело уметь соеди-нение в смысл вводить, через бабу к делам пробираться… Правда, Бесик по колдовской линии смысл наводит, мешает мне пробиться к штемпелю старос-ты, но и подумать надо, чтобы посильнее колдовства резон был… Разобрать-ся если, какой в Бесике резон нашел земский? В земле ежели дело, так у меня своей землицы имеется двадцать десятин, арендишки – пятнадцать. Не голь я, не нищий, человек с духом… Тоже и башка моя, будто, смекалистей. Тут де-ло в бабе. Невесток у меня много, крупичатость есть у одной, подвижность у другой, миловидность у третьей. Какого черта я с ними сам один потребля-юсь, пока сыновья на стороне, да в отлучке. Надо вот приспособить баб к Ка-курину, они и всю ему планиду на мою пользу в смысл введут…»
– Василиха-а-а! – покричал вполголоса. Но тут зазвонили к вечерне. Кузь-ма Павлович снял с головы серый глубокий картуз с засаленной макушкой, медленно перекрестился. Вдали пожаром полыхало чье-то окно, отражая стеклами лучи заходящего солнца. Вид этого кровавого пламени напомнил Кузьме Павловичу про геенну огненную – картину «Страшного суда», нама-леванную в церкви при входе. Поморщился, пошевелил небольшой седоватой бородкой и, думая о Василихе, скрипучим голоском произнес: – Прости, бо-же, что я не пошел сегодня к вечерне. Сам знаешь, некогда мне: надо погово-рить с земским, соединение привести в смысл…
– Звал меня? – высунулась из сеней старшая невестка. Кузьма Павлович сам дал ей прозвище «Куница» за хитрость и подвижность, но любил ее за бойкость и находчивость. Быстро окинул взглядом ее поджарую, аккуратную фигуру, с улыбкой поманил к себе.
– Вот манишь к себе часто, а обещанные полусапожки до сей поры не ку-пил, – затараторила Василиха. – Возьму и убегу, да еще Гришутке расскажу, что пристаешь…
– Тише-е, куница! – сердито прикрикнул Кузьма Павлович. Низенький, кривоногий, шустроглазый, он походил на паука, особенно, когда расставлял руки и выпячивал вздутый живот, стараясь поймать невестку. – Я тебе не только полусапожки, платье кашемировое наберу, если ты земского ко мне заманишь. Слабый он по бабьей части, не устоит…
– Вот еще не хватало! – недовольно дернула Василиха плечом. – Гришут-ка узнает, шкуру с меня спустит…
– Не спустит! – стукнул Кузьма Павлович каблуком и зашептал Василихе на ухо: – Супротив меня никто в семье голоса не подымет, наследства лишу, нагишом из дома выгоню. А тебе, моя голубка, если…
Дальше нельзя было расслышать, что шептал Кузьма Павлович Василихе. Но ее конопатое миловидное лицо, расплываясь в улыбку, розовело и светле-ло, глаза разгорались звездами. Наконец она уступчиво толкнула свекра пле-чом, лукаво хохотнула и пошла легкой походкой с крыльца в сени.
– Сейчас оденусь, напомажусь и пойду… Уж я твоего земского, Якова Ла-рионовича, вот так обведу, – она покрутила один указательный палец вокруг другого и опять захохотала: – Только сам не заревнуй, если миловаться с ним будем…
– Замолчи, черт, не баба! – топнул Кузьма Павлович. – Без этого нельзя. И, подожди-ка, ты, для смысла…, – он быстро вытащил из кармана кисет с деньгами, щепотками поймал три золотых пятерика, подал Василихе. – При случае, передай земскому. Скажи, мол, прислал Кузьма Павлович должок…
– Госпо-о-оди, да это же брехня, чтобы ты у земского брал деньги в долг…
– Цурюк, стерьва! – рявкнул Кузьма Павлович, Василиха вихрем метну-лась в сени.
«Две пятерки отдам земскому, если другим средством не слажу с ним, ан-тонов его огонь сожги! – думала Василиха, одеваясь и прихорашиваясь у зер-кальца. – А то и одной хватит ему, толстопузому, остальные мне. Не даром же синяки придется от Гришутки принимать: все равно узнает, все равно от-колотит, не впервые…»
Младшие невестки приготовили самовар, по указанию Кузьмы Павловича, покрыли стол в горнице лучшей скатертью и горами навалили закусок на кру-ги и блюда. Сам он достал из поставца лимонную настойку, которая при взбалтывании засверкала зеленоватыми отливами, закипела белыми пузырь-ками. Понюхал ее сквозь пробку, крякнул и поставил на столе рядом с ябло-ками.
Чтобы в окно люди не заглянули преждевременно, приказал Кузьма Пав-лович огня не зажигать. Уселся он в красном углу под образами, положил го-лову на скрещенные руки и так сидел, прислушиваясь к шуму самовара и сту-ку крышечки чайника, в котором кипел завар от жара притомленных углей в самоварной топке и от раскалившейся серебряной конфорки.
Три раза пришлось невесткам брать угольный жар в печи (от такого жара уже не было дыма, не было угара) и подбадривать самовар, чтобы кипело и шумело: любил Кузьма Павлович самоварный шум больше всяких песен.
Полночь наступила, а земский, приютившись в одной из комнат обширно-го сапожковского дома наедине с Василихой, не спешил к Кузьме Павловичу.
Узенький серебристо-розовый серпок луны спрятался за почерневшим го-ризонтом, стало совсем темно и тихо. Только вдали, на падине, чуть слышно лаяли чем-то встревоженные собаки.
«Чего же он не едет? – отчаяние закралось в душу Кузьмы Павловича, он заскрипел зубами, ругнулся: – Стерва, цурюк!»
Немецкое слово «цурюк», слышанное однажды Кузьмой в Поволжье, не понимая его смысла, он почему-то считал самым сильным ругательством и употреблял в минуты особого раздражения и гнева.
Кузьма Павлович встал и прошелся несколько раз по горнице, покуривая трубку. Потом уселся на лавку и взялся рукой за задник сапога, чтобы снять его и поймать блоху, которая немилосердно кусалась, жгла наподобие крапи-вы икру ноги.
За окном послышалось нежное треньканье глухариков на шеях медленно шагавших лошадей. Кузьма Павлович сразу забыл о мучившей его блохе, бросился к окну. Он знал, что таких нежно-звучных глухариков ни у кого в округе, кроме как у земского начальника, на тройках не было.
– О-о-ох, – застонал Кузьма Павлович от радости и от охватившего в то же время мучительного чувства ревности: земский, обняв Василиху за талию, тяжело входил на крыльцо. – Дорогою ценою покупаю себе штемпель и ме-даль старосты…
…В конце сентября собрали сходку для выборов старосты. Все мы знали, кому придется носить штемпель и широкую старостину медаль: черноборо-дый, грозный и тучный земский был за Кузьму Павловича, а больше ничьего согласия тогда и не требовалось.
За столом сидели – старшина Бухтеев, земский начальник Какурин и воло-стной писарь – гундоносый сутулый мужчина с пузырьком у пуговицы и пе-ром за ухом. Звали его Антоном Николаевичем Плужниковым, а держали просто для «письменного оформления дел разных», как и значилось на эти-кетке носимой им толстой зеленой папки в мраморную крошку.
Перед столом разместились на дубовой скамье с раскоряченными ножка-ми сотские и разные чины: рыжебородый насупленный толстяк Вукол Тара-тухин. Этот все к чему-то принюхивался, украдкой поплевывая под ноги. Ря-дом с ним дымил трубкой отец стражника, широкобородый великан Егор Фи-латович Пуля. Лохматые брови его нависали на глаза, так что еле просвечи-вали между ними черные зрачки. Василий Игнатович Ерыкала (прозвали его так на деревне за драчливость и бритый затылок, а может и за то, что однаж-ды он сам себя остриг овечьими ножницами, будучи во хмелю и не понятии (сидел стройно, будто спину его выправили по доске, так и ел глазами своего шурина, Якова Илларионовича Какурина, от власти которого все на сходке зависело.
– Господа! – произнес Какурин, в избе сразу наступила мертвая тишина. – Уважаемый староста, Стефан Ефремович, к огорчению нашему, сильно забо-лел. На сходку нету у него мочи придти, просил он меня от его имени побла-годарить стариков за многолетнее доверие и уважить его просьбу – освобо-дить от бремени власти по слабости здоровья… А вы, Антон Николаевич, пишите и пишите, оформляйте, – бросил земский в сторону писаря, смущенно вытаращившего глаза на дверь.
– Да как же, там вон, – писарь прогнусавил и показал пером через головы людей. – Там вон…
По избе пролетел испуганный шепот, люди повернулись лицом к двери. Тут и Какурин увидел Стефана Ефремовича, раскрылившегося на пороге.
– Съешь я бешеную собаку и взбесись сам, мужики, если мне в голову приходило заболеть или отказаться от штемпеля! – кусая до крови губы, за-вопил староста. – Все придумано для вашего обмана, все выдумано зем-ским…
Яков Илларионович побагровел.
– Убрать! – повелительно взмахнул он рукою, сотские послушно броси-лись выполнять приказание, но тут же оторопело попятились назад: с поси-невших губ Стефана Ефремовича бежала пенистая слюна на русую с просе-дью клиновидную бороду, в близоруких карих глазах загорелся сизый огонь гнева и отчаяния. Руками он раздирал на себе рубаху в клочья, ногтями цара-пал посеревшие щеки и размазывал по ним кровь. Начался один из тех кол-довских припадков, которыми Стефан Ефремович еще и раньше устрашал народ. Потом он кувыркнулся через голову и убежал, вопя и стеная: «Съешь я бешеную собаку, если все вы не околеете до утра, если послушаетесь земско-го!»
Люди совсем замерли от страха, а Какурин сделал вид, что ничего не про-изошло, ошарашил сходку вопросом:
– Ну, мужички, люб ли вам будет новый староста, Кузьма Павлович? – И в этот вопрос земский вложил угрозы больше, чем Стефан Ефремович колдов-ства в свои крики. В задних рядах, зябко ежась, мужики промолчали. В сред-них кто-то зашептал молитву: «Да воскреснет бог, и расточаться врази его…» Зато сотские и разные чины дружно гаркнули:
– Кузьма Павлович люб, люб, походит!
Егор Филатович Пуля с Ерыкалой вместе немедленно поддали коленом под зад растерявшегося Кузьму Павловича, вытолкнув на середину избы.
– Покачаем нового старосту, старики! – предложил уверенно, решая за стариков весь вопрос об избрании старосты. Они грохнули Кузьму Павловича о потолок, опустили на пол, и он теперь догадливо закричал:
– Благодарю, старички, за доверие! Послужу для общества и царя, для на-шего благодетеля – Якова Ларионовича… Только вот грамота моя совсем безграмотная, росписи не учиню, не обессудьте…
– Нам не грамота нужна, а цепкий ум! – Гаркнул Ерыкало по знаку зем-ского. – Новому старосте, господа, вра, вра, вра!
Люди промолчали, тогда земский приказал писарю произвести письмен-ное оформление об избрании старосты, закрыл сходку.
Староста, Кузьма Павлович, сумел «соединение всякое в смысл вводить».
Стал у него земский частым гостем, а у Василихи то и дело появлялись обновки. Народ застонал от «цепкого старостиного ума»: взялся Кузьма Пав-лович за недоимки. Описывал, с торгов имущество продавали. Сам в торгах он не участвовал, но лучшие вещи оказывались через подставных лиц у него в кладовых, скупались за бесценок.
Однажды, по масленице было дело, староста в расшитом юхтою новень-ком полушубке вышел на реку любоваться предстоящим кулачным боем.
– А-а-а, благодетель наш! – воскликнул Андрей Баглай и устремился к ста-росте: – Качнем «благодетеля», качнем нашего Кузьму Павловича!
Люди охотно бросились на зов Баглая. Одни узнали на старосте свою праздничную шапку, проданную становым приставом за недоимку в прошлом году, другие заприметили на нем свои валенки, третьи юхту на поле узнали, четвертые так и ахнули, увидев на Кузьме Павловиче свадебный кушак вы-сланного в Сибирь за «смутьянство» всем известного составителя противопо-повских анекдотов Вазика.
Схватили бросившегося было наутек Кузьму Павловича, качнули раз, и два и три, пока юхтовую полу начисто оторвали, самому старосте нос расква-сили. Да еще и закричал ему сосед (Алексеевичем его звали, Кочаном драз-нили):
– Не горюй, Кузьма Павлович, по шубе. Вот скоро у нас опять недоимка заведется, продашь с торгов мой полушубок, да и на свое махнешь плечо. Ведь научился этому делу…
Кузьма Павлович с размаху грушевым костылем хрястнул Алексеевича по плечам, закричал, выпучив глаза:
– Стерьва, цурюк!
Но тут толпа окружила старосту и хотела убить его. Кузьма Павлович, по-бледнев, выхватил из кармана медаль, придавил за ушко к груди и закричал:
– Разойдись, стерьвы, я несу государеву службу!
Этот окрик означал тогда многое: виновного в нападении на старосту при медали судили как великого государственного преступника. Но люди уже на-чали колотить Кузьму Павловича кулаками, невзирая ни на что. И плохо бы ему пришлось, не прибудь сюда стражники – Ерыкала Стриженый, Гришка Галкин, Федор Пуля.
Перед саблями этих стражников толпа расступилась, и Кузьма Павлович, одной рукой смахнув кровь с лица, другой продолжал придерживать медаль на выпяченной груди, важно прошагал по живому человеческому коридору, сопровождаемый молчаливыми злобными взглядами мужиков и эскортом трех стражников с саблями наголо.
Сам Кузьма Павлович вспоминал об этом случае со страхом, а Ерыкала Стриженый любил подсмеивать его и говаривал частенько: «Помни Какури-на, поставившего тебя старостою, благодари меня за спасение жизни, иначе бы тебя давно черви съели!»
Напомнил об этом Ерыкало и теперь, когда они лакомились шоколадной халвой и напитками в лавке Кузюты, а сход ждал их прихода, разочарован-ный, что они показались на виду, сорвали драку между Федором Галдой и Егором Монаковым, а сами ни весть насколько времени спрятались у Кузю-ты.
Хромой Афоня даже заковылял было от нетерпения к Кузютиной лавке, чтобы поглядеть, чем там власть и сила местная занимается, но остановился возле угла школы и предупредительно крикнул сходке:
– Иду-у-ут, иду-у-ут!
Внешностью Ерыкала, владелец сотни десятин собственной земли и сотни арендованной у помещицы Чапкиной, не выдавался среди других: среднего роста, с русой окладистой бородкой и тусклыми серыми глазами под нахму-ренными пушистыми бровями, бледнолицый. Зато весь свой властный харак-тер умел он выражать в походке и осанке: важен, не тороплив, весом.
На этот раз был он в коричневом бобриковом пиджаке, просторных сапо-гах и синем картузе со сверкающим козырьком. Шагал, опираясь на сучкова-тый костыль с медным набалдашником в форме головы дракона с разинутой пастью.
Кузьма Павлович немного приотстал из вежливости и почтения перед Ерыкалой, хотя и сам был при «параде»: на поддевке сверкала «медаль по-рядка», в руке палка, которую много раз опробовал по плечам и спинам непо-слушных.
…Сходку открыли сообщением старосты о полученном письме помещика Батизатулы из Фатежа.
– Геннадий Иосифович в нужде обретается, – скрипучим голосом объяс-нил Кузьма Павлович. – Пишет в грамоте наш благодетель, что арендуемую нами землю продать позарез требуется. Предлагает он расчеты учинить через Харьковский крестьянский банк или наличными суммами через наших пол-номочных. Как вы на это скажете?
Мужики молчали, недоверчиво поглядывая на старосту. «Не затевает ли он новое мошенство? – носилось в мыслях каждого. Все знали Кузьму Павло-вича, натерпелись. – Правда, без земли не обойтись, упускать ее нельзя в дру-гие руки, а вот не стала бы она еще более тугой петлей на шее?»
Молчание прервал Андрей Баглай.
– Высохли мы без землицы, миряне, – кланяясь перед сходкой в пояс с обнаженной головой, сказал он. – Отрежь у нас палец, кровь не пойдет. Зало-жимся, а землю брать надо…
– Закладывать нечего! – вспыхнули там и сям голоса. – Одна душа оста-лась, и та голая…
– Затянут нас с этой землей в омут…
– Стерьва, цурюк! Кто это смутьянствует? – староста потоптался на ска-мье, с которой произносил речь, потом заискивающе обратился к Ерыкале:
– Василий Игнатович, общество желает вашего мнения…
Чуть заметно усмехнувшись, Ерыкало встал, поклонился по обычаю сход-ке и начал петлять словами, стараясь скрыть от других уже сложившийся у него в мыслях план о земле. Чтобы опору иметь, похвалил Андрея Василье-вича, даже платок поднес к глазам, будто бы смахнул слезы:
– До чего же правильно Андрей Васильевич высказал нашу общую боль. Верно, высохли мы без земли, великую жажду к ней имеем…
– Жадность, а не жажду вы имеете! – сдерзил Иван.
Ерыкала вздрогнул, но сейчас же овладел собою, сказал шутливым тоном:
– Пропустите, старички, Ивана сюда! Нечего ему стоять на задворках с та-ким умом. Вот сюда его, на скамейку, – Ерыкало спихнул старосту на землю, сдунул со скамьи воображаемую пыль.
Моментально, хохоча и покрякивая, мужики вытолкнули Ивана к столу, ожидая потехи.
Но Ерыкала неожиданно милостиво положил ему на плечо руку с бронзо-вым перстнем на среднем пальце, сказал отеческом тоном:
– У нас, слава богу, православные собрались на сходку, а не мастеровые армавирские. Мутить народ не надо. Тут про тебя разные слухи пускали, да пришлось мне болтунам хвосты прищемить. Вот и смекни, пользительно ли тебе идти со мною в ссору?
Иван почувствовал горькое смущение в душе и промолчал, догадавшись, что Ерыкала знает о патроне, о высылке из Армавира. А тот, довольный лов-ким ходом своей мысли и умением ужарить человека по чувствительному месту, уже торопил старосту.
– Поскольку нам земля нужна, Кузьма Павлович, общество просит огла-сить условия…
Староста снова взлез на скамью и, пригнув мизинец левой руки к корич-невой ладони, начал:
– Ежели наличным расчетом, требуется сто двадцать тысяч. Ежели в рас-срочку и с процентами через банк, то…, он выдержал некоторую паузу, при-гнул к ладони безымянный палец, – требуется двести тысяч…
– Сколько тысяч за божью землю?! – заохали люди.
– У нас один крест на шее ценою в полкопейки вместе со шнуром…
– Да молчи о кресте! Подохнем от голода, дадут на погосте бесплатно три аршина…
– Что же это нас мучают, все денег требуют, денег?
– Тише, старики! – загремел Ерыкала. Взлез на скамью рядом со старос-той: – Не робейте, я помогу. А вы разве не поможете обществу? – строго спросил он Монакова, Галду и других богатеев.
– Если мир приговорит покупку, мы не супротивники, поможем, обнажая головы, кланялись они сходу. – Разве мы нехристи, чтобы от мира откачнуть-ся…
– Ну, вот, – засмеялся Ерыкала, – не надо вешать носы, индюки отклюют. Да и то разуметь надо: откажемся от земли, продаст ее Батизатула Евтееву или Шерстакову Луке…
– О-о-о-о, избави, боже! – загудели люди полными ужаса голосами: – Эти кровососы замучают, курицу некуда будет выпустить…
– Вот тот-то и оно, – добрым голосом сказал Ерыкала, перекрестился: – Помоги, боже, нам в заботах о благе общества. А ты, Кузьма Павлович, голо-суй, потом и приговор напишем.
Ошеломленные стремительностью атаки Ерыкалы и напуганные опасно-стью полного закабаления их Евтеевым и Шерстаковым, мужики проголосо-вали купить землю.
Разжигая страсти, Ерыкала шлепнул себя ладонью по карману:
– Вношу в общественную кассу сумму на пятнадцать паев по пятнадцать десятин в каждом! Не робейте, за мной, по примеру…
– Не уробеем, – протолкался к столу Федор Галда, со звоном тряхнул чер-вонцами в засаленном кожаном кисете. – Берег эти червяки на другое дело, да на миру и смерть красна. Пишите на пять паев…
– Мы тоже можем, на четыре пая, – косясь по сторонам, заявил Егор Мо-наков.
И началось шумное движение.
– Пиши меня на десятину, – шурша бумажками и звеня медью, выкрики-вали мужики, начисто вывертывая карманы, чтобы все остальные видели их усердие и честность.
– Меня на две…
– Меня на полдесятины…
– Меня-а-а-а-а.
Среди общей сутолоки и гвалта, Федор отыскал в кутке забытого всеми Ивана, толкнул локтем.
– Чего не пишемся?
– Купил бы вола, но спина гола…
– У тебя руки золотые на все смыслы, отработаешь. Пишись, дам тебе взаймы.
«Прибирает Ивана к рукам, – приревновал Ерыкала, наблюдая за Федором Галдой. – Мастеровой и мне нужен. Приручу его и проучу непременно».
Не говоря никому о возникшем коварном плане, Ерыкала ошеломил всех неожиданным предложением избрать Ивана Осиповича Каблукова в общест-венные ходоки к Батизатуле.
Это было так неожиданно, что даже Иван, польщенный доверием, не отка-зался, а мужики не посмели голосовать против Ерыкалы. Да и, кроме того, никто на деревне не сомневался в честности Ивана.
Сходка закончилась поздно, Иван возвращался домой с какими-то сме-шанными чувствами боязни и тревоги, в которых совершенно растворилась недолгая радость, владевшая им на сходке после единодушного избрания в ходоки.
«Как же это получилось? – недоумевал и страшился содеянного, страшил-ся измены самому себе: – Был я за отобрание земли у помещиков без выкупа, а теперь вот поеду покупать ее у помещика для общества. Но и поделать про-тив нельзя чего-либо: откажись я, мужики избрали бы, наверное, самого Еры-калу или Галду. Они корыстные люди, а я и копейки общественной не трону, не загложу…»
Дверной скрип прервал размышления Ивана. На пороге показалась, белея в темноте рубашкой, Матрена. Она всхлипывала.
– Иван, я тебя ждала, – окликнула его, едва он попытался спрятаться за угол хаты. Подбежала, повисла на шее. – Зачем согласился в ходоки? Мир сейчас на лжи построен, а ты не криводушник: забьют они тебя подвохами разными…
– Я не дурак, Матрена, не поддамся, – обняв жену и лаская ее горячие пле-чи, возражал Иван. – Говорю, не поддамся.
– Уже поддался, – настаивала Матрена, перестав плакать: – Разве ты не взял у Галды денег на десятину?
– Взял! – признался Иван и повел Матрену в сени. – Не простужайся на ветру, нам еще нужны силы для драки с судьбою. А я тебе говорю, не под-дамся. И не поддамся!
Через день понаехали в Лукерьевку городские шибаи, слободские пере-купщики, разные любители легкой наживы. Геросимовский Прокоша Попов скупал по дешевке домашние вещи. Андрей Алентьев из Старого Оскола хва-тал перины и стеганые штучковые одеяла, Николай Игнатов, агент Новочер-касской свечной фирмы Пузанова, вместе со своим сыном-реалистом Саш-кой-Бесом (так прозвали Сашку за вертлявость и дьявольский горбатый нос), рыскал по укладкам и покупал холстину на локоть по две копейки или за пол-ные красна – полтину. Потом Игнатов взялся за лошадей вместе с Никанором Михайловичем Живодеровым: покупали на убой по пятерке за голову, дох-лых поросят брали по рублю и тут же перетапливали на сало для мыловарен-ного завода Сергея Мешкова.
Купец Николай Дятлов развернул на лужайке, у бугра на восточной ок-раине Лукерьевки, питейное заведение в парусиновом балагане. А чтобы от-влечь людей от шинка Попова Прокоши, установил «рели» с голосистым ор-ганом и двумя цыганками-танцовщицами, приговорил пампушечника Чебота-рева Михаила и его жену, прозванной мухой за назойливость и склонность притворяться больной на всю зиму, выпекать «чибрики» на патоке прямо у «релей» и раздавать по полуфунту бесплатно тому, кто выдержит подряд три порции качания в люльке «релей», приобретая всякий раз билет за три копей-ки.
В народе знали, что купец Дятлов уже многих мелких торговцев и про-мышленников закупил с их потрохами, так что не удивлялись его размаху и тому, что он сумел купить пампушечника Чеботарева. Даже волостной стар-шина Кладовской волости не смог ничего сделать Николаю Дятлову, хотя и вел дознание о его мошенничествах и докладывал 9 октября 1912 года на за-седании уездного земства, что «Оный Дятлов преумудрился от налогов убе-речься жалобами на затруднения экономического характера и упадок его тор-гово-промышленной деятельности, а сам глотает и глотает заведения и тор-говли людей многих: проглотил он торговлю крестьянина села Строкина – Алмазова Михаила Филипповича, открыл на его месте свою пивную лавку. Тоже и забрал торговлю крестьянина Киселева Егора Трофимовича из села Верхне-Атаманского».
И горько было наблюдать веселье у «релей», похожих на две огромных виселиц, опираясь на перекладины которых с писком вращался концами в чу-гунных гнездах граненый дубовый вал с вделанными в него и прихваченными железными скобами липовыми водилами наподобие огромных оконных рам. На внешнем бруске такой рамы (а их было всего шесть) висели на петлях с охватывающими брус муфтами досчатые корзины, на два человека каждая.
Вся система корзин-качалок вращалась в вертикальной плоскости, тол-каемая за специальные ручки стоявшими у «релей» людьми: эти работали по семь копеек в день и по два шкалика водки в коне работы.
– Крути, Гаврила, крути-и-и! – кричали люди из корзин, взбегающих на высоту чуть ли не в пять саженей. – Ой, остановите! – восклицали другие, ис-пуганно вцепившись пальцами в борт корзины-качалки. – Пустите душу на покаяние!
– Чаво там? Терпи, если села и за билет заплатила сполна. – Не пропадать же деньгам. Терпи-и-и! Крути, Гаврюха, крути-и-и…
Мало кто выдерживал даже и двух порций такого «кружения» на релях: вываливались и начинали рваться от тошноты, едва корзины-качалки оста-навливались на «контракт». Но Иван Каблуков выдержал четыре порции, удивив всех своей смелостью и крепостью головы. Только он плакал, слезы смочили синюю в белых горошках рубаху.
А плакал он потому, что с высоты особенно больно было видеть сумятицу, которую вытворяли люди под органную музыку и звон стаканов с водкой, продаваемой в парусиновом балагане купца Дятлова.
Опьяневшие лукерьевцы в лаптях и белых онучах, расстегнув сермяжные рубахи, с песнями и прибаутками взваливали проданные свои пожитки на го-родские ломовые дроги, способные вместить целый дом. Лошади – битюги, похожие на львов и медведей, лениво шевелили хвостами, ожидая команды на отправление в путь, в город.
«Что же они так, чему по-детски радуются? – мыслях поражался Иван, что разрумяненные водкой и увлеченные игрой в продажу пожитков и покупку земли люди били друг друга по ладоням, с чем-то поздравляли и потом стре-мительно мчались к схожей избе сдавать вырученные деньги в обществен-ную кассу на земельные паи. – Что же они так, к чему?»
Не только Ивану, трудно будет и потомкам понять поступки своих лукерь-евских предков, если не будут они знать из книг об этом времени о грозно-притягательной силе земли, двигавшей поступками миллионов русских кре-стьян.
– Не надо, – отмахнулся Иван от горячих «чибриков» на патоке, которые преподнесли ему за одоление условий качания четыре раза без вылезания из корзины. – Не надо, сыт я по горло, а что внутри есть, вывернется наружу: уже тошнит, только вот отойду от людей подальше, в овражек…
На другой день пошел Иван в церковь вместе с Матреной. На гати, что за мосточком через Плоту-речку, какой-то мужичишко застрял в грязи и дровье вместе с лошадью. Повозка до ступиц в грязь провалилась, гнилое дровье, служившее настилом, не держало больше на себе груза, а, только набиваясь в спицы, ехать мешало.
– Погоди меня, Матрена, у святого колодца угодника Серафима, помогу человеку, – сказал Иван и полез по грязи к завязшей лошади и повозке.
С полчаса бились, не осилили. Сколько Матрена не кликала Ивана, только рукой отмахивался, а потом и сказал ей:
– Иди одна, помолись, я подойду немного попозже…
Матрена ушла, а Иван еще с мужичком с час пробился у повозки. Догада-лись, наконец, кладь переносить с повозки на сухое место, а потом и повозку вынести в разбор, по частям. Так бы и поступили, но тут подъехал верхом ас-танинский парень, Устин Головакин. Во всей округе знали о его богатырской силе: кулаком лошадь с ног сбивал, подымал амбар за угол и дощечку успевал подкладывать между нижним венцом амбара и пнем-опорой. К нему и обра-тились за помощью.
Помог. Повозку вытащили, но и неудача случилась: оглобля лопнула. Не долго думая, Устин Головакин содрал железный лист с сени над крестом у «святого колодца» угодника Серафима, Иван с мужичишкой даже ахнуть не успели. Потом своими огромными ручищами Устин Головакин забинтовал излом оглобли железным листом, будто в лубок взял перебитую ногу. Связал еще веревкой и сказал мужику:
– Запрягай!
Запряг и поехал, как ни в чем не бывало. Устин ускакал верхом по своему делу, а Иван шагал рядом с мужичком: все равно было им по пути. И вдруг конский топот позади послышался, грозный окрик:
– Стойте, сукины сыны, стойте!
Остановились. Стражник, Федор Пуля, подлетел на коне.
– Вы ободрали железо с креста? – сам увидел это железо на оглобле и на-чал без слов стегать мужичишку. – Тебя не трону, как ты есть общественный уполномоченный, – сказал Федор Ивану, перестав хлестать мужика. – И мол-чите, сукины сыны, что здесь произошло. Не буду вас арестовывать, неко-гда…
Почесав исполосованную спину, мужичишка вздохнул и сказал Ивану:
– Куда же нам на них жаловаться, если власть и бог заодно стоят против бедняка. Про себя скажу. Сам я из села Строкино. Может, слышали, на Сей-ме-реке наше село, а волость – Кладовская Старооскольского уезду. Записаны мы еще с царя-освободителя временнообязанными за помещиком Балховити-новым. Стараниями же мужиков тогда и была гать через речку Сейм сделана на расстоянии двух верст от Строкино. А теперь нас по этой гати Балховити-нов не пускает для проезду, плату испрашивает непосильную. А дорога из Старого Оскола и до станции Солнцево проходит через село Строкино и реч-ку Сейм, моста не имеется, тоже необходимо, опасно селам проезжать через речку Сейм. Староста наш, Петр Шунаев, приказал мне мужиков на сходку собрать, как есть я наемный при почтовке. Общество наше находится в веде-нии господина земского начальника четвертого участка, имеет 188 ревизских душ мужского пола и девяносто три домохозяина. Ну и собрал я для старосты сходку из шестидесяти трех человек. Полная законность по числу для сужде-ния двумя третями имеющих полногласие. Ну и написали приговор 1912 года, октября 5 дня, что имеем честь покорнейше просить Старооскольскую уезд-ную земскую управу исходатайствовать устроить хороший мост для проезда онаго района.
Ту же бумагу я и повез, а помещик Балховитинов нагнал меня по дороге верхом на коне, спину же мне плетью исхлестал. Я жаловаться, а надо мною везде смеялись. К священнику пошел, тот на меня наказие – петенье в поло-жил в сто с чем то поклонов. Куда же мне теперь податься?
– Я и сам не знаю, куда податься от этих собак, – сказал Иван, вспомнив, что и его хлестал плетью не помещик, а знаменский кулак, Федор Лукич Шерстаков. – Ты вот лучше поезжай, пока стражник не вернулся. Потянет он тебя в полицию за ограбление креста или, еще хуже, отправит к Якову Ла-рионовичу Какурину, к нашему земскому. Тот, собака, кнутом тебя заутюжит. Поезжай, пока не увидели они этот железный лист на оглобле…
– Верно, верно, – сразу засуетился мужичок. – Надо ехать. Спасибо, что поговорил ты со мною, пока лошадь немного отдохнула. Видишь, жилы у ней перестали на ляжках биться, может, до Прилеп доберусь, там у меня родня есть, оглоблю заменю и до Тима доеду. Дела, приходится…
Проводив мужичка по дороге левее кладбища, обнесенного рвом и валом, Иван простился с ним недалеко от избушки монашек, завернул в церковь.
Отец Захар уже успел перейти к приходу Ивана к чтению нравственной проповеди. Вслушавшись в произносимые нараспев слова священника, Иван понял, что в проповеди осуждаются как раз те строкинские крестьяне, о кото-рых пришлось слышать из рассказа застрявшего на плотине с лошадью му-жичка. Интереса ради, Иван продвинулся от свечного ящика поближе к амво-ну.
«… в журнале сорок восьмого заседания Старооскольского уездного зем-ства октября одиннадцатого дня, – нараспев читал отец Захар, – предерзкая и богопротивная жалоба крестьян строкинских записана бысть. Рекут в оной богоотступники крамолу агелову, что им, крестьянам временнообязанным опасно через реку Сейм без моста ездить, на гать помещика Балховитинова, соседа своего и господина, глаза ширят, чтобы плотину им передали и мост сделали, а от выполнения обязанностей временных, во бозе-почившим благо-верным императором Александром-Освободителем установленных, в уклон идут…»
– Тьфу ты, тьфу! – прервав чтение и возведя глаза к небу, застонал отец Захар. – Домыслились, анафемы достойные, память царя-освободителя ос-корблению предать, не желают крест свой временнообязанный нести без ро-пота и не уподобляются господу нашему Иисусу Христу, несшему крест свой безропотно на Голгофу вознес ради спасения человечества от греха и одоле-ния врат адовых. Слава тебе, господи мудрый, вразумил еси земству уездному решение небесное: «Обязать тех крестьян строкинских милостью Балховити-нова всю нужду свою молением и покорностью с оным решить по согла-сию…»
Потом отец Захар перешел в проповеди к воспеванию мудрости мужей лукерьевских, порешивших землю купить по согласию и смирению у вла-дельца ея.
– Блажены перед престолом Всевышняго, что заглушили соблазн диаволь-ский в душе своей и к крамоле глаза закрыли, уши заткнули и отвергли зов бесчестия о захвате земли разбоем и неволением к собственности и понужде-нием к дарственности. И пусть будет согласие ныне и присно и во веки веков! А за лепту свою не ропчите в печали, берите оную землю в естестве ея. Орешниками и лозняками не брезгуйте, коими во мнозе поросла земля от не-устройства: корзини, благословение неба, лукошки и посуды разные в тару нужные изобильно из хворосту того, из зарослей тех плести можно. Благода-тен промысел оный. Князь Анатолий Дмитриевич Всеволожский не гнушает-ся промыслом сиим. Содействуя наукам в уезде и всякой культуре в ея про-цветании, от себя и достатков своих предложил он земству помещение для устроения мастерской корзиночной в селе Ивановке, капитал и материал для оного дела без определения его размеров. На том и вам, христиане, даю свое благословение, нерушимое во веки веков. По оному делать станете, во рай пути открою вам, и зелье табачное и бражное, потребляете кое во множестве превеликом, отчерню из списков грехов ваших, яко по повести о многогреш-ном Бражнике семь веков назад сказано, что оный зело много вина пил во вся дни живота своего, ковшом виннм бога прославлял и потому, милостью Ио-анна Богослова, во рай был впущен на блаженство вечное. Теперь и во веки веков милости сии дарствовать христианам нам, священникам, вручено в ру-ци наши и щедроты нашей не будет предела для блаженных и кротких, коим определим узреть царствие Божие. Аминь.
На третьи сутки, продав весь скарб свой и животину, накачавшись до тошноты на «релях» под звуки органа и усладившись зельем винным во мнозе и «чибриками» на патоке, вся деревня Лукерьевка столпилась у накрытого бе-лой скатертью стола посреди выгона с пожелтевшей от осенних рос и ветров травой.
Коврига черного хлеба, соль в деревянной солонке, до краев наполненная водой большая медная кружка с серебристым лужением внутри – все эти символы русской душевности, гостеприимства и доброго напутствия стояли торжественно поверх скатерти. Над ними, из одного конца стола в другой, тянулось колыхавшееся на ветру полотенце с расшитыми красной и черной бумагой петухастыми концами с льняной бахромой.
Пять человек охраны общественной пятидесятитысячной казны, рослые мужики в новых зипунах и лаптях, стояли с увесистыми дубинами вокруг низкой скамейки, на которой лежал белый холстинный мешок с зашитыми в нем деньгами. Лица стражей решительны, глаза светились сознанием важно-сти поручения.
Когда подъехали подводы для отправки ходока и охраны с деньгами на станцию, староста поднял руку, гудение в толпе прекратилось.
– Помолимся, миряне, на все четыре стороны, – сверкая слезой на ресни-цах, сказал староста. – Помолимся и, по старому русскому обычаю, посидим немного, пожелаем успеха посланцам нашим…
Он размашисто перекрестился, склонив голову на восток. Сейчас склони-лись в молитве сотни других голов, будто ветром повалило траву. Кто-то на-чал громким, внятным голосом читать молитву, кто-то навзрыд заплакал.
Преклонив колена, Иван положил несколько земных поклонов. Все моли-лись. Но стражи общественной казны молились без поклонов и слов, без жес-тов, одними мыслями. Стояли в боевой готовности, не сводя стерегущих глаз с мешка с деньгами. Они и первыми увидели мчавшийся к сходке шарабан с Василием Игнатьевичем Ерыкалой на сиденье.
– Остановите моли-и-итву-у, лю-у-ди-и-и! – осадив вожжами лошадь, за-кричал Ерыкала, привстав на шарабане. – Не спал всю ночь, болея о благе на-родном, и божья благодать явилась мне и вразумила сказать правду для на-родной пользы. «Говаривал мне отец, что исстари так уж ведется: желаешь делать подлость, совершай ее именем народа, – мелькнуло в мозгу Ерыкалы, закашлялся. – Ну и что ж, не отступать теперь». – Сорвал с головы картуз, смял в руке артистическим жестом и с осторожностью, чтобы выправить лег-ко было можно, порывисто ткнул им в сторону стоявшего у стола Ивана: – Я расхвалил его и посоветовал обществу избрать в ходоки. И не отказываюсь. Человек он честный, нечего кривить душою. Но, старики, молод Иван, хозяй-ство у него жидкое… Что делать станем, если с деньгами беда приключится?
Оглушенные всем этим, люди застыли в немом молчании. Иван, обож-женный обидой, как горящей смолой, медленно подошел к шарабану и, встав на подножку, вывернул перед народом карманы своей казачки. Чистые, ниче-го в них не было. Ветер надул их, они закачались белыми пузырями.
– Лю-уди-и! – закричал Иван, по щекам катились слезы, губы дрожали. – Сами видите, что нету у меня никаких рублей. Но разве я от этого становлюсь мошенником? Скажите мне прямо свою думку, я хочу ее услышать…
Шли томительные секунды молчания. Поглядывая на Ивана с его вывер-нутыми карманами, молчал и Ерыкала. В его сердце происходила борьба, в разуме загорались и тут же гасли огоньки закованной в кандалы расчета бы-лой совести. И тут Матрена, стоявшая неподалеку с засунутыми под голубой фартук руками, рванулась к мужу.
– Верни им бумаги, Иван! Верни, пусть едут они сами в Фатеж…
Иван бережно отстранил жену, кулаком смахнул слезы с лица, покачал го-ловою и наполненным укоризной и горечью голосом спросил:
– Выходит, не верите, бедности моей испугались? Ну, бог с вами…
– Верим, Иван, верим! – залпом громанули голоса, даже Ерыкало вздрог-нул и растерянно оглянулся. «Что же делать? – затревожился, боясь в откры-тую отступить перед сходом и не желая менять своего плана, выношенного в думах за прошедшие дни и ночи. – Надо уступать им на словах, пусть будет на виду по-ихнему, на деле – по-моему…»
– Не об том речь, Иван Осипович, – сказал дружеским тоном, как мог бы сказать родной отец сыну. – Я вместе с обществом верю тебе. Лежит к тебе наше сердце, и ты не обижайся. Пойми, в той белой сумке, в которой общест-венные тысячи зашиты, и радость, и слезы и надежды упакованы. А вдруг не-счастье, от твоих помыслов независимое… Тогда, Иван Осипович, сколько нищих среди стоящих перед нами людей потеряют сразу надежду…Вот по-этому и господь-бог вразумил мне сказать обществу, чтобы оставить тебя в ходоках, но для верного обеспечения общества достоянием своим избрать еще одного ходока… Я предлагаю Федора Федоровича Галду. Сорок десятин своей собственности у человека, лес, хозяйство… А не хватит, я восполню своим достоянием сумму…
Народ ликующе встретил предложение Ерыкалы, Иван снова поверил в свой жребий. Ерыкала даже обнял его и подарил от себя серебряный рубль.
– Это тебе на счастье. Чайком в Фатеже позабавишься, меня добрым сло-вом вспомнишь…
До Курска пришлось ехать поездом, а потом верст сорок на телеге, по шляху. В Фатеже какой-то мальчишка показал ходокам дорогу, и они вышли к запущенному старинному дому с низенькой одноэтажной пристройкой. Си-реневая краска на стенах вылиняла и облупилась. Штукатурка местами осы-палась, обнажив красные прямоугольники кирпичей. Резные наличники окон рассохлись и поседели, оконные стекла от старости отливались радугой, буд-то масло или нефть на воде.
На кирпичном тротуаре, под окнами, ребятишки играли в «классики», прыгая на одной ноге по начертанной мелом решетке.
Через досчатый забор у дома смотрели на улицу разлапчатые ветви кара-гача с покрасневшими листьями, то и дело падавшими на землю. Ветер заме-тал шуршавшую листву к ступенькам парадного крыльца, у которого остано-вились ходоки. Они удивлялись, что жилище Батизатулы не такое уж краси-вое, каким они представляли его себе в деревне.
– Земли у человека тысячи, а домишко ободран, – ступая на крыльцо, ска-зал Иван с укором в голосе. – Давайте стучать, так у двери ничего не высто-ишь…
– От размаха жизни зависит, – добавил шагавший рядом с Иваном Федор Галда. Попробовал рукой шаткую перильцу с резными балясинами, щелкнул языком: – Нету, видать, у Геннадия Иосифовича денег на ремонт, развалива-ется крыльцо. Глядите-ка, с людьми разговаривает золотыми буквами…
Остановившись на площадке, они некоторое время разглядывали черно-мраморную дощечку у двери. Золотое тиснение сверкало в луче солнца, тре-бовало строчками букв от посетителей не стучать в дверь, а нажать кнопку звонка.
– Хитрость эту, говорят, сначала купцы придумали, потом и дворяне пере-няли, – усмехнулся Федор Федорович и, подкравшись пальцем к белой фар-форовой кнопке посреди круглой черной гашетки, ткнул в нее несколько раз, опасливо оглянулся на усмехавшегося Ивана. – Канительное способление…
Дверь открыл щуплый старичок-лакей со слезящимися глазами, в желтой ливрее с позументами и галунами на рукавах и бортах (Швейцара помещик уже с год не держал, экономя на этом четвертной в месяц).
– Мужики? Из Лукерьевки? – переспросил, взмахнув руками: – Подожди-те, доложу барину…
Возвратился старичок быстро, провел прямо в кабинет.
Геннадий Иосифович Батизатула в белом с голубыми полосами шелковом халате и розовых сафьяновых туфлях сидел в плетеном кресле-качалке у гро-моздкого письменного стола, коричневые тумбы которого украшены замы-словатыми инкрустациями.
Обрамленное золотыми кудряшками небольших бакенбард, моложавое лицо помещика казалось веселым, голубые с хитрецой глаза блестели от вы-питого вина (на столе еще стояли неубранными бокалы и пустые бутылки). Он усердно сосал трубку с предлинным коричневым чубуком, выхлапывая уголками рта синие клубочки дыма, летевшие к розовому потолку с гипсовым лепным плафоном. Синеватое марево дыма дрожало там вокруг висящей ке-росиновой лампы с пузатым стеклом и молочно-белым тюльпаном фаянсово-го абажура.
У противоположного конца стола, развалившись в глубоком плюшевом кресле и любуясь бронзовым чернильным прибором со скульптурным изо-бражением двух дерущихся орлов, сидел хмельной Порфирий Евстафьевич Евтеев. В соседнем кресле, судорожно вцепившись в подлокотники, чтобы не упасть на пол, пьяно клевал носом в стол Шерстаков Лука. Черные с просе-дью волосы налезли ему на вспотевший лоб, непомерно большие уши торча-ли смешно, как у поросенка.
Федор Федорович знал от Ерыкалы, что так и должно получиться. Поэто-му он спокойно наблюдал, а Иван даже всплеснул от изумления руками. «Как же вы, жулики, раньше нас попали сюда?» – хотел спросить он, охваченный горькими чувствами, но Батизатула упредил его.
– Здравствуйте, господа общественные уполномоченные! – приветливо сказал он, вынув чубук изо рта и показав им на пустые стулья под огромным портретом Николая Второго. – Прошу садиться. А ты, братец, еще бутылочку и стаканы принеси!
Лакей, поклонившись, вышел исполнять приказание, а Батизатула пырнул чубуком в белый мешок в руках Федора и, притворившись наивным, спросил:
– Э-э-э, что это такое?
– Деньги, ваше превосходительство, – преднамеренно польстил Федор, помещику, хотя и отлично знал, что Батизатула вышел в отставку в чине под-полковника.
– Тхе, тхе, тхе, – не то смеясь от удовольствия, не то откашливаясь от ды-ма, промычал Батизатула. Еще раз затянулся, выпустил такое облако дыма, что и сам в нем исчез на некоторое время, потом деловито и строго сказал: - Без охраны нельзя с такой суммой! Тоже и надо приговор иметь, по закону…
– Охрана есть, ваше превосходительство. Запылившись они, не впустил ваш слуга в хоромы, в коридоре они… А приговор у него, – кивнул Федор на молча стоявшего Ивана. – Подай!
Бумагу начал читать Батизатула, заглянув сначала в самый конец ее. За-улыбался чернильным оттискам пальцев, заменивших неграмотным мужикам собственноручные подписи, хмыкнул.
– Вот и весь прожект уездного земства. Нахвастались, что введут всеоб-щее начальное обучение в Старооскольском и Тимском уездах, ассигновали семь тысяч рублей, чего и не хватит даже оплатить проценты по израсходо-ванным ссудам на 1913 год на школьное дело, на этом дело с концом, мужики печатают бумагу пальцами…
– Зато решили мы на земские средства купить портрет Михаила Романова в честь трехсотлетия царствующего дома, – полушутя, полусерьезно сказал Евтеев. – Шестьсот рублей ассигновали для укрепления силы монархии…
– Ха-ха-ха-ха, – залился Батизатула, но сейчас же понял ошибку и, нахму-рив брови, погрозил ходокам пальцем: – Что же это такое? По приговору зна-чится один уполномоченный, а вы двое сюда явились…
– Оно так получилось, – поспешил Федор объяснить: – Общественность побоялось доверить деньги одному Каблукову, приставили к нему меня для верности. Вот и вышло нас вроде как двое…
– Э-э-э, позвольте! – Батизатула закачался в кресле, закричал сердито и так громко, что Шерстаков Лука проснулся. – Позвольте, вы пришли меня обманывать, а? Чего же вы от меня хотите, если вам общество не доверяет?
Уставившись воспаленными глазами на Ивана, Шерстаков узнал своего бывшего батрака, вспомнил о расшатанных клевцах деревянных борон и, приняв крик Батизатулы за призыв отомстить, вцепился Ивану в борта казач-ки.
– Порешу тебя здесь, порешу! – зашипел он, но Батизатула сейчас же ог-рел Луку трубкой по рукам, внятно пояснил:
– Не сметь в моем доме обижать господина общественного уполномочен-ного!
– Какой он господин? Пусть расскажет, как мой Федька стегал его плетью в поле…
Батизатула снова размахнулся трубкой, но не попал по Шерстакову, искры посыпались на ковер и в растрепанные волосы Луки. Запахло паленой шер-стью.
Евтеев, молча наблюдавший за сценой, встал из кресла, затоптал горевшие на ковре махорочные корешки, потом двинул хорохорившегося Луку ладо-нью в лоб, так что тот опрокинулся в кресло и завопил:
– Все равно не быть Ивану в почете! Батрак он мой есть, батраком и оста-нется, собаками затравлю!
– Замолчи, Лука! – серьезно тряхнул его Евтеев. – Дело не порти…
– Кого, меня учить? – начал было Лука, но его вдруг передернуло от из-лишне выпитого по жадности вина. Рявкнул по-звериному, зажал рот обеими руками и пополз, сыновьям и внукам в пример, в коридор мимо брезгливо зажавшего щепотками нос Федора и расхохотавшегося Евтеева.
Батизатула махнул трубкой вслед уползавшему из кабинета Шерстакову Луке, потом сунул Ивану приговор:
– Не знаю, право, что делать с вами?
– Гоните этих подозрительных ходоков, вот и все! – без стеснения сказал Евтеев, уставившись на Батизатулу желтыми хищными глазами. Я вам уже предложил сделку без риска, с полной выгодой…
– Но вы забыли, что я столбовой дворянин и лично писал лукерьевцам, они вот собрали деньги…
– Разорились до нитки, – вставил Иван, чтобы разжалобить Батизатулу и отвести от лукерьевцев почувствованную им какую-то опасность. – Больше нам и продавать нечего…
– Э-э-э-э, – по козлиному заблеял Батизатула, уловив ошибку в суждениях Ивана. – Чего же мне тогда связываться с разорившимися мужиками?
– Гоните вы их без колебания! – настаивал Евтеев, чувствуя, что его план купить землю для себя или стать субарендатором, близок к исполнению. «И пусть будет Иван честен и прав, но мы пересилим его числом, опозорим пе-ред обществом, – говорил Евтееву внутренний голос. – Не отступайся, дейст-вуй, как задумал». – Подумайте, Геннадий Иосифович, о моем предложении, позаботьтесь о своей выгоде…
– Ох, господи-боже! – вздохнул Батизатула, не замечая, что трубка погас-ла, пососал впустую чубук. – Дело ведь не шуточное, шестьсот десятин… Вот что, господа, погуляйте вы до вечера в городе, а я подумаю и решу. Идите, до вечера…
Сильно расстроенный, Иван не заметил, что Евтеев подал Федору Галде глазами знак остаться, вышел в коридор. Мимоходом он пихнул лаптем хра-певшего на полу Шерстакова, но второй раз ударить не удалось: показался лакей с бутылкой вина и стаканами на подносе.
Пропуская мимо себя лакея, заметил, наконец, что Федор из кабинета не вышел, остался там с мешком, набитым деньгами.
Ярость ударила в голову. Хотел побежать назад и наплевать в глаза Бати-затуле, Евтееву и Федору. «Одна эта шайка, волки! – носилось в мыслях. – Волки!» Но в кабинет Иван не побежал, так как оттуда, позевывая, вышел Ба-тизатула в сопровождении лакея.
– Не сметь говорить, что постель не готова! – ворчал Батизатула. – Если барин захотел спать, постель должна быть готова, болва-а-ан!
Прижавшись в полутемном коридоре за пилястрой, Иван пропустил мимо себя охмелевшего Батизатулу с лакеем. А когда они скрылись за дверью спальни, опрометью выбежал на улицу.
В грязном фатежском трактире Иван швырнул на стойку серебряный еры-каловский рубль, потребовал горькой русской сивухи.
В это время Федор Галда распивал с Евтеевым бутылку принесенного ла-кеем вина. При этом они торговались о своем деле.
– Даю тебе сто рублей наличными и пять десятин на три года в безвоз-мездное пользование, если поможешь мне обломать Батизатулу с его дворян-ской спесью и рассуждениями о чести…
– За такое дело надо побольше, – возражал Федор.
– Можно и прибавить, – ехидно сказал Евтеев, порылся в бумажнике. – Я могу подарить тебе еще вот эту бумагу, нотариальный документ… Только без рук, без рук, читай глазами.
У Федора на мгновение остановилось дыхание, в глазах зарябило от изум-ления: в руках Евтеева была заемная записка отца Федора на пятьсот рублей, обеспеченная тем самым дубовым лесом, из-за которого, по незнанию, вот уже несколько лет Федор Федорович вел судебную тяжбу с Егором Афанась-евичем Монаковым и враждовал не на жизнь, а на смерть.
– Зачем же батя брал у вас такую сумму? – выговорил, наконец, снова по-тянулся рукою к бумаге.
– На то их родительская воля, – прищурив глаза и спрятав расписку за спину, наставительно сказал Евтеев. Немного подумал и усмехнулся: – А со мною не скандаль. Вот так-то. Скажу тебе по строгому секрету… Садись по-ближе, чтобы стены не услышали. Ну, так вот. Слушай. Есть у твоего батюш-ки, прости меня, господи, за откровенность и выдачу чужой тайны, дочка не-законнорожденная от потайной любовной связи. Для нее и брал твой роди-тель у меня деньги. Ни слова об этом старику, плохо тебе будет, если что…
Федор понял, что не может противиться умному, своекорыстному Евтее-ву, покорно вымолвил:
– А что я могу? Живу смирно, мизерно…
– Не бреши! – грубо оборвал его Евтеев. – Разве тебя за ангельские дела зовут на селе «ухарем-купцом»? Разве не ты с вдовушками и не вдовушками гуляешь по ночам? То-то, мне не бреши. А работа твоя сейчас будет простая: откажешься передать деньги Батизатуле, вот и сделка у него с лукерьевцами не состоится, кредиторы потребуют проценты, Батизатула попросит у меня… Понимаешь?
– Убьют меня мужики, спалят, – заскулил Федор. – Они же…
– Не спалят и не убьют. Мы своей коллективной компанией взвалим вину на Ивана Каблукова. Кого запугаем, кого подкупим. Всякие там мокрицы бу-дут молчать… Вот и обольем Ивана грязью перед народом… Не сомневайся, Федор, тут все дело в человеческой природе и в смысле: я куплю у Батизату-лы землю, передам ее лукерьевцам в аренду… Сразу убьем трех зайцев: мне выгода, тебе выгода, Ивану голову отломим… Если уж на то пошло, так при-знаюсь тебе: об этом упрашивал меня Ерыкала, умолял Лука Шерстаков…
– Но ведь Ерыкала сам возвеличил Ивана…
– А вот затем и возвеличил, в уполномоченные произвел, чтобы удобнее было на виду у всех голову Ивану отломить… Не стесняйся, теперь весь мир живет подобным образом, свои показания люди пишут по чужой копии, лишь бы выгодно…
Вечером Иван застал в кабинете Батизатулы Евтеева, Федора и нотари-ального чиновника с понятыми. Его даже не пригласили сесть.
– Вот дела какие, братец, – сказал Батизатула, обращаясь к Ивану. – Не я виноват, что землю приходиться продать в другие руки: с меня кредиторы требуют уплаты долга, а денег нет…
– Но ведь мы привезли пятьдесят тысяч! – воскликнул Иван и повернулся к Федору: – Давай мешок!
– Не дам! – сказал тот, толкнул Ивана в плечо, мешок придавил подмыш-кой. – Мне доверили, а тебе…
– Охрана, охрана! – закричал Иван, но все нагло захохотали.
– Нету охраны, – сказал Федор. – Я их отпустил за ненадобностью…
– И земли нету, – прогудел Евтеев над ухом Ивана, ухмыльнулся: – Я все закупил, я всему хозяин…
У Ивана замерло сердце, побледнело лицо. От волнения в глазах его двои-лось, и прыгали золотистые кудряшки бакенбард Батизатулы, черная борода и черешневые глаза Федора, желтоглазое лицо Евтеева, лохмата голова и непо-мерно большие уши Луки, постные лица чиновников с папками и чернилами в руках, усмехающиеся лица «понятых». И все это было чужое, враждебное, ненавистное.
Не помня себя от ярости, Иван сорвал свой картуз с головы и размахнулся. Ударом козырька отпечатал красную дугу на бритой голове Евтеева, потом плюнул в лицо Батизатуле и Федору, бросился бежать, как от проказы.
– Волки вы, волки-и-и! – слышался его крик из коридора, потом с улицы. – Во-о-олки-и-и!
Произошло это с такой неожиданностью и быстротой, что никто не успел остановить Ивана. Лука хохотал, показывая пальцем на оплеванные щеки своих собутыльников. Только теперь прошел шок у Евтеева. Он рванул Луку за бороду:
– Молчи, дурак! Главное сделано. А если Иван не оплевал тебя, так это, наверное, у него слюней на твою образину не хватило и времени не хватило… Он тебе еще плюнет, придет время…
Всю ночь шел Иван пешком из Фатежа по шляху. А под Курском, на рас-свете, со звоном и топотом обогнала его тройка. Обдала густой пылью и за-пахом лошадиного пота.
Иван увидел, что в пролетке, обнявшись, ехали пьяные Евтеев, Шерстаков и Галда.
Он погрозил им вдогонку кулаками.
– Погодите, волки! Приеду в Лукерьевку, расскажу людям, как вы ее со-жрали до самых костей, до самого хвоста. Все расскажу, не утаю и доли прав-ды…
А волки творили свое дело. Они таких небылиц наговорили народу, пока Иван добирался домой, что ему никто не захотел даже отвечать на поклон, с ним никто не стал разговаривать.
– Подлюга какой! – выкрикивали мужики вдогонку. – В честности клялся, карманы выворачивал перед всем миром и перед богом, а сам продал нас Ев-тееву. Вот и приходится платить по сорок рублей аренды за десятину…
– Волки, настоящие волки! – кусая губы, шептал Иван, горбясь и страдая от несправедливости и окружившего его презрения односельчан. – Лукерьев-ку съели, мне жизни не дают. Бить их, жечь или как?
Народ, которому жилось все хуже и хуже, распалялся против Ивана, верил слухам, что вся тяжесть их жизни от него происходит, от изменника общест-ву. Старались в распространении таких слухов Евтеев, Ерыкала, Галда, а по-том и отец Захар взялся: он прочитал с церковного амвона проповедь о про-дажном Иване, изменившем обществу за серебряный рубль, пропитый им в фатежском трактире.
После этого совсем перестали звать Ивана Каблукова на плотницкие, сто-лярные и печные работы, угрожали убийством.
Осунулся, оброс бородой. На улицу показывался редко, все думал и думал о жизни. А тут еще в семье грызли, не давали покоя: плакала Матрена, ворчал Осип, ругалась Катерина Максимовна, ныли Сережка с Танькой, что сосед-ские ребятишки не принимают их в игры и дразнят «ходательскими детьми».
«Бежать надо, – все чаще приходила мысль в голову Ивана. – Повешусь, наверное, если не убегу…»
Решение было принято окончательно после следующего случая.
В один из вечеров глубокой осени, когда семья Каблуковых ужинала, трахнуло в окно. Вместе с брызгами разбитого стекла скакнул через стол брошенный кем-то с улицы красный осколок кирпича. Он с шелестом шлеп-нулся в приготовленную Матреной для постели вязанку соломы.
Катерина Максимовна выронила с перепугу ложку со щами, залив дежник. Осип, сверкая озлившимися глазами, хватился за костыли, чтобы выйти на улицу и узнать бросившего камень, но упал, разбил себе до крови лицо. Мат-рена захныкала, ребятишки заголосили.
Иван, побледнев, молча вылез из-за стола и разыскал в соломе кирпич. Взвесил на ладони, горько улыбнулся:
– Такими вот игрушками в девятьсот пятом году мы били казаков и поли-цейских в Армавире, когда они лезли на паровоз против забастовщиков. А те-перь вот люди перепутали, в меня кирпичом трахнули… Да только мимо. Вот что, Матрена, спрячь этот кирпич, береги до моего возвращения…
– Да что же ты, да куда же ты? – бросилась было Матрена на грудь к Ива-ну, но он отстранил ее и сказал строго: – Нельзя мне жить теперь в Лукерьев-ке, пока люди не образумятся, не поймут правду. Перестаньте плакать, все равно уйду, раз так решил! – прикрикнул на ребятишек и на отца с матерью, потом показал на разбитое кирпичом окно: – Вот такая рана в моем сердце!
И все притихли. С ужасом глядели туда, где зияла черная в ночи дыра с похожими на длинные зубья или ножи краями. Это торчали стеклянные ос-колки, холодным острым блеском серебрились на свету их отточенные уда-ром лезвия.
Утром, едва забрезжил рассвет, Иван оставил деревню. С сундучком за плечами, в лаптях и потертой казачке, с двумя рублями денег в тряпице за па-зухой пошел он искать свою долю в надежде найти край, где не было всевла-стия Шерстаковых и Евтеевых, Ерыкал и отцов Захаров.
Но летом 1914-го грохнуло новое несчастье: царь бросил Россию в миро-вую войну.
7. ШАБУРОВ
Попав по рекомендации ветерана первой русской революции Анпилова Константина Михайловича в семью столичного рабочего-революционера, че-стный и стремительный по природе своей к правде и справедливости, Шабу-ров Василий вскоре втянулся в подпольную работу.
В октябре 1915 года партийный комитет командировал его со специаль-ным поручением в Москву. Взобравшись на среднюю полку вагона, ехал Ва-силий в плену переполнивших его чувств ожидания и смутной тревоги. Ожи-дал он встречу с друзьями, тревожился, что она может и не состояться: в по-следние дни усиленно рыскали жандармы, оживили свою деятельность про-вокаторы, имели место неоднократные провалы и аресты партийных работ-ников.
Думы Шабурова то приковывали его внимание к грохоту второй год длившейся войны, то уносили его память в детские годы, то звали заглянуть в прошлые века, то рождали мечту о будущем, когда над человеком не будут стоять цензоры и прокуроры, полицейские и сыщики, исчезнут понятия «тюрьма», «концлагерь», «каторга», встанет над всем действительная, а не бумажная свобода.
Привстав на излокоток, Василий начал глядеть в темное стекло окна. Ка-залось, что вагон стоял на месте, дрожа и покачиваясь, гремя и шипя бук-сующими колесами. «Нет, он движется, как и все, как моя жизнь! – мысленно твердил Василий. – И мне, если сказать правду, чертовски повезло: нашел путь в социал-демократию. Жаль вот, не знаю, где тот крестьянин, Иван, ко-торый помогал нам в Армавире бить казаков и полицейских во время забас-товки. Поговорить бы с ним теперь, как он понимает жизнь, какую в ней вы-брать дорогу? Неужели не встретимся на каком-нибудь перекрестке дорог…»
Вагон все более качало, так как поезд шел под уклон, а полотно поизноси-лось. Надоело Василию смотреть в темное окно, лег навзничь, закрыл глаза. То начинал дремать, то снова просыпался: на остановках звонко гомонили слезавшие и входившие пассажиры. Эти с грохотом ставили сундучки и че-моданы, перебрасывались нередко колкими сердитыми замечаниями, колоти-ли хныкавших и кричавших во весь голос ребятишек.
В переполненном людьми и вещами вагоне было душно, дрожал полу-мрак: электричество погасло, стеариновая свеча в черном железном фонаре над дверью задыхалась от недостатка воздуха, едва озаряя мигающим желтым пламенем узкий проход.
В соседнем отделении компания фронтовых офицеров играла в карты при свете трех свечных огарков, устроенных в прорезях положенных плашмя па-пиросных коробок.
Бледнолицая сестра милосердия в накинутой на плечи шинели (Ей нездо-ровилось, казалось холодно в душном вагоне) задумчиво щипала струны ги-тары, вслушиваясь в минорные стонущие звуки. Временами она посматрива-ла зеленоватыми глазами в длинных подкрашенных ресницах то на взволно-ванного проигрышем юного подпоручика с чуть пробивающимися золоти-стыми усиками, то на седеющего толстого штабс-капитана в аксельбанте, то на худощавого черноволосого военного врача в песне с квадратными стекла-ми и в расстегнутом от духоты зеленом кителе.
– Ведь надо же так азартничать, – сказала тихо, ей никто не ответил. – До чего не везет подпоручику, золотой портсигар поставил на карту…
Слезши с полки и проходя мимо играющей в карты компании, Шабуров взглянул на свои карманные часы. Было начало первого часа ночи.
Поезд стоял на какой-то станции. Через окна вагона виден залитый светом вокзал, серый настил перрона, по которому ходили люди и солдаты полевой жандармерии в длиннополых черных шинелях, торопливо пробегали желез-нодорожники в синих форменках.
Пропустив мимо себя в вагон несколько женщин с мешками и ребятишка-ми, Шабуров спрыгнул со ступенек и оказался в перронной сутолоке: гремя чайниками и всех толкая от нетерпения, бежали солдаты за кипятком у будки. Потом прошли две девушки в коротких жакетках и шляпках с перьями. Они чему-то смеялись, кокетливо посматривая на щеголеватых прапоров в но-веньком обмундировании. Видать, эти выпускники ускоренных курсов ехали на три дня положенного перед отправкой во фронтовую часть отпуска. Один из них прицепился к девушкам и, позвав своего товарища, скрылся вместе со случайными насмешницами за вагонами соседнего эшелона.
У подножек классного вагона старая женщина в широкой шляпе с выли-нялыми цветами из бумаги и наполовину осекшимися перьями обнимала то-ненького юношу в длинной офицерской шинели.
Шабуров заметил, что плечи и голова старухи тряслись от беззвучного плача. Поодаль, облокотившись на груду чемоданов, стоял невысокий солдат в шинели и суконной зеленой фуражке с кокардой, в сапогах с толстыми кру-тыми носками и широким низким каблуком на подкове, мерцавшей в пучке падавшего из окна света.
Солдат, наверное, вспоминал и свою старушку-мать, глядя на плачущую чужую женщину, обнимавшую сына. Он тяжело вздохнул и покосился с неко-торой опаской на остановившегося вблизи Шабурова.
– Чего вздыхаете, служивый? – поспешил спросить Шабуров, чтобы пога-сить у солдата сомнение насчет чемоданов и заговорить с человеком, в обли-ке которого показалось вдруг что-то знакомое.
– Да вот, гляжу на их благородие с матушкой, а у самого сердце обливает-ся кровью, – сказав это, солдат снова покосился на Шабурова. На этот раз в его взоре не было опасения за охраняемые им чемоданы, зато во всей фигуре и на лице отразилось чувство какого-то острого интереса к собеседнику. – Тоже ведь и у меня есть мать и жена, дети имеются. Двое. И все это в без-вестности…
– Дальние, выходит? – спросил Шабуров и еще на полшага подступил к солдату, силясь вспомнить, где же и когда видел он это курносое лицо, маль-чишески задорные глаза и худые щеки с резко обозначенными линиями скул. – Из каких краев?
– Курские мы, из деревни Лукерьевки. Может, слышали? – сказал солдат и окинул взором стоявшего перед ним парня в коротком пальто и рабочей кеп-ке.
Оба немного помолчали, что-то вспоминая и совсем забыв о юном офице-ре, прощавшемся с матерью у ступенек классного вагона, о шумящем потоке людей на перроне.
– Не приходилось ли вам в пятом году работать на армавирских стройках? – неуверенно спросил Шабуров.
Вместо ответа, солдат шагнул к нему и простецки повернул за плечи ли-цом к фонарю.
– Батюшки! – ахнул сдержанно, оглянулся на старушку с сыном-офицером и уже потом, почти шепотом сказал: – Да ведь ты же гимназист Вася. Флаг тогда на паровозе выставлял и ногу тебе чуть не оторвали полицейские… Помню, все помню, дорогой мой. Да только ты не говори со мною громко. Это наш подпоручик Селезнев стоит с мамашей, я при нем в денщиках со-стою. А жизнь моя, знаешь, как сложилась?
Иван, спеша и волнуясь, обрывками фраз рассказал кусок своей биогра-фии, своих приключений. И о том, что был ходоком помещику Батизатуле покупать землю для общества, как был обманут и оклеветан, бежал из дерев-ни, попал в город Якутск и пытался даже бежать в страну Китай, но был за-держан стражей в Рухлово, попал в царскую армию.
– Теперь вот, – заканчивая рассказ, Иван Каблуков кивнул в сторону офи-цера, – заедем с ним на денек в Москву к их родственнику, оттуда отправимся вместе с частью на фронт. Сказывал подпоручик, что поедем к какому-то ге-нералу Брусилову на Юго-западный фронт.
– Эй, там! – оторвавшись от матери, крикнул подпоручик солдату. – Пото-ропись с погрузкой чемоданов!
Из полдюжины чемоданов Иван ухитрился взять сразу четыре: два в руки, два подмышки. Оставшиеся два чемодана взял Василий и понес их вслед за Иваном.
Селезнев оставил мать из-за боязни за свои чемоданы, шагнул по пятам Василия Шабурова. «Вот негодяй этот Каблуков! – кипело в груди Селезнева, – доверил мои чемоданы черт знает какому проходимцу и даже не присмат-ривает за ним, не оглядывается. Нырнет этот парень в сторону, только его и видели в этой сутолоке…»
Но Василий никуда не нырнул. Поставив чемоданы в купе вагона и про-стившись с Иваном, он спокойно направился к выходу. В тамбуре его остано-вил Селезнев, милостиво протянул синюю кредитку.
– Вам на чай! – сказал он, отводя глаза в сторону.
– Простите, подпоручик, я не лакей!
…Ударил звонок, и Василий вернулся в свой вагон. Закурив папиросу, встал у приспущенного окна. В лицо ударила струя ночной прохлады в запа-хах горелого угля и мазута, в шумах стоявшего на запасном пути воинского эшелона.
Из теплушек слышалось конское ржание, звучные переливы гармоники, смех солдат и разухабистые напевы:
«…До Казани мы дойдем,
И нигде не пропадем:
Мы читать-писать умеем,
В писаришки попадем…»
– Тоже мечта, «в писаришки», – проворчал Василий, поднял окно и снова взобрался на полку.
Через некоторое время Василий задремал было, но его разбудил возней на соседней полке новый беспокойный сосед. Полка эта была раньше занята уз-лами и чемоданами, поверх которых спала крохотная девочка. Новый пасса-жир приказал все это убрать с, будто бы принадлежащего ему, места, сам за-лег и протянул ноги во всю длину.
Поезд в это время тронулся, зашумели и застучали колеса.
– Нет ли у вас спичек? – спросил пассажир, вытеснивший маленькую де-вочку со средней полки. – Вот, торопился, знаете, позабыл. А курить – курю. Да-с!
Взяв протянутую Василием коробку, сосед проворно чиркнул спичкой, прикурил. Но огонь погасил не тотчас: осматривался, косясь на Василия и на окно.
При свете огонька и Василий рассмотрел круглую физиономию соседа с густыми черными усами. Темные масляные глаза, светившиеся ленивым доб-родушием, показались человечными. «Странно вот только, чего он так долго не гасил спичку? – подумал Василий, в душе начались сомнения. – Что это за человек?»
Возвращая спички, сосед пытался завязать разговор:
– Спать захотели? Да оно, конечно, пора. Уже поздно…
– Я днем выспался, – солгал Василий и, взяв спички, повернулся лицом к стенке. – Нездоровится мне что-то, а тут еще тишины нету…
– Оно известно, какой же сон в дороге, – продолжал свою мысль незнако-мец. – Особенно по теперешнему времени. Хаос везде, беспорядки, неустрой-ство. Все качается, все непрочно…
Василий насторожился, уловив в словах человека нотку ложного сочувст-вия и желания вызвать жалобу на жизнь и на войну.
– Это вы напрасно ноете, – сказал Василий равнодушным голосом. – Вой-на ведь идет в защиту Отечества и престола, приходится мириться с некото-рыми неудобства во имя победы над немецкими варварами…
Незнакомец промолчал. Потом звонко высморкался в платок и, скребя полку каблуком, спросил вроде как бы от нечего делать:
– А вы, извините, в Москву?
– В Москву, – недружелюбно, коротко бросил Василий, выругался в уме: «Привязался с разговорами, очень нужен!»
Сосед почему-то больше не тревожил Василия. Через несколько минут по-слышалось его сопение, чмокание губами, потом и храп раздался, со свистом.
Незаметно уснул и Василий, придавив правой половиной груди то место пальто, где были зашиты бумаги для Москвы и новый паспорт для Владими-ра.
– Москва-а-а! – закричал проводник, и люди разом проснулись, начали то-ропливо собирать вещи, затягивать дорожные ремни на узлах, одеваться.
Серенькое октябрьское утро медленно закралось в вагон сквозь двойные затуманенные стекла старинных окон с квадратными железными скобами на полурамах. Оно несмело разлилось по узкому коридорчику, вымело ночную черноту из углов и закоулков, бледно-синим светом озарило помятые лица пассажиров.
Шабуров встал у окна, наблюдая. Навстречу грохотали товарные эшелоны с солдатами и лошадьми, с орудиями и прессованным сеном на платформах, с укутанными под брезентами небольшими аэропланами в разобранном виде.
Мелькали опустевшие подмосковные дачи и почерневшие рощи, желтые садики и запущенные беседки с круглыми крышами и высокими деревянны-ми шпилями. Потом потянулись кирпичные стены, заводские корпуса с высо-кими трубами, мосты и виадуки, заборы с пестрыми афишами.
Вдали жучком катился по серому полотну шоссе грузовичок, окатывая клубами синего дыма обгоняемые им телеги с кирпичом и бревнами. За шос-се показались древние особняки в зеленых хвойных рощах, сверкнули позо-лоченные главы обнесенного белой стеной монастыря. Пассажиры истово за-крестились, закивали головами. Василий по отражению в стекле заметил, что люди приблизились к нему сзади, посторонился немного, не отрываясь от бе-жавших мимо поезда видов.
– Москва-а-а, – прочувствованно сказал кто-то за спиною Василия. – Ма-а-атушка Москва! Не даром еще Карамзин сказал, что Москва будет всегда истинною столицею России…
– Кто же возражает? – переспросил Василий, оглянувшись. Перед ним стоял круглоголовый пассажир с густыми черными усами и темными масля-ными глазками, полными ленивого добродушия. – Неужели кто возражает?
– Имеются возражатели! – внезапно осердившись, нахмурил незнакомец брови. В темных глазах его сразу погасло ленивое добродушие, сверкнуло что-то острое, злое. – Вы, мой сосед по полке, мало знаете людей. Да, есть возражатели!
«О-о-о, шака-а-ал, – подумал о нем Василий. – Лицедей».
– Напрасно расстраиваетесь, папаша, – сказал спокойным тоном и пошел к умывальнику освежить лицо, промыть глаза. «Что же это за человек и кого думает он втянуть в беседу, поймать на крючок. Лучше от него подальше…»
Возвратившись из умывальной комнаты в свое отделение, Василий не об-наружил своего ночного соседа и любителя ссылаться на Карамзина. Загля-нул в соседнее отделение. Но и там были одни офицеры, готовые к высадке: они сидели в шинелях, стянутых ремнями и портупеями, с пристегнутыми шашками и с револьверами у поясов. Сестра, положив руку на плечо юного подпоручика, которому не везло ночью в карты, грустно напевала:
Вот вспыхнуло утро, и выстрел раздался,
И грохот смертельных пошел канонад.
Над нашим окопом снаряд разорвался,
И начались крики, и стоны и ад…
…Поезд медленно шел между стоявшими на путях длинными составами. Все реже и ленивее щелкали колеса на стыках рельс. Наконец, звякнули бу-фера вагонов остановившегося поезда, пассажиры хлынули наружу.
На перроне горластые газетчики размахивали свежими номерами, крича-ли:
– Покупайте, господа, «Биржевые ведомости»!
– Читайте новости, читайте новости!
– Последние известия, экстренный выпуск: отъезд государя в действую-щую армию…
– Одиннадцатого октября Болгария выступила против Сербии…
– Экспедиционный корпус английского генерала Таунсенда успешно на-ступает в долине Тигра и Ефрата… английские авангарды рвутся к развали-нам Ктесифона, открывая путь на Багдад!
– Германская конница, прорвавшаяся на Свенцянском направлении, окру-жена русскими войсками и уничтожается!
– Позиционная война на Восточно-европейском театре!
– Война, война, война! – кричали люди, шуршали газеты, свистел ветер.
Купив первую попавшуюся газету, Василий вместе с толпой выбрался на привокзальную площадь. Притворившись увлеченным чтением газетных но-востей, он скользил взором поверх обреза газеты, внимательно осматриваясь.
По телу вдруг невольно пробежала дрожь: за газетными киосками стоял его ночной сосед по полке вагона и что-то говорил носатому черному парню, пристально глядевшему на Василия.
«Следят, – мелькнула острая мысль. – Следят. Нужно оторваться…» Нето-ропливо свернул газету, поглазел будто бы от скуки и безделья на вывески, потом шагнул к стоявшему ближе других извозчику.
………………………………………………………………………………..
К вечеру пошел дождь. Под ногами хлюпала грязь, в серых выбоинах мос-товой пузырились мутные лужи. Рыхлые темно-серые облака, клубясь, плыли над мерцавшими от воды крышами, цеплялись за кресты колоколен и за ост-роверхие башни, которые на мгновение пропадали тогда из вида, будто в ды-му начавшегося пожара.
Быстро надвинулись сумерки, в домах зажглись огни.
Горели лампы и на квартире зубного врача Осипа Рафаиловича Бермана, где шло заседание подпольного комитета. Был тут бледный Ракитин с пыш-ной копной светлых волос, которые он поминутно откидывал назад рукой или резким кивком головы. Поблескивая стеклами пенсне, сидел у стола смугло-лицый стриженый Чаркин в черной косоворотке и студенческой тужурке – памяти студенческих лет на филологическом факультете Казанского универ-ситета. Откинувшись на плюшевую спинку кресла, рассеянно глядел на окно толстый человек. Он наблюдал, как по смолисто-темному от вечерних суме-рек стеклу, отражая свет лампы, ртутными подвижными шариками катились капли обильного дождя.
Жаркая бронзовая лампа на столе, шум дождя в саду за окном, узорные ковры на стенах, весь уют и тепло богато обставленной квартиры рождали в толстом человеке странные умиротворяющие чувства, смутные воспоминания о детстве, легкую грусть о многом, не сбывшемся в жизни. Он непрерывно курил, стряхивая пепел в стоявшее на подлокотнике кресла маленькое сереб-ряное блюдце, полное черноголовых белых окурков.
– Да будет тебе курить, Юраков! – с досадой сказал Ракитин, расхаживая по комнате. Он не мог думать и говорить, сидя на одном месте. – Накадил по-хлеще Иоанна Кронштадтского ладаном в соборе…
– Да он и совсем не курил, – простодушно возразил Юраков, усмехаясь черными калмыцкими глазами вслед Ракитину. – Зачем же наговариваешь на человека?
– Все равно! – раздраженно начал было Ракитин и, не договорив, махнул рукой. Как и многие другие, он был не в духе. Целый день ожидали Шабуро-ва, наконец, начали заседание без него. И Ракитину казалось, что все идет не так, что Чаркин слишком самоуверен и нарочно принимает спокойно-холодный вид, чтобы унизить возбужденного Ракитина, и что Юраков с умыслом поддерживает Чаркина по всем вопросам – и о войне, и о партийной тактике на заводах и среди солдат, чтобы подчеркнуть большее влияние Чар-кина, чем Ракитина, в делах районной партийной организации.
– С особенной обидой выслушал Ракитин замечание Юракова: «У Бориса Ракитина бывают минуты, когда он распаляется на подвиги. Но мы должны уметь личный порыв соединять с действительным порывом масс, направляя то и другое по жесткому руслу партийных интересов. Нам нужны не быстро гаснущие вспышки, а неугасимо пылающие огни…»
– Тогда заставьте Горького переписать свою «Старуху Изергиль», – с гне-вом возразил Ракитин. – В противовес вашей теории, Данко спас народ как раз быстро погасшей вспышкой своего сердца…
– Послушайте, Борис, нам нужна не риторика сейчас, а вдумчивая работа мысли, чтобы спокойно и научно решить вопрос, – уже недружелюбно пре-рвал его тираду Юраков, отчего у Ракитина еще более закипело сердце. «Придет время, покажу этим Юраковым, Чаркиным, Шабуровым их настоя-щее место!» – чуть не сорвалось с языка Ракитина, но сдержался от подобных резкостей, боясь новых ошибок. Ведь и знал он о Юракове мало, лишь то, что этот человек недавно прибыл из Саратова, скрываясь от филеров охранного отделения. В Саратове он работал сотрудником большевистского органа «Наша газета».
– Я согласен с замечанием товарища Юракова, – сказал председательст-вующий. – Заслушаем, пожалуй, его информацию о положении в восточных районах.
Реплики комитетчиков прекратились. Юраков говорил медленно, развер-тывая картину рабочей жизни без прикрас, не умалчивая о фактах самой горькой правды. Он рассказал о тяжелых провалах партийных организаций в Поволжье и о том, что рабочие там серьезно запуганы, побаиваются мастеров и даже специально подобранных хозяевами конторщиков на заводе.
– …Теперь при всяком случае мастера и конторщики покрикивают на ра-бочих: «Учтите, на фронт отправим, мерзавцы!» А на фронт никто не хочет, предпочитают шапку гнуть до поры-до времени, кланяться в пояс мастерам и конторщикам. Конечно, не по любви кланяются, а по нужде. Недавно были аресты на Трубном заводе. Человек тридцать отправлено с маршевой ротой под Вильно: туда потребовалось царю пушечное мясо затыкать проделанную немцами свенцянскую дыру…
– Вот, видите, – живо отозвался Ракитин, прервав Юракова. – Я же гово-рил, что мы утратили активность и упругость, забыли о баррикадах…
– Бросьте вы эту патетику! – отмахнулся Юраков.
– Насчет патетики, знаете…
– Будет вам петушиться, заметил Чаркин из-за стола, переписывая начисто принятое Комитетом воззвание к солдатам запасного полка, в котором нахо-дилось несколько большевиков, мобилизованных три месяца назад и ожи-давших вместе с солдатами отправки на фронт. – Зачем попусту тратите си-лы?
– Я и не петушусь, – огрызнулся Ракитин. – Но мы должны сознаться, что меньшевики тоньше нас понимают пульс рабочих. Не всех, конечно, но по-нимают… Они действуют, зовут рабочих к сотрудничеству с военно-промышленными комитетами, а мы сидим и ждем у моря погоды. Ну, чего мы ждем, скажите мне? Все силы общества активничают, даже гвардейская «фонда» бряцает оружием, а партия профессиональных революционеров про-должает и продолжает ставить вопрос о ситуации, об условиях победы…
– Замолчите! – строго прикрикнул Юраков. Зрачки сверкнули досадой. – Не школьник и не ребенок, Ульянов говорит о ситуации и об условиях побе-ды. Понимаете ли вы, что он видит дальше нас всех вместе взятых?
– Догма и буква! – вскочив, волчком забегал Ракитин по комнате. – Если я стану когда-нибудь прокурором, мне это непременно годится. А сейчас мы погибнем от непрекословного подчинения авторитетам…
– Значит, бланкизм? – перестав писать и подняв на Ракитина насмешливые глаза, иронически сказал Чаркин.
– Это не ваши, плехановские слова о бланкизме! – сдавался бегавший по комнате Ракитин. – Это, если хотите…
Резкий звонок в прихожей присушил язык Ракитина к небу, всполошил ос-тальных. Чаркин отодвинул бумаги и вышел, остальные приняли вид пирую-щих, кто-то сунул на стол заранее для этого случая подготовленный поднос с бутылками и стаканами, бумаги убрали под скатерть.
На лестничной площадке Чаркин увидал парня в набухшем от дождя паль-то.
Не узнав в полумраке вошедшего, спросил безразличным тоном конспира-тора:
– Вы на прием?
– Вставить новый зуб, – расплываясь в широкой улыбке, ответил пришед-ший и протянул близорукому Чаркину широкую влажную ладонь. – Здравст-вуй, Владимир!
Только после этого Чаркин узнал Шабурова, потянул за руку в комнату.
– Галоши снимать не буду, поелику оных не имею, – шутил Василий, тща-тельно вытирая подошвы сапог о проволочную сетку в прихожей. Потом встряхнул мокрую кепку, прошел за Чаркиным в ярко освещенную комнату. – О-о-о, в какие апартаменты залезли зубы лечить! А надымили, просто апрель-ская атака немцев газами на Ипре… Здорово, Борис! Все, здравствуйте! – ве-село говорил Василий, пожимая руки сидевшим в комнате людям.
– Почему опоздал? – спросил Ракитин.
– Еще с утренним поездом приехал, – возразил Василий. – Но пришлось в Москве покрутиться…
– Гороховое пальто? – Ракитин встревожено округлил светлые усталые глаза и отбросил волосы назад. – Да?
– Не утверждаю, но типчик один волочился за мною, еле отвязался от него на Таганке…
Все молча вопросительно переглянулись, а Ракитин неожиданно храбро воскликнул:
– О типчике потом, как дела в Питере?
– Да так, – неохотно отозвался Шабуров, машинально пощелкивая паль-цем о ремень старенькой Бормашины, стоявшей в комнате по конспиратив-ным соображениям. – Оправляемся понемногу. Конечно, война стукнула крепко, но беки – народ сильный. Меньшевики – те отрезанный ломоть. Гос-подин Гвоздев ловит некоторых рабочих на удочку участия в военно-промышленных комитетах, но выборгские, обуховские – все питерские рабо-чие не поддаются, не забыли баррикад июля прошлого года…
– Слышишь, пролетарский журналист? – снисходительно тронул Ракитин плечо Юракова. – Народ на баррикады рвется, а не к задам о ситуациях…
– Ты и слушать человека не умеешь! – махнул Юраков рукою на Ракити-на. – Тебе говорят, что рабочие помнят баррикады и пойдут на них, когда партия скажет, а ты свое…
– Я не талмудист, а революционер…
– И я не талмудист! – вскипел Юраков. – Я слесарь, а с времен основания «Правды» стал газетчиком-большевиком. Не гляди, что у меня пузо толстое, в душу мне загляни. А там – Ленин, как я его понимаю, а не сухой талмуд. Мне Ленин помогает всю землю видеть как бы в ярком солнечном освещении, а ты… «талму-у-уд». Глупый ты после этого человек…
– Пусть глупый, но собрание наше нужно прекратить, – внезапно сказал Ракитин. – Толку из него не будет…
– Вот с этим предложением я согласен, – снова оторвался Чаркин от запи-си. Тон его голоса был примирительным и в то же время озабоченным: – Со-брание нужно закрыть.
– Почему же? – Удивился Ракитин неожиданному согласию Чаркина с его предложением.
– Думается мне, что некий тип не для личного моциона весь день шлялся за Шабуровым по Москве…
Притихнув, люди глубже почувствовали общность своей судьбы и реаль-ность наметившейся опасности.
– Ночевать, Василий, пойдешь ко мне, – продолжал Чаркин. Он тут же достал из толстой книги в кожаном переплете листок папиросной бумаги с отпечатанными на машинке синими строчками, протянул Шабурову. – Про-чти, пока выпровожу людей. Сегодня получили мы из-за границы этот ленин-ский манифест против войны. В Циммервальде его не приняли, а мы обяза-тельно примем…
Василий повернул листок к свету. «Пролетарии Европы! – бросились в глаза слова первых строчек. – Уже более года тянется война. Миллионами трупов усеяны поля сражений, миллионы калек осуждены…»
– Расходитесь, товарищи, расходитесь по одному, – напомнил Чаркин столпившимся у стола подпольщикам. – Ракитин, тебе надо первым… Если что, просигналишь условно, как установлено…
Накинув пальто и на ходу застегивая пуговицы, Ракитин быстро зашагал к двери, но вдруг почувствовал кольнувшую сердце обиду, возвратился к Чар-кину.
– Володя, ты знаешь меня и что мне дорога партия. Почему же выпрова-живаешь меня первым? Не доверяешь подробностей? Не веришь, что я люб-лю партию?
– Эдуард Бернштейн еще горячее объяснялся марксизму в любви, – воз-бужденно заметил Чаркин и закашлялся.
– При чем тут Бернштейн?! – воскликнул вспыхнувший лицом Ракитин. – Все зависит от положения, времени и места…
– Вот именно, – сквозь кашель проговорил Чаркин. – Началось у Берн-штейна с объяснением в любви к марксизму и с желания «улучшить» его де-тали, завершилось сплошным оппортунизмом…
– Вы слишком больны, Чаркин, почему и смеете говорить мне дерзости, - с трудом сдерживая ярость, прошептал Ракитин и шагнул к Шабурову, кото-рый, прислонившись спиной к этажерке, дочитывал манифест в ожидании своей очереди выйти на улицу. Он обернулся к Ракитину и, давая ему понять свое отрицательное отношение к его недисциплинированности, начал читать вслух:
«…Вы должны…бросить господствующим классам в лицо клич: довольно резни!… Свержение капиталистических правительств – такова цель, которую должен поставить себе рабочий класс…»
Резкий стук в дверь прервал чтение. Ракитин отступил от Шабурова, в смятении встряхнул головой. Встревоженный Чаркин снял и быстро вновь надел пенсне. Тут только Шабуров заметил, как постарел за последний год Володя Чаркин, какие впадины образовались на его щеках, глубоко провали-лись карие глаза и заострился короткий нос.
– Вооруженное сопротивление сейчас не нужно, – негромко распорядился Чаркин, вслушиваясь в топот многочисленных сапог на лестнице. – Жгите адреса!
Юраков чиркнул спичкой, поднес к желтому пламени четвертушку испи-санной бумаги. В комнате стало светлее, на стене запрыгали двойные тени.
– Откройте, дверь взломаем! – грозили на лестнице.
– Иди, Борис, задерживай, выигрывай время, – прошептал Чаркин.
Ракитин побежал в прихожую.
– Подождите, ключ затерялся, – с озорным подъемом в голосе прокричал он, сам сейчас же возвратился в комнату, запалил новый документ.
– Подождав немного, полицейские начали грохотать в дверь чем-то тяже-лым, металлическим. Задрожали стены.
– Скоро ворвутся, – разминая пепел сожженных бумаг, шепнул Чаркин Шабурову. – Беги через окно. Без меня беги. Сообщи нашим здесь и в Петро-граде, а я постараюсь задержать полицию здесь. Да нет, не оружием… Ос-тальные попробуйте прорваться вот через эту дверь, – он показал на закры-тую портьерой нишу. – Возможно, они не блокировали черный ход…
Шабуров рванул с этажерки свою кепку и пальто, уже с подоконника кив-ком головы простился с товарищами, прыгнул в темноту сада.
Там наскоро огляделся. Было мокро, пахло прелой листвой и гнилыми яб-локами. В ветвях шумел дождь, водяная россыпь брызгала за воротник, хо-лодные капли кололи горячую кожу, по ней невольно пробегала дрожь.
По усыпанной листьями аллее добрался Василий до высокого досчатого забора. Там царила тишина. Подтянулся на руках и перемахнул в заросшую бурьяном и заваленную строительным мусором канаву.
Пятки ныли от осушившего их удара о кирпич, в ушах и висках стучало от волнения. «Выберусь, – подумал с надеждой. – Утихнет немного боль, спу-щусь по канаве ко двору, там – в переулок…»
Полицейские свистки заверещали с другой стороны сада. «Наверное, наши нарвались на засаду полиции. Охотятся за нами, как собаки. Хорошо еще, что здесь они не догадались…»
Василий пополз, но сейчас же из бурьяна бросились на него люди, начали крутить руки за спину. Тряхнул, не оторвались. «Откормленные, сволочи!», – подумал со злостью, вслух сказал другое:
– Что вы, братцы, белены объелись? Человек, выпимши, упал в канаву, а вы налетели…
– Я те, ядрена мать, да-а-ам «выпимши»! – пригрозил один из насевших. Это был ночной сторож в брезентовом плаще и в валенках с глубокими кало-шами. Помогал ему бородатый грузный мужчина в шинели и высоком карту-зе. Тот целился в Василия молча огромным револьвером, видимо, устаревшей марки «Смит-вессон». Стало ясно, что этих не упросишь, так как они кормят-ся полицейским хлебом.
Шабурова ввели в ту самую комнату, где недавно читал он гневные слова ленинского манифеста против войны. Теперь здесь, топая сапогами, перего-варивались городовые.
Арестованные стояли тесной кучкой посреди комнаты. Офицер в мокрой шинели с двумя рядами медных пуговиц с накладными орлами, с расстегну-той кобурой револьвера у пояса и с граненым карандашом в руке сидел у стола. Капли дождя и пота лоснились на его немолодом помятом лице, на вы-пуклом лбу с модными тогда залысинами.
Пожевывая мундштук папиросы, он что-то быстро писал, бегло задавая вопросы Чаркину, Юракову, Ракитину и не получая ответа.
– Ага, молчите и ничего не знаете?! – восклицал офицер без ярости, про-сто по службе. – Так и запишем… Посидите в предварительном заключении в тюрьме, расскажете всю правду. И вам, молодой человек, не удалось убе-жать? Только подоконник натоптали, – усмехаясь, обратился он к Шабурову. – Ах-ах-ах-ах, не повезло в жизни…
– Никуда я не бежал, – обиженным голосом возразил Шабуров. – Шел вы-пимши, а они меня схватили…
– Ладно-ладно, в тюрьме посидите, признаетесь, – небрежно махнул офи-цер рукою, через плечо бросил приказание:
– Петров, обыщите его!
Рябоватый толстый городовой, посапывая и кряхтя, начал торопливо вы-ворачивать карманы Шабурова, велел снять сапоги…
Немного позже, когда арестованных разъединили, Петров, уставив дуло револьвера в спину Василия, отвел его в тюремную карету, сам молча уселся позади его.
От городового несло запахом мокрого сукна и махорочным накуром. Ва-силию захотелось почему-то увидеть этого городового без ремней, кобуры и револьвера, в крестьянском тулупе, может быть, на возу дров, тайно наруб-ленных в барском лесу. «Ведь по осанке вижу, что он мужик! – сердито по-думал Шабуров. – А вот крепко в меня, в рабочего, вцепился и везет в цар-скую тюрьму. Не выпустит, просьбы бесполезны. Выходит, мужик, да не тот, не Иван Каблуков из Лукерьевки…»
Карета громыхала по ночным улицам. Сквозь ее стенки слышался шорох дождя и посвист ветра, колесный стук встречных пролеток и цокот лошади-ных копыт встречных лихачей. Временами слышался смех запоздалых гуляк, звон музыки из богатых ночных ресторанов. Василий остро воспринимал эти звуки, напоминавшие ему о жизни, о потерянной свободе.
В тюрьме Василия провели в очень высокую серую комнату с цементным полом. Тускло светила ввинченная в середину потолка небольшая лампочка в футляре из железной сетки. В боковой стене справа высокое решетчатое окно со стеклами столь густо замазанными белой краской, что утрачивался тот единственный смысл во имя чего люди придумали окна и нарушали целост-ность стены.
У противоположной стены стояла длинная тяжелая скамья на нескольких парах раскоряченных дубовых ножек с общим проножком. Под прямым уг-лом к скамье стоял стол, а под ним, чтобы не мешать проходу, задвинута та-буретка с толстыми гранеными ножками и прорезью в сиденье.
Оставленный на скамье без надзора, Шабуров осматривал обстановку, а сам все думал и думал о причине провала. Шаг за шагом припоминал он каж-дую мелочь на своем пути от Николаевского вокзала до квартиры врача Бер-мана. «Нет, не я виновен, – решил Василий. – У молочной Чичина на Таганке, отлично помню, обманул я агента, ушел от него. Может быть, выследили дру-гих участников заседания? Но тогда неясно, почему охранка не напала на со-бравшихся еще днем? Неужели медлили из-за меня?»
Внезапно подкралась догадка, от которой Василию стало страшно и до-садно. Сдавил виски ладонями, вспоминая рассказы об Иване Шервуде, об Азефе и Гапоне, о других провокаторах. «Неужели нас выдал сам хозяин квартиры доктор Берман? – терновым шипом впилась в мозг мысль, терзала сердце. – Неужели Берман? Где же был он, на квартире я его не видел…»
В комнату бесшумно вошел надзиратель, молча встал у двери. Следом появился высокий худощавый штатский в длинном пальто. Маленькие глазки кофейного цвета, будто бы приклеенные к длинному белому лицу его, начали обшаривать фигуру Василия, тонкие губы сложились в трубочку, будто дули на невидимое для других блюдце с горячим чаем.
– Это Шабуров? – кивнул штатский в сторону Василия.
– Так точно! – ответил надзиратель.
– Раздевайтесь, Шабуров! – приказал штатский, придыхнув носом.
– Меня уже обыскивали, – возразил Шабуров, сидя на скамье.
Штатский рысью подбежал к нему, впился засверкавшими глазами, про-шипел:
– Вы что, учить меня в тюрьму явились?
– Меня силком притащили! А если уж нужно, обыскивайте…
У штатского дрогнули губы от беззвучного смеха. Покачивая головой, молча ощупал каждый шов и каждую складку длинными и немного кривыми пальцами. Отобрал ремень, часы, утреннюю «Биржевку» и полсотни рублей кредитками. Завернул все это в газету, выдал расписку на отобранные вещи и разъяснил:
– За ваши деньги, если пожелаете, будут вам добавлять продукт из тюрем-ной лавки…
– Значит, казенный харч тощий?
– У нас не ресторан, – по мышиному юрко взглянул штатский в лицо Ша-бурова. – У нас государственная тюрьма. Но порядок соблюдаем… Сейчас вот в бане помоетесь…
И повели Василия по длинному коридору, с одной стороны которого тя-нулись рядочком обшитые черным железом двери с намалеванными белой краской номерами и со старинными винтовыми замками на петлях засовов, с другой чернели решетки на окнах.
В конце коридора конвойный свернул направо, пропустив Василия вперед. Опустились на три-четыре ступеньки, вышли через узкую дверь во внутрен-ний двор Бутырской тюрьмы.
Со всех сторон его окружали трехэтажные корпуса с решетчатыми окна-ми. Посредине двора возвышались штабеля кирпича и досок, рядом с кото-рыми чернел сарай с длинной жестяной трубой. За сараем была баня.
В холодной и почти пустой бане Василий заметил коренастого человека с круглой стриженой головой и рыжеватой щетиной усов над маленьким на-смешливым ртом. Этот человек, лет сорока с виду, с широким умным лицом и пронзительными серыми глазами показался Василию настолько знакомым, что он безотчетно шагнул к нему.
– Назад, наза-а-ад! – загремел повелительный голос банщика. – Здесь са-дись…
– А почему там нельзя? – обернулся Шабуров к мужику в грязном дранко-вом халате поверх кожу и в черном картузе, из-под которого пушились цы-ганские кудри.
– Нельзя, вот и все. Греха с вами наберешься. Нате мыло, да попроворнее мойтесь: температура у нас хрусткая, – сказал банщик, подавая кусочек скользкого серого мыла величиной с ученическую стиральную резинку.
Тем временем коренастый успел одеться. Проходя мимо Шабурова и вы-тирая платком мокрую шею, не поворачивая головы, из-под руки шепнул:
– В московскую организацию проник провокатор, широкий провал…
«Неужели Берман?» – снова подумал Шабуров, узнав в человеке с рыжими усами Никиту Васильевича Голованова, старого большевика из Луганска. – Ведь Голованов бывал у доктора, «лечил зубы»…»
Продрогшего и утомленного Шабурова вывели из бани ранним утром. Сырой воздух дождливой осени пахнул в лицо, хлынул в рукава и за пазуху. Захотелось погреться у печки. Василий с вожделением глянул на сизый ды-мок, валивший из жестяной трубы сарая, возле которого пилили дрова не-сколько человек в тюремных бушлатах под присмотром солдата с ружьем.
– Не оглядывайся! – проворчал шагавший за спиною Василия солдат с ружьем. Он при этом усмехнулся в глаза задержавшего на нем взор Василию и добавил: – Тут тебе нечего бояться. Поместят тебя после баньки в новую квартирку, хоть век сиди, не вырвешься. И вор к тебе не заберется…
Солдат шутил, не зная, что уже три века стояла Бутырская тюрьма, охра-няемая солдатами, а нового в ней ничего не было. «Видать, царизм еще по-держится годик или два, – покосился Шабуров на конвойного солдата. – Не совсем еще руки у царя ослабели, ружье у солдата исправное…»
Через минуту Шабурова ввели в камеру, названную солдатом «новой квартиркой».
8. СТРЫПА
В тот же день с Брянского вокзала Москвы отправился поезд на юго-запад. В среднем купе офицерского вагона, покуривая папиросы, оживленно спорили два офицера.
Некоторое время они не обращали внимания на своих денщиков, которые откинули подоконный столик, усердно сражались в шашки.
Уже знакомый нам подпоручик Селезнев называл человека с гвардейски-ми погонами и белым шнуром аксельбанта то запросто дядей, то капитаном Зотовым, в зависимости от того, сближались их точки зрения или резко рас-ходились.
– Сколько вы, племянничек, не кипятитесь, – сказал капитан, прищурив серые глаза, – а все же остается фактом, что наше Верховное командование и после князя Николая Николаевича и начальника штаба Янушкевича продол-жает неизменно действовать под диктовку французского Жоффра, в прямое нарушение русских интересов. Вмешательство порфиры с 23 августа, равно как и двухминутное заседание Государственной думы 15 сентября не измени-ли дела…
– Капитан Зотов! – прервал его Селезнев резким выкриком, и сам покрас-нел до самых ушей. – Вы опасно мыслите и упрощенно смотрите на страте-гию. Понимаете ли вы, что русские армии приковали к себе, как каторжника к тиере, восемьдесят пять немецких дивизий, чтобы дать англо-французам свершить большие дела?
– Но те не свершают великих дел, – усмехнулся капитан.
– Свершают! – запальчиво воскликнул подпоручик. Выхватив папиросу изо рта, ноготком сбил с нее серую островерхую шапочку пепла и, косясь на денщиков, подвинулся поближе к капитану, зашептал: – Я вам фактами дока-жу. В июле этого года англичане захватили Германскую Юго-Западную Аф-рику, скоро окружат немцев в Камеруне, покончат с ними в Африке. Разве вот только продержатся они некоторое время в восточной части. На Балканах французы высадились в Салониках для охраны правого фланга Сербии, а против немцев в Артуа и Шампани англо-французы уже более месяца ведут грандиозное наступление. Об этом газеты пишут. Это нам обеспечивает…
– Газеты завтра напишут, что наш император вместе с турецким султаном вчера охотились на оленей в Крыму, только поверь их брехне! – сердито ска-зал Зотов. – И ничего нам не обеспечивает это «грандио-о-озное» ваше англо-французское наступление в Артуа. Из вашей головы не выветрилось школь-ное представление о войне. Да слушайте же, если говорит старший! – оборвал капитан попытавшегося что-то возразить Селезнева.
– Слушаю, – стушевался тот, сверкнув потемневшими голубыми глазами и покраснев от досады.
–Вот и слушайте правду без романтической розовой водички! Пора по-нять, что на плечах России лежит вся тяжесть войны, а союзники мелочами пробавляются: по-детски охотились за несколькими батальонами кайзеров-ских войск в Юго-Западной Африке, а в Салониках высадились всего две ди-визии, которым заведомо не под силу изменить провальный ход войны на Балканах. Вот и стратегия, восхищающая школьников и мешающая им ви-деть, что именно в ходе такой союзнической «помощи» русская армия была вынуждена оставить Польшу, Галицию, Литву, Курляндию. Теперь вот Бол-гария ударила по Сербии. И я уверен, что Сербия долго не удержится, тогда установится прямое сообщение между Германией и Турцией…
– Но если мы привлечем Румынию, – начал было Селезнев. Зотов без стес-нения расхохотался.
– Племянничек мыслит совсем по-французски, – сквозь смех сказал он. – Французский генеральный штаб настаивает на вступлении Румынии в войну против Германии. Но даже посредственный русский офицер понимает, что нам выгоднее иметь слабенькую Румынию в числе нейтральных держав, чем оборонять ее, воюющую, от немцев, отрывая на эту затею не менее сорока дивизий…
– Нет, почему же? – не сдавался обиженный Селезнев. – Если Румыния согласованно ударит по Болгарии с Дуная, а французы – от Салоник, дело прекрасно пойдет…
– Никак не пойдет, – хмуро возразил Зотов. – В чудеса я не верю, глазами вижу больше, чем можно сказать школьнику. Впрочем, кое-что сказать необ-ходимо, если…, – капитан показал Селезневу глазами на денщиков, и тот до-гадался.
– Оставьте шашечки, марш в коридор! – распорядился он. – Без нашего зова не возвращаться…
Денщики вышли, Зотов продолжал:
– Деятельность высокопоставленных немецких шпионов, вроде министра Сухомлинова и генерала Ранненкампфа, не прекратилась после их отставки. Их ставленники, как черви, подтачивают Россию изнутри. И только слепцы не видят этого…
Потрясенный услышанным, Селезнев молча обхватил голову, начал еро-шить курчавые золотистые волосы. Капитан смотрел на него с иронической усмешкой. И вдруг спросил:
– Зачем, племянник, везешь столько чемоданов на фронт? Бросить при-дется…
– А денщик? – Селезнев перестал ерошить волосы, поглядел на Зотова ок-руглившимися глазами.
– Мой денщик исчез однажды вместе с чемоданом…
– Украл? – обеспокоено спросил Селезнев.
– Это было недавно, в мае, – задумчиво и как бы не отвечая на вопрос, продолжал Зотов свое повествование. – Пользуясь бездействием англо-французов на Западе, немцы создали в Галиции Одиннадцатую армию и по-натащили тяжелых орудий, так что на одну нашу трехдюймовку приходилось сорок этих немецких разных «Берт». Второго мая начали они таранный удар у Горлицы. Мы отходили, штыками отбиваясь от немецких пушек. Мой ден-щик, отбивая натиск ворвавшихся в район штаба немцев, взялся за штык. А тут снаряд откуда-то… Все разлетелось, ни человека, ни чемодана. Вот тебе урок, племянник! Чемоданами на фронте не повоюешь…
– Теперь изменилась обстановка, – неуверенным голосом сказал Селезнев, тревожно поглядывая на свои чемоданы. – Говорят, не будет на фронте не-достатка в оружии и боеприпасах. Разве даром переадресовали нас из Вось-мой армии Брусилова в Седьмую...
– Для тебя, племянник, обе эти армии и их командующие пока ничего не означают, а я знаю: если Брусилов есть настоящий боевой генерал, то коман-дующий Седьмой Армией совсем не то… Я знаю генерала Иванова. Бумаги писать, отписываться умеет, а вот снабжение и операцию, по-моему, он про-валит все дело быстрее и чище наших союзников…
– Поскорее бы Америка вмешалась, – вздохнул Селезнев. – Неужели она не пойдет дальше протеста против потопления «Лузитании» германской под-водной лодкой?
– Америка вмешается, когда станет ясным исход войны, можно будет по-живиться. России мало будет пользы, больше вреда от Америки…
– Выходит, по-вашему, у России нет никакого выхода? – осердился Селез-нев.
– Выход есть, – живо отозвался Зотов. – Но это уже не наше дело. Мы – дворяне, нам нечего восхищаться таким выходом…
– Какой выход? – сгорая от любопытства и дрожа от охватившего его чув-ства, похожего на страх, полушепотом спросил Селезнев.
Но капитан повалился на мягкую полку и, впялив глаза в белую тарелку вентилятора на сводчатом потолке вагона, тихонечко запел импровизирован-ную песенку:
Я однажды поднял занаве-е-еску-у-у,
И пара голу-у-убеньких гла-а-аз…
Из песенного намека Селезнев понял, что капитан Зотов ничего ему не скажет. Сразу почувствовал тяжелое утомление от всего уже услышанного от Зотова, тоже залез на полку и вытянулся.
Между тем, забытые своими начальниками, солдаты охотно беседовали в тамбуре.
– Оказывается, у подпоручика имеется дядя, – копаясь пальцем в носу, сказал Иван Каблуков.
– А мне про твоего подпоручика и раньше приходилось слышать от капи-тана, – признался Иваников Филипп, денщик Зотова. – Не хвалил он его, даже пригрозил как-то отправить меня к нему в денщики, если буду лениться. Ста-раюсь капитану угождать, чтобы при нем всю войну остаться. Человек он сходственный, два раза на фронте ранен. Вот Селезнев понюхает фронтового пороху, может, тоже станет человеком…
– Сомлеваюсь, – возразил Иван. – Ежели он истукан, его никаким порохом не окуришь…
–Зато наш капитан не такой, – щелкнул Филипп языком. – Хоть и граф, а с нами суп едал из одного котелка на фронте. Останется, бывало, с нами на всю ночь в землянке, рассказы слушает. Даже плакал с нами над нашей горькой жизнью и песни пел. Грустно, бывало, тихонечко запоет:
Хорошо-о-о тебе-е на во-о-оле-е-е
Сыпать ла-а-асковы слова-а-а,
Посидела-а б ты в око-опах.
Испытала б то, что я-а-а…
А мы подтянем ему, бывало, горькую нашу правду:
Мы сиди-и-им в открытых я-а-амах,
На нас до-о-ождь и снег иде-е-ет.
Засыплет не-е-емец шарапнелью-у-у,
Солдат ме-е-еста не найде-е-ет…
Только вот ротного мы не любили. Забыл тебе рассказать про это. У нас ведь ротным был наш земляк, Федор Лукич Шерстаков…
– Да ну-у-у? – с удивлением простонал Иван. – Для меня это памятный че-ловек. От его плети, как только припомню, сама по себе начинает моя спина ныть и гореть…
– По этой части он дерзок. Что и говорить. Мне он тоже чуть было скулу не свернул на фронте, – пожаловался Филипп. – Задумал я тогда пулю ему в затылок запустить при случае, но тут граф Зотов спас меня от греха, забрал в денщики. С ним мы переехали в другой полк.
Приходилось потом встречаться с солдатами нашей старой роты, разго-варивали про Федора Лукича. Жадный он, собака: погибли двое в разведке, так он их солдатское жалованье себе прикарманил…
– Такая уж эта шерстаковская порода, – заключил Иван. – К власти приса-сываются, людей толкут, обижают до невозможности. Мне, когда я у них бат-раком работал, жалованье совсем не заплатили, вычли за два сломанных клевца деревянной бороны…
…Поезд шел с задержками, долго стоял на станциях, а то прямо посреди поля.
Зотов, глядя в окно, сердито теребил свой белый аксельбант, ворчал:
– Так не воюют, десять верст в час…
– А мне нравится такое путешествие, – возразил Селезнев. – Много на-блюдений, веду записки, когда вы засыпаете, – он показал тетрадь с графами: наименование станции, время стоянок, важнейшие события…
Записывал Селезнев часто и много. К моменту, когда Зотов заглянул в случайно забытую Селезневым тетрадь на столике, в ней, заполняя первую графу клетчатой страницы, столбочком стояли наименования многих стан-ций:
Москва,
Калуга,
Брянск,
Конотоп,
Нежин,
Киев,
Винница,
Жмеринка.
В третьей графе, горько улыбаясь, Зотов прочел: «В Нежине долго искал но так и не нашел знаменитых нежинских огурцов. Оскудела Украина…»
«В Киеве по-прежнему звонили колокола, в Печерской лавре шло молеб-ствие. Воспользовавшись длительной стоянкой поезда, посетил лавру, где случайно встретил знакомого священника Житомирского кафедрального со-бора. Оказывается, он теперь состоит редактором неофициальной части «Во-лынских епархиальных ведомостей». Хвастал, что архиепископ Евлогий дер-жит его на высоком счету и в большом доверии. А на мой вопрос о его мне-нии о войне сказал туманную фразу: «Религия сильнее пушек, а страх и неиз-вестность обильно питают ее и укореняют веру в бога в сердцах людей». По-жалуй, это правда».
«В Виннице ласкал кокотку у роскошной колоннады вокзала. Укусила за губу похлеще, чем довоенные петербургские проститутки. Это ведь я кажусь скромным и почти святым, а знаю и делаю такие дела, что и пожилым не до-водилось…»
«В Жмеринке пьяный солдат чуть не набил мне физиономию из-за какой-то панельной шлюхи. Комендант бездействует, солдат ушел без наказания. Что же это будет дальше? Следует хлестать солдат по щекам ладонью, иначе они полностью потеряют благопристойность и уважение к офицерам…»
Зотов выхватил было карандаш из кармана, намереваясь приписать что-то от себя. Но раздумал и, сердито бросив тетрадь на столик, вышел из купе.
– Дурак, настоящий дурак мой племянник!
………………………………………………………………………………..
На пятнадцатые сутки поезд прибыл в Проскурово. Над городом клубился серый лохматый туман. У вокзала тускло горел керосиновый фонарь, полос-кой света озаряя золотисто-багровый ковер листвы, сорванной ветром с де-ревьев и наметенной на тротуар привокзальной улицы.
Железнодорожники и какие-то странные женщины бродили усталой по-ходкой, посматривая на военных. По глазам этих людей Селезнев понял, что они голодны и чем-то расстроены, но в тетрадь об этом ничего не записал: он усомнился, подходят ли эти факты к графе «важнейшие события»? Кроме то-го, из головы Селезнева не выходили крепко запавшие туда слова знакомого священника Житомирского кафедрального собора и законоучителя женской гимназии о причинах укрепления у людей веры в бога, и он подумал: «Зачем писать о голодных, если страх и неизвестность спасают их от плотских гре-хов, ведут в лоно Божие?»
Селезнев с Зотовым остановились на ночлег у хорошо знакомого интен-дантского чиновника, занимавшего целый большой дом на берегу Южного Буга.
По коридорам сновали и топтались люди в шинелях и штатских пальто, в щегольских плащах и широких бобриковых пиджаках. О чем-то шептались, украдкой совали друг другу деньги или документы, настойчиво добивались приема к хозяину. Оформив дело, исчезали бесшумно, будто таяли.
Лежа в чистой прохладной постели, Зотов ночью иронически шептал пле-мяннику:
– Запиши в книжечку важное событие. Это я тебе достоверно сообщаю: интендант Хрусталев является фактически не организатором снабжения Седь-мой и Одиннадцатой армий Юго-западного фронта, а главным маклером и главою черной биржи по расхищению любых войсковых материалов с Про-скуровской станции снабжения войск…
– Зачем же записывать? – позевывая и засыпая, возразил Селезнев. – Хру-сталев ведь свой человек…
«Свой человек, – усмехнулся Зотов и натянул одеяло на голову. – Черта с два выиграешь войну с такими людьми!»
…От Проскурово до Гусятина нужно было проехать верст шестьдесят по грунтовой избитой дороге. А тут еще снова начался дождь, подпоручик Се-лезнев упал духом. Он начал просить Зотова взять его с собой в Волочиск, куда можно было добраться поездом.
– Это тебе не Москва! – с нескрываемым удовольствием возразил Зотов. – Здесь у меня нет знакомых, чтобы еще раз обойти твое назначение. Да и, кроме того, ты любишь тихую езду. Поедешь на повозке, наберешься впечат-лений, запишешь в тетрадь…
На этом и разговор закончился. Вечером Зотов с денщиком сели в поезд на Волочиск, а утром, выпросив у Хрусталева подводу, двинулся в путь и подпоручик Селезнев.
Он устроился на своих чемоданах, как на пожарной каланче, поставив но-ги на плоский настил ломовых дрог.
Возница, пожилой солдат в помятой шинели и выцветшей защитной фу-ражке, примостился в самом передке. Ноги поставил ступнями на оглобли, лошадь то и дело хлестала его хвостом по длинному багровому носу. Терпел, так как подвинуться некуда из-за офицерских чемоданов.
Ивану Каблукову совсем не нашлось места на дрогах. Размешивая сапога-ми мокрый суглинок, шел он позади, вцепившись до боли под ногтями в ду-бовую перекладину задка.
Дождь хлестал и хлестал. Плаща Селезнева не хватало, чтобы укрыть че-моданы и начищенные хромовые сапоги. Приходилось поэтому подпоручику крутиться на чемоданах, как наседке над цыплятами, приспосабливаясь к из-менениям направления ветра и дороги.
Встречные ездовые, молодые зубоскалы в солдатской форме, без стесне-ния показывали на Селезнева длинными грязными кнутовищами и умори-тельно хохотали, что подпоручик возвышался над своими чемоданами чуть не до самого купола дождливого серого неба.
Селезнев притворялся не замечающим насмешек, но раздражение в нем росло с каждой минутой, и он уподоблялся проводу с током высокого напря-жения: прикоснись к нему, ударит, возможно, насмерть.
Первым испытал это возница. Погоняя мерина, он неосторожным взмахом кнута отпечатал на сверкающем сапоге подпоручика серо-желтый грязный штришок. Багровея от ярости, Селезнев немедленно дал вознице такого пинка в спину, что человек слетел под задние ноги мерина, дроги прошли над ним и сплошь окатили лившейся с колес грязью.
Напуганный, грязный ездовой выглядел столь комично, что даже Селезнев скупо улыбнулся. И это была его первая и последняя улыбка за целый день путешествия.
Уже стемнело, когда приехали в селение Кузьмино, на полдороги к Гуся-тину. Дома и чердаки были сплошь забиты солдатами. Даже в сенях не было места укрыться от ветра и дождя.
Наконец, Каблуков разыскал на окраине заброшенный овин для просушки снопов, в кромешной темноте стащил с какой-то повозки тюк прессованного сена и, расщипав его, постелил Селезневу на полу. Для себя и возницы нащи-пал прелой соломы из крыши.
Некоторое время Селезнев молчаливо сидел на груде своих чемоданов возле сена, не решаясь ложиться. Он боялся, что в сене могут быть вши, гото-вые наброситься и глодать свежее офицерское тело.
Пожевав колбасу с хлебом и запив еду вином из фляги, он почувствовал столь сильную усталость, что отогнал от себя страх перед вшами, повалился на сено и захрапел.
Каблуков клевал носом в другом углу, сидя рядом с возницей. Тот, хрустя сухарями, шепотом ругал Селезнева:
– Вози каждого черта в такую погоду, а он тебя еще и сапогом бьет в спи-ну и еды не дает – ни водки, ни колбасы. Уважал их благородие, всю дорогу мерину хвост нюхал от тесноты, а он, скупяга, пожалел глотка водки. Сижу вот и грызу заплесневелые сухари…
Далее Иван не слышал, заснул.
– Ты спишь, чи нет? – потолкал возница Ивана для проверки, но тот лишь всхрапнул трудно, со вздохом. – Ну, спи человек божий. Притомился ты, раз-мешивая глину пешком всю дорогу. Я вот тебе удобство сотворю…
Прислонив Ивана плотно спиною к стене, чтобы не упал, начал солдат-возница осторожно щупать мокрые офицерские чемоданы…
Когда синий рассвет заглянул через дверной проем в убогое пристанище, продрогший подпоручик проснулся, машинально потянулся рукой к чемода-нам. Пошарив с еще не продранными глазами в пустом пространстве, он вдруг вскочил, будто ужаленный змеею, закричал:
– Иван, сукин сын, где мои чемоданы?!
Иван в полусне бросился к тому месту, где ставил ночью чемоданы, и ошеломленно застонал: там ничего не было. Оглянувшись на сладко спавше-го у двери багровоносого солдата, робко перевел глаза на Селезнева:
– Простите, ваше благородие за недосмотр. Переутомился, нечаянно за-снул…
– Засну-у-ул? – прошипел тонкий юноша в офицерской шинели. Он по-кошачьи крался к Ивану медленно, чуть изогнувшись. В утренних сумерках красивое лицо его казалось зеленым, большие вытаращенные глаза мерцали, как две лужицы воды в отпечатанных на лугу овечьих копытцах.
Иван не посторонился. В его памяти мгновенно воскрес далекий пред-праздничный вечер на полях Шерстакова Луки, злое лицо Федора Лукича, прошипевшего вот так же ядовито, как и шипел подпоручик Селезнев.
«Видать, богатые одинаково ненавидят людей, – успел подумать: – Федор хотел убить меня за клевцы от деревянных борон, подпоручик думает убить за пропавшие чемоданы!»
Зачесались кулаки у Ивана, но стерпел, вытянулся по команде «Смирно!».
– Вот тебе, хам, вот! – дважды подпоручик звонко шлепнул Ивана по ще-кам. Потом брезгливо вытер ладонь носовым платком, который тут же смял и бросил под ноги. Трясясь в изнеможении, прислонился спиною к притолоке, сквозь зубы проговорил: – Тебя, ротозея, на переднюю линию надо бы отпра-вить, на бруствер! Но это потом, а сейчас буди возницу, поедем!
Иван не тронулся с места.
– Когда вы свою маменьку обнимали на прощанье, я чуть было, не запла-кал от жалости. У меня всегда сердце болит о человеке. А вы оказались… По лицу меня ударили… Эх, ваше благородие…
В этих словах солдата Селезнев почувствовал столько ненависти и ос-корбленного крестьянского превосходства над собою, что в нем все перевер-нулось, загорелось огнем. Отпрянув от Ивана и схватив лежавший на примя-том сене свой прорезиненный плащ, он опрометью выбежал на улицу.
Иван шагнул следом.
Дождя уже не было. Одинокий грузовичок трещал и фыркал на дороге, выплевывая целые облака крутящегося сизого дыма. Подпоручик Селезнев разговаривал о чем-то с шофером, потом полез через борт в кузов машины.
Проводив взглядом грузовичок, укативший в сторону фронта, Иван с чув-ством горечи и обиды вернулся в ночлежку, растолкал спавшего солдата.
– Их благородие уехало без меня в Гусятин на машине, так что вы воз-вращайтесь в Проскуров…
– Без чемоданов их благородию будет легче ездить и жить на свете, – по-чесывая ногтем багровый нос, странно усмехнулся солдат.
– Откуда знаешь? – строго спросил Иван.
– Во сне видел, – нагло засмеялся солдат, повернувшись к выходу из ови-на.
Иван теперь обо всем догадался. Ему захотелось ударить интендантского ездового по уху, но опасение остановило: у кряжистого, короткошеего солда-та были огромные бурые кулаки. «Такие вот водятся в интендантствах, – ре-занула досада. – Могут чемодан украсть, могут и убить…»
Не простившись с ним, Иван застегнул шинель, вскинул вещевую сумку за спину и пошел искать себе пристанища.
Возле колодца дымили походные кухни, длинная солдатская очередь бра-ла из корыта воду флягами и котелками. Иван тоже пристроился, медленно подвигался к лошадиному корыту с водою.
– Э-эй, Каблуков! – окликнул знакомый голос. Иван оглянулся: распле-скивая воду из двух плоских медных котелков, к нему бежал розовощекий коренастый солдат с шинельной скаткой через плечо и с длинным, как шпага, штыком в болтавшейся у левого бедра черной ножне с белым жестяным на-конечником. – Ты откуда?
– Ба-а-атюшки! – растопыривая руки, воскликнул Иван, увидев Антона Никифоровича Упрямова. – Вот где бог привел встретиться на самом краю России…
– Не-е-е, – возразил Антон, поставив котелки, – Край России там, по-дальше. А теперь давай поцелуемся!
Они облапили друг друга, закружились, как в детстве приходилось, даже попытались свалить один одного подножкой. А когда схлынуло несдержан-ное чувство встречи, отошли в сторонку и присели на каменную изгородь из похожих на людские и конские черепа белых булыжников, разговорились.
Из рассказа Ивана Антон узнал о всей его жизни с момента бегства из Лу-керьевки и до пропажи офицерских чемоданов и полученной от подпоручика пощечины, а также рассказал о себе.
– Двигаемся с маршевой ротой на пополнение Седьмой армии, – прошеп-тал он выведанный от фельдфебеля секрет. – Говорят, пойдем через Гусятин на речке Збруч к какому-то австрийскому селению Латач на восточном берегу Стрыпы-речки. Только не проговорись об этом, от начальников пришлось подслушать, а так ведь – военная тайна. А еще советую тебе не разыскивать своего подпоручика. Ночью убежал из нашей роты солдат, ротный дюжа рас-строился. Да он тебя с радостью запишет на весь провиянт. У него, вроде как коровы у пастуха, солдаты сочтены по сумме голов: один – сбежал, другой – пристал, вот и сойдется тютелька в тютельку. Ей-богу, не брешу.
Так и отшлепал Иван восемьдесят верст с маршевой пехотной ротой. Но-ябрьской ночью 1915 года попал он в траншею переднего края Сорок третьей пехотной дивизии Второго армейского корпуса Седьмой армии.
Кроме Антона Упрямова, оказалось с Иваном еще несколько земляков из Курской губернии, так что составилось земляческое отделение. Командовал им младший унтер офицер Захар Тилинин из гористого села Погожее Тим-ского уезда.
Человек это был строгий, но милосердный. А если ругал солдат за грязь в окопе и за то, что бородами заросли наподобие леших, то на него не обижа-лись: сам он сидел вместе с солдатами в окопе и обрастал постепенно грязью и широкой каштановой курчавой бородой. Ругался он для порядка и затем, как сам говорил, «чтобы народ в скотов бессловесных не превратился от ску-ки и бесправия».
С наступлением темноты ежедневно начинала бить австрийская артилле-рия. Чтобы не оглохнуть от взрыва снарядов, солдаты ложились на дно око-пов и траншей с раскрытыми ртами. Над ними свистела и визжала стальная метелица осколков, осыпалась с брустверов земля.
Едва угасал артиллерийский огонь, начинали стучать пулеметы, загора-лись то и дело ракеты. Лишь к утру все успокаивалось: обе стороны отдыха-ли.
Так день за днем тянулось время. Обросшие грязью и волосами, солдаты завели батальоны вшей, ежась от которых, бродили по окопам косматыми ко-рягами без крючков и хлястиков на шинелях или, закусив губу, начинали пи-сать письма семьям.
Писали, положив листочки бумаги на щеку винтовочного приклада. Иные матерились, что начальство не исполнило солдатской просьбы и не прислало в окопы досочек на стол или хоть бы для подкладки под бумагу на коленях во время письма.
В начале декабря пришло в окопы новое пополнение, рядом с Иваном по-местили образованного солдата, который у самой любовницы царя княгини Вырубовой служил в швейцарах, но промахнулся непечатным словом против Григория Распутина, попал за это на Юго-Западный фронт.
Мстил «образованный солдат» царю и царице разными баснями и расска-зами о виденном и подслушанном в столице, сообщениями о фронте, которых не печатали в газетах, не рассказывали солдатам офицеры и фельдфебели.
Слушая его, солдаты возмущались:
– Как же это царь позволяет ерманцам придавливать единоверную Сербию к Адриатическому морю?
– Водкой занят и княгиней Вырубовой, – осторожно бросил «образован-ный», если не было поблизости унтеров и фельдфебеля. – Ему совсем не жаль Сербии, не жаль и нас. Получает он золото и вино от французов, наслаждает-ся и не видит, что делается. Французские Фоши и Петены летом отменили на-ступление своих войск на Западе и позволили немцам беспрепятственно бить нас под Львовом. Теперь же болгары бьют вместе с немцами Сербию, а мы ей помочь не можем: снарядов нету и оружия, хотя народ делает этого снадобья много. Да разве наделаешься, если царь пропивает, а царица продает все огу-лом немцам и австриякам…
Солдаты слушали это с интересом, и все злились, злились, злились на царя и на порядки, а тут вдруг зачастили офицеры в окопы. Тоже рассказывали о разных событиях. Иные уныло, другие – сдержанно, третьи – совсем восхи-щенно утверждали, что дела пошли в гору: русские победоносно наступают на Кавказско-Турецком фронте. Экспедиционный корпус генерала Баратова громит турок и немцев в Персии, а на полуострове Галлиполи англо-французы готовят удар для захвата Дарданеллов и установления прямой связи с Россией.
– Вранье, – махал «образованный солдат» рукою вслед уходившим из око-пов офицерам и шептал товарищам: – их благородия и сами не верят тому, что говорят. Разве они не видят, как мы живем: на трех солдат одна винтовка, пушек и снарядов мало, гонят и гонят в окопы безоружных и необученных новобранцев…
Вскоре прекратились разговоры о русских и англо-французских победах, поползли слухи о предстоящем наступлении против австрийских укреплений на Стрыпе, чтобы помочь Сербии. Говорили даже, что в армейский штаб приехал человек с аппаратом, чтобы заснять наступление и показать потом в тылу «туманные картины» из фронтовой жизни.
– А что ж, туману могут напустить, – ворчал бывший княжеский швейцар. Он успел уже запачкаться в глину, острым ножом срезал свои пышные русые бакенбарды, из-за которых солдаты прозвали было его котом. Но срезал не-ровно, почему и лицо его казалось лохматым-лохматым, как у тряпичного медвежонка и вызывало усмешки солдат. – И наступление совершат и карти-ну снимут для видимости…
– С чем же мы, спрашивается, наступать будем? – прервал рассуждения товарища Иван Каблуков. – Оружия и огнеприпасов у нас мало, новобранцы не обучены. Взять, например, тебя. Я не хочу называть тебя, как иные, «ко-том», раз ты есть натуральный человек. Но ведь факт, что стрелять не уме-ешь, от одного гудения австрийского снаряда головой по самый хвост в нишу залезаешь. Скажи мне по совести, какой из тебя будет вояка, ежели ты сол-датскому ремеслу не обучен?
– Спроси об этом у правительства или командира, чтобы они тебе в морду за такой вопрос кулаком двинули! – сердито огрызнулся образованный швей-цар. Пользуясь затишьем и отсутствием стрельбы, он аристократически зало-жил руку за спину, как закладывал ее когда-то под косые фалды фрака, важно зашагал в другой конец окопа. Величественно обернулся через плечо: – Так уж повелось на Руси, чтобы от неприятеля голым кулаком отбиваться…
– Все на мужика обижаются, если правду скажет, – развел Иван руками. – Так и норовят в зубы двинуть или в каталажку посадить…
– Зачем ты растравляешь человека и самого себя? – вмешался Упрямов Антон. – Гоняли ведь и опять погонят нашего брата с голыми руками умирать за начальство, а потом забудут наши кровь и раны, не пожалеют мужицкой души. К примеру, твоему отцу, Осипу, дали «Георгия» за разгром турок под Плевной, а потом и пропадает он калекой без всякого внимания. Да еще зем-ский господин Афанасов, насмехается и говорит: «Это было давно и неправ-да!» Сам он по интендантским уголкам спину греет, горя не хлебает. Так что откуда же у него будет сочувственность к народной боли?
У Антона навернулись слезы от этих слов, у Ивана горько стало на душе. «До чего же в России обижают начальники человека, не берегут», – жгли его мысли, когда шагал он по мокрому дну окопа и мерз в сырой шинели.
На землю падали вперемежку с дождем белые кружащиеся хлопья снега. Под козырьками окопов и в приготовленных для гранат и патронов нишах, согнувшись в три погибели, сидели и своим собственным теплом грелись обозленные жизнью солдаты. Иные скребли за пазухой, другие закуривали, третьи грызли последний сухарь «неприкосновенного запаса». И никто из них не хотел верить в слухи о наступлении, так как каждый видел неустройство в армии Иванова, хозяйничавшего произвольно над жизнями тысяч и тысяч солдат.
На рассвете грохнуло несколько орудийных выстрелов, снаряды со сви-стом пролетели из тыла над окопами в сторону противника. Выглянув из-за брустверов, солдаты увидели столбы огня и дыма за рядами австрийской ко-лючей проволоки, на холмах и в черной роще, откуда вчера вечером стреляла вражеская пушка.
– Погуще бы огоньку! – крякали солдаты. – Оно бы и теплее стало, весе-лее…
Но «погуще» не получилось. Просвистело еще несколько трехдюймовых снарядов, прозванных «свистулками», а потом справа послышался стон, по-хожий на «ура-а-а-а». Недружный, рассыпчатый, словно перекличка погри-бовщиков в лесу.
Иван с Антоном переглянулись, не понимая происходящее.
– Отделенный, к взво-о-одному-у! – жиденьким голоском крикнул кто-то, другие подхватили, передавая голосом приказ. Из норы в стене окопа кубарем выкатился унтер Тилинин. Сбивая с ног встречных и поперечных, он побежал к взводному, голос которого уже раздавался в окопе:
– Чего, сукины сыны, в ямах отсиживаетесь? Из Питера люди приехали войну снимать на туманные картины, весь полк наступает, а вы…
– Приказа не было, – доложил Тилинин.
– Я сам тебе есть приказ! – взмахнул взводный кулаки, вылупил глаза и, разинув рот чуть не до самых ушей, закричал: – Впере-е-о-од, на Австрию-ю-у!
Солдаты поддержали взводного криком, но никто не вылез из окопа, так как свистели пули, сбивая с бруствера черные и желтые брызги земли. Тогда взводный налетел на одного из отделенных и ударил его, отделенные начали поддавать пинками солдатам и угрожали расстрелом на месте за трусость.
– Была, братцы, не была! – неожиданно закричал Иван, побежал к выход-ной стремянке. – Повоюем за Сербию! Пошли, Антон, пошли!
– Ура-а-а! Ура-а-а-а! – гремело по заснеженному полю.
Оторвавшись от земли и забыв о страхе, колотившем кожу, Иван сразу обрел быстроту ног. Он видел катившиеся справа и слева серые солдатские волны, чувствовал дрожание земли под ногами сотен нагонявших его солдат. Все это теперь уже гремело и звучало, готовое, казалось, смыть любое пре-пятствие.
Вот и австрийские позиции. Столбы и проволока, проволока и столбы. Солдаты начали рубить лопатами густо натянутые железные бечевки с узел-ками черных колючек, били их прикладами, забрасывали шинелями.
– Ура-а-а-а! Ура-а-а-а!
С помощью длинных телефонных шестов смельчаки перебрасывались с разбега через ряды колючей проволоки, махали оттуда окровавленными ру-ками звали за собою других.
Часть людей хлынула через проволоку. Но тут застучали снова фланговые австрийские пулеметы, грохнули залпы артиллерийской батареи из-за леса. Треск, грохот, дым, огонь, крики и стоны – все смешалось в какой-то невооб-разимой карусели.
Солдаты падали, повисали на проволоке, со скрюченными от боли паль-цами умирали возле крепко врытых в землю столбов, не имея сил выдернуть их с корнем.
Иван некоторое время лежал в водомоине под свистящей стальной пургой осколков и пуль. Он видел перед собою густую сеть неразрушенных еще про-волочных заграждений, за которыми чернели бруствера окопов чуть засне-женные по гребню. Туда было нужно добраться, но солдаты уже пятились на-зад, не выдержав огня. Левее пустилась в бегство целая рота. Уже не было могучих и порывистых солдатских волн, металось просто перепуганное и об-реченное на смерть под огнем стадо.
Никто не вносил порядка. Длинный тонкий юноша в офицерской шинели, опережая солдат, бежал с непокрытой головой, с мокрыми от дождя и снега золотистыми волосами. Он выронил саблю из рук. Нелепо болталась пустая ножна, которую юноша забыл придерживать на бегу рукой, хотя и твердо знал об этом уставное требование: школа и жизнь – разные явления.
Кровь ударила в голову Ивана, когда он узнал бежавшего офицера. Руки сами собой придавили приклад винтовки к плечу.
– Суди меня, бог! – простонал Иван, нажав на спусковой крючок и увидев грохнувшегося в грязь подпоручика. – Будь на его месте Федор Лукич, казнил бы и того. Нету терпенья от таких людей…
Потом Иван бросился на проволоку. По трупам висевших на ней солдат, по тряпью и шинелям перевалился на ту сторону и сейчас же, повалившись наземь, начал стрелять по видневшемуся на бугорке вражескому пулемету.
– Ребя-я-а-ата-а-а, поможем Ивану! – закричал Упрямов Антон, догадав-шись, что австрийский пулемет подбит. – Чего же человек будет один лежать за проволокой?
– На помощь Ивану, братцы! – подхватил догадливый унтер Тилинин, об-ретя этим снова утраченную было власть над отделением. – За мно-о-ой, братцы-и-и!
За отделением Тилинина рванулся взвод, потом рота, поднялись батальо-ны. Через минуту грозными волнами покатился на австрийцев весь полк.
Смяв и переколов штыками австрийцев в окопах, полк покатился на пле-чах убегающих солдат второй линии, вырвался с хода к берегу Стрыпы.
В этот полдень Иван увидел бурые речные камыши, запорошенный снеж-ком берег, мутную полоску не замерзшей быстрой воды, штабеля досок у ре-ки, приготовленные австрийцами для внутренней обшивки блиндажей и офи-церских землянок.
Потный и грязный, в изодранной проволокой и пробитой осколками ши-нели, веря, что помог Сербии и не дал Россию в обиду врагам, Иван ухватил доску из штабеля и закричал, чтобы другие делали то же, побежал к реке.
Он был уже у самого берега, когда послышался нарастающий шум тяже-лого снаряда. Потом грохнуло, облако удушливого дыма охватило Ивана. А когда ветром отнесло в сторону серо-бурую пелену газов, Упрямов Антон увидел земляка лежащим книзу лицом. Ноги его были широко раскинуты, правая рука касалась пальцами воды, будто Иван пробовал, холодна ли Стры-па?
По речке метались от взрыва волны, медленно падала на них высоко всброшенная снарядом пена, а к Днестру. Качаясь и желтея, уплывала доска, которую Иван прочил для устройства переправы через Стрыпу.
9. ДОПРОС
В дни, когда русские солдаты гибли на фронте, Василий Шабуров изнывал в Бутырской тюрьме. При Петре Великом в ее стенах томились мятежные стрельцы, при Екатерине Второй сидел Пугачев, мужицкий царь. Сохрани-лись круглые башни, именуемые народом «Пугачевскими». Сохранились крепкие стены и древние винтовые замки на дверях камер. Отсюда, гремя кандалами, на протяжении веков шли в Сибирские рудники и централы луч-шие русские люди. Здесь человеческую волю давила тишина.
Маленький надзиратель с пухлым женским лицом и жидкими белокурыми усиками по утрам открывал дверь одиночки, и Василию молча подавали мед-ный чайник с водой и кусок черного хлеба. Такое повторялось и в обед, когда разносили по камерам пустые кислые щи с затхлой прогоркшей кашей, и ве-чером – перед поверкой.
Тоскуя по человеческому голосу, Василий пытался заговорить с белоку-рым надзирателем, но тот испуганно таращил глаза, торопливо закрывал за собою дверь.
Шабуров узнал потом, что беззвучием пытали заключенных по рецепту тюремного «психолога» Карла Фон Рабке из прусского города Велау. Этот дворянин столь усердно служил русскому самодержавию, что не был отстра-нен от своих «психологических экспериментов» в тюрьме даже в условиях войны России с Германией.
Экспериментируя в стенах Бутырской тюрьмы, Рабке мечтал посадить се-бе в подопытные всех людей планеты. Ни один надзиратель не смел нарушать «психологическую рекомендацию» Рабке, почему и не разговаривал с опре-деленными заключенными сам и не разрешал своим подчиненным до получе-ния специального указания, которое следовало от Рабке лишь в случае его уверенности, что изголодавшийся по человеческой речи и обезволенный за-ключенный способен подписать свое «показание» в том виде, в каком оно со-ставлено следователем.
Более двух месяцев терзали Василия беззвучием. Но часов в пять вечера, в конце декабря, неурочно загремел засов. Надзиратель просунул голову в при-открытую дверь, впервые заговорил:
– Одевайтесь!
В холодном воздухе и в гуле мерзлой земли отражалась зима. Молодой снежок крупитчатым тонким слоем припорошил двор и штабеля бревен, на-весы и крыши тюремных построек.
Печатая следы подошв, надзиратель с Василием пересекли двор, подня-лись на запорошенное снегом невысокое крыльцо.
В узком, хорошо освещенном и нагретом коридоре Шабурова усадили на решетчатую скамью с выгнутой зеленой спинкой и велели ожидать.
Мимо него шмыгали писаря с картонными папками, осторожно ступали штатские в длинных пальто с поднятыми для маскировки воротниками. По-званивая шпорами, важно прошел из уборной в конце коридора щеголеватый офицер в синем мундире. Согнутым указательным пальцем расправил он ду-шистые нафиксатуаренные усы, бросив на Василия косой полупрезрительный взгляд.
За тонкой перегородкой дребезжал звонок телефона, раздраженный голос кричал в трубку:
– Оглохли вы там или не оглохли?!
Открылась дверь одной из комнат, два жандарма вывели человека, в кото-ром Шабуров узнал Никиту Васильевича Голованова. Когда он проходил ми-мо, сумели поздороваться глазами, не выдавая жандармам своих чувств и знакомства.
Вспомнилось Василию, что с Головановым познакомился он впервые на подпольном собрании при подготовке к выборам в Четвертую государствен-ную думу. Голованов делал тогда доклад о Пражской партийной конферен-ции, а потом читал составленный Ивановичем наказ питерских рабочих сво-ему депутату.
«Как жаль, что нет возможности поговорить с Головановым, – тоской на-полнилось сердце Василия, глядевшего в жирные бордовые затылки сопро-вождавших товарища жандармов. – Эти подлые душонки приживаются при тюрьмах и застенках любого строя, угождая начальству и оплевывая души че-стных людей, лишенных самых элементарных прав, простых человеческих возможностей…»
– Введите Шабурова! – прервав его размышления, прозвучал резкий го-лос. Надзиратель кивком головы приказал идти.
В комнате следователя, сверкая хрустальными подвесками, пятиламповая люстра заливала электрическим светом зеленые портьеры на окнах, красоч-ный портрет царя в золоченной раме, молодого жандармского офицера в по-гонах ротмистра.
– Шабуров, ваше благородие! – доложил надзиратель.
– Не отрываясь от рассматриваемого альбома, ротмистр махнул рукой, и надзиратель вышел.
– Садитесь! – предложил ротмистр Василию и, подняв голову, показал бритым круглым подбородком на пустой стул.
«Бабий у него подбородок, – мелькнули у Василия мысли о ротмистре, ко-гда присаживался на краешек стула. Но так как ротмистр снова уткнулся в альбом, будто забыв о Василии, тот оглядел комнату следователя, скользнув взором по шкафу с книгами, по телефону на стене и по телефону на столе, попробовал носком сапога толстый ковер на полу, потом дерзко уставился глазами в согнувшегося над альбомом ротмистра. – Подбородок у него бабий, а сам, видать, шакал…»
Будто пробудившись ото сна под колким взором Василия, ротмистр за-крыл альбом и взглянул на подследственного.
– Василий Петрович Шабуров? – спросил он, хотя и без того отлично знал, кто перед ним сидит.
– Да, Шабуров, – ответил Василий, не отводя дерзких глаз.
– Я ваш следователь, – усмехаясь и пощипывая кончики своих холеных пальцев, сказал ротмистр. – Моя фамилия Голубев…
«Голубев, так Голубев, – подумал Василий, молча продолжая рассматри-вать красивое бледное лицо ротмистра, слегка озаренное той заученной улыбкой, какой улыбались в этот век и долго еще будут улыбаться пресы-щенные жизнью и властью люди, уверенные, что всегда будет их верх над другими. Улыбались у Голубева только губы, глаза оставались зеркально-пустыми и холодными, как у змеи. – Один черт, какой бы не был следователь от лица господствующей власти!»
– Хотите курить? – задушевно спросил Голубев, подвинув коробку доро-гих папирос.
– Хочу. – Василий неторопливо вынул кисет с табаком, начал свертывать цигарку.
У Голубева дернулась и поднялась бровь, но он спокойным голосом заме-тил:
– Как вам угодно, Шабуров. Только на следующий раз вы ко мне не при-дете со своим табаком… Закон…
Слово «закон» Голубев произнес таким тоном, будто сожалел от души, что существуют в жизни такие юридические понятия, выполнять которые прихо-дится не по желанию, а по службе.
«Да, закон, – рассердился Василий, побежали мысли. – Все чиновники обязательно ссылаются при совершении своих подлостей на закон и закон-ность, на народ и его волю, хотя гадят этому народу больше всего. Не хоте-лось бы встретить подобных вельмож в государстве, которое мы неминуемо завоюем…»
– На справедливую строгость я не обижусь, – с оттенком иронии сказал Василий вслух. – Разрешите спичку.
– Пожалуйста, – сказал Голубев, опасливо посматривая на толстую само-крутку Василия и подвигая ему коробку спичек карандашом.
«Боится, что запорошу ему глаза табаком, – едва удержался Василий от улыбки. – Видать, приходилось иметь дело с уголовниками…» Вслух сказал другое:
– В вашем кабинете хорошо горит махорка! – выпустил густые клубы ды-ма и возвратил Голубеву спички. – Спасибо!
– Пожалуйста! – ласковым голосом ответил Голубев. – Понимаю ваш на-мек и очень сожалею, что в камерах сыро. Но что поделаешь: устаревшая ар-хитектура… А этого вы знаете? – внезапно изменив тему разговора и подви-нув Василию раскрытый альбом, спросил Голубев.
По фотографии Василий узнал одного из вождей партии, почему и в гла-зах его невольно сверкнул огонь.
– Значит, знаете? – переспросил Голубев. – По глазам вижу…
– Нет, не знаю, – тряхнул Василий головою. – Не приходилось…
– Джугашвили! – торжествующе сказал Голубев и постучал крашеным ногтем по альбому, желая подчеркнуть этим свою собственную значимость и осведомленность. – Он сидит у нас, в Туруханске.
В пытливых глазах следователя Василий прочел торжество и уверенность, что государство может любого человека загнать на край земли, за полярный круг и что всякому опасно спорить с государством и его слугой, Голубевым. «Ты видишь, – говорили сощуренные глаза следователю, – мы связали и за-точили более сильных людей, зачем же тебе упираться и шагать к гибели?»
– Так, значит, не знаете Джугашвили? Жаль. Ну что ж, давайте, заполним анкету…
Из родственников Василий назвал только двоюродную сестру, Наташу, которая жила в Москве с мужем-конторщиком земельного банка. Наташе он собирался написать просьбу о передаче, так что Голубев все равно прочел бы. Кроме того, он уже передал просьбу тюремному начальству о разрешении свидания с Наташей, хотя и не получил пока ответа (Молчание начальства входило составной частью в «психологические» эксперименты Карла фон-Рабке).
Перечитав вслух анкету, Голубев вскинул на Василия серо-голубые глаза с сердито сверкнувшими зрачками.
– Вы впервые в тюрьме?
– Да, если не считать страну…
Голубев всколыхнулся, предупреждающе постучал карандашом о стол, но раздумал читать нравоучение, резко спросил:
– Вы что же, бирюком живете? Без семьи, без родных… Впрочем, все вы – Ра-а-ахметовы, идеалисты, ммученики… правого дела. – В словах Голубева звучала не столько насмешка над Василием, сколько досада на самого себя за утрату душевного равновесия, следовательно, за возможность неудачи уже на первом допросе Шабурова. «Черт бы взял этого Рабке с его «психологиче-скими экспериментами!» – мысленно выругался Голубев. – Его диагнозы хи-меричны, методы иррациональны, в чем я уже не раз убедился. Но критико-вать его опасно, лучше подумать о себе самом».
И Голубев решил использовать свой старый метод «лобовой атаки» на подследственного: запугать его преувеличенно мрачной картиной положения, сопоставить это его положение с положением с положением более сильного человека, будто бы уже сдавшегося на милость властей и, сбив этим подслед-ственного с толку, вынудить его искать смягчения наказания «чистосердеч-ным раскаянием и полным признанием своей вины».
«Жаль еще, что не сумели мы пока использовать медицину и обезволи-вающие прививки, чтобы ядами разрушать центры сопротивления подследст-венного и делать его податливой игрушкой в руках следователя, – подумал Голубев, шумно двинув альбом. – К этому бесчеловечному методу неминуемо придут мои преемники».
– Вы, Шабуров, проявляете опасное для вас упрямство и отнекивание, хо-тя ваши преступления нам известны до мельчайших подробностей. Кстати сказать, преступления совершены вами в условиях военного времени, что еще более отягощают вину. Вы рискуете быть заживо погребенным. Подумайте только, сколь тяжел список ваших преступлений! Вот они, как на ладони! – Голубев с воодушевлением, не жалея фантазии и сил, долго излагал «список преступлений» Василия, сопровождая каждое из них ссылкой на статьи уго-ловных законов, не сулящих преступнику ничего хорошего. Закончив гово-рить, Голубев горестно вздохнул:
– Но мне жаль вашу молодость и, поверьте моей чести и опыту, я смогу своим советом помочь вам выбраться из создавшегося положения. Вот вам лист бумаги и ручка с чернилами. Напишите свое признание и покайтесь, что сделали все по своей молодости и под давлением чужой воли… Я уверен, что через три-четыре дня вы будете на свободе…
– Под давлением чужой воли? – иронически переспросил Василий. – Один пьяненький журналист, Сашка Васильев, признался однажды, что клеветал в печати против честных людей под давлением графа Костина из особого де-партамента и в надежде занять квартиру оклеветанных. Не знаю, нравятся ли вам такие отвратительные типы, но мне они ненавистны…
– Это не имеет отношения к делу…
– Нет, господин следователь, имеет прямое отношение, подняв голос, ска-зал Василий. – Мерзавец Васильев выполнял злую волю графа Костина из-за личной корысти, пороча отдельных людей, а меня вы заставляете порочить целую партию рабочих и самого себя...
– Не желаете спастись, черт с вами, погибайте! – закричал Голубев. – Джу-гашвили тоже ломался, а теперь вот подал прошение из Туруханской могилы о помиловании… Революционеры тоже чувствительны к боли…
– Лжете! – прервал его Василий.
Голубев засмеялся:
– Ну, вот и признались, что знаете Джугашвили, иначе у вас не появилась бы уверенность, что я лгу. Теперь осталось рассказать о своей революцион-ной деятельности. Уверяю, раскаянием вы обретете себе свободу…
– Я не был революционером и не знаю Джугашвили. Не хочу просто слу-шать ложь…
– Если вы отказываетесь от революции, мы можем этому поверить, – со-чувственным тоном сказал Голубев. – Бывают же у людей заблуждения. Кро-ме того, бывают и проступки, вызванные нуждой и лишениями. Ммда-а-а! – Голубев умолк и начал прохаживаться за столом от стены к стене.
Его стройная, перехваченная ремнем в талии и широкая в плечах голубая фигура картинно выделялась на фоне зеленых портьер. Мысленно отказав-шись от метода «лобовой атаки» на неподдающегося ей Шабурова, он решил использовать другое средство, оправдавшее себя по отношению к отрекшим-ся от революции людям. Он колебался лишь в выборе формы предложения Василию и старался подобрать для него наиболее тактичные слова, чтобы не отпугнуть.
«Безусловно честен и щепетилен, – горевал Голубев, искоса поглядывая на Шабурова. – Трудно таких обламывать, невозможно купить. Все же надо по-пробовать, поскольку он слегка отмежевывается от революции. Конечно, к такой тактике отрицать содеянное приучил их Ульянов, но…попробую. По-падались на наш крючок и такие…»
Остановившись, Голубев оперся ладонями на зеленое сукно стола, сочув-ственно спросил:
– Василий Петрович, хватало ли у вас средств хотя бы на скромную жизнь? Ведь я знаю, что нужда и безработица, постоянный отказ человеку в его исканиях часто приневоливают его к губительным поступкам…
Шабуров встал, чувствуя безграничное отвращение к этому красивому и образованному следователю, в котором билось не просто сердце рьяного служаки режима, но и сердце отъявленного негодяя-юриста, способного по-купать совесть других обещаниями денег и выгодных должностей, а также продавать свою собственную совесть, составляя «показания» своих подслед-ственных по копиям предложенных заинтересованными властями текстов, чтобы загубить невинных людей и возвеличиться на этой операции самому, приобрести особое расположение мелкодушных графов Костиных или Афа-насовых из особого департамента хозяев страны.
Первым порывом Шабурова было желание плюнуть Голубеву в глаза. Сдержался, сказал гневно:
– За сутки до моего ареста одно «их благородие» посмело предложить мне «на чай» за помощь его денщику внести в вагон офицерские чемоданы, хотя я оказал помощь солдату бесплатно. Теперь вы заинтересовались моей нуждой в надежде сделать из меня негодяя по соображениям выгоды. Я ненавижу вас, буду ненавидеть всякого, кто сейчас или в будущем прельститься заработком с помощью подлости и подличанья.
Голубев нахмурился. Опустившись в кресло, он некоторое время стара-тельно продувал мундштук, собираясь с мыслями. Потом, ввинтив папиросу и чиркнув спичкой, затянулся несколько раз, разгоняя рукой дым от лица, по-глядел в угол.
– Вы слышали, Шабуров нас осуждает и не желает отвечать по существу? – сказал он тихо какому-то третьему воображаемому лицу. – А жаль. Своим упрямством он делает хуже себе и своим товарищам. Ведь Владимир Чаркин уже во всем сознался…
«Провоцирует, – догадался Шабуров. – Ловит».
– Никакого Чаркина я не знаю.
– Но вас вместе арестовали…
– Это ничего не значит, – возразил Шабуров. – Пациенты всегда могут оказаться вместе на приеме у зубного врача…
У Голубева дрогнули припухшие веки. Он зажег успевшую было погас-нуть папиросу и, сосредоточенно глядя на трепетное синеватое пламя спички, тихо спросил:
– А вы хорошо знаете еврея Бермана?
– Совсем не знаю. Слышал об этом дантисте хорошие отзывы, пришел ле-чить зубы, но Бермана дома не оказалось…
– Вы решили подождать?
– Не успел решить. Едва вышел на улицу, меня задержала полиция.
С минуту длилось молчание. Василий подозрительно разглядывал следо-вателя, Голубев скучающе позевывал, небрежно сбивая ногтем пепел с папи-росы. Потом он шумно вздохнул и быстро выдвинул ящик стола.
– Где это воззвание отпечатано? – показал Шабурову машинописную лис-товку.
– Отвечать не буду! – воскликнул Василий, неожиданно направившись к двери.
– Стойте, стойте! – испуганно закричал Голубев. Цепляясь носком сапога за ковер, выбежал из-за стола и преградив путь Шабурову. – Сядьте на место!
– Усмехнувшись, Шабуров вернулся к столу, но не стал садиться. Голубев тоже стоял у противоположного конца стола.
– Что ж, забывчивость составляет один из людских пороков, – мягким го-лосом сказал он. – Вот и вы забылись, хотели уйти без разрешения. Кажется, сущий пустяк. Но… у вас есть в этом какая-то система… Вы притворяетесь. Скажите, зачем?
Шабуров прищурил глаза, так что ненависть искорками засверкала в зрач-ках сквозь ресницы.
– Честному человеку в компании негодяев иногда бывает нужно казаться слепым, чтобы эти негодяи не опохабили его своим большинством и положе-нием. Это, пожалуй, понятно. Но совершенно непонятно, зачем негодяй при-творяется вежливым и добрым даже тогда, когда присутствующим полностью известна готовность этого негодяя в любую минуту вздернуть честного чело-века на дыбу?
– Молча-а-ать, молча-а-ать! – брызгая слюною и топоча ногами, завизжал Голубев. Лицо его исказилось, зеркально пустые глаза налились искрометной злостью. – Молча-а-ать!
– Наконец, господин Голубев, вы заговорили своим голосом, – сказал Ша-буров. – И ваша эта грубость мне приятнее ваших фальшивых ласковых слов и улыбок…
Некоторое время они стояли у разных концов стола молча, разглядывая друг друга с нескрываемым негодованием. Потом Голубев покрутил ручку телефона.
– Возьмите! – махнул он рукой в сторону Шабурова, и вошедший дежур-ный надзиратель увел его, даже не зная, как провалился этот допрос.
10. ПИСЬМО
Не имея весточки о судьбе Ивана, маялась в нужде семья Каблуковых. Матрена батрачила у Шерстакова Луки, потом сбежала с его куньевского ба-за: доконал старик своими ухаживаниями. Пристроилась у Сапожковых кор-мить свиней. Сережка помогал ей варить месиво, разносить корм по корытам, носил ведрами воду. В свободное время учился в школе, где проявил недю-жинные способности и большую память: выучил наизусть книгу Ушинского «Детский мир» и хрестоматию «Вешние всходы», мог пересказать слово в слово все уроки учителей, особенно по истории. Лишь не очень любил ариф-метику и совсем уже скучно бубнил тропари. Но занимательную священную историю нового и ветхого завета пересказывал охотно деду Осипу, даже час-то спорил с ним об Эдеме, где будто находился рай, из которого бог выгнал Адама и Еву за грехи.
– Нету такого места, – возражал Сергей. – Я же географию наизусть пом-ню, никакого Эдема в ней не упоминается…
– Дурачок, – снисходительно усмехался старик. – Эдем есть святое место, а в географии только о грешной земле писано, вот оно и не сказано. Но есть Эдем на свете, есть… И не спорь со мною, я лучше знаю…
– Сергей тогда умолкал, садился за уроки или писал очередное письмо от-цу и, за неимением адреса, ложил на камелек в уже большую стопочку напи-санных, но не отправленных писем.
– Дедушка, – приставала тем временем Таня, – расскажи мне сказку о той ПРИНЦЕССЕ, которую мужик приучил работать. И потом посмотри, разве я плохо сшила юбку на куколку, подмела пол и картошек начистила? Мне ба-бушка сказала, чтобы я снимала ножом шкурку не толстую, а я совсем сни-маю тонкую, чтобы есть оставалось немного побольше. Вот, посмотри, я ос-кребла картошки ножом, промыла водой и они стали хорошими. Только си-неют почему-то и не отмываются потом…
– Умница моя, умница, – гладил Осип внучку по голове. – Трудиться при-выкаешь, хорошим вырастешь человеком. А вот картошку залей водою, она и не будет тогда синеть…
– Дедушка, водички в ведре нету, в изваре тоже, – прибежала Таня снова на печку, начала жаловаться, что не может поэтому залить картошку водой. – Пусть она так постоит, скоро бабушка из церкви вернется… Или я за мамой сбегаю, на свинарник…
– Сере-е-ежка, Сере-е-ежка! – покричал Осип с печи внуку. – Принес бы водички, а то не может Таня носить воду, не приучена…
– Во-о, принцесса какая, воды сама не принесет! – заворчал Сергей, гремя ведрами, – Слушает-слушает сказки, а сама не понимает, что это про нее…
– Дедушка, это правда, что сказка про меня?
– Да ведь, может, и про тебя, – почесал Осип в затылке и закряхтел. – Про всех, не умеющих работать…
– А я же картошку чищу, пол подметаю, юбку сшила кукле. Это вон Ма-руська Головлева ничего не умеет, даже умывает ее и обувает мать…
– Ты у меня умница, – снова погладил Осип внучку по голове. – Побеги помочь Сережке, вот и поскорее будет… Да куда же ты раздетая? Пальтишку надень, дай я тебе шаль на голову… Вот теперь беги!
Свесившись с печки, Осип через проталину в оконном стекле видел под-бежавшую к колодцу Танюшку. Сергей к этому времени уже успел достать цебаром воду из колодца и налил одно ведро, плеснул остаток во второе. Ко-гда же он начал снова опускать цебарь в колодец, Танюшка ухватила налитое ведро и, согнувшись налево, быстро побежала с ним через дорогу к избе. Она не обращала внимания на что-то кричавшего ей Сергея, ковыляя по снегу. Через край ведра то и дело плескалась вода, оставляя на снегу темные кляксы.
Не раздеваясь, Танюшка залила водой чищеный картофель в чугуне, оста-ток воды вылила в горшки и снова бросилась с пустым ведром к колодцу. Где ожидал ее Сережка.
Прибежала она раньше брата. Щеки раскраснелись, дышала прерывисто. Сбросила с себя пальтишко и шаль прямо на полати, вскочила к деду на печь:
– Сережка ругался, что я одно ведро унесла от него, а ему с одним не-удобно ходить, на бок сгибает. Вот я и отнесла ему порожнее ведро. Сейчас он придет, а ты мне, дедушка, рассказывай теперь сказку. Я же умею воду но-сить немножко побыстрее Сережки…
– Подождем Сережку, потом расскажу, – возразил Осип, но внучка обхва-тила его шею, зашептала: – Дедушка, Сережка не любит по два раза одну сказку слушать. Он запомнил все с прошлого раза, сам ребятишкам рассказы-вает сказку о принцессе, но только не так, не нараспев, как ты. Мне хочется нараспев слушать, дедушка. Расскажи, дедушка-а-а…
Сережка поставил ведра с водой на лавку у загнеты и сказал:
– На почтовку, кажется, почту привезли, пойду. Может быть, есть что про отцов адрес…
– Иди, внучек, иди, – сказал Осип, смахнув украдкой набежавшую слезу, обнял Таню.
Бухнула дверь избы, потом сенец. Сережка тенью промелькнул мимо ок-на. Чуть слышно долетел гул его шагов, замирая и удаляясь. Потом все стих-ло, Осип начал уже не в первый раз рассказывать внучке свою сказку «ПРИНЦЕССА».
– В некотором царстве, в не нашем государстве, где солнце родится с рас-света, и райские птицы гуляют в цветущем саду, жила-была волшебная прин-цесса в золотом терему, – Осип вздохнул, погладил Таню по шелковистым волосам и продолжал:
– Отец-король и королева-мать любили дочь, и не знали, как ей счастье дать. Златы косы ее, косы длинные по утрам и в ночь убирали-чесали гребни дивные, гребни дивные, все янтарные, слуги-девушки ненаглядные.
У принцессы глаза голубее небес и щеки ее розовее зари, и музыка в го-лосе – чудо чудес: звенели в речах золотые рубли.
Пылинку малую с нее пажи сдували да фрейлины, ключевою водой про-мывали глаза, как мимозу-цветок все лелеяли.
Возрастала принцесса в холе, да в воле, не знала труда и не знала беды: пила-ела, что хотела, спала, как знала… И цвела она, как маков цвет, целых двадцать лет.
Дожила краса до тех годов, когда замуж пора и ждут сватов…
– Дедушка, это как Чеботарева Торка? – прервав Осипа, спросила Таня. – Она тоже ждала сватов, ее увез дяденька в Стужень себе в невесты…
– Дурочка. Не в невесты, а в жены, – поправил Осип и тут же заворчал: – Не мешай мне рассказывать, собьюсь с резона. И зачем равняешь принцессу с Торкой Чеботаревой: эта девушка трудолюбивая, мастерица на все дела. И тебе надо стать такой… Ну, молчи-молчи, а то рассказывать не буду…
Таня притихла, Осип продолжал напевную сказку:
– Загрустил отец, загрустила мать, как им дочь свою чужим отдать? В те-реме она к труду не приучена, не была б в семье чужой трудом замучена?
Гадали день, гадали ночь, на совет к себе позвали дочь. Приуныла краса, растревожилась, опустила в дол голубые глаза, занеможилась.
Пригласили врачей, навезли докторов, пузырьками лекарств все окна-столы поуставили. Фрейлины плачут, рыдают пажи. На цыпочках слуги бро-дят по хоромам, гонцы к лекарям разбежались по свету. И вдруг принцесса указательным пальчиком манит короля, и что-то шепчет ему по секрету.
Засияло лицо королевское, заблестели отвагой глаза. Королеве сказал за-ветное слово, и та властно вздохнула словом единым: «Пора!»
На воротах отец прибил вывеску с золотыми строками да с вырезкой:
«Если дочка моя кому нравится, не перечу тому – пусть венчается. Но ус-ловье мое непременное. Его должен знать мой милый зять: должен дочку мою не бить – не журить, должен дочку мою к труду приучить. А ударит хлы-стом или плеточкой, аль за косы возьмет, за хребеточек – прикажу тогда мо-им стражничкам молодца схватить, лишить праздничков. Прикажу его в кан-далы сковать, в кандалы сковать – на верье распять!»
– Дедушка, а Сережку стражнички могут схватить? Он меня тоже за косы дергает…
– Стражнички все могут, кого хочешь, схватят. Но ты мне не перебивай рассказывать, оглашенная! – проворчал Осип и продолжал сказку:
– Примчались женихи вереницею. Принцесса сияет, в окошке дворцовом сидит, сияет жар-птицею. Бела, хороша. Улыбка ее – золотая заря. Шейка ее – лебединая. В глазах голубых искрится весна, солнце светит лучом. В них порхает мечта лучезарным крылом. Да и косы ее – золотистые жгуты – через плечи на грудь ручьями легли. Зубки ее жемчугами блестят, губки ее кинова-рью горят.
На коленях у ней гусли-музыка; шевелят струну пальцы нежные, бело-снежные. И рождаются звуки томные. Толпой женихи подступают к окну, подступают к окну – неуемные.
И бросали цветы, и бросали рубли и жемчужные нити заморские. У прин-цессы хором просили руки иноземцы, клялись умчать ее в райские страны на-горные…
Улыбнулась краса, погасила рукой гусли-музыку. Сверкнула, качнулась золотая коса, нагнулась принцесса над улицей.
– Гей вы, молодцы, ясны соколы! Не летать мне в страны райские, в чужие страны Задунайские. На родной земле придется жить, на родной земле му-женька любить. Такова воля отца-батюшки, таков совет родной матушки.
Вы мне, соколы, все полюбилися, да вот драться-воевать ли разучилися? Поверните глаза на ворота тесовые, прочтите указы королевские новые. Мо-жет, сердце потом заненастится, перестанете вы ко мне ластиться?
Прочли женихи, закручинились, развели руками во все стороны:
– Хороша краса в теремке сидит, золотая коса на груди лежит. Но драть нельзя, за косу таскать: велит король драчуна распять.
«Где же видано, где же слышано, чтобы жен не бить, за косу не драть? А бить начни, схватят стражнички, в кандалы скуют, лишат праздничка».
И от мысли такой сердца женихов заненастились, и к принцессе они уж теперь не ластились. Оглобли свои повернули назад, умчались женихи, куда зенки глядят.
Но тут мужик-русачок на повозке большой Ваню-сына привез, на лошадке гнедой. На принцессу взглянул из близи, и дали, даже легонько пощупал ру-кой и хозяйственно и хозяйственно молвил:
– Ванюшка-а-а, бери!
Блох мы ковали подковой златою, на бочках учили слонов танцевать и во-дить хоровод. Э-э-э, принцессу любую трудиться научит народ.
До весны свадьба затянулася, с Красной Горкой обминулася. Пили-ели то-гда, веселилися, люди кругом не грустилися. По обычаю потом, по русскому, на поездах конных катались со звонариками, кони шли гуськом, торопилися, гости-люди у повозок с фонариками плясали-толпилися.
Днем и ночью деревнею всей каруселились, кур и уточек до хвоста поели, потом дробовиками стреляли в трубу, горшками колотили дубовые двери. Да так и гуляли после Красной горки еще целых две недели.
Разъехались гости. Кто пешком пошел, кто мчал каретою, кто верхом ска-кал на лихом коне, кто ямщикам попутным звонкою платил монетою.
В молодайке души в семье все не чаяли, принцессу ничем не печалили. Мужичок-русачок ни о чем не забыл, невестку свою усердно учил.
За обеденный стол села кушать семья и хозяин хаты – Карпухин Илья. Он взглядом окинул большую семью, спрятал улыбку в свою бороду: «Пять сы-новей, пять невесток и пять дочерей, еще подвижная старушка-жена, сам я семнадцатый – Карпухин Илья!» – молча об этом подумал он, он взял каравай со стола, крест на крест ножом по румяной макушке чирикнул, кашлянул, на хозяйку глядя:
– С тебя, наша мать, отчет начнем, чтобы каждый знал, за что и какой хлеб жуем. Про себя скажи, о детях замолвь. По чести долг, по заслугам – честь: не работал кто, не должен есть!
– Сама по дому я ходила, стряпала-варила. Они пахали – все пять братов. Дочки холсты у реки белили. Четыре невестушки кизяк лепили, чтобы зима нас морозом не стращала, пятая – принцесса – была собою занята: в зеркаль-це королевское глядела, на гусельках музыку звенела, златы косы расплетала да с гребнем серебряным по горенке скакала…
– Добро-о-о! – сказал Илья. – Добро-о-о! Всеми я доволен, ко всем и буду справедлив. Вот тебе, а вот тебе, – семью Илья ломтями хлеба одарил, лишь обминул одну принцессу, на стол ковригу положил, ложкой о большую миску стукнул, и сразу стол заговорил.
Иван крякнул, в голубые глазки к жинке взглянул и косу золотую за кон-чик пушистый щепоткой помял, снова крякнул, свой ломоть раздвоил ти-хонько, сам откусил и принцессе подал.
– Ваня, за что же твой папа меня разлюбил? – ночью спросила принцесса. – Такая большая коврига в обеде запасом осталась (Министры бы это назвали эксцессом), а папа нам вместе с тобою ломоть всего лишь один положил…
– Моя дорогая принцесса, – вымолвил робко Иван. – Старик справедлив: всегда он по весу работы человеку дает каравай…
– Что же мне делать, Ваня, скажи? Я ломоть отдельный, побольше и кра-ше хочу получать всегда, а в праздник хочу получать калачи…
– Спроси-ка у мамы! – обняв принцессу, промолвил Иван. – Спроси, ведь не лень? С мамой завтра будешь весь день…
Утром принцесса в куток подошла, где мать очищала картошку. Пальчи-ком нежным клубень слегка, пощупала шкурку-спираль, к срезу картошки ее приложила. Шкурка отпала, это принцессу весьма удивило.
Слово за слово, пошел разговор; присмотрелась к работе принцесса. И по-ставила мать ей свой уговор:
– Вот в этой кастрюле клубней поменьше, а в той немного побольше. Да-вай вот, принцесса, кто скорее с клубней кожуру обдерет, кто будет путаться дольше…
Спешила принцесса, ревниво косилась на мать. И вдруг улыбнулась, запе-ла: мать (в шутку, конечно) начала отставать…
Хороши в семье будни сельские. И стали они еще краше: принцессу Илья за столом похвалил, назвавши «невестушкой нашей».
– Скажите на милость, дочь короля, а теперь по охоте старуху мою обо-гнала в работе…
Что принцессу не били, горьким не журили упреком, весть по земле раз-неслась безбрежным потоком. В столице об этом газеты звонили, королю са-мому доложили. Изумился владыка, в дорогу велел снаряжать:
– Дело такое важнее других, не время в дворце отдохнуть! Поеду я дочку проведать, на мужицкое чудо взглянуть…
Прошло времени много, пока иссякла королева дорога. Не раз солнце в росы гляделось, не раз золотым закатом небо рделось. И звезды не раз на ко-роля глядели серебром своих глаз. Луна светила и ветром-пылью много раз в карету било.
Но вот сверкнула в луче глава-маковка церковная, засерели в дали избы многие. Избы многие с палисадами, сады зеленые – с огородами.
То было село именитое, где принцесса жила трудом знаменитая. В семье жила у Карпухиных. Жила у них припеваючи, к работе-труду привыкаючи.
Принцесса одна в это утро домоседила, воду ставила в печь, горшки дви-гала, прибирала в избе и во флигеле.
Вдруг скрипнула дверь, отворилася, сам король-отец переступил порог.
Пташкой сердце принцессы забилося, из глаз голубых слезы брызнули, слезы брызнули-полилися, тут и дочь с отцом обнялися.
Потом сели они у большого стола, говорили друг другу большие слова.
– Правда ли, доченька, что ты стала другой, что ты стала крестьянской слугой?
– Не слугой стала я, хозяюшкой. Сам увидишь, пожив у нас. Умею теперь сама брагу варить, готовить квас… И хлебы пеку и избу мету, – вдруг туда и сюда оглянулася, к метле в углу потянулася. – В семье у нас порядки строгие, порядки строгие – справедливые: не в почете у нас все ленивые.
Вот тебе метла, родимый батюшка. Подмети немного в избе и во флигеле, чтоб тебя за столом не обидели, чтобы хлеба ломоть большой отрезали, вина-пива вдосталь дали, чтобы хозяин ты был вместе с нами…
Усмехнулся король, покачал головой. Покачал головой, заработал метлой. А в обед за столом первым руку поднял, доложил он семье, что избу убирал.
– Гостю бы можно и так угоститься, – поклонился Илья. – Но, простите, король, я о сем не сказал, когда с сыном моим принцессу к труду приучал…
– За то не сержусь, дорогой мой Илья. Вы сделали больше, чем корона и я. Будем мы пировать у всех на виду, песнь распевая большому труду: он коро-ны сильней, мощней короля. Слышишь ты, милая дочка моя?
– А что дальше? – спросила Таня, поцеловав деда в губы.
– Работать будут все принцессы, трудиться, вот тогда и сказку о них даль-ше расскажем. Может быть, в той сказке будет рассказано о твоих детях…
– Я же еще маленькая…
– Станешь большой, обязательно станешь, Таня. И сказку мою не забывай, пользительная она, нужная для ума и для сердца.
…………………………………………………………………………………
Вечером Сережка вернулся с матерью. Засветили каганок.
– Письмо, письмо! – восклицала Таня. – От кого? От папы?
Матрена плакала от охватившей ее сердце боли какого-то странного пред-чувствия горя, в которое не хотелось верить. Катерина Максимовна стояла со стиснутыми зубами. Она хотела послушать письмо и боялась. Осип, гремя костылем, заглядывал зачем-то под стол, не торопил Сережку со чтением. Да и сам Сережка, разглядывая конверт, закусывал губы, нервно теребил его пальцами, отщипывая мелкие синие клочки с обрезе. Этот худощавый серо-глазый парнишка в синей рубахе, с маленькой бурой родинкой у левой ноздри остренького носа с широкими ноздрями, обычно любивший читать все, на этот раз колебался. «Будет ли в этом письме адрес для отсылки накопившихся стопочкой на комле писем отцу или уже некому вообще посылать эти пись-ма? – резали ножом мысли его душу. – Боже, знать бы наперед, что есть в письме?»
Письмо не походило на обычные письма, получаемые всеми людьми на деревне: в нем не было бесконечных поклонов и советов по хозяйству. Не было призыва молиться богу о ниспослании своего благословения и защите от смерти и пули вражей.
«Здравствуй, моя соседка! – бойко прочел Сергей, сейчас же запнулся и снова прочел уже упавшим голосом: – Здравствуй, моя соседка!»
– Погоди-ка, не так читаешь, – протянул Осип руку к письму. – Должно начинаться письмо: «Во-первых строках…», а ты совсем другое читаешь. Дай, погляжу…
Пока Осип, взяв дрожащими руками листок, присматривался в написан-ные чернильным карандашом строчки, Катерина Максимовна крестилась и шептала: «Спаси, боже, сохрани и помилуй!», Матрена глядела на него за-стывшими в ужасе глазами, а Танюшка попыталась заглянуть в самый конец письма, как в ответ задачника.
– Праведно, Сережка, читать начал, написано тут не по правилу. А ты отойди, – отстранил внучку. – Грех читать письмо с конца: бес тешится и ли-кует, ангел-хранитель душою скорбит, что люди божью волю наперед знать желают. На, Сережка, читай. Твои глаза повострее.
Сережка вздохнул, продолжил чтение:
«Пишем тебе, Матрена Кузьминишна, вдвоем. Антон Никифорович Упря-мов с Егором Владимировичем Былкиным. Наука у него большая, вот и за-ставил я его прописать без сумления. Три раза переписывал, пока с моей мыслью и характером совпало. Былкин – голова, у самой княгини Вырубовой состоял в швейцарах. Это все равно, что управляющий Бурего при турчанке, при жене барина Арцыбашева. Только у Вырубовой мужа нету, царь благоде-тельствует вдовьему положению.
Трудно было Былкину в наше дело вникать после такой княжеской служ-бы, а нужда заставила. Иван Осипович тоже состоял в нашем отделении, а встретились мы, когда на фронт шла наша маршевая рота…»
– Погоди, сынок, еще эту строчку прочти, про отца сказано, – вытерла Матрена слезы концом платка, обняла Сережку за плечи, часто дышала.
Сергей еще более растревожился. Забилось сильнее сердце. Строчки на листе стали прыгать и двоиться. С трудом ловил их повлажневшими глазами, вникал в смысл, читая немного нараспев, как учили в школе:
«…Иван твой тоже состоял в нашем отделении, а встретились мы, когда на фронт шла наша маршевая рота…»
– Читай, сынок, где сейчас отец, читай! – Матрена хватила Сергея за руку, судорожно стала трясти.
– Мама, больно царапаешься! – пожаловался Сережка, в уголках глаз тре-угольничками задрожали слезы.
– Ослобони его, – сказал Осип спокойным голосом, хотя тревога клещами вцепилась в сердце. Не хотел ее выдать, закрыл глаза бледными тонкими ве-ками, по которым струились кривые ниточки голубых жилок. – Ослобони, чтение само придет ко всему смыслу…
Все слушали молча чтение, будто окаменели. Громко звучал голос Сереж-ки в тишине:
«…наступали мы на речку Стрыпу, еще и дальше пробились. Людей по-гибло, тысячи…»
– О-о-ох, царствие небесное! – сорвалось с уст Катерины Максимовны. Сергей мельком взглянул на нее, умолкла.
«…австрияков мы били сердито, но орудиев мало, патронов мало, одни штыки, поэтому опоздали помочь Сербии. Слухи у нас, австрияки с немцами прогнали сербов с их Балканской родины на остров Корфу, сбоку Греции…»
– Зря немца впустили на Балканы, – открыл Осип глаза. – Был я там, знаю: трудно выбивать врагов с Балкан…
– Замолчи ты, опять про своих турок! – замахала Катерина Максимовна на мужа.
– Мам, мам! – воскликнул Сережка, показав листок Матрене. – Кляксы на письме, не разберешь написанного. Целых пять строчек под кляксами…
Матрена молча покачала головой, но Осип разъяснил напрямик:
– Это, внучек, не кляксы. Цензоры замарали…
– А кто это, цензоры?
– Вроде как собаки в человеческом обличии. Властям служат, человече-ские мысли зачеркивают для своей выгодности, чтобы люди правду не зна-ли… Читай, где они еще не замарали…
Сергей с сожалением оторвал взор от таинственных строчек под черниль-ными кляксами. «Вырасту, отрублю пачкунам руки, чтобы не марали чужих писем», – вздохнул с обидой, продолжил чтение:
«…и пишем мы тебе, как было. Иван Осипович, твой супруг, через прово-локу первым бросился, а за ним весь полк, сколько было народу. До Стрыпы дошли, до реки, а потом беда: снарядом грохнуло, замертво упал Иван рукою в речку…»
Письмо выпало из рук Сергея. Он зарыдал, тоненьким голоском завопила Таня, Катерина Максимовна, хватив себя за волосы, начала бить головой о стену. Матрена кричала, упав на колени перед образами.
– Крепись, Серега! – подвинувшись к нему и обняв, сказал Осип. – Теперь в семье на тебя вся надежа…
– Куда же я теперь письма отправлю? Два года писал, стопочкой склады-вал…
– Береги, внучек, береги. Письма всегда нужны. И не забывай это письмо, присланное с фронта, – Осип поднял исписанный чернильным карандашом листок и положил его перед Сергеем.
11. ПАРТИЯ ЖИВА
Немыслима жизнь без страданий, пока над людьми стояла власть, враж-дебная естественным человеческим потребностям и стремлению к свободе и творчеству, к личному достоинству.
Если минули времена дыб и костров, то юстиция двадцатого века избрала метод пытать людей безмолвием и одиночеством, затхлостью каменных меш-ков и огнем лживых обвинений и публикаций в печати без права для оклеве-танного ответить клеветникам.
Шабуров хотел одолеть одиночество чтением книг, но в книгах ему отка-зали. Тогда он начал листать книгу своих воспоминаний, что помогало ему забывать о тюрьме, зажигало все более горячей надеждой на скорую свободу. Ведь и в партию рабочих он вступил, любя свободу и жизнь, ненавидя позор своевластия кучки правящих прохвостов и желая добыть счастье себе и лю-дям.
Он думал обо всем этом, сидя или шагая с закрытыми глазами. Когда же открывал глаза и видел снова стены тюрьмы, нередко бросался на окованную железом и обитую толстым звукопоглощающим потником дверь одиночки, до изнеможения и ноющей боли колотил ее кулаками. На суставах пальцев лоп-нула кожа, на дверь брызнули огненно-красные капельки крови.
Никто не отвечал. Шабуров сунул ноющие от боли кулаки в карманы и снова зашагал от стены к двери своей губительной одиночки.
И вдруг тюремное начальство распространило и на Шабурова порядок об обязательной прогулке. В три часа дня лязгнул засов, надзиратель распоря-дился:
– На прогулку, выходи!
Шабурова вывели в один из многочисленных двориков, кольцом окру-жавших тюремные корпуса. Справа виднелся верх «Пугачевской башни», со всех других сторон глядели во двор решетки окон многоэтажных тюремных корпусов.
Обрадованный воздуху и снегу, Василий прыгал по-ребячьи. Он брал ко-мья снега, целился в нарисованную кем-то на стене большую круглую голову палача. Комья при ударе рассыпались, оставляя на красных гранях кирпичей снежные бугорки, похожие на приклеенные клочки ваты.
Быстро сгущались сумерки, в окнах общих камер нижнего этажа засвети-лись желтые огни. Неожиданно прокатился гулкий винтовочный выстрел. Че-рез минуту в соседнем дворе послышался нарастающий шум голосов, потом с третьего этажа обвалом обрушилась песня:
«Споемте же, братья, под громы ударов,
Под взрывы шрапнели, под пламя пожаров,
Под знаменем черным гигантской борьбы,
Под звуки набата, призывы трубы…»
«Чего же это поют анархисты? – прекратив игру в снежки, подумал Васи-лий. – Чем вызвана песня?»
Еще до ареста знал он, что, по призыву Петра Кропоткина, анархисты стремглав бросились каяться перед тюремным начальством и клялись защи-щать царя от немецкой опасности, а государство – от разрушения. Удивляя историю, почти все они стали оборонцами. Правда, дальше «оборонных» тю-ремных мастерских анархистов пока не пустили, но рацион питания им уд-воили, обижаться им на начальство, казалось, не было оснований.
Старший надзиратель, выбежав из дверей, завопил:
– Загоня-а-ай по камерам, загоня-а-ай!
Притворившись глухим, Василий шагал по тропинке вдоль стены. Он ви-дел старшего надзирателя, который, задрав голову и грозя кулаком, кричал на третий этаж:
– Замолчи-и-и, анархи-и-ия-а-а! Олухи царя небесного!
– Што те двадцать разов говорить?! – закричал подбежавший трусцой к Шабурову его караульный. – В камеру заходи!
– Время не вышло, – спокойно возразил Шабуров. – Да и не волнуйтесь, селезенку себе испортите…
– Чаво-о-о-о? – оторопело переспросил караульный. – Сказано иттить, на-до иттить…
Подбежал надзиратель. Оба они подхватили Василия под руки, силком по-тащили в корпус.
– Долой насильников! – задорно кричал Василий, пробуя голос.
– Долой самодержавие властей! – ответили крики из окон. – Смерть фа-раонам, смерть вельзевулам
Теперь уже по всему корпусу кричали, пели «Варшавянку», свистели, гро-хали парашами о двери и полы. Надзиратели, мечась по коридорам, без ви-димой нужды открывали и закрывали двери камер, неистово ругались.
Прибежал и сам комендант корпуса, «психолог» Карл Фон Рабке, сухопа-рый немец с надменным рыжим лицом.
– Захотель кровавый баня?! – кричал он, топая ногами и ругаясь: – Забыль обстрель камера тридцать три, сьволош, Доннер Веттер! Демократишен швайн!
Когда Василия вели по коридору, комендант распекал заключенного в со-седней камере. Жадно нырнув взором через щель приоткрытой двери, Васи-лий узнал стоявшего перед фон Рабке человека.
«Повезло мне, – обрадовался в мыслях: – Никиту Васильевича Голованова поместили рядом…»
Ночью, забросив руку за изголовье койки, Василий постучал о стену че-ренком лодки. Подождав с минуту, снова постучал, прислушался. Отвечал та-кой же дробный стук.
Убедившись, что отвечает Никита Голованов, Василий запросил, есть ли с воли известия о партии?
– Восстанавливаемся, – отстучал Голованов. – Уже работает Российское бюро ЦК, укрепляемся в армии. После неудач на Стрыпе и капитуляции Сер-бии возросли в войсках антивоенные настроения. Англо-французы эвакуиро-вали Галлиполи, значит, провалилась дарданельская операция… Балканы фактически перешли в руки Центральных держав: дорога на Дунай и Кон-стантинополь для Антанты закрыта. Румыния изолирована, Россия близка к катастрофе. Перед нами трудная задача: нужно поражение царизма, не можем допустить чьей-либо оккупации России. Позавчера меня ознакомили с сек-ретным «Завещанием Вильгельма II». В нем требуется все утопить в огне и крови, убивать мужчин и женщин, детей и стариков. Не оставлять ни одного дома, ни одного деревца. При этих террористических методах, говорится в «Завещании», можно устрашить врагов и закончить войну меньше чем в два месяца. Если же принять во внимание гуманность, война может продлиться несколько лет…
– Потрясен сообщением, – отстучал Шабуров. – Хочу знать, какие дирек-тивы даны партийцам?
– Лучшая часть пойдет на фонт, чтобы ускорить поражение царизма, но не впустить врага на нашу землю…
– Не будет ли это вариантом меньшевистско-эсеровского оборончества?
– Никак нет. Отвоевывая армию у царизма, мы совершим революцию для защиты России рабочих и крестьян. Пигмеев, утверждающих о безразличии для революции, где будут стоять немецкие дивизии – ближе или дальше от центров нашей страны – надо считать предателями, гнать в три шеи подальше от партии…
– Понимаю. Что известно по нашему делу?
– Вы провалены, я попал случайно. В провале подозреваем Бермана.
– Но какие доказательства? – отстучал Шабуров, которого все время тре-вожила мысль о Бермане.
– Партийные товарищи ведут следствие. Прекратим на эту тему…
– Почему в тюрьме обструкция?
– Подробностей пока не знаю, – отстучал Голованов. – Сосед лишь сооб-щил мне, что выстрелом из винтовки часовой через окно убил анархиста…
– Какой нам держаться линии?
– Не поддаваться на провокацию…
После переговоров Василий Шабуров долго не мог уснуть. Возбужденно ходил он по камере, напевая и думая о том, что партия жива, а это главное и основное. Нужно лишь беречь партию, не допуская к ней провокаторов вроде Бермана или приспособленцев вроде Адамова, который еще в гимназии про-поведовал и восхвалял политику Бисмарка. Такие погубят партию и не дадут нам достичь поставленных ею идеалов.
Раза три заглядывал в волчок дежурный тюремщик, наблюдая за Васили-ем и недоумевая его возбуждению. Наконец, тюремщик не выдержал и прика-зал Шабурову ложиться спать. Но и на койке Василий не мог уснуть, нахо-дясь во власти нахлынувших на него размышлений и мятежных чувств.
Утром его усадили в закрытую карету, повезли в Московское охранное отделение.
В комнате следователя сидел старый знакомый – ротмистр Голубев. Он разговаривал с кем-то по телефону, расположенному на столе, как и в его тю-ремной резиденции. Положив трубку, Голубев посмотрел на Василия.
– Садитесь. Ну, как, отдохнули?
– Предположим, – иронией ответил Василий на иронию следователя. Ку-рить можно?
– Как всегда, – ответил Голубев, с интересом и еле сдерживаемой улыбкой наблюдал за движениями Василия. Тот ощупав карманы и вспомнив об ото-бранной надзирателем махорке, сердито нахохлился. – Закуривайте, пожалуй-ста!
– Благодаря вашей точности, отказываюсь курить…
– Почему же? Вот папиросы… Ах, да-а-а, вы предпочитаете махорку. Прошу извинить за недогадливость. Если еще встретимся, прикажу положить перед вами пачку первосортной махорки Домогацкого или Лавринова из Ста-рого Оскола. Вы, кажется, бывали в этом городе…
Шабуров промолчал. Тогда Голубев, играя папиросой и пуская улетавшие к потолку голубые колечки дыма, сказал:
– Я вас вызвал на минутку, Василий Петрович. Дело в том, что на допросе у меня ваш товарищ… Этот, как его? – Голубев преднамеренно пощелкал пальцами в воздухе, чтобы вызвать у Шабурова инстинкт подсказки и тем уличить его в знакомстве с заключенным. – Да вот тот, который сотрудничал в Саратовской «Нашей газете»… Да, как же его фамилия, совсем забыл…
Шабуров безучастно смотрел на Голубева, не поддаваясь на провокацию. Тогда ротмистр воспользовался еще одним приемом, рассчитанным на про-стое механическое повторение другим человеком того слова, которое внезап-но произносится собеседником в вопросительной форме.
– Кажется, Юраков? – спросил он умоляющим тоном, протягивая руку к Шабурову.
Но тот снова промолчал, пощипывая отросшую за эти недели маленькую каштановую бородку. Помолчал и Голубев, задыхаясь от досады, но все же отлично владея собою.
– Неважные у вас, Василий Петрович, товарищи, – сказал потом задумчи-вым голосом, будто и в самом деле сокрушался неумением или ошибкой Ва-силия выбирать себе друзей. – Юраков, например, выдал, что вы лично связа-ны с контрабандистом, доставляющим пораженческую литературу из Швей-царии в Россию. Любопытная вещь, не правда ли? Тем более, что и второй ваш товарищ – Владимир Чаркин, и третий – Борис Ракитин, подтвердили по-казание Юракова… От вас мне теперь нужен сущий пустяк: опишите внеш-ность контрабандиста, если даже не знаете по делу ничего большего…
– Не знаю Чаркина, Юракова и Ракитина, – сдвинув густые брови, сказал Шабуров. – О контрабандистах читал лишь в романах, так что прошу не при-писывать мне своих фантазий…
Голубев поднял плечи.
– Мне казалось, что одиночка научила вас уму-разуму, – сказал он без-злобно, употребив на этот тон всю силу своей взбешенной воли. Затянулся папиросой, обмакнул перо в хрустальную чернильницу и начал что-то быстро писать. Потом достал из папки гектографированную листовку, повертел ее в руках и встал перед Василием: – Шабуров, не крутитесь! Никто из вашего брата не приходил к нам по своей воле и не уходил отсюда без нашего дозво-ления и содействия. Станете запираться и мешать мне в моей карьере (А я с вами говорю откровенно!), похороните расцвет своей жизни в каторжных централах… Оттуда, между прочим, не выходят, оттуда выносят на кладби-ще. Понимаете? И вы не отмолчитесь.
– Мне нечего говорить…
– Не-е-ечего! – Голубев порывисто сунул в лицо Шабурова листовку: – Этот сволочной антивоенный листок отобран у вашей компании, у изменни-ков Родины, у шпионов Германии! Как видите, я все знаю о вас, о ле-е-енинцах…
Шабуров смотрел мимо разгневанного ротмистра в морозное окно, на стеклах которого золотом и серебром сверкали под лучами январского солнца причудливые косицы и цветы инея. При слове «ленинцы» он радостно улыб-нулся от сознания, что действительно является сыном народа и созданной Лениным партии рабочих. При слове «шпионы» твердо посмотрел ротмистру в глаза.
– Не там ищите шпионов, ротмистр! У Ранненкампфа и Сухомлинова, у ваших друзей при дворце нет по этой части конкурентов в России…
Голубев в изумлении отшатнулся, будто его ударили в грудь. На скулах двинулись желваки. Но и на этот раз ему удалось справиться с собою, пода-вить бешенство в груди. Закурив новую папиросу и усевшись в кресло, Голу-бев мирно сказал:
– Мнение ваших товарищей, Василий Петрович, все же, к счастью, расхо-дится с мыслями этой листовки. Но…, сказать правду, это мелкие люди. Они заботятся больше лишь о том, чтобы их собственные волосы не налезали им на глаза…
«Неужели Борис Ракитин вздумал выкладывать этому зубру свои филосо-фические сомнения? – с болью подумал Шабуров, невольно вздохнув. – Ка-кой нюня!»
– Вот, сами видите, – ласково сказал Голубев, поняв вздох Шабурова как начало своего успеха, – у нас достаточно материала для отдачи вас с товари-щами под суд. Но я имею большое человеческое сердце и сам однажды по-страдал за правду, хочу поэтому спасти вас, пока это в моих силах. Суд, если до него дойдет дело, может подойти строже и не столь справедливо, как это можно сделать теперь. Вам лишь стоит написать объяснение с моей помо-щью…
– Подлостью в нашем роду никто не покупал себе милости! – гневно ска-зал Шабуров. Ему вспомнилось, что и его отцу предлагали в свое время в ох-ранке свободу в обмен на предательство и согласие подписать ложное пока-зание против своих товарищей по забастовке в Армавире. Отец предпочел носить кандалы рядом со своим земляком Анпиловым на каторге в Печене-гах, где содержали участников восстания на крейсере «Очаков». – Прошу не оскорблять меня своими гнусными предложениями…
– Жаль, что вы ставите себя на противоположный полюс, – сказал Голу-бев. – Из вас можно бы создать крупнейшую государственную фигуру. Из Ра-китиных такой не выйдет. Мелочь… Идите, в коридоре вас ждет конвой!
Через несколько минут на месте отправленного в тюрьму Шабурова перед следователем сидел Борис Ракитин.
– Продолжим нашу интересную, незаконченную в прошлый раз беседу, - задушевно сказал Голубев, глядя на Ракитина полными любопытства глазами. – Вы утверждали, что о пораженчестве в социал-демократической партии нет единой точки зрения. Скажите, какой точки зрения придерживается Шабуров и не кажется ли вам, что он высокомерен по отношению к товарищам?
– А почему вы думает, что Шабуров большевик? – неожиданно для Голу-бева ответил Ракитин вопросом. Дымка рассеянности в его глазах сменилась холодной ясностью. «Передали мне категорическое требование Юракова от-рицать связь с арестованными и их принадлежность к партии, – вспомнилось Ракитину. – Хотя и не совсем понимаю нужду в этом в нашем положении, но выполнять должен: они черт знает что могут сделать со мной за ослушание».
Голубев озадаченно пожал плечами и тоном упрека сказал:
– Опасные задатки рождаются в вашей партии. Ведь это же вероломство и лицемерие – отрицать сегодня, сказанное вами вчера. Вы же сами говорил в прошлый раз о своих взглядах, и я записал…
– О своих, но не о чужих, – возразил Ракитин, отбросив волосы назад и узрившись на следователя прищуренными глазами.
– Тогда извините! – Голубев сделал изящный жест руками и внезапно вы-шел из кабинета в боковую дверь.
«Хмм, ловит, – мелькнули у Ракитина мысли. – Оставил раскрытым ящик стола с бумагами, а за дверью, наверное, жандарм подсматривает через за-мочную скважину. И все же… кусочек воли…»
Дух захватило от необычайного волнения: за три месяца тюрьмы впервые Ракитин очутился в обыкновенной комнате без решеток и совершенно один. За окном звенели трамваи, неугомонно шумела улица. Открой дверь, ныряй в толпу, уходи на свободу.
«Немедленно бы уехал в Питер, – размечтался Ракитин. – На Васильев-ском острове ждет меня Надя Полозова…»
– На-а-ада-а-а, – прошептал Ракитин и, протянув руки, закрыл в нахлы-нувшей истоме глаза. Перед ним встала в воображении, как осязаемая наяву, нежная голубоглазая блондинка с маленьким капризным ротиком и знакомой гибкой талией, в бархатном платье, овеянном ароматом тонких духов.
За дверью что-то грохнуло, и образ Нади мгновенно исчез. Но Ракитин не смог сразу отрешиться от сказочного видения, продолжая думать о своей не-весте: «Что она делает теперь? Может, скучает о нем, а может улыбается од-ному из многочисленных гостей, постоянно заполняющих дом ее отца. – Рев-ность щипнула сердце, обожгла обида на отца Нади, профессора всеобщей истории, Николая Ильича Полозова. Он был депутатом Государственной ду-мы и покровителем разных художников и писателей, журналистов и присяж-ных поверенных, которые толпами толкались у него в доме и могли ненаро-ком отбить Надю. – Что же делает Надя теперь? И дорого бы я дал, если бы она вдруг открыла дверь и вошла сюда с радостным и как бы вечно удивлен-ным выражением своего прелестного лица…»
Дверь скрипнула, отворилась. Ракитин открыл глаза, но увидел, вместо Нади, грузного краснолицего старика с высокой копной седых волос, заче-санных назад и падающих широкой гривой на воротник старомодного про-сторного сюртука с белыми костяными пуговицами. Седая раздвоенная боро-да почти целиком прикрывала крахмальную манишку, пикейный жилет и черный атласный галстук. Из-под косматых бровей сквозь золотые очки мо-лодо глядели черные лукавые глаза.
Усевшись на залитый солнцем широкий белый подоконник, чтобы произ-вести впечатление неприхотливого человека, старик сейчас же изменил себе, заговорив густым голосом по-французски с вошедшим сюда Голубевым. Тот предупредил, что Ракитин, наверное, знает иностранные языки, но старик не смутился. Он повернулся всем корпусом к Ракитину, пробасил с укором:
– И по-русски вам говорю, что напрасно завираетесь, молодой человек…
– По закону логики: я ничего не говорю вам, значит, не завираюсь, – воз-разил Ракитин, досадуя на старика, появление которого разрушило надежду еще раз увидеть в этой комнате иллюзорный образ Нади Полозовой.
– Это не логика, а софистика, – нравоучительно заметил старик. – И если бы вы, молодой человек, знали меня в лицо, то не посмели бы возразить по-добным глупым образом… Я – Соколовский…
– Соколо-о-о-овский? – невольно переспросил Ракитин, сморщив лоб. Ис-чезло солнце за окнами, на них появились незримые, но ощущаемые чутьем решетки. Такая светлая и уютная минуту назад, комната стала в чувствах Ра-китина неотличимой от тюремной камеры: все заслонил Соколовский.
Ракитин раньше слышал о Соколовском, не зная его в лицо. Это был ста-рый деятель охранного отделения, следователь по особо важным делам, Пан-телей Прокофьевич Соколовский.
Имя его произносили с ненавистью и проклятием на этапах, у каторжных костров на знаменитой Колесухе, у подножий виселиц и в подпольных коми-тетах.
Начав свою деятельность в восьмидесятых годах девятнадцатого века, Со-коловский в 1903 году вместе со знаменитым охранником Медниковым руко-водил «летучим филерским отрядом». До 1905 года вел дела о террористах, отправив многих на виселицу. Дважды, в Одессе и Киеве, на него совершены неудавшиеся покушения. С убийством Плеве и Сергея Романова карьера Со-коловского пошатнулась, но правительство вспомнило о нем после Ленских расстрелов. И вот он снова и вплотную занялся опасными для режима людь-ми.
Разгладив бороду, Соколовский монотонно, стараясь придать своему го-лосу гипнотическую силу, заговорил:
– Да-с, я – Соколовский. Не первый раз встречаю таких… э-э-эм, таких вралей и молчунов. Простите мне такое выражение, ибо даже мой друг, вели-кий филолог Михаил Никифорович Катков, прощал мне такое выражение. Да-с! Много вас прошло перед нами. Кто вы? Потрясатели Отечества, разру-шители основ брака, религии, христианской морали и создатели душевной пустоты и общественного хаоса, – вот кто вы! – Старик погрозил Ракитину тонким сморщенным пальцем: – Наполеон Бонапарте не смог потрясти Рос-сию, не то что вам, крамольники! Злодейски убиенный государь Александр Николаевич кровью скрепил престол наследников своих… Да-с! А вы, худо-сочное племя, беретесь за необъятное… Эх, вы!
Соколовский неожиданно замолчал, ожидая, что вот-вот заговорит Раки-тин и тогда станет возможным втянуть этого нервного человека в спор и ус-лышать от него нужное следствию. Такой прием в прошлом удавался Соко-ловскому и почему бы не испытать его снова на Ракитине.
Но Ракитин помнил переданное ему строгое требование товарищей дер-жаться тактики молчания. Он лишь поэтому глядел на Соколовского насто-роженно-удивленным взором, и губы его чуть заметно дрожали от напряже-ния.
– Вы будете говорить? – не вытерпев дуэли молчания, раздраженно про-басил Соколовский.
Ракитин встряхнул плечами, прочесал волосы растопыренными пальцами.
– Нет, – сказал он, косясь на стоявшего у двери Голубева с поджатыми гу-бами. – Нет…
– Молчуны! – с презрением воскликнул Соколовский, ерзнув на подокон-нике. Потом он перешел на стул, широко расставив ноги. – Дорого может вам стать молчание в моем присутствии. Двадцать семь лет назад, в 1889 году, вот в этой комнате пытался молчать передо мною цареубийца – Лев Тихоми-ров. Но я выгнал его, намереваясь написать беспощадное заключение. Он вполз назад, стоял полтора часа на коленях, каялся и плакал, плакал горькими слезами, а вы… вы, вы! – Соколовский не договорил. Сорвав очки с носа и черными взбешенными глазами, будто удав на жертву, узрился на Ракитина, вдруг закричал:
– Убирайтесь вон! Бутырки вам не идут впрок, я сгною вас в Шлиссель-бургской крепости. В-о-он! – потрясая кистями рук, Соколовский повернулся к Голубеву: – Уберите, ротмистр, этого молчуна, убе-ери-ите!
Расшумевшийся Соколовский сразу же успокоился, едва конвойные выве-ли Ракитина. Допрос сорвался, но аккорд, по мнению Соколовского, оказался сильным. И в прошлом ему приходилось разыгрывать гнев Юпитера в конце допроса или даже в самом начале его: Соколовский считал это необходимой психологической подготовкой к широкому и всеохватывающему наступле-нию на подследственного.
– Дал я ему пищу для размышления, – похвастался старик Голубеву. – Бу-дет о чем подумать этому Ракитину в одиночке до новой встречи со мною…
– Ловко, Пантелей Прокофьевич, очень вы его ловко проняли, - восхи-щенно сказал Голубев. – А как губы у него тряслись и какой неуверенной ста-ла походка, чуть не упал через порог…
– Ммда-а-а, – промычал Соколовский, щелкнул серебряными крышками вынутой из кармана «луковицы». В это же время Голубев посмотрел на стен-ные часы.
– Пять, – сказал он.
– Три минуты шестого, – поправил Соколовский. – Точнее моей «лукови-цы» не сыскать. Да-а, чтобы не затягивать, принесите дело номер семьдесят восемь. Посмотрим его еще раз вместе…
Часа два с лишним листали «дело», читали документы вместе и порознь, обменивались мнениями, спорили.
– Трудно все же доказать тезис, что большевики – немецкие шпионы или предатели России, – искренне вздохнул Соколовский. – Если сказать правду, они просто кровные враги тех, кто нам платит, значит, они – наши кровные враги…
– Это, конечно, так и есть, – согласился Голубев. – Но право должно все-гда считаться с конъюнктурой и ситуацией: самым лучшим объяснением во-енных неудач на фронте будет вариант обвинения большевиков в шпионаже. Мы должны обвинить их в шпионаже и предательстве, в измене народу. Ведь это же очень трогательно: будут найдены «козлы отпущения», то есть «из-менники Родине и народу». На обвиненных в таком «преступлении» легче всего натравить массы, которые никогда не знали, и знать, пожалуй, не будут истинной правды… – Отлично, отлично, – Соколовский захлопнул папку, за-вязал тесемки. – Так и будет…
Помолчав немного, он заговорил совсем о другом:
– Как здоровье вашей дочурке?
– Спасибо, сейчас лучше, – сказал Голубев. – Девочке нужно солнце. От-править за границу невозможно. Как вы, Пантелей Прокофьевич, посоветуе-те, если отправить ее в Крым?
– Да-а-а, – задумчиво протянул Соколовский. – Обязательно солнце… Можно и в Крым, если от турок не опасно. А вот, как вы думаете, не посадить ли нам Шабурова в карцер, на полмесяца? Быть может, он сговорчивее ста-нет…
– Не-е-ет, этого карцером не взять… Впрочем, подумаем…
Было уже поздно, когда следователи вышли на улицу.
– Разрешите проводить вас, – предложил Голубев.
Они шли минут десять и очутились в тихом аристократическом переулке среди массивных особняков старинной архитектуры. За высокими чугунными оградами дремали в снегу сады, белели мраморные статуи и беседки.
Прохожие почти не попадались навстречу в этот час на переулке, и колле-ги по ремеслу шагали неторопливо, с наслаждением вдыхая свежий воздух, тихо переговаривались.
Временами ветерок сбивал с крыш и карнизов снежную пыль, и она обда-вала лица следователей холодной мелкой россыпью.
– К утру разыграется метель, – заметил Соколовский.
– Пожалуй, – согласился Голубев.
Началась новая улица, зажатая в шеренги домов. Длинные вывески закры-тых пассажей, опущенные железные шторы-жалюзы магазинов, строгие фа-сады банков, подъезды коммерческих контор с медными и эмалированными дощечками, отражавшими лучи фар скользящих мимо автомобилей и карет-ных фонарей. Все это царство, охраняемое Голубевыми и Соколовскими.
На оживленном перекрестке Голубев нанял извозчика. Они простились. Соколовский грустно посмотрел вслед быстро покатившимся санкам, так как сам не мог в свои годы последовать примеру молодого коллеги и заехать на часок-другой к знакомой кокотке.
Вздохнув, вынул сигару. Откусил кончик и стал прикуривать. Усиливаю-щийся ветер потушил одну, вторую, третью спичку.
Соколовский был упрям. Зажег еще одну, прикрыв пламя пригоршнями, но ветер погасил и эту спичку. «Все равно прикурю! – сам себе поклялся Пан-телей Прокофьевич. – Борьбе с ветром есть знамение воли». Он шагнул за афишную будку с подветренной стороны и, заслонившись ее корпусом от ветра, снова зажег спичку. И тут заметил наклеенный на самую средину цир-ковой афиши белый листок.
– Что же это такое? – подумал с профессиональной тревогой. Не прикури-вая сигары, посветил. На белом листке чернели те знакомые и ненавистные строки, которые несколько часов назад читал Соколовский с Голубевым в де-ле № 78 и считал тогда, что подобный листок сохранился лишь в следствен-ной папке под туго завязанными тесемками.
– Они все-таки еще живы, жива партия большевиков! – злобно проворчал Соколовский, сдирая с афиши антивоенную листовку Московского комитета. – Сколько раз мы громили эту партию, но она жива! Неужели прав Голубев, что погубить большевиков можно лишь их собственными руками после до-пущения к власти: они не справятся с управлением, передерутся за посты и местечки, не выполнят своих обещаний народу, перебьют друг друга и навсе-гда отучат массы от надежды на революцию. Фу-у, какой авантюризм! Это же гибель миллионов… Да и попробуй, свали эту партию, если окопается во вла-сти. Нет, пока я жив, не допущу, не допущу! Бьем – бьем, а эта партия жива!
12. ПО ЧИСТОЙ ОТСТАВКЕ
Чуть ли не в те же часы начался переполох в Харьковском военном госпи-тале, куда неожиданно приехала августейшая сестра милосердия – Великая княгиня Ольга Николаевна Романова.
В окружении целого отряда своих сверстниц в белых повязках и нагруд-никах с красными крестами, она пробиралась между рядами коек из палаты в палату, раздавая раненым папиросы и серебряные нательные кресты на шел-ковых крученых шнурах, атласные и бархатные ладанки с вышитыми на них розовыми шелковыми Херувимами, леденцы в изящных коробках.
Подарки эти носили за княгиней в больших круглых коробках из картона, оклеенного зеленой и бордовой глянцевой бумагой.
– Один взгляд Их Высочества вылечивает раны, – умышленно громко шептались некоторые раненые. Ольга слышала это. И она была в приподня-том настроении. Розоволикая, растроганная комплиментами, красиво подно-сила кружевной платок к своим большим темно-серым глазам, смахивала на-бегавшие слезинки, потом прохладными длинными пальцами холеных рук нежно касалась бледных щек раненых.
– Берегите себя, милый друг, – полушепотом говорила она каждому. – На-бирайтесь силы, чтобы снова встать под знамена действующей русской ар-мии.
Тепло и страшно становилось от этих слов княгини на душе. Страшно, что впереди снова окопы и грохот снарядов и нет слова о мире. Тепло, что краси-вая дочь самого царя разговаривает ласково с солдатами, как со своими близ-кими. Юнцы глядели на Ольгу влюбленными глазами, вспоминая оставлен-ных где-то невест.
«Посмотрел бы князь Владимир, – подумала княгиня о своем любимце, который всеми силами пытался отговорить ее от поездки по госпиталям Им-перии, – посмотрел бы он, как умею влиять даже на грубые сердца солдат…»
Раздача подарков близилась к концу, когда из глубинной комнаты послы-шалось пение, нарушившее всю торжественность церемониала.
Рыдающий голос отчетливо запевал:
Эх, пойду ли я, сиротинушка,
С горя в темный лес.
В темный лес пойду
Я с винтовочкой…
Разгневанные судьбой голоса подхватили песню, сообщая на весь госпи-таль солдатскую думку:
Сам охотою пойду,
Три беды сделаю:
Уж как первую беду –
Командира уведу.
А вторую ли беду –
Я винтовку наведу.
Уж я третью беду –
Прямо в сердце попаду…
Потом водопадом зашумели аплодисменты, кто-то начал глухо приплясы-вать босыми ногами, голоса подпевали на мотив «Камаринской»:
«Ты, рассукин сын, начальник,
Будь ты проклят! А-а-ах,
Будь ты проклят!»
– Что это такое, полковник?! – Ольга стремительно повернулась к началь-нику госпиталя. В ее взоре померкла радость, колючими иглами гнева сверк-нули зрачки.
– Это, знаете ли, – заикаясь и вытягивая руки по швам, старался полков-ник придумать объяснение: – Не придавайте, Ваше Высочество, значения… Там контуженные, психические…
– В вашем госпитале не предусмотрено табелем психиатрическое отделе-ние! – метнула Ольга на очкастого полковника взгляд, полный насмешки, злости и сожаления, что этого полковника зовут мужчиной, поставили на-чальником госпиталя. – К Георгиевским кавалерам зайдем позже, а сейчас хочу к «психическим»…
Шагала Ольга по узкому проходу мимо коек широко, насколько позволяло ей ее платье, не заботясь больше о плавном аристократическиом шаге, к ко-торому приучали ее годами гувернеры и фрейлины двора.
Княгиня видела как справа и слева, подняв с белоснежных подушек забин-тованные головы, пристально следили за ней раненые. У нее мелькнула мысль не переступать порога той комнаты, откуда слышалась песня, но не хотелось показаться слабой. Досадуя на податливость полковника, Ольга чуть не зашептала: «Этот трус и подхалим не понимает, что сама не могу остано-виться, боится задержать меня… Сейчас нужна бы рогатина чисто военной грубости, а полковник идет за мной, почтительно склонив голову. Трус!»
Оскорбленное чувство и подозрение, что полковник сознательно обманул, огнем опалили Ольгу. Она рванула дверь, вошла в палату.
В залитой электрическим светом комнате низкорослый солдат в сплош-ных бинтах и повязках, в просторном нижнем белье, босыми ногами выпля-сывал на свободном от коек квадрате паркетного пола. На койках, свесив бо-сые ноги, в подштанниках с белыми тесемками, сидели другие раненые. Хло-пая в ладоши, подпевали в такт пляске:
«Ты, рассукин сын, начальник,
Будь ты проклят! А-а-ах,
Будь ты проклят!»
Застеснявшись целой дюжины хлынувших за княгиней красавиц, некото-рые раненые проворно нырнули под одеяла. Другие застыли в своих позах, а забинтованный солдат продолжал приплясывать: он был спиной к двери, не видел вошедших.
– Чего, солдатик, веселитесь? – положила княгиня руку на плечо танцора. Тот оглянулся, заморгал оторопелыми глазами, попятился, будто перед ним появилась не красавица, а тигрица. Ольга внутренне торжествовала, что сол-дат испугался ее, а не стоявшего рядом с нею полковника. Она даже чуть за-метно улыбнулась и еще более мягким голосом повторила свой вопрос:
– Чего, солдатик, веселитесь?
– Чего-о-о? – потянулся солдат правым ухом с приставленной к нему ла-донью. – Оглушенный я, мне погромче…
– Чего, солдатик, весел?! – рявкнул багровый от досады полковник. – От-вечайте Их Высочеству, иначе… – Полковник принял воинственную позу, встал между солдатом и койкой, на которую с вожделением оглянулся тан-цор.
При упоминании «Их Высочества», заметила княгиня, остальные раненые подобрали ноги, спрятались под одеяла, а танцор хриповато выговорил:
– Плясал от горя…
– От го-о-оря? – удивилась княгиня. Как его зовут, полковник, где солдат был контужен?
– Гм, гм, гм, – промычал полковник, не зная испрашиваемых сведений о солдате. Догадавшись, протрубил вопрос княгини на ухо солдату.
Тот встал «смирно» и доложил:
– Рядовой Иван Осипович Каблуков. Сражался с австрияками за Сербию и Россию, контужен снарядом на Стрыпе-речке…
Ольга облегченно вздохнула. Поманив одну из збившихся в кучу девушек своей свиты, взяла из ее коробки и подала Ивану две пачки папирос с лихой «тройкой» на этикетке, бархатную голубую ладанку с атласным Херувимом и серебряный крестик на зеленом шнуре.
– Благодарствуем, Ваше Высочество! Вот такие бы подарки прямо в око-пы отвезти… Но там опасно, некоторые даже офицеры зайцами от австрияков бегали, а ведь в тылу храбро нас по щекам били, ей-богу! Меня совсем было снарядом забило, санитары, слава богу, вызволили…
– Оставим его в покое, – смущаясь и бледнея, шепнула княгиня полковни-ку. – Солдат, кажется, бредит…
– Так точно, у него приступ, – обрадовался полковник этой мысли. – Они пели здесь в бреду, у солдат этой палаты высокая температура…
В кабинете начальника госпиталя Ольга Николаевна разрыдалась. Пол-ковник быстро закрыл дверь на ключ, накапал валерианки в стакан с водой.
– Не надо, – отстранила его княгиня. Перестав плакать, она тихо-тихо за-шагала по кабинету, будто боялась уколоть ноги о незримые шипы. Полков-ник, растопырив руки, тенью шагал за ней, чтобы подхватить Ольгу в любой момент. Оглянулась неожиданно. Улыбка колыхнула ее губы. – Вы уверены, что все это солдаты сделали в бреду?
– Так точно, в бреду! – солгал полковник в боязни за свою шкуру и в на-дежде, что Ольга не разгадает правду.
– Не бойтесь, полковник, не донесу на вас, – горестно покачала Ольга го-ловой. – Вы тут не при чем. Но солдаты сознательно устроили в госпитале демонстрацию
Княгиня качнулась от головокружения, опустилась в кресло. Полковник снова хватился за стакан.
– Я вам уже сказала: не надо! Не переношу микстур, которыми маман, на-верное, загубит Алексея… Впрочем, это наше семейное. Послушайте лучше следующее, чтобы разбираться в психологии солдат. На днях скончался при мне в Курском госпитале подпоручик Селезнев, двоюродный племянник из-вестного вам графа Зотова, бывшего гвардейца. Селезнев был ранен в недав-них боях на Стрыпе, выстрелом в спину. Пуля ударилась о золотую иконочку на груди подпоручика, застряла. Русская пуля, понимаете?
Руки полковника затряслись, расплескивая воду из стакана. Серебристо-бурые капельки катились по граненому хрусталю, тоскливо постукивали о паркет. И хотя кабинет был жарко натоплен, у полковника появилось ощуще-ние дождливого осеннего дня.
– Солдат, распевавших песенку в «бреду», следует отправить туда, к ду-хам, – жестко сказала Ольга, впившись взором в полковника.
– Но…, Ваше Высочество, моя репутация и так сильно падает из-за высо-кой смертности в госпитале…
– Это верно, – усмехнулась Ольга. – В столице слышала я разговоры, что в вашем госпитале много воруют и мало лечат… Да поставьте вы, наконец, противный стакан с валерианкой! Или выпейте!
– Как вам угодно, Ваше Высочество, – изысканно поклонился полковник, залпом выпил стакан до дна…
– Вижу, у вас нервы слабее женских, – совсем уже ласково сказала Ольга. – Садитесь, поговорим о пустяках. Читала я, что такие разговоры успокаива-ют…
– С вашего разрешения, – радостно подвинул он свое кресло и сел так близко к княгине, что коснулся своим коленом колена Ольги. И та, соблюдая такт или не желая слишком обнадеживать полковника, незаметно отстрани-лась, двинувшись вглубь кресла.
Ольга полусерьезно, полушутя рассказала о последнем патриотическом бале Александры Федоровны, о чудесной силе Григория Новых, умеющем творить непосильное целой медицине империи: исцеляет наследника престо-ла, Алексея, от болезни гемофилии – постоянного кровотечения. В сиятель-ных семьях Григорий исцелил от недугов многих девушек.
Потом Ольга мастерски рассказала несколько аристократических анекдо-тов о князе Путятине и коменданте Царскосельского дворца – полковнике Ломан, который проиграл пять тысяч рублей золотом, уверяя, что у его суп-руги карие глаза, а на поверку они оказались голубые.
Слушая веселую болтовню княгини, полковник осмелел и даже осторож-но, улучив момент, взял Ольгу за кончики пальцев. Она посмотрела на него без раздражения, но и без ласки. Глаза ее светились какой-то прозрачной де-ловитостью.
Выпустив пальцы княгини, полковник встал. Он едва успел помочь встать Ольге, которая заспешила оставить госпиталь.
Прощаясь, шепнула полковнику:
– Глухой солдат остается на вашей совести, но лучше, если он окажется в кругу духов…
Полковник молча склонил перед Ольгой голову, шея его покраснела.
Неизвестно, какие мысли в это мгновение горели в его мозгу. Но после уезда княгини он часто бывал в угловой палате, беседовал с ранеными, инте-ресовался их нуждами и семьей.
Наступил февраль 1916 года. Лечение Ивана подходило к концу, но он продолжал молчать о себе, не писал писем в Лукерьевку, из которой изжили его в свое время люди и в которой он не надеялся обрести себе хорошую жизнь. «Вот и не знаю, где придется жить, что делать, – размышлял Иван длинными бессонными ночами. – Ударил меня снаряд, а вот не убил. Лучше бы до смерти…»
А вопрос о жизни или смерти Ивана решался в госпитале. Запираясь после обходов у себя в кабинете, полковник писал что-то в дневнике, перечитывал записанное, волновался.
– Вот и вся жизнь Каблукова теперь описана, – задумчиво сам себе впол-голоса сказал полковник, сидя с остро отточенным карандашом в руке над дневниковой тетрадью. – Записывал по обрывкам фраз, по коротким расска-зам, даже по намекам. И не знал этот солдат, что я пишу и какую страшную для него цель преследую. Ну что ж, вот и установил я, что в подпоручика Се-лезнева стрелял именно Иван Каблуков. Но я его не выдам, не казню ядами: жизнь у него была такой, что и я, окажись на его месте, застрелил бы Селез-нева…
– Походив по кабинету и послушав у двери, спокойно ли в коридоре, пол-ковник начал быстро вырывать из тетради и сжигать на пламени спички лис-ты дневника. Когда сгорел последний лист и стало дышать трудно, полковник открыл обе форточки. Слоистый дым синим шлейфом потянулся на улицу, разлетаясь хлопьями за окном, на ветру.
– Нет, ваше величество, не выйдет из меня придворного медика-отравителя: не выдержал я вашего задания… Не дождусь и повышения: Иван Каблуков не отправится к духам, будет жить…
Проветрив кабинет, полковник вышел в коридор и покричал кому-то:
– Вера Андреевна, внесите рядового Ивана Осиповича Каблукова в список отчисления… Хорошо-хорошо, статью проставим завтра…
Ивану Каблукову вручили документы с отчислением из армии «по чистой отставке». Но больше всего удивился Иван, что начальник госпиталя вызвал его перед отъездом к себе, дал три пятерки на дорогу, хотя на проезд хватило бы и одной, настойчиво посоветовал ехать к семье:
– И в бедности среди родных жить слаще, чем искать судьбу на чужбине, – сказал он. Иван поверил.
Через день он высадился из поезда на станции Солнцево, зашагал по мо-розцу пешком: жалко было истратить деньги на подводу.
Остались позади Субботино с ученым вороном на колодезном журавле и с его хриповатым криком: «Выплескивай воду из корыта!», Свинец с неболь-шой харчевней, где Иван за несколько копеек поел целую большую глиняную миску щей с требухой, еще какое-то село. И вот в сумерках зачернело впере-ди знакомое и когда-то шумное торговое село Мантурово. Над ним, опуска-ясь все ниже и ниже, клубился морозный туман, в матовой глубине которого слышалось скрипенье санных полозьев, фырканье лошадей, женские голоса и тяжелая мужская ругань.
Нацелившись более исправным правым ухом, Иван заволновался: «Никак, лукерьевские шумят? – вспыхнула надежда. – Вот бы подвезли, по пути…»
Пока трусцой добежал до Церкви, уже последние сани, раскатываясь по скользкой дороге, выезжали с базарной площади на Репецко-Плотавскую до-рогу. Зная старинные обычаи, что в таком случае некогда и некого спраши-вать, Иван с разбега плюхнулся в пустые розвальни, часто задышал, отгоняя усталость.
«А ведь и в самом деле лукерьевские подводы, – мысленно решил Иван, вглядываясь в широкий круп и косматые бока лошадки. – Ерыкалин мере-нок… Ну и хорошо, что так получилось: на задней подводе еще и способнее, чтобы люди не увидели. Солома в санях есть, не пропаду».
Продвинувшись в передок, зарылся в солому и вскоре начал дремать под однообразное визжание полозьев. Опасаться было нечего: не вывалишься че-рез высокие грядки с густой веревочной сеткой, не отстанет мерин на поводу, привязанному к задку впереди идущих саней.
Снилось Ивану его жизнь. Армавирская забастовка и драка с жандармами. Неудачная поездка в Фатеж покупать землю для общества у помещика Бати-затулы. Брошенный кем-то через окно осколок кирпича и бегство из Лукерь-евки. Василий и чемоданы на одной из подмосковных станций. Удар по лицу подпоручиком Селезневым, бои на Стрыпе, стрельба по Селезневу, гул сна-ряда и госпиталь. Потом стала сниться семья…
В Лукерьевке, в избушке с тремя окнами и пузатой стеной на улицу, не спали, хотя время близилось к полночи.
Ежась от холода и подувая временами на озябшие пальцы или сердито по-правляя на плечах заплатанную суконную казачку, Сережка сидел над ариф-метикой. Уши заткнул кусочками помятой бумаги, чтобы повизгивающая прялка не мешала думать.
«И когда же она заснет? – с раздражением поглядывал на бабушку, Кате-рину Максимовну, которая все пряла и пряла, поплевывая в щепотки и пощи-пывая ими белесую льняную кудель в рогатке вместо сломавшегося гребня. Холод пробирал и бабушку, она ерзала по лавке вместе со скользким вековым донцем, в головке которого закреплена рогатка с куделью, шептала молитвы. – Не дает мне бабушка собраться с мыслями…»
Но не только бабушка мешала решать задачу своей прялкой. Сергей вот уже с неделю чего-то ожидал и ожидал после заезда к ним Углянского мужи-ка, Беликова Андрея.
Ехал Андрей из Старого Оскола ночью, сбился с дороги, попал в Лукерь-евку. У Каблуковых светилось окно, на огонек и зашел, погреться.
Разговорились о разном. Сначала Андрей рассказывал о своем сыне, Ти-хоне.
– Плохо у нас получилось с Тихоном, – жаловался Андрей, почесывая пя-терней окладистую бороду. – Всего одну зиму поучился в школе, пришлось бросить. Тут и бедность наша всему виною: не угостили отца Захара, заел он мальчишку в школе «Законом божьим». Юлия Михайловна, учительница на-ша, дай ей бог здоровья, в защиту пошла, но разве с отцом Захаром спра-вишься? Исключили Тишку из школы, выгнали. А тут вскорости война нача-лась, ну и отвез я Тишку в декабре в Старый Оскол, определил в ученье к За-хару Андреевичу Евсееву, к кузнецу. Принял он нас строго, хотя и знакомый. Это низкорослый силач с раскоряченными ногами и круглым красным лицом. Бородка у него маленькая, рыжие усики – тощие, а голос большой, оглуши-тельный. Чуть было Тишка с ног не упал, когда он на ухо ему рявкнул: «Ну, Тихон, будешь ты у меня в учебе и работе три года. Заплачу тебе за этот срок двадцать пять рублей и харчеваться будешь на моем столе. Потом, если ума у тебя хватит, договоримся и насчет прибавки… Согласен?»
Мальчишка-то молчит (ему всего четырнадцатый год, разговаривать мно-го не положено), а я шапкой поклонился и говорю: «Премного благодарны, Захар Андреич. Когда можно мальчишку вам отдать под обеспечение?» «Да вот же прямо и останется, – отвечает Захар Андреевич. – Сейчас пойдет со мною в кузницу, да, с богом, примемся за работу…»
Теперь вот второй год пошел, Тихон уже молотобойцем научился… Сове-туют мне люди передать парня в Старо-Оскольское депо. Там, говорят, цена за работу побольше: сорок пять копеек за день работы. Двенадцать часов на-до бить молотом… Оно и, как будто, сходственное для нашего брата дело, только я побоялся пойти к начальнику депо, Конопатскому. «Пускай уж сам Тихон определяется, – решил я. – Он в городе прижился, порядок знает…» А тут еще подвернулись мастеровые из депо. Сами они елецкие, а в депо с уче-ников начали работу: Будукин Ванюшка, Бажинов Митрий, Кудрявцев Нико-лай. Они постарше моего Тишки, а в дружбу пошли. Тишка ростом вышел и плечами, вот они и признали его. «Знаешь, как надо? – посоветовали они Тишке. – Сапоги сними, Конопатский не любит ребят городского обличия: ему сходнее деревенские, чтобы не фордыбачили. Ну вот, обуйся в старень-кие лапти, надень пестрядинные портки, прими смирное обличие и валяй к Конопатскому. Только цель, когда он начнет пить утренний чай: в это время он почти всегда добрый и в хорошем настроении».
«Этот машкерад, – сказал я, – не надо бы устраивать». А рабочие засмея-лись: «Мы, сказали они, такой рецепту много раз пробовали, всегда выходи-ло. Чего же отказываться, если нельзя по-иному?»
Ну, развел я руками и замолчал, вроде как дал согласие. Тишка пошел, а я понаслежаю издали, посматриваю, как оно?
Дом Конопатского, если вы знаете, недалеко от станции, на бугре. Кир-пичный, в два этажа. Весь верх занимает Конопатский. Там у них и попугай живет в клетке, белый с черными крыльями. Птица, говорят люди, очень ум-ная. Летом Конопатский вывешивает клетку на балконе, попугай на всех про-хожих кричит: «Дурра-а-ак!»
Тишка это вошел в дом, а я – за ним. Терпенья нету, узнать хочется. Ну, понятное дело, крадусь незаметно. Ведь я же отец, а Тишка – сын. Отец о сы-не всегда заботится и страдает…
При этих словах заезжего у слушавшего его Сергея боль, точно клещами, сдавила сердце. «Был бы мой отец с нами, тоже бы позаботился, пострадал о нас, а то и ничего о нем не знаем: дядя Антон написал, что отца убило, а слу-хи ходят, что жив и находится в каком-то лазарете. Но где же он есть? Он, на-верное, жив, потому что я его вижу во сне всякий раз и жду, жду…»
Захотелось было Сергею спросить об отце у этого Углянского дяди, кото-рый так охотно и много говорит о своем сыне, Тихоне, но побоялся. Да и му-жик так интересно продолжал свой рассказ, что не слушать его было нельзя. Сережка вздохнул, а мужик продолжал:
– Тишка взошел по лестнице на второй этаж, как ему ребята советовали, постучал. Вышла жена Конопатского, толстая рослая женщина с высокой ку-делью русых пушистых волос.
«Вам чего?», – спрашивает она. Мне все это видно и слышно из-за столби-ка, за которым я притаился.
«Мне к господину-барину, – уважительным голосом сказал Тихон, опус-тив голову и пошмыгал лаптем о половичек, чтобы в комнаты грязь не зано-сить. – Очень прошу допустить…»
«Пусть войдет! – послышался из дома громкий голос самого Куропатско-го. Тишку впустили, а я – шасть поближе к двери. И слышу, говорит Коно-патский Тихону: – Садись, пей чай и рассказывай, по какому делу пришел?»
Через дверь мне это не видно. А тут, замечаю, оконышко узкое. Я в него заглянул, все вижу: черноволосая молодая горничная в белом нагруднике на-лила Тихону чаю и подала сдобный пирожок. Взял он ложечкой кусочек са-хару из сахарницы, начал пить в прикуску. Конопатский тоже пьет и на Тихо-на посматривает. Потом отодвинул пустой стакан и спрашивает: «Зачем же вы пришли?» Тихон ему отвечает: «Я, господин-барин, прошу работы».
«А что умеешь» «Да уж куда пошлете». «Молотобойцем желаете?» «Мо-лотком бить умею».
«Сейчас увидим, – сказал Конопатский и начал одеваться. – Пойдем в куз-нечный цех депо, к Силаевичу…»
Пока они вышли, я уже был возле кузнечного цеха. Ребята меня провели. Встал за дверью, Конопатский прошел мимо. Одет шикарно: в черном касто-ровом пальто с синим кантом. Только вот на голове у него было не по зимне-му, как я привык, а форс: синяя фуражка с зеленоватым плюшевым околы-шем и серебряными ключиком и молоточком на лбу. Такая у них кокарда. На ворсинках бобрового воротника седая изморозь.
Меня Конопатский не заметил, а Тишке я знак подал рукою, чтобы не ро-бел и на меня не поглядывал.
А в кузнечном цеху не то что, скажем, в кузнице у Логвиновых: у этих од-на наковальня, да мех с ручкой, чтобы воздух накачивать в горн. А в цеху сколько их там наковальней и молотков стучало, не упомню. Много. Тоже и горна полыхают, целый ряд, да еще и в закоулках. Свистит, дышит воздух. Его подают к горнам мотором от парового котла.
Конопатский с Тихоном остановились перед кузнецом, широкоплечим ру-сым человеком в черном пиджаке с кожаным засаленным фартуком и с длин-ными клещами в руках. Кузнец этот поклонился Конопатскому в пояс, а тот сказал: «Вот, господин кузнец, парня вам привел. Испытайте на молотобой-ца».
Кузнец покосился на Тихона, на его лапти, усмехнулся. Потом взял круг-лый кусок колосникового железа, похожий на тележную ось, бросил клещами на наковальню и скомандовал: «Бери, парень, кувалду, бей!»
Тихон не испугался, а сказал: «Зачем же, господин кузнец, без толку бить? Давайте что-нибудь откуем».
Кузнец было вытаращил глаза, а Конопатский подмигнул ему: «Что ж, Дмитрий Силаевич, пусть парень откует…»
«Это можно, – сердито сказал кузнец. Нагрев в горне до красна, Силаевич бросил клещами железо на наковальню. – Давай, парень, куй по вкусу!» И на-чал он поворачивать железо, а Тишка кувалдой – бах, бах, бах! Ну, как вот Ванька Назаркин из ружья на охоте, да еще и громче. У меня даже в ушах за-ломило от звука. Минут пять поковали, получился болт для надобностей.
Конопатский похлопал Тихона по плечу и сказал весело: «Проба тобою выдержана. Принимаем на работу. Будем платить тебе по 45 копеек в день. Работать от шести утра до шести вечера с перерывами – на завтрак полчаса, на обед – полтора часа. Получка раз в месяц из кассы Воронежского управле-ния…»
Я перекрестился, что Тишка устроен, а он сам как взъерошится: «В Воро-неж не пойду за деньгами, далеко, лапти не выдержут!»
«Ох, думаю, пропади ты, выгонит Конопатский парня!» От испуга, пове-рите ли, даже в пот ударило. А Конопатский как захохочет. Потом встряхнул широкими плечами и посмотрел на Тихона сверху вниз прищуренными серо-голубыми глазами через очки в золотой оправе. На круглом лбу собрались гармошкой складки кожи. Почесал пальцем большое левое ухо и сказал: «Ты мне, Тихон, понравился. Оставайся и работай. Не будешь ходить в Воронеж за деньгами, на станцию Старый Оскол каждый месяц приходит казначейский вагон, тут и выдают получку».
На другой день я хотел спозаранку уехать из города (Чего же там прохла-ждаться, если сын стал рабочим?), да не вышло: вызвали Тишку и меня для разговора к жандармскому вахмистру Кичаеву. Ну, тот усы разгладил и рас-спросил нас, верим ли в бога и в царя-батюшку. Нет ли у нас злого помышле-ния и прочего там. Потом он сказал, что надо уважать начальство и не забы-вать вахмистра, который все может сделать. Ну, Тихон тут промолчал, а я разъяснил, что с получки парень отблагодарит за снисхождение, а сам, хотя и жаль было, сунул Кичаеву последнюю свою трешницу.
Кичаев размяк и сам же нас повел, для ускорения дела, к ротмистру Смир-нову. Этот седой широкоплечий толстяк с лысой макушкой и хриповатым го-лосом непрерывно оборонялся рукою от каких-то невидимых мух и все гово-рил нам и говорил, что время сейчас смутное и что надо человеку быть спо-койнее и не нарушать порядок, не слушаться смутьянов…
Мы отмолчались. А потом, когда ротмистр разрешил идти, поклонились ему в пояс, и он остался доволен. Кичаеву сказал, кивнув на нас: «Не препят-ствую!» Только после этого я уехал из города. Пришлось ночью, пыль заку-рила, сбился. Вы уж не обижайтесь за беспокойство и разговоры мои, с каж-дым, с каждым человеком может случиться.
Теперь у меня в городе имеется, вроде как, рука, поддержка. Если взду-маете, могу и вашего мальчика посоветовать в депо или в ученики к кузне-цу… Вы тут подумайте, на следующей неделе заеду по пути в город…
Весь этот рассказ Андрея Беликова затронул душу Сергея, вызвал в нем разные думы. И об отце думал, так как без отца некому проявить вот такой заботы о нем, о Сережке, какую проявляет дядя Беликов о своем Тихоне. Да и неясность какая-то, жив или не жив отец, придет ли домой? Слухи разные есть, а правда в потемках спряталась. «А что если взаправду уехать с дядей Беликовым в город и работать там вместе с Тихоном? – тревожили мысли. – Сорок пять копеек в день! А в Лукерьевке больше пятака не заработаешь. Вот пришлось летом по восемнадцать часов работать на вильне Федотки Косого. Сучил-сучил веревки, просак вертел, а заработал четыре копейки медью…»
И вот, выходит, не только бабушка писком своей прялки мешала Сергею думать над задачей. Сам он ожидал чего-то. Ожидал отца, хотя и мало верил в его приход. Ожидал и дядю Беликова, что казалось более вероятным. Но ле-тели дни, никто не приходил.
«Надо все же, обязательно надо решить задачу, – сам себе приказал Сер-гей. – Сашка Чеботарев обещал принести в школу целые пригоршни моченых груш, если дам списать задачку. Учительница обещала подарить книжку, кто лучше всех решит задачу…»
Уткнувшись в книгу, зашептал, посапывая носом:
– Летело стадо гусей, навстречу ему гусь. «Здравствуйте, сто гусей!» – ска-зал он. «Нас не сто, – возразили гуси. – Нас столько, полстолька, четверть столько, еще столько и ты с нами – тогда будет сто…» Сколько же летело гу-сей?
– Мамк, давай вместе решим задачу. Я вот тебе сейчас условие прочи-таю…
Возвышаясь над шитьем, Матрена несколько раз терпеливо прослушала «условие».
– Не-е-ет, – вздохнула с сожалением, – мне не приходилось решать задачи с «иксами», всего одну зиму училась. Лучше спросишь завтра у учительницы, как решать…
«Хитра-а-а, – подумал Сережка, не злясь на мать, но и не соглашаясь с нею. – Если обращусь к Марии Матвеевне с нерешенной задачей, оставит она меня без обеда вместо подарка… Да и мать, какая большая, а знает хуже меня арифметику. Чему их только учили тогда в школе?»
Отодвинув арифметику и задачник, Сергей начал наблюдать за работой матери. В ее руках шевелилась раскроенная материя, в быстрых пальцах во-дяной струйкой мерцала игла, за ней бежали и бежали стежки. Начал считать их. И когда насчитал сотню стежков, мать закончила шов до конца. Сплюнув нитку, начала составлять наживкой следующие два полотна.
Число «сто» мгновенно возвратило внимание Сережки к оставленной бы-ло им задаче о гусях. «Все дело в сумме и составляющих ее слагаемых, - мелькнули мысли. – Сто стежков, вот тебе и шов. Это же сумма? Правильно. А как она получилась из слагаемых? Надо сложить все «иксы», половинки «иксов», четверть «иксов», прибавить единицу вместо гуся и еще один «икс», чтобы стало сто гусей», – свои мысли Сережка в азарте повторил слух.
– Чего ты языком мелешь? – возмутилась Матрена. – Разве можно к гусям прибавлять «иксы», если они совсем не птицы, а перекошенные крестики…
– Мам, ведь и гуси не настоящие, для удобства они в задачнике Буренина записаны… Я сейчас высчитаю, сколько гусей летело навстречу одному…
– Осподи, боже мой, чему стали теперь в школах учить! – ерзнув на донце, воскликнула Катерина Максимовна. – Бывало, выучишь молитву и никакой тебе мороки. Ну, еще буквы приходилось затверждать, опять же не трудно, вроде песни. Вот так. – Катерина Максимовна перестала щипать кудель, при-осанилась и запела речитативом:
«Е-е-ер е-еры-ы-ии
Упа-а-ал с горы-ы-и-и.
Е-е-ер я-а-а-ать –
Некому подня-я-а-ать.
Е-е-ер ю-ю-у-усь –
Са-а-ам подниму-у-усь…»
Сережка слушал бабушку с раскрытым от изумления ртом и даже начал сомневаться, здорова ли бабушка или у нее шарики не так в голове закрути-лись?
Он сделал движение, чтобы шепнуть матери на ушко свои сомнения, но с улицы послышался визг санных полозьев, гомон приблизившихся и потом начавших удаляться человеческих голосов, а потом кто-то нетерпеливо заба-рабанил в наружную дверь.
– Осподи, боже мой! Какой же это полуночник грохает? – прекратив показ метода изучения букв в школе прошлого века, заворчала Катерина Макси-мовна. Набросила шубенку на плечи, вышла. Слышно было, загремела ще-колда, завизжали промерзлые петли, а потом и в голос заплакала Катерина Максимовна: – Господи же, Ванюшка мой! Живой, сыно-о-ок…
Матрена обмерла от неожиданности, не смогла двинуться с места, а Се-режка опрометью выбежал из-за стола, ударил дверь плечом.
Окутанный седыми клубами холодного пара и обнимая Катерину Макси-мовну за плечи, в избу вошел солдат в шинели и желтом башлыке. За спиной зеленая походная сумка, на серой папахе – кокарда.
– Вот и я пришел, отыскался, – сказал и, растерянно глядя на присохшую к лавке Матрену, робко добавил: – Не рады, что ли, отвыкли?
Только теперь Матрена преодолела охватившее ее оцепенение. Бросив-шись к Ивану на грудь, закричала:
– Ва-а-аня-а! Родно-о-ой мой!
– Зачем же плакать теперь? – роняя слезы на плечо жены и всхлипывая по-детски, бормотал растроганный Иван. – Вот и собрались вместе, вот и давай посидим…
Он сел рядом с Матреной на лавку, не раздеваясь и не снимая башлыка и шапки, будто не верил, что жив и пришел домой, что это не сон и не бред.
Сережка, не теряя времени, начал рассказывать о решенной им задачи и о том, что летело 36 гусей и что с ответом задачника сходится.
Проснулся Осип на печи.
– Помоги, Иван, – покликал он сына. – Не упал бы с печки, костыль куда-то задевался. А вы, бабы, нечего кудахтать. Яишинку поджарьте, человеку с дороги еда нужна…
Будто малого ребенка, Иван принес Осипа с печи на лавку, укрыл его для теплоты своей шинелью, сел рядом. Завели солдаты беседу о жизни, о похо-дах и войнах, пока женщины хлопотали у печки, а Сережка перед осколкам зеркала примерял себе отцовскую серую папаху с зеленым суконным верхом и открывающимися бортами. Танюшку Иван не велел будить.
– Матре-е-она! – встрепенувшись чего-то, покликал Иван. Он горящими глазами глядел на вязанку соломы у загнета, вспомнив далекую осень и раз-битое кем-то окно ударом с улицы. – Матрена, кирпич тот сберегла?
– Да це-е-ел он, це-е-ел, куда ж ему? – Она засуетилась возле укладки, по-дала мужу завернутый в тряпицу осколок кирпича. – Берегла, как ты велел…
– Ну, вот и спасибо! – Иван долго рассматривал кирпичный осколок, по-том, поглядев на изумленно стоявших вокруг него отца, мать и жену с Сереж-кой, пояснил: – Я ведь даже от Мантурово до Лукерьевки тайком на Ерыка-ловский санях ехал. И спрыгнул тайком, чтобы люди не видели. Я же помню, как лютовали против меня и не давали жизни, пока убежал…
– Теперь остыли, – сказал Осип. – Правду ведь под замком не удержишь. Никакой Шерстаков или Евтеев бык не оттопчет ей ноги, сынок. Ты не зна-ешь, а я тебя оповещаю: не то спьяну, не то еще почему, только поругались сильно Шерстаков Лука с Федором Галдой прямо на сходке, ну и про свое мошенство у Батизатулы выяснили.. Теперь народ знает правду, на тебя люди не в обиде… А костоглотам, может, даст бог время, дубинами голову проло-мят…
Катерина Максимовна бросилась к печке, откуда пахнуло чадом.
– Подгорела немного яишинка, но это для живота пользительнее, – стара-ясь шутить, сказала она и поставила дымящуюся паром сковородку на стол. – Матрена, хлеб там, ложки…
– Погоди-ка, мама, – возразил Иван. Он подвел отца к лавке, усадил его и снова набросил ему на плечи свою шинель, а потом сказал Екатерине Макси-мовне странным дрогнувшим голосом: – Свяжи, мама, вязаночку соломы, чтобы в устье с трудом продвинуть. Человек я суеверный, хочу вам свою мысль показать…
Матрена с Екатериной Максимовной испуганно переглянулись и даже пе-рекрестились, полные смятенных чувств. «Не повредила ли Ивану разум эта война, – подумали обе. – До войны такого не требовал, чтобы вязанку соломы с трудом пропихивать в устье печи».
Все же вязанку сделали, задвинули в печь и настороженно встали к сто-ронке со скрещенными на животе руками.
Иван тем временем подвинул кочергой нагоревший у тагана жар к вязанке соломы и, насвистывая свою любимую песенку «На лужку-у-лужку…», весе-ло наблюдал, как там разгоралось. Вскоре со всех сторон поднялись над вя-занкой огненные сады с курчавыми золотистыми деревьями. Соломины чер-нели от жара, трещали в суставах и, загораясь, крутились в огненные спирали. Образовалось постепенно крутое взгорье жара, подернутого шевелящейся се-рой вуалью пепла и бегающими голубыми огоньками.
Молча и сосредоточенно Иван еще раз осмотрел осколок кирпича, попро-бовал пальцем острые его углы, потом, размахнувшись, швырнул его в печь.
В холмике жара образовалась глубокая воронка, полная золотисто-палевого сияния и метелицы красных огненных искр.
– Таким вот теперь жарким и сиянным будет людской путь, – торжествен-ным голосом сказал Иван, пырнув кочергой в пробитую кирпичом дыру, по краям которой мигали синие звездочки, трепыхались багровые тени. – По иному и не может двигаться жизнь, потому что власти разлютовали народ, разлютовали мужика…
– Уморился ты, сыночек, – перекрестившись, со стоном и скорбью в голо-се сказала Екатерина Максимовна. – Ешь, садись, отдыхай, чтобы не мере-щилось тебе непотребное…
– Да уж теперь отдохну, по чистой отставке пришел, – согласился Иван и взял мать за плечи, посмотрел на нее со смешанным чувством сожаления и боли: – Не думай, мама, что я говорю непотребное. Много пришлось узнать на фронте и в госпитале, в жизни. Не меня одного уволили по чистой отстав-ке… Многие лютуют против самого царя. Только об этом никому и ни сло-ва… Беда…
В избе стало тихо-тихо. Только на полатях, свернувшись калачиком, про-тяжно и с тоненьким свистом храпела Таня, не зная о приходе отца и не обес-покоенная его словами.
13. ИДЕЙНЫЕ
К началу марта московское следствие закончило фабрикацию материалов против Шабурова с товарищами, начался суд.
Сквозь полуспущенные портьеры слабо проникал ясный мартовский пол-день в почти пустой зал Московской судебной палаты, бросая бледный отсвет на лица членов суда, на их сюртуки и тужурки с петлицами и золотыми пуго-вицами.
Ярче других запомнился Шабурову прокурор. Прихрамывая на правую ногу и похрюкивая носом, он двинулся со своего места к кафедре и уже на ходу начал раскрывать папку, которую держал сначала подмышкой. На ка-федре, оправив свои беломраморные манжеты, прокурор пожевал тонкими сухими губами, с шелестом перелистал «дело». Высокий, носатый и наголо бритый, с матовым худощавым лицом ксендза, он жестко взглянул хищными зеленоватыми глазами на подсудимых и начал речь.
Судьи сначала вслушивались в витиеватую и переполненную сугубо юри-дическими терминами речь прокурора, морщили от натуги лбы. Потом они начали ерзать на стульях, покашливали, прикрывая ладонями зевающие рты.
Подсудимые с самого начала не проявляли интереса к прокурорской речи: они уже в ходе следствия осуществили партийную тактику огульного отрица-ния предъявленных им обвинений, тактику уклонения от показаний и увода следствия по ложному пути, так что теперь было все равно.
Но в конце речи в зале наступило оживление, на скамьях подсудимых раз-дался смех: прокурор с какой-то особой исторической проницательностью неожиданно начал защищать Второй Интернационал.
– Вы слабо знаете историю! – укоризненно кричал он, тыча толстым си-ним карандашом в сторону подсудимых и наваливаясь грудью на затрещав-шую кафедру. – Когда еще вас не было на свете, в Германии возникла социал-демократия. Ей принадлежит пальма первенства разумных социалистических идей, а не вам, плохо и даже извращенно усвоившим зады социалистических принципов.
Да, да, подсудимые! Вы не понимаете того великого исторического шага и достойного примера, который дали человечеству германские социал-демократы. Первыми из партий Второго Интернационала они вотировали в рейхстаге военные кредиты. Они стали патриотами и друзьями кайзеровского правительства.
Вы, эпигоны социал-демократии, не поняли этого. В нашей стране, под-вергшейся нападению германского империализма, перед вами открывались широкие возможности, но вы…вы, печальные рыцари русского марксизма, вы вздумали разрушать единую неделимую Россию.
Народ вам этого не простит, Отечество накажет Вас за предательство. В целом мире вы оказались одни, такие отщепенцы. Вам недоступно понять, что, вдохновленные лучшими людьми Второго Интернационала, социалисты Бельгии, Франции и Великобритании дружно забыли свои эгоистичные раз-доры с другими классами своих Отечеств и без колебаний встали под нацио-нальные знамена Родины.
Сам образованнейший Георгий Валентинович Плеханов, – прокурор по-высил голос и потряс карандашом над своей бритой головой, – сам Плеханов явил образец истинно русского патриотизма. Он, марксист без кавычек, соз-дал в Париже батальон русских волонтеров и лично сопроводил его в святой бой за Россию против немцев. Вот кто идейные марксист и патриот. А вы, пе-чальные рыцари худосочия и теней марксизма, вы предпочитаете ослаблять Россию, помогать немцам, взрываете мосты на фронтовых дорогах… Безы-дейные!
Мы не взрываем мостов! – сверкнула реплика со скамьи подсудимых. – Боремся за подрыв монархии и за власть народа, который не впустит немцев в страну…
Кричал Чаркин. Шабуров сидел далеко от него. Но по тону выкрика по-нял, что болезнь товарища зашла далеко в течение месяцев тюремной оди-ночки, понял и только поэтому простил его несдержанность, хотя и выкрик Чаркина дал прокурору лишний козырь против обвиняемых.
Чаркин стоял у самого барьера перегородки, отделявшей подсудимых от судейского возвышения. На нем была та же студенческая тужурка, в какой он был арестован на квартире Бермана. Но за зиму у него отросли и курчавились черные волосы. Его темные глаза лихорадочно сверкали, и весь он, казалось, готов был взлететь со своего места, чтобы вцепиться ногтями в лицо проку-рора, посмевшего обвинить партию большевиков в измене народу.
– Выкрикивать не приказано, – нестрого сказал Чаркину стоящий у барье-ра солдат, чуть пошевелив штыком. – Не гневи суд…
Не обращая внимания на предупреждение солдата, Чаркин продолжал:
– Мы не желаем, чтобы нас, как Плеханова, народ назвал шовинистами-французами! Мы остаемся русскими людьми, в то же время – интернациона-листами. Обвинение против нас, господин прокурор, вы даже не сами выду-мали, а списали его. Как и всю свою речь, у своего коллеги по фабрикациям и подделкам, у господина Ненарокова: он, как и вы сейчас, в феврале прошлого года обвинял в измене Отечеству большевистских депутатов Государствен-ной думы. В плагиате и приверженности лжи Ненарокова находится секрет вашего красноречия…
Председатель суда, чернобородый толстяк с «Анной» на шее, пронзитель-но зазвонил в колокольчик. Не дождавшись конца раздражительного звонка, Чаркин махнул рукой и сел на скамью.
Прокурор еще одно мгновение потоптался у кафедры, зло посмотрел на подсудимых, резко захлопнул папку с бумагами, бросил судьям:
– Все ясно! Судить надо безжалостно!
…………………………………………………………………………………
При чтении приговора, давно уже написанного, так как суд на совещании был не более десяти минут и не смог бы за это время написать даже юридиче-скую преамбулу, в зал вошел Соколовский.
Опираясь на трость с золотым набалдашником и мрачно склонив на грудь огромную голову с гривой седых волос, он стоял недалеко от выхода и слу-шал. А когда кончилось чтение, быстро повернулся и ушел, хлопнув массив-ной резной дверью: Соколовского приговор не удовлетворил, так как не было ни одной казни, одна сплошная «ссылка в отдаленные места Российской им-перии».
Шабурову дали ссылку в Туркестан. В первый вечер после суда он жил впечатлениями прошедшего дня, но затем, как это часто бывает с людьми, стал думать лишь о будущем. Он написал новое прошение о свидании с двоюродной сестрой, Наташей, и ожидал перевода в общую камеру.
Через несколько дней его известили о предстоящем свидании.
Солнечным утром вошел он под конвоем в пустую скучную комнату. За узким тонконогим столом сидел длиннолицый штатский в драповом пальто с бархатным воротником, тщательно очиняя граненый голубой карандаш.
– Ну, как, подкармливаетесь за свои денежки, – взглянул штатский и ух-мыльнулся Шабурову, как старому знакомому.
– Продукты у вас плохие, – сказал Василий. – Наверное, лавочка развали-вается…
– Прошу без вольностей! – сердито погрозил штатский карандашом и, шагнув к противоположной двери, закричал в соседнюю комнату: – Филимо-нов, до второго пришествия думаешь там возиться с передачей?!
– Проверена, – отозвался из-за двери простуженный бас.
– Тогда, давай! – распорядился штатский, открыв пошире дверь и успев крикнуть через плечо Василию: – Сейчас, каторжник, сестру увидишь…
Порог несмело переступила маленькая черноволосая женщина в сдвину-том на затылок белом шерстяном платке. Левой рукой она придерживала раз-ворошенный Филимоновым узел в простыне: торчал рукав стеганого пальто и кончик серого шерстяного носка.
Быстро прикрыв дверь и выпроводив конвойного в смежную комнату, штатский вернулся на свое место к столу и повертел карандаш перед глазами, будто проверял, прозрачный он или нет. Убедившись в непрозрачности, шумно вздохнул и начал очинять его ножом с другого конца, чтобы убить время и замаскировать себя от внимания Василия и Наташи, за свиданием ко-торых он должен следить.
Наташа некоторое время радостными и удивленными глазами смотрела на брата, равно как и он на нее, будто оба они испугались своей встречи в такой обстановке. Не верилось ему, что пришла именно сестра, а ей не верилось, что этот арестант с болезненно-бледным лицом, с обострившимися мохнаты-ми скулами, в сером тюремном халате и неуклюжих коричневых котах, есть тот самый Васька, с которым она в детстве возилась в песчаном карьере за вокзалом, а потом дралась из-за облезлой деревянной лошадки у крыльца до-ма начальника станции.
– Здравствуй, Васенка! – срывающимся голосом сказала, наконец, Наташа. Они шагнули друг к другу, Василий обнял сестру.
Чувствуя под руками мягкий плюш жакетки и горячее прикосновение женских губ к его небритой щеке, Василий мгновенно перенесся мыслью в родную семью, и сердце его заныло в тоске. Пришли на память тургеневские слова, что пока человек живет, он не чувствует своей собственной жизни: она, как звук, становится ему внятною спустя несколько времени. Но вслух он сказал другое:
– Как живете, как супруг твой, Иван Егорович?
Василий не торопил Наташу с ответом и хотел, чтобы она поняла, что проговариваться ей нельзя в присутствии соглядатая и что ему, Василию, не-возможно словами прямого значения предупредить ее об этом. Заботливо усадил Наташу на скамью, сел рядом с нею.
– Иван Егорович тифом болел, сейчас поправляется, – догадливо начала Наташа свои новости. – От тети письмо получила, плачет все и плачет…
Боясь, что Наташа начнет рассказывать о матери Василия и об отце, он, чтобы отвлечь ее, взял узел с передачей, но Наташа сейчас же вернула все к себе на колени и придавила ладонями:
– Ты, Васенка, не утомляйся напрасно, я и сама подержу… Собрали тебе разные вещи, пальто купили…
– Спасибо, родная. Клавочка как?
– Третий годок миновал. Только вот растить ее, господи, трудно. Паль-тишко надо купить, ботиночки, накормить… А хлеба не всегда достанешь. С ночи стоишь, мерзнешь в очереди, а утром лавочник домой пошлет: «Нетути хлеба, бабы!» Измучились без мужиков, проголодались, промерзлись женщи-ны с детишками, на штыки лезут без боязни…
Когда Наташа шепотом стала рассказывать о конных городовых, топтав-ших забастовщиков у Смоленского моста, длиннолицый штатский быстро от-ложил в сторону нож и почти полностью изрезанный карандаш, вынул часы.
– Осталась минута! Пора кончать!
Наташа вздрогнула, с неверной надеждой поглядела на часы в руках штат-ского:
– Может, повремените, ваше благородие? – не скупясь на чины, попроси-ла она задушевным голосом.
– Зако-о-он, зако-о-он, – пряча часы и улыбаясь от удовольствия, что его назвали «благородием», сказал штатский. – Не могу, сами ходим под други-ми…
Наташа поднялась, переложила узел с коленей на скамью, концом платка провела по глазам. Троекратно поцеловала Василия, поправила платок и с тоской сказала:
– Прощай, Васенка!
– Кланяйся всем, – вымолвил Василий, закусывая губу, чтобы не запла-кать. – Когда-нибудь увидимся…
Оглянувшись еще раз с порога, сквозь рыдание Наташа посоветовала:
– Береги себя, Васенка, тебе трудно, а мы…
Не дав ей договорить, чья-то волосатая рука рванула Наташу из комнаты свиданий, захлопнула дверь.
Василий Шабуров взял узел, оставшийся после Наташи. Ощутив сохра-нившееся на простыне тепло Наташиных рук, быстро нагнулся и поцеловал это место, хранившее тепло жизни и память о близких людях, которые живут и ждут встречи с заточенными в тюрьмы смелыми борцами за правду.
– В одиночку вас больше не запрут, – сказал штатский и улыбнулся, будто это была большая милость и от него лично исходила. – Берите вещи, отведу вас в общую камеру, в пересыльную. Там будете ждать этапу…
В переполненной общей камере сидело человек пятьдесят. Были тут поли-тические и уголовные, отделить которых администрация отказалась под ви-дом «перегруженности камер». Совместное же пребывание этих заключенных накладывало своеобразный отпечаток на быт и жизнь общей камеры.
Нары, сплошь занятые сидевшими и лежавшими этапниками, двумя эта-жами тянулись вдоль стен. Воздух был настолько пропитан едкими запахами и вонью, что у вошедшего Василия защекотало в носу. Сморщив нос и закру-тив головой, будто хотел отогнать от себя жадно охватившее его зловоние, он не удержался и звонко чихнул.
– Здравствуйте, приехали! – почесывая голое пузо, сказал стоявший у па-раши смазливый молодой арестант в накинутом на плечи порванном сером халате.
– Петька, салютуй! – крикнуло несколько голосов из сумеречной дыры на нижних нарах
Петька еще раз похлопал себя по животу, подмигнул Василию:
– Это у нас вместо музыки и барабана…
– Урка что ли, аль из студентов? – сиплым голосом спросил цыгановатый мужик в красной ситцевой рубахе и накинутом на плечи бушлате, обернув-шись к Василию от миски, стоявшей у него на сложенных по-турецки коле-нях. Постучал ложкой, сбил с нее прилипший листок капусты. – Занятно ведь знать о новичке…
Василий ничего не успел ответить Петьке на его «салют» и на вопрос цы-гановатого мужика, как сверху окликнули:
– Эй, Шабу-у-у-уров! Залезайте на наши тюремные Гималаи…
Узнав Никиту Васильевича Голованова, Василий вцепился в самодельную веревочную поручню, похожую на виселичную петлю, и, поставив ногу на прибитую к столбу деревянную колодку, вскарабкался на верхние нары, часть которых была занята постелями троих политических заключенных. Двое из них – остроносый студент с серой бородкой и в никелированных очках и кур-чавый бородач в синей сатиновой косоворотке – играли в шахматы на фанер-ной доске между раздвинутыми матрацами. Игроки лежали на животах, опи-раясь локтями на подмятые под себя подушки.
– Вот и свиделись, – сказал Василий, здороваясь.
Вслед за рукопожатием Никиты, Василию протянул руку студент.
– Веселовский! – бодро отрекомендовался он. Сейчас же кивнул в сторону бородача. – Знакомьтесь и с ним. Это Матвей Леонтьевич Сыромятников. В нашей камере, как сами убедитесь, собраны люди разной жизни и судьбы. Можно сказать, что в тюремной камере, сжатая до высшего предела, пред-ставлена вся многоликая и пестрая Россия двадцатого века. Разница лишь в масштабах да в отсутствии на тюремных нарах тех воротил, которые считают себя хозяевами страны, но давно удостоились тюрьмы за свои преступления против народа. Не попали они в тюрьму лишь потому, что хозяйничают над законами и законностью, торжественно лицезреют на бьющуюся в их руках полузадушенную Россию…
– Это все правильно, – усмехнулся Сыромятников, подвинул к Веселов-скому самодельную шахматную доску. – Давайте, Семен Ермолаич, закончим партию…
За вечерним чаем Веселовский ввязался в спор с Головановым. Шабуров держал нейтралитет, изучая спорящих наблюдением.
Уголовники, глуша кружками кипяток без сахара, с уважением покачивали головами и поощряли Веселовского замечаниями:
– До чего же башковит человек: говорит и говорит, будто книгу наизусть читает…
– Башковитый он на словах, – ревниво возразил один из уголовников, счи-тавший именно себя башковитейшим человеком в России. – А вот если его испытать на деле, враз зашатается, по «сухому» даже, не говоря уже о «мок-рой Фене». Там он и совсем, видать, не годится…
Слушая Веселовского, Шабуров вскоре убедился, что перед ним образо-ванный меньшевик, умеющий любую фальшивую мысль облачить в ризу на-учных формулировок и придать ей убедительность, но лишенный способно-сти видеть доступное каждому смертному, лишенный способности правильно понимать виденное в жизни. Поэтому и все трезвые доводы Голованова и глубокие доказательства отлетали от Веселовского, как горох от стенки.
Сыромятников сдержанно вклинился в спор соседей, осуждая репликами доводы Голованова и не совсем одобряя софизмы и риторические упражне-ния Веселовского.
– Вывихи, вывихи! – восклицал он, прерывая временами Веселовского. – Отступление от настоящего дела и ложные шаги в поисках героики там, где оно родиться не может. Об этом не должен забывать настоящий революцио-нер…
Хотя и реплики Сыромятникова были отрывистыми, отражая отдельные вспышки его гнева или радости, Шабуров заметил все же определенную сис-тему взглядов Сыромятникова.
«Не случайно в репликах упоминаются бомбы и народовольцы, святая мужицкая душа и Каляев, убивший в феврале 1905 года великого князя Сер-гея Александровича Романова. Не случайно восхваляются ранние статьи ру-ководителя боевой организации эсеров Бориса Викторовича Савинкова, напе-чатанные в журнале «Былое», – думал Шабуров о Сыромятникове. – Живет человек процентами от прошлого героизма народовольцев, по эсеровски же хвалит социал-патриота Савинкова, будто собрался вместе с ним чистить и заряжать царевы пушки. Не опаснее ли помещиков и буржуазии подобные люди?»
…………………………………………………………………………………
Отправка этапа затянулась, и в камере ходили слухи, что политических скоро пошлют в армию «для искупления вины», как послали в прошлом году многих из Нарымской ссылки.
Веселовский ухватился за эти слухи, с увлечением пропагандировал до-шедшую к этому времени до Бутырок работу Плеханова «Социализм и голо-сование военных кредитов», опубликованную в Париже.
Возражая Голованову, что только предатели интересов революции и наро-да могут пойти сейчас добровольно на правительственную службу, Веселов-ский горячился и демонстративно цитировал Плеханова:
«Поражение России…замедлит ее экономическое развитие, стало быть, и рост ее рабочего движения», и от себя добавлял:
– Запомните, поражение России будет означать всемирную победу Герма-нии, так как никакая другая страна не сможет удержать германский империа-лизм от роста и расширения…
– Большевики не помогают германскому империализму, не станут помо-гать и русскому империализму, – прервал Голованов Веселовского. – Наши антивоенные лозунги адресованы революционным рабочим всех стран, кото-рые должны помогать русским рабочим подрывать силу монархии и в то же время вести у себя революционную работу по разложению армии и револю-ционизировании масс, чтобы подготовить общее поражение правительств и победу революции. Лишь боящиеся революции люди выступают против на-шего лозунга превращения империалистической войны в гражданскую и зо-вут социалистов в добровольцы защитников отечества Романовых…
– Оставьте эти разговоры, – хватаясь за голову, воскликнул Сыромятни-ков. – Уши у меня заболели от споров, в голове шумит…
– Нет уж, извините…, – запетушился Веселовский, но послышалась ко-манда надзирателя о выходе на прогулку, все заспешили, прекратили споры.
Узкая двойная тропинка (заключенные гуляли парами) вдоль стен уже подтаяла, местами проваливался под ногой серый от грязи ноздреватый снег.
– Гляди, Шабуров, – толкнул Василия Голованов, показывая в угол двора. Там из-под сырого снега торчало рыжее выщербленное ребро кирпича, опу-шенное редкой щеткой желтой прошлогодней травы. Рядом с кирпичом пу-зырился серый бугорок земли с зелеными ушками проклюнувшейся молодой травки. – Вылезло! Так вот и все на свете, если ему жить – обязательно будет жить, сколько ни дави его…
Радуясь травке и свежему воздуху, Шабуров с Головановым постепенно перешли в своем разговоре к теме о недавнем споре в камере.
– Слушая вашу полемику с Веселовским, я вспомнил о том зверином «за-вещании» Вильгельма II, о котором вы мне однажды сообщили, – сказал Ва-силий. – И вот, не кажется ли вам, что, развивая в споре с Веселовским пора-женческую мысль, вы вступаете в противоречие с собою?
– Мне это не кажется, – усмехнулся Голованов. – Просто этот вопрос трудный. Сейчас в Германии на весь мир гремит требование «жизненного пространства под солнцем». Если же мы не осуществим лозунга о поражении империалистических правительств, когда-то немцы могут заявить, что никто в мире, кроме них, не имеет права носить оружие…
– Но это уже будет открытое требование мирового господства?! – вос-кликнул Василий. – В таком случае, пожалуй, правильно требование Веселов-ского разгромить немцев сейчас…
– В ваших словах, Василий, много незрелого, но есть и доля правды. Пришлось мне однажды за границей прочесть в архивах «Немецкой Брюс-сельской газеты» за февраль 1848 года статью Фридриха Энгельса «Три кон-ституции». В ней говорится, что немцы сначала должны основательно ском-прометировать себя перед всеми нациями и стать более чем сейчас, посме-шищем Европы, после чего их надо будет принудить к революции. И тогда они действительно восстанут, чтоб положить конец всем нечистоплотным, запутанным, официальным немецким порядкам и радикальной революцией восстановить свою честь.
И вот, товарищ Шабуров, если мы не собираемся молиться на эти мысли Энгельса, а пожелаем использовать их в качестве оружия, то не должны до-пускать оккупации России немцами и разгрома Германии войсками русского царя: в том и другом случае усилилась бы реакция.
Вся великая сила нашей тактики в том, что решение великих исторических вопросов передается не в руки кайзера Вильгельма II или Николая Романова, а в руки революционных масс. И если Россия станет демократической, она защитит себя от иноземного нашествия и внутренних мерзавцев, не откажется от возможности «понудить» немцев к той радикальной революции, о которой мечтал молодой Энгельс…
– Может быть, доживем и увидим такой именно ход истории, – шепнул Василий товарищу, возвращаясь с прогулки и косясь на стоявшего у двери надзирателя.
– Доживем и увидим, – уверенно ответил Голованов.
Со следующей недели начал показываться на пороге камеры комендант корпуса с листом бумаги в руках.
– Юдин, Морозов, Селезнев…, – перечислял он бесстрастным голосом фамилии этапников, – выходи с вещами на этап!
Вызванные люди торопливо прощались с соседями, вскидывали котомки за плечи.
После ухода очередной партии всякий раз становилось в камере особенно грустно. Тоскуя, люди начинали рассказывать о родных местах своего детст-ва и юности, об оставленных там надеждах. Кто говорил о светлых водах Онежского озера, кто о дремучих вятских лесах, кто о медовой Кубани, кто о белых горных скалах, над которыми с клекотом летают орлы.
Даже фальшивомонетчик, кривоногий прилизанный человек с вырванной правой ноздрей в грушевидном носу, приходил в движение и патетически декламировал Майкова: «Весна, отворяется первая рама…»
– Все люди, господи! – восклицал, теребя Василия за рукав, маленький курносый старик в кандалах (Княгиню отравил стрихнином). Он указывал на костлявого парня с падающей на глаза светло-русой челкой и густым золоти-стым мошком на остром подбородке. – Думаешь, по нем матерь не плачет? Матерь по нем плачет, а он вот сидит, жизнь его в тюрьме сокращается…
Парень этот, свесив босые ноги в грязи и цыпках, сидел на самом краю верхних нар и напевал мягким грудным баритоном одну и ту же песню:
«Под тюремным, под серым халатом
Молодой арестант умирал,
Он забыл свое детское имя,
Только старую мать вспоминал…»
Певец, казалось, никого не замечал. Он вслушивался в свою песню, искал в ней сходство и различие с его чувствами. Неудовлетворенный, запевал сна-чала, стараясь создать в голосе такие ноты и тоны, которые полностью охва-тили бы собой переживания его сердца и вынесли бы их наружу озвученными и понятными для всех.
– Брось скулить, Витька! – кричали ему снизу картежники. Они шумели над кучей медяков в глубине нар. – Слазь к нам, в листик сыграем…
Оборвав песню и заглянув вниз, Витька поморщился.
– Ну вас, надоело! – он снова некоторое время пел с закрытым ртом, до-вольствуясь мелодией. Потом губы его разжались, песня заполнила камеру:
«В парных санях, под медвежьей полостью
Желтый лежал чемодан.
Нежной рукою налетчица Катька
Сжимала холодный наган…»
Знакомые слова пел Витька, но пел по-новому, так что в голосе раскрыва-лась его тонкая душа таланта, гибнущего от тесноты России, заполненной из-бранными воротилами-паразитами и подхалимствующими холуями, способ-ными кому угодно превратить жизнь в сплошную муку, если хозяину это угодно.
Вдруг проигравшийся на нижних нарах арестант завопил диким голосом, что его обмухлевали. В одно мгновение кричащий клубок вцепившихся друг в друга полуголых тел скатился с нар и рассыпался пот камере. Каторжники хватали кружки, окомелки метел, поленья дров у печки, даже зловонную па-рашу, чтобы ударить друг друга.
Проигравшийся арестант, сверкая голыми лопатками и поддерживая ру-кой пожелтевшие и пока не проигранные кальсоны, крался из угла камеры к своему противнику. В опорках, худой и небритый, с выпуклыми болезненно-желтоватыми глазами и с сучковатым поленом в руке, он походил на дикаря, олицетворяя собою изнанку государства ХХ века, оберегаемого законниками Голубевыми и Соколовскими.
– Петька-парикмахер, рассуди без крови! – загремели голоса.
– Слушаюсь народной воли! – отозвался Петька с верхних нар и, точно обезьяна, стремительно прыгнул прямо в гущу хорохорившихся картежников
Это был тот самый Петька, который «салютовал» Шабурову в первый день его прибытия в общую камеру. Василий даже и теперь не мог удержать-ся от улыбки, так как успел уже узнать историю прозвища Петьки «парик-махером»: в летнее время однажды вскрыл он зеркальную витрину, по его расчетам, платяного магазина на Малой Бронной в надежде приодеться. В это время луна вырвалась из-за косматой толщи облаков, и в мягком голубом сиянии, наполнившем магазин, на Петьку глянули не ряды костюмов, а мане-кены дам с завитыми льняными волосами, приутюженные головы франтов, скачущие по ковру изображения казаков с пиками.
Десяток зеркал отражал смутно маячившую фигуру настороженного Петьки.
– Тьфу, черт! – выругался он, беря с подзеркальника резиновую грушу в шелковой сетке. Нажал на нее несколько раз, зашипело, аромат одеколона за-полнил воздух. – Ошибся окном, попал в парикмахерскую…
Сокрушаясь о напрасно потерянном времени, Петька все же набил карма-ны ножницами и машинками, разнокалиберными расческами, на прощание так обильно смочил себя одеколонами всех сортов, что тело его потом целую неделю горело, как ошпаренное кипятком.
Одно воспоминание об этом вызывало у Петьки и у всех знакомых с его историей в парикмахерской веселое, добродушное настроение. Да и, кроме того, Петька умел артистически притуплять злобу среди людей, перессорив-шихся при нем. Вот почему в камере его вмешательство в конфликты вошло в привычку и приветствовалось всеми.
– Бриться захотели, вельзевулы? – галантно изогнувшись наподобие за-правского парикмахера. Спроси Петька драчунов. – Но я присуждаю вас к не-бритию до конца дней ваших, ибо скоро вы проиграете друг другу в карты даже последние сподники и вам будет холодно без шерсти на ваших исхуда-лых телесах. Парашу тоже прошу не истреблять: по нужде сходить будет не-куда. Аминь!
Кругом засмеялись. Понемногу успокоились и картежники, любившие Петьку-парикмахера за его шутки, вызывающие воспоминание чего-либо смешного в жизни, после чего злиться становится невозможно, лучше поми-риться.
Под вечер в камеру ввели новую партию ссыльных. Двое из них выделя-лись своим видом: высокий детина с рассеченной щекой и светлой эспаньол-кой на широком подбородке, а рядом с ним – парень лет двадцати четырех с длинными черными волосами до самых плеч.
– Гля, ребята, пономаря привели! – засмеялся Петька при виде длинново-лосого парня. – Салютовать, что ли?
– Я тебя по кумполу отсалютую! – размахнулся гиреподобным кулаком высокий детина. Но Петька ловко уклонился от удара, кошкой вскарабкался на верхний ярус нар и показал детине высунутый язык.
Детина не погнался за ним. Будто сразу забыв о Петьке, он могучими ру-ками раздвинул лежавших на нижних нарах людей, так что некоторые из них застонали от давления и тесноты, образовал «свободное» место для себя и «пономаря», швырнул туда две котомки, уселся рядом с «пономарем», будто пришел домой после работы.
Закурив, они продолжили разговор, начатый, вероятно, еще по пути в ка-меру.
– Вот, например, к тунгусам тебя сошлют или к удмуртам, – резонил «по-номарь». – А за какую такую идею ты страдаешь? Нет у тебя никакой идеи, весь ты плоский и гладкий, как фаянсовое чайное блюдечко…
– Трахну ежели тебя по кумполу, – лениво огрызнулся гигант, – тогда ура-зумеешь мою идею…
Пономарь опасливо посторонился, упрекнул собеседника с завистью:
– Кулаком ты силен, хотя и не образованный…
– А у тебя от учености волосы стали длиннее ума, – засмеялся детина. – Поэтому и влип в тюрьму вместе со мною…
– Нет, я за идею, – размахивая руками, загорячился «пономарь». – Мне есть за что пострадать…
Вокруг спорщиков стали собираться любопытные. Их внимание обрадо-вало длинноволосого «пономаря», он с живостью отрекомендовался:
– Меня зовут Павлом Огневым. Анархист от рождения. Вот здесь у меня – пламя, а тут – идеи, – картинно приложил ладонь к впалой груди, потом так-же картинно пырнул себя пальцем в высокий угловатый лоб. Закатив глаза и по жирафски вытянув шею, добавил: – Я ведь солдат своей партии, благодар-ности имею. Жаль, мой напарник не усваивает идей, сколько ему не долби в голову. Сырой он человек, не образованный. Да и куда ему понять меня, чи-тавшего Макса Штирнера в подлиннике. Знаете ли вы его книгу «Единствен-ный и его достояние»?
– Мели-мели, Емеля, твоя неделя, – незлобно сказал гигант и, отыскав в кармане кусок сухаря, начал грызть его.
– Насчет достояния знаем, – задорно отозвался Петька-парикмахер. – При-ходилось через форточки крючками на веревке не раз дергать достояние из чужих квартир…
– Олух! – с презрением покосился Огнев на Петьку. – Я говорю о глубо-кой книге гениального Штирнера, а не о крючках. В ней доказано, что добро и зло для личности лишены всякого смысла Книга зовет людей освободиться от цепей закона. Понимаете ли вы это? Блестящий француз Прудон призвал весь мыслящий мир к тому же…
Протиснувшись через толпу поближе к Огневу, Голованов иронически по-кашлял.
– Вы чего кхекаете?! – рассердился Огнев. – Нам нужны доказательства, а не иронические мыльные пузыри…
– Извините. Мне хотелось бы задать вопрос…
Огнев поколебался, подозрительно оглядел Никиту Васильевича с ног до головы, махнул рукой:
– Давайте. Какой там у вас вопрос?
– Почему ваш «блестящий француз» Прудон заигрывал с Наполеоном Третьим? Неужели он хотел в компании с этим авантюристом-императором разбивать цепи закона и государства?
– На такой вопрос нельзя ответить кратко, – оттопыривая губу, важно ска-зал Огнев. – Рекомендую самому прочесть книги Прудона, чтобы понять гиб-кость его тактики…
– Чита-а-ал, – виноватым голосом сказал Никита Васильевич. – В нашем деле приходится и всякую дрянь читать…
– Что значит «дрянь»?! – вспылил Огнев. Привскочив на нарах, хлопнулся макушкой о верхние доски. Немного постонав, зажмурившись и обеими ру-ками пробуя голову, потом снова взъерепенился: – Не дрянью надо называть творения философов, а усваивать и преодолевать. Я вот всех преодолел, Штирнера и Прудона. Знаю наизусть Бакунина и могу цитировать на память Кропоткина. Ночей не досыпал над книгами гениев, иначе я не стал бы таким, как есть. Я теперь, чтобы вы знали, убежденный чернознаменец-безмотивник, иде-е-ейный экспроприатор.
– Зала-а-адил! – безнадежно махнул на Огнева рукою гигант с эспаньол-кой. – Ведь лучше без всяких идей ловко взламывать замки, как я умею, чем по «идейности» писать доносы на людей по указу начальства и безвинно че-ловека прогонять с работы или в газетах пачкать. Знавал я одного. В народе его Коблом прозвали, а он все идеями кичился. Даже баранов идейно стри-жет, так что в зиму они остаются с голыми боками и дохнут, как мухи. Тоже и женщин к сожительству идейно склоняет, потом понуждает детей убивать, чтобы обузой не были. Вот и ты набиваешь себе голову такими идеями, как фаршем. Ей-богу, ударить тебя по кумполу не грех! И хотя ты говоришь, что являешься «солдатом партии», но уголовник ты больше, чем я: мне по своей безграмотности никогда не пролезть в начальники, а ты можешь стать на-чальником и выматывать из людей душу. Слушать мне тебя надоело, ударю, наверное. Поверь, это тебе от души говорит Яшка Стрюкач, – он отвернулся, раздвинул людей локтями и улегся на голых нарах животом вниз, подложив кулаки под широкий свой подбородок.
– А я не для тебя говорю, для коллектива, – понизив голос, возразил Ог-нев. – Я уважаю большинство, лишь бы это не было меньшинство. Но, скажу из жизни, иное большинство есть всего лишь компания…
– Может быть, скажете ваше мнение о войне, если не желаете ответить на мой первый вопрос? – снова Голованов прервал Огнева.
– О войне у нас все ясно, – живо отозвался Огнев, повернувшись к Голо-ванову: – Идите в траншеи и колите немца штыком в пузо, пока он пить за-просит, до победного конца!
– Даже при нынешнем режиме в России?
– Не создавать же во время войны другой режим в стране! – враждебно посмотрел Огнев на Голованова, косясь также на притихшую толпу любо-пытных. – Вы или Дон Кихот или демагог, как видно…
– Вот и вся ваша идея? – засмеялся Голованов. – Не поймешь просто, где у вас начинается идейный анархизм, где оборонец Козьмакрючковского типа, где просто уголовник-неудачник. Все смешалось, как на ярмарке…
К нарам протиснулся один из мало приметных до этого новичков. Он сто-ял сначала поодаль, вслушиваясь и пожевывая губами, наверное, повторяя для более глубокого затвердения слышанные слова мысленно. Теперь же не вытерпел.
– Дозвольте, господа, – сказал он, проворно мигая птичьими голубыми глазками и широко раскрывая свой лягушачий рот. – Я и сам страдаю от об-стоятельств, суть которых глубока и вполне извинительна. Но касательно войны дозвольте высказать свое мнение.
Еще раз помигав глазами, будто их запорошило пылью, человечек насту-пил каблуками на полено, чтобы казаться выше и видеть дальше, продолжил свою мысль, так как заметил, что его желают послушать:
– Человечество, господа, воевало при первобытном строе, воюет сейчас, будет воевать в будущем. Это непреложно. Военные гении, между прочим, родятся не для развозки молока по квартирам. Они родятся для войны, без оной не было бы на свете ни одного генералиссимуса. Кроме того, в самом факте войны живет омолаживающая сила. Наука доказала, что от бездействия и долгого мира общество дряхлеет, засоряется неполноценными и подозри-тельными человеческими типами. Война, господа, очищает человечество от всего неполноценного, как весна очищает реку ото льда…
– Весна-а-а, отворяется первая рама, – продекламировал фальшивомонет-чик.
– Весна?! – со злостью переспросил Никита Васильевич, хватая, к всеоб-щему удивлению, остроносого человечка за шиворот и поворачивая лицом к себе…
– Что вы грубите, что вы?! – начал было человечек кричать, но внезапно умолк, в глазах застыл страх.
– Ты, философ войны, – удерживая сильной рукой за шиворот и слегка по-тряхивая его, продолжал Никита Васильевич, – скажи, сидел в десятом году в Луганской тюрьме? И от владельца патронного завода, Гартмана, харчи за доносы на рабочих получал? Не отпирайся, бродяга! Я тебя, подлеца, узнал. Да и ты, наверное, не забыл розовый платочек одной девушки? Провокатор, сука полицейская! Так и все знайте, мы этого типчика еще в десятом году раскусили. Ильхман его фамилия, поволжский немец. В Луганской тюрьме был провокатором, за этим и сюда его прислали, не иначе…
– Идейный, без войны его очистить некому! – грозно зашумели ссыльные. – Давайте-ка его в круг!
Человечка потянули, потом двинули, и он, выпущенный из могучей руки Никиты, пошел по кругу, точно мяч. От пинков взвизгивал и охал, но не про-сил о пощаде, не надеясь на нее. Он лишь заверещал было сильно, тогда кто-то зажал ему рот.
Били Ильхмана методически, основательно. Яшка Стрюкач поленился встать. Он лишь подвинулся к самому краю нар, улучив момент, когда Ильх-ман летел от чьего-то удара, брыкнул его ногой в спину.
– Идейный, солдат партии! – процедил Яшка с ненавистью сквозь сжатые зубы. – Таких убивать надо…
Забитого насмерть шпиона Ильхмана через час убрали из камеры.
– Никита Васильевич, – шепотом спросил Шабуров, когда из камеры ушли тюремщики, – о каком это вы розовом платке напомнили Ильхману? У него, заметил я, тогда сразу лицо помертвело, зрачки от страха чуть не раскололись надвое…
– Потому и лицо помертвело, что сам он свой смертный час, собака, по-чувствовал… А насчет розового платочка так получилось дело. В город Ка-диевку приехала одна функционерка Старо-Оскольской социал-демократической организации, Мария Черных. Нужно было устроить на ра-боту и скрыть нескольких товарищей, преследуемых полицией…
В этот момент мы обнаружили, что Ильхман, которого мы подозревали в шпионаже, вдруг исчез куда-то из Луганска.
И вот приехал ко мне на квартиру в Луганске один кадиевский парень, Ва-силий Шлейко. Это сынок Павла Митрофановича, о котором я уже как-то рассказывал вам.
Василий Шлейко привез мне записку от Марии, с которой мы были зна-комы и связаны подпольной работой. «Обнаружили мы соглядатая, в окно за-глядывал, – писала Мария. – А на другой день подошел этот человек ко мне в магазине и попросил разменять деньги. Невысокий, с голубыми птичьими глазками, в рыжей кепке. Очень похож на человека, которого вы мне описы-вали и Николай Гордиенко. Сдается мне, что он есть как раз тот Ильхман, ко-торый на подозрении у Луганского комитета. Деньги я менять не стала, но он все равно понаслежал за мною чуть ли не до самой квартиры. Прошу вас вы-ручить меня, так как местным товарищам нельзя вмешиваться…»
Мы срочно обсудили письмо в Комитете. Взял я отпуск на заводе, поехал выполнять принятый Комитетом план.
В Кадиевке мы тайно встретились с Марией у Павла Митрофановича. Ус-ловились, что она через два дня поедет в Луганск (Об этом наши должны бы-ли растрезвонить специально для полиции), а на одной из станций мы ее ос-вободим от полицейской слежки…
Я выехал из Кадиевки в тот же день, чтобы подготовить своих людей и из-возчика для встречи Марии на условленной станции.
Поезд на этой станции стоял около получаса. Для большей безопасности, Мария должна была выйти из вагона, когда я в него войду. Ее чемодан и ро-зовый платок должны оставаться на месте, чтобы у сыщиков сложилось впе-чатление, что женщина вышла по делу и сейчас вернется на свое место.
Все было у нас подготовлено: за насыпью стояла тройка горячих коней, на облучке пролетки – наш опытный извозчик, которому уже не раз приходи-лось увозить товарищей из-под носа полиции. Несколько товарищей расха-живали на перроне, чтобы вмешаться и помочь Марии, если потребуется.
Когда остановился поезд, и я вошел в вагон, Мария стояла у окна, ее розо-вый платок лежал на столике. Разговаривать нам было не нужно, так как Ма-рия видела меня еще при входе в вагон, знала наши условия. Она попросила соседа, кривоглазого старика, присмотреть за вещами, сама двинулась к вы-ходу.
Все было естественно, сулило нам успех. В вагоне просторно, я двинулся вслед за Марией. Вдруг, обгоняя меня, вырвался из соседнего отделения низ-корослый горбатый человек с розовым платком, как у Марии.
– Госпожа, госпожа! – кричал он, чтобы задержать Марию. – Вы платок забыли, плато-о-ок!
Я попытался схватить горбача, но мне под ноги повалился какой-то пья-ный человек в пиджаке. И пока я выпутывался из вагона, Мария уже бежала к стоявшему за путями извозчику. В это время случилось несчастье: обломился каблук, Мария упала. Встречный товарный поезд загородил дорогу.
– Это же ваш розовый платок, – торжествующе сказал подошедший к Ма-рии горбач. Он ловко накинул платок на ее плечи, сам начал пятиться и от-кланиваться. – Свои вещи следует любить и не терять…
Повешенный на плечи Марии розовый платок оказался сигналом к аресту. Двое дюжих молодчиков, переодетых в рабочую одежду, схватили Марию под руки.
Мне было раздумывать некогда. Ударами кулаков сбил я обоих молодчи-ков с ног, толкнул Марию на тормозную площадку остановившегося поезда, крикнул: «Беги!»
В этот момент меня ударили чем-то тяжелым по голове. Падая, я все же успел сквозь вставший в глазах туман заметить, что Марию подхватили това-рищи, сунули в пролетку. Кучер дал коням кнута и…
Одумался я уже в тюрьме. Узнал потом от товарищей, что Марии удалось бежать и что по голове огрел меня железным костыликом именно вот этот поганенький Ильхман.
Потом, полагая, что мне неизвестно ударившее меня лицо, Ильхмана под-сунули для шпионажа и провокации в Луганскую тюрьму под видом полити-ческого заключенного. Вот там мы его разоблачили. Били и там, но не так ос-новательно…
– О-о-о, тогда этой собаке и собачья смерть! – воскликнул Шабуров. – А где теперь Мария?
– Точно не могу сказать, но были слухи, что она скрывается где-то в Ор-ловской губернии…
14. СМЕСЬ
Ночью Веселовский проснулся от грома возбужденных голосов. Мигая спросонья на свет, проворчал:
– Когда же вы кончите, господа дискуссионеры?
– Трудно кончить, – поблескивая глазами, возразил Сыромятников. Он за-тянулся трубкой, выхлопнул изо рта клубы желтоватого дыма прямо в лицо Веселовского. – Наш спор и тебя касается, Семен Ермолаич…
– А что? – привстав на локоть и шаря очки под подушкой, спросил Весе-ловский.
– Послушай сам его новости, – указал Сыромятников трубкой на Шабуро-ва, пришивавшего пуговицы к пальто. – Уверяет, что меньшевики и эсеры ла-кейски помогли царю загнать Россию в кошмарный тупик.
– Эти «новости» давно известны, – равнодушно сказал Веселовский, про-тирая платочком очки и щурясь на Шабурова близорукими глазами. Потом покосился на спавшего рядом Голованова. – Они вот вместе с ним, да и большевики вообще неустанно готовят взрывчатую смесь для разрушения русской демократии, чтобы добиться монопольного управления страной и зажать всех в своем кулаке…
– Я тоже ему говорил об этом, – кивнув на Шабурова, сказал Сыромятни-ков. – А он мне ответил, что нечего разрушать несуществующее. Потом при-нялся критиковать Мартова. Номера-а-а!
– Не номера, – откусывая нитку и всматриваясь в широкоскулое бородатое лицо Сыромятникова, возразил Шабуров сердито. – Не номера и не очеред-ные мотивы, а старая и проверенная истина: Мартов и Троцкий именуют себя интернационалистами, циммервальдцами и всем тем, отчего исходят хоть ка-кие-нибудь социалистические лучи. Это им нужно для влияния на рабочих. Но почему же обоготворяемые вами Мартов и Троцкий не рвут связей с Ге-дами, Вандервельде, Альбертами Тома, Вивиани и прочими прислужниками империалистов? Наоборот, они гордятся и подчеркивают, что состоят с этими господами во Втором Интернационале…
– Да, во втором! – раздраженно прервал Шабурова Веселовский, нервно снимая и протирая без того чистые очки. – Во втором, ибо никакого другого интернационала, так полно охватывающего рабочих, никогда не было и не будет на свете!
– Это мы увидим, что будет в жизни, – сказал Шабуров. – Но состоять в призрачном интернационале настоящему революционеру не к лицу. Теперь уже дети понимают, что Второго Интернационала фактически нет с четверто-го августа 1914 года, когда германские эсдеки проголосовали за кредиты на войну и кричали: «Хура кайзеру! Дойтшланд ист хохе юбер аллес!» Они даже не стали тогда придумывать сказку о большевистской взрывчатой смеси, про-сто отворили ворота и выпустили империалистов Германии на разбойные де-ла. Пройдут десятилетия, пока человечеству удастся отучить милитаристов от разбоя, иначе они могут отбросить весь мир в предысторию, к временам пе-щерного человека…
– Шабуров, вам надо лечиться, чтобы не говорить о выдуманных страстях, которые не укладываются в человеческие понятия и невозможны на практи-ке…
– Сыромятников, не разыгрывайте из себя пророка! – воскликнул Шабу-ров. Он кончил шить и, встряхнув пальто, аккуратно положил его у изголовья постели, начал разуваться и добавил: – Ведь возможными оказались на прак-тике волонтерский батальон Плеханова, шпион Сухомлинов на посту военно-го министра, Распутин при дворе…
– Пошли вы к черту! – загорячился спорщик. – Неужели вы допускаете мысль, что я, Матвей Сыромятников, член партии социалистов-революционеров, могу полюбить распутиных или рябушинских? Я – терро-рист, каторжанин… Отрекся от родного отца-монархиста и волостного стар-шины в Саратовской губернии, чтобы стать достойным наследником Софьи Перовской и Андрея Желябова! Нет, я не могу принять ваших обвинений, Шабуров. Какая нелепая дичь! – воскликнул он в сильном волнении, потом зажег потухшую было трубку и швырнул в угол сломанную им спичку, под-черкивая свою ненависть к царизму и к Шабурову. – Возмутительно, обску-рантно!
– Я верю даже в искренность вашего возмущения, – сказал Шабуров. – Но логика развития смеси ваших идей и практика деятельности вашей партии неминуемо приведут вас к контрреволюции. Говорю вам это беспощадно, но от души, ибо в вас лично вижу пока честного человека. И, признаться, мне не хотелось бы потом, на новом перекрестке наших дорог, встретиться с вами в качестве непримиримых врагов. Пересмотрите вы свои позиции…
– Как вы смеете?! – воскликнул Сыромятников, сжигая Шабурова ненави-стным взглядом заполыхавших глаз. – Как смеете предлагать мне изменить памяти великих героев «Народной воли», изменить мученикам революции – Каляеву, Сазонову, Гершуни…
– Но ведь они могли бы стать не мучениками, а героями революции, – дружеским тоном сказал Шабуров. – Очень жаль, что таких сильных людей заставили растратить себя на бесцельное убийство Сергея Романова или Пле-ве. И во имя чего? Во имя того, что Каляева возвели потом на эшафот Шлис-сельбургской крепости, а Сазонов покончил самоубийством в Горном Зерен-туре в знак протеста против телесных наказаний для политических…
Сыромятников задумался, слушая Шабурова. Потом он внезапно подался к нему и прошептал:
– Скажите, Шабуров, убеждены ли вы, что только наша партия может пе-реродиться в контрреволюционную?
– Я имею в виду всякую партию, не способную до конца пойти на рево-люцию вместе с рабочими и во главе их…
– Так-так, понимаю. Ну, а в вашей партии не может быть перерождения и контрреволюции, не может быть внутреннего террора, доводящего ее членов до самоубийства, похожего на самоубийство Сазонова? Вы хорошо, оказыва-ется, знаете наших мучеников из числа социалистов-революционеров. И вот я спрашиваю вас, предвидите ли вы появление мучеников в вашей партии?
– Не понимаю, зачем вы ставите такой отвлеченный вопрос, – пожал Ша-буров плечами. – Наша партия есть добровольное объединение единомысля-щих. Если начать кого угнетать, немедленно вступятся за него другие. Да и, наконец, зачем же человеку кончать самоубийством, если он может выйти из партии, если нет сил идти вместе с ней. Партия не располагает аппаратом принуждения…
– Сейчас, конечно. Но если придет к власти, картина изменится, – про-должал настаивать Сыромятников. – Сила власти всегда была притягатель-ной. Она скажется и в вашей партии, если вы что-то упустите. Короче: вы, зная наших мучеников, должны почувствовать неизбежность появления их и в вашей партии, поскольку искание истин всегда сопряжено с возможностью ошибок, а ваши руководители снисходительны лишь к собственным ошибкам или даже склонны приписывать себе качества безгрешия вообще…
– Что вы, Сыромятников?! Мы лишь признаем за классом безошибочность поступков…
– А-а-а, вы еще слишком молоды, – махнул Сыромятников рукою. – Исто-рия доучит вас понимать мысли более опытных революционеров. Прекратим наш разговор, хватит на сегодня, пора спать. Веселовский с Головановым уже успокоились, – он натянул одеяло на голову и отвернулся от Шабурова.
На очередной прогулке Никита Васильевич сказал Шабурову:
– Притворился я вчера спящим, но слышал твою перепалку с Сыромятни-ковым, еле утерпел, чтобы не вмешаться. А теперь вот хочу сказать, вернее, советую тебе, Василий, принимать во внимание свою молодость и не ввязы-ваться в споры с опытными демагогами, как Сыромятников. Он ведь умеет задеть сердце и посеять в нем сомнение. Об этом нельзя забывать теперь и тогда, когда наша партия станет правящей. Особенно тогда нужна бдитель-ность: изо всех щелей полезут проходимцы в партию, надев революционную личину и раскрыв рот на жирный пирог, пропуском к которому будет у них партийный билет. Горе от таких будет честному человеку, знающему душу проходимцев: чтобы избавиться от этого опасного свидетеля, они коллектив-но оклевещут его, оплюют в фельетоне, создадут видимость «большинства возмущенных» против опасного им человека и даже попытаются исключить его из партии, посадить в тюрьму. Сыромятников путано намекнул тебе вчера на это в попытке сбить с толку и запугать. Но мы, Василий, ясно должны представлять, что не по ровной скатертной дорожке, а по ухабам придется нам идти к социализму. Встретим на этом пути авантюристов большого мас-штаба, встретим своевольников и диктаторов, встретим, возможно, возом-нивших себя монопольными владетелями всех истин, но и путаников вот та-ких встретим, – Голованов кивнул через плечо назад, где, через три пары от них, Сыромятников шагал под руку с Огневым. – Не понравился мне ночью твой комплимент Сыромятникову, что видишь в нем честного человека и же-лаешь встретиться с ним на перекрестке дорог. Возможно, встретитесь, но как? Не делай себе особых иллюзий из факта, что обстоятельства заставили Сыромятникова лежать рядом с нами на тюремных нарах и кормить царских вшей. Сегодня Сыромятников молится на Желябова и даже клянется именем революционного демократа Чернышевского, а завтра возьмет да и подаст за-явление с просьбой послать его волонтером на фронт за интересы купцов-охотнорядцев или даже за интересы французского президента Раймонда Пу-анкаре. А послезавтра, если мы потерпим поражение в предстоящей револю-ции, он станет одним из авторов «Новых вех» и напишет клеветническую ста-тью о революции или даже возглавит карательный отряд против рабочих и крестьян…
– Никита Васильевич, – тихо сказал Шабуров, заглянув в глаза старшему товарищу. – Извините, если это покажется наивным, но… я не могу понять, какой же личный мотив может сделать Сыромятникова врагом народа?
– Дело не в личных мотивах, – сурово проговорил Голованов. – Вырож-дающиеся партии, теряя массовую опору и дрожа от страха перед возможно-стью гибели, всегда бывали склонны или бунтовать на коленях и впадать в мистицизм, или убивать своих противников тюрьмами и расстрелами. Если же тюрем в руках не оказывалось, убивали своих противников кинжалами из-за угла…
В эту ночь Шабуров долго не мог уснуть, все раздумывая и раздумывая над словами Веселовского и Голованова.
Кругом посапывали сонные люди. Иные скребли во сне грязное тело, дру-гие называли женские имена, третьи звали мать или жаловались на что-то горькое в жизни.
Глядя на круглую голову Никиты Васильевича с короткими седеющими волосами и на жесткую подушку под нею, Василий почему-то вспомнил сво-его отца. «Вот бы они встретились с Головановым и поговорили, – захотелось ему. Усталость открыла ему рот зевотой, горячим огоньком кольнула глаза, и Василий закрыл их. В мозгу пронеслись другие мысли: – Я вот тоскую о ма-тери и об отце, а о Никите Васильевиче тоскует дочка. Какая она, посмотреть бы. Никита Васильевич говорил мне однажды, что она живет со своей мате-рью-акушеркой Розой Марковной в Барнауле… Раскидала жизнь семью, со-берется ли когда вместе?»
Привстав, Шабуров укрыл получше ноги Никиты Васильевича, чтобы не стыли, сам вытянулся на спине. Он силился не задремать, чтобы еще поду-мать о жизни, глядел на запыленную электрическую лампочку под самым по-толком, и вдруг горько улыбнулся: лампочка была посажена, как и люди, за густую проволочную решетку. «Да, Россия есть для нас сплошная тюрьма, а мы ее любим и любим. Рискуя жизнью и свободой, возвращаются сюда люди даже и после того, как им удавалось покинуть ее и выехать за границу. Ска-зать хотя бы о Никите Васильевиче: был в свободной Швейцарии, а вот вер-нулся, сидит в тюрьме, пойдет в ссылку…»
И началась плестись вязью, воскрешаемая в памяти картина слышанных Шабуровым рассказов Голованова о Швейцарии: шумный, пенящийся водо-пад в Альпах, крохотная гостиница на берегу зеркально-чистого горного озе-ра, потом – лондонская небольшая церковка, в которой проходил съезд без-божной партии…
Отгоняя дрему, Василий встряхнул головой. Перед глазами, вызванные силою воображения, стояли скалы и ущелья, темнели леса и сверкали реки, зеленели морские дали, а за всем этим, обрамленная золотисто-розовым сия-нием, призывным маяком горела цель долгого и трудного пути – победа че-ловека над старым миром рабства и нужды, создание нового мира, в котором человек станет настоящим человеком, а свобода обретет реальность и пере-станет быть простым звуком, обманывающим людей.
«Пусть будет как угодно трудно, – сверкали мысли в мозгу Василия, – как угодно, все равно от этого не отступлюсь!»
Перед взором встало другое – не сон и не явь, видение: по ледяной пусты-не, расцвеченной радужными бликами полярного сияния, мчатся нарты в брызгах снежной пыли. Возница – тунгус затянул заунывную бесконечную песню об оленях и собаках, о злых духах, запрятавших мох под ледяную кор-ку, и олень должен умереть от голода, не имея сил пробить ледяную броню своим копытом.
Вот и ледяная пустыня исчезла. Станционный фонарь тускло освещал прижатого к нему рабочего, в затылок которому нацелился пистолетом пья-ный поручик. «Что вы делаете?!» – пытался кричать Шабуров, но крик уми-рал в горле. Лопнул выстрел, повалился рабочий, и Шабуров в ужасе узнал в расстрелянном Ивана Васильевича Бабушкина, друга Ленина.
Употребив невероятные усилия и застонав от наседавшего кошмара, Ша-буров открыл глаза.
– Какой тяжелый сон, – прошептал он. Встревоженное сердце бешено ко-лотилось. – Впрочем, не только сон: такое уже было в жизни, не должно по-вториться. Но почему мне приснились нарты? Ведь сказано, что меня отпра-вят в Туркестан. Там не льды, а зной и скорпионы, фаланги, верблюды, песок и жесткие кустики саксаула, небольшие деревца с корявым стволом и без ли-стьев…
Снова заснув, Шабуров видел во сне пески и верблюдов, скуластых по-гонщиков, потом – красивую девушку с рыжей косой. Она играла на рояле, устроенном на верблюжьем вьюке, и Шабуров вдруг узнал в ней Нюсю, дочь начальника станции, предмет своей мальчишеской любви. Хотел сказать ей что-то, но не смог: его держало в лапах что-то цепкое, тяжелое, и он, каза-лось, онемел и утратил власть не только над своими мышцами, но и мыслями.
Проснулся Шабуров от громкого крика надзирателя:
– Пове-е-ерка-а-а!
Едва успели заключенные выстроиться в две шеренги вдоль нар, лязгнул засов, вошел дежурный комендант с желтым заспанным лицом. За ним шаг-нул надзиратель, степенный мужичек с хитрыми высматривающими глазами спекулянта-лабазника.
Тыча карандашом в грудь арестантов, комендант подсчитывал людей про себя, а надзиратель тем временем громко проверял фамилии по списку.
– Сколько? – повернулся комендант к надзирателю, пырнув карандашом в плечо Огнева, стоявшего на правом фланге.
– Сорок шесть, ваше благородие, считая и этого пономаря-анархию…
– Правильна! Претензий и жалоб нет? – обиженным голосом спросил ко-мендант, совершенно не собираясь удовлетворять чьи-либо жалобы, а просто соблюдая установленную в тюрьме форму. – Так и запишем, что жалоб нет. – Ухмыльнулся и шагнул к двери.
– Имею претензию! – громыхнул Яшка Стрюкач, сообразив что-то. Ко-мендант оглянулся с удивлением, потом махнул рукой и толкнул дверь. С по-рога сказал надзирателю:
– Уточните здесь, а я спешу. Дела! – и хлопнул дверью.
Надзиратель сунул палец в нос, остановился перед Яшкой.
– Зачем же вы к их благородию, коменданту, с претензией? – сказал уко-ряющим голосом. – Человек он нервный, занятый. Ко мне уж, если что… Мы можем завсегда по-христиански…
Шабуров заметил, что Яшка показал надзирателю засаленную кредитку и, сморщив нос и прищурив глаз, гулко щелкнул себя пальцем по кадыку. Над-зиратель понимающе кивнул головой, сейчас же заорал:
– Разойди-и-ись по своим местам! А ты, Стрюкач, погоди. Давай зада-ток…
Вечером Яшку Стрюкача вызвали в коридор, откуда он вернулся сияю-щим.
– Эй, анархия! – крикнул Огневу. – Гляди сюда. Видал, идея? – усмехаясь, выхватил из кармана бутылку водки, шлепнул о дно ладонью так, что по всей толще водки вскипели белые пузырьки. – Давай-ка этой смеси трахнем, пока целы мы и прохвосты-начальники, берущие взятку…
– Не буду, – нерешительно возразил Огнев. – Не знаешь, невежда, что се-годня день смерти Бакунина…
– Что ж, отпразднуем! – весело сказал Яшка. – Небось, твой Бакунин хле-стал русскую водку прямо из горлышка.
– Ду-ура-ак! Бакунин был чистый трезвенник, даже стрелял из пушек, не выпивши…
– Зачем уговариваешь человека? – заискивающе тронул цыгановатый му-жик в красной рубахе локоть Яшки Стрюкача. – Давай без Огнева помянем Бакунина за упокой, выпьем. Видишь, брезгует человек необразованными…
– Я-а-а брезгую? – стукнул себя Огнев в грудь. – Брехня и несусветица! Я считаю люмпен-пролетариев основной силой революции. Вот как я отношусь к необразованным. Налей, Яков, за твое здоровье и за светлую память Баку-нина…
– Рупь гони, рупь! – быстро заработал Яшка согнутым в крючок указа-тельным пальцем. – Нечего распивать просто-напросто.
– Заплачу, ей-богу! Как только экспроприирую богатства, рассчитаюсь сполна, – отшучивался Огнев, поглядывая на Голованова, насмешек которого боялся. Но тот весь был поглощен шахматной игрой. Посасывая трубку, Го-лованов сосредоточенно всматривался в лежавшую между ним и Веселов-ским доску с фигурами.
– Если вы, хороший человек, мечтаете белого слона и коня на вилку взять, то напрасно! – вдруг решительно сказал Никита, двинув ладью. – Вот, из-вольте! Эммануил Ласкер позавидовал бы сему маневру, а? Честное слово, позавидовал бы, хотя он уже двадцать два года значится в мировых чемпио-нах по шахматам. – У Голованова смеялось все – и серые глаза, и маленький насмешливый рот, и рыжие усы, даже круглая его голова с лысеющей макуш-кой, обрамленной рыжими с проседью волосами.
– У вас это случайная удача, – невесело возразил проигравший партию Веселовский и начал расставлять на доске фигуры для новой партии.
– Случайная удача? – переспросил Голованов с иронией и щелкнул паль-цами. – Постараюсь доказать, что имеете дело не со случаем, а постоянной системой. Поверните-ка немного доску: она отсвечивает, а я плохо вижу…
Между тем, Яшка Стрюкач с Огневым и цыгановатым мужиком глотали водку прямо из горлышка бутылки.
– Эй-эй, эй, анархия! – закричал Стрюкач, обеспокоенный, что Огнев слишком долго не отрывается от горлышка попавшей в его руки бутылки. – Что это тебе разве коровье вымя? Дай сюда!
Вырвав бутылку у Огнева и хватив несколько мелких глотков водки, Яшка Стрюкач закричал потом на верхние нары:
– Витька, пробуй этой смеси для веселости, потом песни затянем. Ей-богу, душа просит песни!
Витька молча взял у Яшки бутылку с остатком водки, раскрутил ее волч-ком, быстро сунул горло в рот, запрокинув голову. Крутилась опадающая во-ронка, булькало со звоном. Прыгали чуть не до дна и лопались водочные ма-товые пузырьки, называемые в народе «градусами».
– Картинно пьет! – сказал Петька-парикмахер. – Позавидуешь такой кар-тинности.
И Петька позавидовал этому горькому факту: закрыв глаза, он причмок-нул губами в такт звучавшему бульканью, потом проглотил набежавшую слюну.
Захмелевшие арестанты, устроившись на нарах в обнимку, затянули лю-бимую Витькину песню:
«…в парных санях, под медвежьей полостью,
Желтый лежал чемодан…»
– Против такой задушевности, наверное, не возразили бы твои Прудоны и Бакунины? – спросил растроганный песней Яшка Стрюкач у Огнева.
– Про них не знаю, а мне нравится, признался Огнев. – Ведь иная сволочь, ежели скажи ей о силе песни, смеяться вздумает. А человек, в жизни с песней знакомый, не засмеется: у него все нутро от сострадания вздрагивает, от по-нимания песни. И всякая песня свое сердце находит, скажу тебе прямо. Толь-ко если сердце у кого собачье, тот на любую песню зарычит. Есть такие лю-ди…
– Я тоже знаю, есть такие, – сказал подсевший к певцам Петька-парикмахер. – Но таким людям даже в тюрьме нету места среди человеков. Вот разные мы тут собрались, смесь настоящая: тут вам идейные есть и про-сто жулики, даже провокатор попался, а песню все любят. По этапу пойдем в Сибирь, может, дальше куда, а песню все равно будем петь, чтобы легче идти. Ей-богу, будем петь, хоть ты нас куда угодно гони, как угодно нашу жизнь прижимай. И не только потому, что смесь выпили. Нет, мы будем петь по по-требности нашей души.
15. ЭТАП
Теплым апрельским утром этапников вывели из тюремных ворот. Цепь солдат окружила толпу худых, бледных, заросших бородами людей. Унтер-офицер начал их выстраивать в колонну по четыре.
Осужденные суетились, переговаривались. Волна новых чувств захлест-нула каждого, кружила голову, раздвигала в улыбке синеватые губы, зажигала огни в усталых глазах: радовались люди, что вырвались из затхлой камеры на свежий воздух. Жадно смотрели на таявшие кучи снега по обе стороны рас-чищенной дворниками дороги, на черные шапки крикливых галок на ветвях голых деревьев, на голубое небо в хлопьях редких белых облачков, на оста-новившихся вдали прохожих и на весь тот мир, от которого недавно отгора-живала их тюремная стена, а теперь – лишь тонкая цепь солдат с ружьями.
Высокий русый офицер, начальник конвоя, придерживая рукой шашку, торопливо прошел в хвост колонны, где шумел этапный обоз, и начал кричать на кого-то громко, властно. Потом он самолично пересчитал этапников, от-махивая ребром ладони перед каждым новым рядом из четырех человек, ру-гая стоявших не по линии:
– Куда выпер, паршивец? Пшел в ряды!
Шабуров стоял между Головановым и красивым голубоглазым польским учителем с бритыми щеками (накануне удалось побриться осколком разбитой Стрюкачем бутылки). Поляка приговорили на поселение за отказ выдать уче-ника, написавшего антивоенное стихотворение на классной доске.
Поляк, Василий, Голованов и все остальные политические были в граж-данских сапогах и пальто, а не в серых арестантских бушлатах с бубновыми тузами и обшитых кожей тюремных валяных котах, как остальные из числа уголовных.
В голове колонны лязгали цепи каторжан в бушлатах и в похожих на бли-ны шапках. За каторжниками построили ряды ссыльнополитических, за ними шли ссыльно-уголовные в бушлатах и клинообразных шапках, без кандалов. Над этой группой возвышалась могучая фигура Яшки Стрюкача.
Когда офицер, придерживаясь старинного русского обычая, снял фуражку с твердым верхом и белой выпуклой кокардой на малиновом околыше и три-жды перекрестился, этап двинулся в путь.
Впереди сильнее залязгали цепи, сзади усилились крики извозчиков и сви-сты кнутов, загремели колеса ломовых дрог с вещами этапников и солдат-ским провиантом.
Еще не оттаяли подмерзшие за ночь лужицы на дороге, и ледяные корочки хрустели под ногами, осколки льда брызгали в стороны и сверкали, искри-лись на солнце, которое поднималось над Москвой, отражалось в окнах до-мов, в золотых куполах церквей и даже в голенищах лакированных сапог конвойного офицера.
Шаркающие звуки многих равномерных шагов напоминали вздохи паро-вой машины. Лишь временами громыхал не в такт чайник, привязанный к ко-томке, или вырывался невеселый смешок, и тогда шарканье переставало на-поминать машину: нарушать однообразие любят и умеют лишь только люди, хотя бы и закованные в цепи, взятые под конвой солдат с ружьями.
Поляк-учитель полушепотом рассказывал Шабурову о Борисе Ракитине, с которым пришлось ему некоторое время сидеть в одной камере до перевода в пересыльную. Потом их разлучили.
– Чудной этот Ракитин, – сказал поляк. – То загорается и кричит о миро-вой революции, утверждает, что он непременно будет ее немилосердным прокурором и будет подписывать ордера на аресты, то молчит целыми днями и тоскливо смотрит на окно с решеткой. Не можно же так вести себя бойцу! Да и то странно, идеи у него возникают и гаснут налету, даже не пожив и не созрев. Такое не можно назвать мыслями. Это просто личные желания дос-тичь власти и счастья для одного себя. Невесту вспоминал. Говорил, очень красивая паненька…
Шабуров, слушая поляка, вспомнил о невесте Ракитина, избалованной дочке петроградского профессора истории. Ракитин ревновал ее ко всякому мужчине, готовый натворить глупостей и даже записаться в террористы, под-ражая гимназисту Савицкому.
Познакомил Ракитин Шабурова со своей невестой случайно. Это было ле-том пятнадцатого года, когда Шабуров наткнулся на Ракитина и его невесту при их выходе из магазина.
Синеглазая стройная блондинка в модном жакете, красиво облегавшем ее тонкую талию, была обременена столь большим количеством коробок и цве-тов, что одному Ракитину было не под силу освободить ее от этого груза. Он познакомил Шабурова со своей невестой и попросил его помочь нести цветы и коробки до квартиры профессора Полозова.
Знакомясь, блондинка медленно сняла белую крохотную перчатку и пода-ла нежную руку с перстнями на пальцах Шабурову.
Он смутился, даже покраснел. На память пришли стихи Блока:
«…веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука…»
Слушая рассказ польского учителя, все это снова вспомнил Василий. Вздохнув, он подумал: «Из Ракитиных вырастают авантюристы, от которых трудно будет потом очистить партию. Что же сделать, чтобы Ракитиных было все меньше и меньше?»
При подходе к вокзалу настроение у этапников падало. Почему-то угнета-ли свистки паровозов, шепелявые скрипы вагонных осей, лязги и стуки буфе-ров. Наверное, не хотелось людям заходить в тесные вагоны.
Станционные жандармы и городовые лениво отгоняли от колонны взрос-лых прохожих и ребятишек, которые передразнивали марширующих солдат конвоя.
– Сторони-и-ись, сторони-и-ись, дорогу!
На привокзальной площади маленькая женщина в желтом пуховом платке нырнула внезапно сквозь цепь солдат и сунула одному из этапников белый узелок с едой.
Солдаты моментально вытолкали женщину за цепь, но она радостно кри-чала и махала этапникам рукою, одобряя их за проворство: заключенные пе-редавали узелок из рук в руки по колонне, так что солдаты никак не смогли его отнять.
Рабочий в замасленной куртке черными от копоти руками достал припа-сенный им для случая серебряный рубль из кармана, сунул унтеру конвоя.
– Передай политическим, да попроворнее! – сказал решительным тоном: – Задержишь, гваздану булыжником!
При виде этого у этапников снова повеселело на душе. Некоторые даже рассмеялись: унтер поспешил передать рубль без задержки, так как рабочие шагали рядом и наблюдали, куда денутся их пожертвования.
У вагонов с решетчатыми окнами солдаты встали двойной цепью от пер-рона до дверей. По этим живым коридорам двигались осужденные гуськом.
Шабуров ступил на подножку, но котомка зацепилась привязанным к ней чайником за крючок, не впустила его в узкую дверь. Тогда чья-то рука бе-режно, отцепив чайник, помогла Шабурову. Он обернулся.
– Не унывай, товарищ, – шепотом сказал ему солдат. Из-под серой вяза-ной папахи дружелюбно глядели светлые понимающие глаза конвоира. – Есть слухи, что скоро кончится…
Шабуров чуть заметно кивнул солдату головой и прошел твердыми шага-ми в «столыпинский» арестантский вагон, разделенный на конурки с желез-ными решетками плотных дверей.
Везли двое суток. Позади остались пензенские леса и кочковатые болота. Началась приволжская степь. Белая, тоскливая, с чернеющими буграми, ко-торые стали попадаться все чаще и чаще, пока не окружила поезд со всех сторон холмистая приволжская возвышенность. По лощинам и проталинам сверкала вода, ее рябил ветер.
В Самаре, куда поезд прибыл в темноте, людей построили и повели через весь город к тюрьме. На пожарной каланче пробило полночь.
Темные фасады домов казались во мраке гигантскими чудовищами, об-ступившими маленьких голодных людей, вырванных властями из жизни и брошенных под колеса проклятой государственной машины.
В тюрьме до рассвета обыскивали, подсчитывали и записывали вновь прибывших в журнал. Утром их развели по невероятно грязным и сырым ка-мерам, перед которыми бутырские камеры выглядели бы роскошными.
– Но-о-овеньких привели! – закричал кто-то злорадным голосом. – Эй, ко-сой шабер, опять влип?!
– Пе-е-етька-парикмахер! Урка, подь сюды! – кричали со всех сторон но-вичкам, ввалившимся в камеру с мешками, котомками и сундучками в поис-ках свободных мест «на житие».
– Уркам привет, привет! – рыцарски потрясал Яшка Стрюкач над головой. – Как у вас со жратвой?
– Кормють, хуже собак, – послышался хмурый голос из угла. – Вот и брандахлыст несут, к завтраку просим милости…
Два арестанта внесли на палке большую с двумя ушками, как у лохани, деревянную бадью с вонючей бурдой. По желтоватой поверхности жижи пла-вали капустные листья и бурые кусочки каких-то сушеных овощей из госу-дарственных запасов.
Гремя ложками о жестяные миски и выбивая какие-то песенные мотивы, арестанты суетливо выстраивались в очередь за пищей.
– Со дна сыпь, со дна, сукин сын! – кричали на разливалу. – Нажевал мор-ду, идол, раскормился на кухне…
Похлебав бурды, некоторые уголовники занялись в карты, часть составила концерт под руководством полуголого арестанта: одни пели, другие играли на гребенках губами через положенную плашмя на зубцы папиросную бумагу, третьи гремели ложками и мисками, а сам дирижер – в одетой на голое тело жилетке и в ватных солдатских штанах – топал деревянными подошвами ог-ромных ботинок о цементный пол, размахивал длинными грязными руками.
– Гоп со смыком – это буду я! – отчаянным голосом завопил он вдруг, весь дергаясь и подпрыгивая. – Да-да, вы меня послушайте, друзья!
– Вы меня послушайте, друзья! – рявкнул вслед за «режиссером» Яшка Стрюкач, охваченный внезапным азартом.
Его приняли за подпевалу все концентранты, дружно, со свистом и стуком ложек, писком гребенок и гвалтом подхватили, затараторили:
Заложу я руки в брюки
И хожу, свищу от скуки…
Да-да!
Гоп со смыком – это буду я…
Под этот гам, изнуренный двухдневным томлением в тесной клетке сто-лыпинского вагона, ночным обыском и бестолковой регистрацией в Самар-ской тюрьме, заснул Шабуров.
На этот раз он проявил богатырскую способность проспать целые сутки, но вечером его разбудил Голованов.
– Какое дело, Шабуров, – прошептал взволнованно глядя в самые зрачки глаз. – В Туркестан тебе ехать не придется. Понимаешь?
Шабуров непонимающе протер кулаком заспанные глаза, с ногами уселся на матраце. Никита Васильевич наклонился к нему совсем близко.
– Понимаешь? Помощник начальника конвоя, унтер Склянкин, член на-шей партии. Через него я получил весточку от самарских товарищей и распо-ряжение: партия велит тебе бежать с этапа и прибыть по явке…, – Голованов назвал поселок и фамилию человека, к которому надо было прибыть Шабу-рову и пояснил: – Чернобыльников работает учителем. Пароль к нему – во-прос: «Метеорологией занимаетесь?» Его отзыв: «Да, измеряю осадки». По-нятно?
Шабуров заволновался, без слов кивнул головой.
Немного помолчали. Потом Никита Васильевич совсем тихо зашептал на ухо Шабурову:
– Партия расставляет силы. Мы должны быть сильнее и организованнее, чем в девятьсот пятом. Не для властей будем служить, для народа и револю-ции. Этому подчиняй все свои поступки… На шестом перегоне от Самары попросишься у Склянкина по нужде…Впрочем, он тебе сам даст о себе знать. Высокий такой, лицо рябое. С ним вместе выпрыгнешь с поезда. Он тебе и дорогу расскажет. Мне потом пиши. Не с почтой, конечно, с оказией. Там бу-дут наши… Да и увидимся, наверное, скоро. Не те времена, чтобы долго за-тянулось…
Через день Шабурова с вещами увели на вокзал. Голованов остался пока в камере: от Самарского перекрестка их дороги расходились.
«А, пожалуй, не увижу его больше, – подумал Никита Васильевич о Ша-бурове, с тоской и болью глядя на закрывшуюся толстую деревянную дверь с железной решеткой полукруглого «волчка». – Сердце давно испортилось, не доживу…»
Хотел пойти к баку с водой, но в висках заломило, голову наполнил зной-ный шум. Сердце упало в пустоту, в глазах закружилась огненная карусель. Чтобы не упасть, Никита Васильевич вцепился в край доски, медленно присел на нары.
16. СЕВОСТЬЯНОВ
Унтер-офицер Склянкин много лет сопровождал осужденных из Москвы в Ташкент, из Петербурга в Москву и Пермь, в Читу и Усть-Сысольск, в Ар-хангельск.
Это был спокойный, рассудительный мужчина лет тридцати с тремя ко-ричневыми нашивками на погоне. Умел написать грамотный рапорт, сыграть на гитаре, ловко откозырять начальству. При этом серые небольшие глаза его смотрели на начальников и на солдат одинаково – без подобострастия к од-ним, без презрения к другим.
Находились умные начальники, которым нравилось, что Склянкин не пу-чил перед ними по-лягушачьи глаза, как это делали подхалимы и приспособ-ленцы в знак «преданности». Глупые покрикивали на Склянкина, но он умел не поддаться глупцам. Солдаты уважали Склянкина и побаивались: за про-ступок обязательно накажет или пожурит доходчиво, что совесть загрызет. Да и сам был аккуратен, исполнителен и подтянут. Не раз умные начальники в приказах ставили Склянкина в пример другим, не зная, конечно, что он в сво-ей планшетке с серебряной планкой «За усердие и службу» часто перевозил нелегальные брошюры и письма Комитетов подпольной партии, налаживая связи между политическими заключенными и «волей».
В Самарском комитете сообщили Склянкину, что он кем-то выдан охран-ке, взят под подозрение и слежку, а поэтому ему партия предлагает бежать и принять другую подпольную работу.
На шестом перегоне, как и говорил Никита Васильевич Голованов, Склян-кин ловко вывел Василия Шабурова из-за решетки вагонного отсека, впустил в уборную. Всунувшись наполовину за ним, шепнул:
– В тамбуре часовой. Держи наган. Но ты не спеши стрелять, так попробу-ем. Схватим, свяжем и замкнем в уборной. Пока хватятся, будем далеко. А прыгать здесь удобно: ход тихий при подъеме, насыпь мягкая… Идем!
Склянкин рванул дверь тамбура в сторону. Из ночной хляби пахнул в лица сырой пронизывающий ветер.
Часовой с примкнутым штыком стоял на качающемся железном щитке между вагонами. Узнав унтера, распрямил плечи, подтянулся.
– Часовой! – опережая солдата, изменившимся голосом повелительно ско-мандовал Склянкин. – Руки в гору!
– Как? Ай! – надтреснуто воскликнул солдат, уронив винтовку в страхе перед двумя нацеленными на него револьверами. Крик его сразу затерялся в стуке колес и скрежете щитков. Винтовка, брякнув о буфер, провалилась вниз. – Молчи! Пикнешь, застрелю!
Солдат покорился, заплакал. Склянкин заткнул ему рот платком, быстро связал бечевкой ноги и руки. Вдвоем втащили солдата в уборную, усадили в стульчик над раковиной.
Отомкнув дверь наружу, Склянкин ущипнул Шабурова за руку:
– Прыгай! Под насыпью жди меня…
Кувыркнувшись несколько раз по откосу, Шабуров шлепнулся ладонями о влажный песок, и сейчас же вскочил на ноги. Гремя, уходил поезд. Красный кружок хвостового фонаря, уплывая в темноту, уменьшался и бледнел. Пахло сырой талой землей. Моросил дождик. Журчал неподалеку ручей. В темной выси невидимо кричали дикие гуси. «Они летят на гнездовья, – подумал Ша-буров. – А я куда?»
Осматриваясь, Шабуров порывисто дышал, не имея сил успокоиться.
– Свобода! – воскликнул он и побежал почему-то за поездом. – Где же Склянкин, почему не прыгает?
– Шабу-у-уров! – слева послышался приглушенный зов. – Куда ты? Я здесь…
Молча прошли они с версту по шпалам. Потом Склянкин вынул кисет с табаком.
– Покурим, товарищ…
Завернув цигарки, присели на рельсы.
– И не тревожься, – авторитетно сказал Склянкин. – Нас не скоро хватят-ся: если вздумают внеочередную проверку, то минут через сорок. Если же до смены караулов не хватятся, то пройдет часа полтора. Да и тогда не станут искать нас на линии. Считается безнадежным искать на линии: беглецы не за-сиживаются. Ну, теперь надо, – докурив цигарку и вмяв окурок каблуком в песок, сказал Склянкин таким тоном, будто его неподалеку ожидал кто-то с нетерпением. – За теми вон тополями, что за мостом чернеют, будет перекре-сток дорог. Поворачивай по левому свертку, приведет на поселок, куда тебе как раз и нужно…
– А вы? – удивился Шабуров и невольно пожалел, что придется остаться одному.
– Мне по другой дороге, товарищ. У меня задача другая…
Они простились. Василий зашагал к тополям. Смутно мерцала разлившая-ся на лугу вода, за ней чернела дугой невысокая дамба.
Впереди на линии мигнул огонек. «Обходчик, наверное, – догадался Ша-буров. – Мне эта встреча сейчас не нужна». Свернул на мокрый луг, удалился от насыпи. Некоторое время шагал по воде, чуть не залив через голенища са-пог. Потом, хлюпая по грязи, выбрался на извилистую скользкую тропинку, и она вывела к поселку.
Поселок раскинулся по обеим сторонам глубокого яра, по откосам кото-рого белели в ночи пятна снега, на дне шумел поток талой воды.
В одноэтажных домиках с тесовыми крышами не было огней, стекла от-ливали густым черным лаком, разграфленные белесыми переплетами рам.
Учуяв чужого человека, за Шабуровым погнались несколько собак, лени-во тявкая и завывая.
Напав на кучу щебня, Шабуров быстро разогнал собак, но с тревогой за-метил, что школы поблизости не видно.
«В тот ли я попал поселок? – засквозили сомнения. – Если не в тот, ста-роста потребует паспорт, вот и провал…»
Совсем уже было решено вернуться снова к исходному месту, чтобы отту-да пройти до указанного Склянкиным перекрестка дорог. «Сбил меня с доро-ги, наверное, обходчик с фонарем. Нанесла его нелегкая!»
Шагая по переулку ближе к насыпи, Шабуров неожиданно заметил мая-чивший в темноте высокий головастый столб, у которого шевелилась темная человеческая фигура.
Притаившись за углом, начал наблюдать. Вот человек у столба ступил на скрипнувшую лестницу, поднялся к воронкообразной бадье на вершине, чиркнул зажигалкой. Шлейф звездчатых голубоватых искр метнулся по ветру, потом красным глазком вспыхнул фитиль, запахло горелым. Из темноты, оза-ренный отблеском раздутого человеком пламени, теперь явственно выступил дождемерный столб.
Стоявший на ступеньке лестницы человек в плаще поднял линейку на уровне глаз. Мокрый конец линейки мерцал на свету, на нижней грани кача-лась крупная капля воды, похожая при свете зажигалки на золотистую пуго-вицу из стекла.
«Наверное, он? – подумал Шабуров, решительно шагнул к столбу. – Надо рисковать».
– Вы метеорологией занимаетесь? – спросил незнакомца беспечным голо-сом, в остром волнении ждал ответа.
Человек сошел с лестницы, посветил Шабурову в лицо.
– Да, измеряю осадки, – сказал он вместо приветствия и тут же добавил: - Услышав шум поезда, я вышел, но… вы почему-то задержались. Не случи-лось ли чего? Не опасайтесь, моя фамилия – Чернобыльников…
– Немножко сбился с дороги…
– А-а-а, бывает. Ну, идемте в комнату.
Они пошли в школу, которую и в самом деле трудно было найти Шабуро-ву: помещалась в таком же маленьком бревенчатом домике с тесовой кров-лей, в каких жили все жители поселка.
По свежевыструганному крыльцу Шабуров вслед за Чернобыльниковым поднялся в абсолютно темные сени и, нечаянно выпустил руку хозяина из своей руки, сейчас же споткнулся о кадку с водой, сбил со скамьи зазвенев-шее по полу пустое ведро.
– Пусть их, – отозвался в темноте голос Чернобыльникова. – Потом наве-ду порядок. А пока стойте на месте, чтобы не упасть. Отомкну дверь в хоро-мину, посвечу. Замкнул в предположении, что, возможно, придется искать вас у насыпи… Бывали несчастные случаи при прыжке с поезда…
– А вы взаправду занимаетесь метеорологией? – спросил Шабуров, чтобы поддержать разговор.
– Да, – возясь с замком, весело ответил Чернобыльников. – Буду на ста-рости лет с гордостью вспоминать о водомерном столбе и о флюгере над мо-ей маленькой школьной метеорологической станции. Многое у меня с этим связано в жизни… Вот и открылся, наконец, – добавил радостно, снимая с пе-тель задвижки лязгнувший замок. – Ключ поржавел и замок поржавел. Керо-сином бы смазать, все забываю и забываю…
Теплый воздух человеческого жилья охватил Шабурова, когда он пере-ступил порог комнаты. Раздеваясь, пошатнулся и покачал в воздухе рукой: под ногами, скрипнув, сильно подавались ослабевшие половицы.
– Ужинать хочешь? – переходя на сближающее «ты», спросил Чернобыль-ников и стал зажигать высокую стоячую лампу зеленого стекла с красивым голубым фаянсовым абажуром.
– Хочу, – признался Шабуров.
– Ну и отлично. Пока помоешься, я стол накрою, – задернув ситцевые за-навески на окнах, сказал Чернобыльников. Потом он принял от Шабурова мокрое пальто, встряхнул его и повесил на крючок у двери.
– В одиночку живете? – спросил Шабуров, рассматривая висевший на сте-не портрет хозяина в форменной тужурке лесного ведомства.
– Да нет, с женой, – кивнул Чернобыльников на полуоткрытую дверь спальни. – Прошлую ночь ей пришлось не спать: листовки возила в одну во-енную часть, вот и… отдыхает. Она у меня молодец. Да вот и тебе белье при-готовила. Все гадала, большого роста будет гость или маленького. Подобрала побольше, так что не обижайся. Вся одежда в чулане, там и помоешься. Пой-дем, посвечу.
Пока Василий переодевался, Чернобыльников разгладил ладонью белую ворсистую скатерть, поставил на стол еду.
– А тебе форма железнодорожника к лицу! – восхищенно воскликнул Чер-нобыльников, приглашая переодевшегося Шабурова к столу. – Вот жареную картошку поешь, кету, огурчики. А водки нет, на пасху выпили…
– Не охотник. Иногда разве…
– Вот и я так думаю, что с дороги не помешает, – продолжал свою мысль Чернобыльников. – Не беда, что водки нет, если самогонки целая бутылка. Соседи этим занимаются, принесли на днях в угощение. Отказаться нельзя, обидятся, скажут «гребаешь». Так уж у нас здесь, простые нравы.
Шабуров выпил чашку жгучей и пахнущей перегаром мутноватой жидко-сти. Перехватило дух от крепости, по щеке сверкнула слеза.
– Ух ты-и-и, отрава!
– Научились, – засмеялся Чернобыльников. – До войны, говорят, не уме-ли, а вот теперь монополки закрыли, началась самодеятельность…
Угощая и подбадривая Шабурова в еде шутками и прибаутками, Черно-быльников в тоже время стелил ему постель на скрипучем диванчике, обтяну-том темно-зеленой материей с нашитыми на ней лилиями и пальмовыми ли-стьями из шелка. Потом, присев у стола и раскуривая маленькую коричневую трубочку с дырявой серебряной крышечкой, спросил:
– Василий Петрович, тебе нравится фамилия Севостьянов?
Прожевывая рыбу, Василий удивленно посмотрел в бритое скуластое лицо товарища с приветливыми узкими черными глазами.
– Не понимаю вопроса…
Чернобыльников выбил пепел из трубки над тазом, подсел поближе к Ва-силию. Теперь глаза его не смеялись, были озабочены.
– По приказу партии, с сего часа будешь называться Василием Петрови-чем Севостьяновым… Деньги и документы получишь у меня. Биографию придумай, исходя из обстановки… Но не забывай, в документах Севостьяно-ва значится, что он помощник железнодорожного машиниста в отпуску. Ты, кажется, из семьи железнодорожников, так что насчет винтиков-крантиков, разных штоков, инжекторов понимаешь. А это важно: терминология, хочешь, – не хочешь, является вторым зеркалом профессии…
– Не забыл, – усмехнулся Василий. – Ехать куда и когда?
– Поедете скоро, как будет сигнал. В Старооскольский уезд поедете, в Курскую губернию. Есть там привокзальная слобода Ламская. Остановишься у нашего человека, у Афанасия Ивановича Федотова. У него встретишься со связным Бюро ЦК. Он поедет через Старый Оскол на юг, в Донбасс, или на-оборот. Там дело будет видно… Да, не забыть бы! Федотов не любит словес-ных паролей, на память жалуется, а может – по осторожности. Ну, мы и при-думали материальные знаки. Предъявишь Федотову вот эту штучку. – Черно-быльников достал из сундучка папиросницу из карельской березы, щелкнул ногтем по узорной крышке. – Как в сказке, а?
– Наша жизнь похитрее сказки, – кивнул Василий, с интересом осматривая коробочку. – Узоры какие оригинальные, огнем выжжены. И все больше хвойные леса, валуны, озера. Просто и красиво.
– Мы с детства привыкли к простоте, – подтвердил Чернобыльников. – Искусство истины и простоты, поэтому, волнует нас сильнее золотой роспи-си…
Беседуя, они незаметно вышли из-за стола и, взявшись под руку, разгули-вали по небольшой комнатке. Заметив полку с книгами, Василий устремился к ней по своей давней привычке рыться в книгах. Чернобыльников оказался на буксире у гостя.
– О-о-о, у вас какой интерес к естествознанию! – воскликнул Василий, раз-бегаясь глазами по золотым корешкам тесно прижатым друг к другу книг на некрашеной полке.
– Всем интересуюсь, – улыбнулся Чернобыльников. – Тут вот есть «Жизнь животных» Брема, имеется «Человек и земля» Элизе Реклю. Держу также «Дифференциальное исчисление» Гренвиля. Имеются и романы. Вот, напри-мер, «Робинзон Крузо» Даниеля Дефо. С женой его читаем. Она ведь у меня из простых, донская казачка. Изучаем с нею английский язык. В свободное время читаю ей и разъясняю даже вот эту книгу, – он выдернул из рядочка и подал Шабурову тихомировское издание «Священной истории ветхого и но-вого заветов».
Смущаясь, Василий открыл книгу лишь из-за уважения к хозяину.
– Дальше, дальше листай, – озорно поощрял Чернобыльников. – Самая суть находится глубже, под этими разрисованными картинками «Об изгнании Адама и Евы из рая».
Хмуря брови, Василий перевернул еще несколько листов с изображением архангелов и знаменитых библейских деятелей, потом вдруг страстно впился глазами в открывшуюся перед ним картину: в «святом» тихомировском пере-плете и под шелухой божественных иллюстраций оказалась искусно заделан-ная ленинская философская работа «Материализм и эмпириокритицизм» – могущественная отповедь ревизионистам и защита теоретических основ пар-тии рабочего класса нового типа.
– Однако! – воскликнул Василий с восхищением и улыбнулся Чернобыль-никову. – Вы храните динамит даже в корке «священной истории».
– Теперь везде динамит, – тихо засмеялся Чернобыльников. – Раз нет сво-боды слова и печати, нужно хранить и накапливать динамит своей мысли, чести, правды. Ведь что ни год, то уменьшается и уменьшается возможность свободы. При жизни Толстого многое можно было писать и говорить открыто о том, что для нас уже запрещено…
Они помолчали, не желая развивать затронутую тему. Потом, не имея сил подавить в себе желание сказать что-то о Толстом, хотя и не то, о чем было начали говорить, Чернобыльников прервал молчание:
– Не согласен я во многом с Толстым, а люблю его, особой любовью. Ну вот, скажем, для примера, – он наугад открыл том «Войны и мира», прочел вслух:
«…На Прощенской горе, на том самом месте, где он упал с древком зна-мени в руках, лежал князь Андрей Болконский, истекая кровью и, сам не зная того, стонал тихим, жалостным и детским стоном».
– Вот, Василий Петрович, закройте на мгновение глаза, и вы представите, увидите, как лежит князь Андрей и стонет и смотрит на плывущее над ним небо. Он, может быть, умрет, но небо также будет плыть и будут шуметь леса, греметь водопады на нашей планете. Вселенная бесконечна, человек в ней жалок и немощен, если одинок. Но он – могуч, если думает и мыслит, как миллионы его соотечественников. Силу этих миллионов, хотя и не совсем яс-но, но все же ощущал гений Толстого. Мы должны понимать это и понимаем, что сила миллионов не только в их числе, но и в том динамите, о котором сказал ты, и в том, что все лучшее в Толстом или в другом смелом писателе принадлежит народу. Наша сила будет в том, что мы впитаем в себя общече-ловеческие знания, всю радость и горечь, всю соль и перец, а не только сахар или подсахаренность жизни…
– Я согласен с этими мыслями, – сказал Василий. – От себя хочу добавить, что наша сила будет еще и в готовности освоить плоды труда мечты многих поколений не для личного счастья, а для миллионов народных масс. И горе тем из нас, которые отдалятся от народа или поставят себя в привилегирован-ное над ним положение. Тогда динамит народной силы рано или поздно уда-рит по таким отщепенцам…
Долго беседовали друзья в эту ночь своей первой встречи. Загасив лампу, они легли – Шабуров на скрипучем диване, Чернобыльников – в спальне. Но и в темноте продолжали светить красные огоньки папиросы и трубки, а через открытую дверь спальни велась негромкая, чтобы не разбудить уставшую женщину, задушевная, сбивчивая беседа. Трудно было этим людям держать себя в рамках какой-либо одной темы, когда сердца их рвались ко всему мно-гогранному миру, и мир этот надлежало перестроить руками, умом и честью подлинно новой армии строителей, к рядам которой всецело принадлежали и они, молодые большевики.
КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ
Воронеж, март 1930 – январь 1931 г.г., ВГУ.
СОДЕРЖАНИЕ
1. В Печенегах……………………………………………………………1
2. Семья Каблуковых……………………………………………………18
3. На мельнице Сапожкова……………………………………………..30
4. Патрон…………………………………………………………………35
5. Возвращение…………………………………………………………..40
6. Волки…………………………………………………………………..47
7. Шабуров……………………………………………………………….70
8. Стрыпа…………………………………………………………………85
9. Допрос………………………………………………………………….99
10. Письмо…………………………………………………………………106
11. Партия жива……………………………………………………………114
12. По чистой отставке……………………………………………………124
13. Идейные………………………………………………………………..138
14. Смесь…………………………………………………………………..153
15. Этап…………………………………………………………………….160
16. Севостьянов……………………………………………………………165
Н. Белых
ПЕРЕКРЕСТОК ДОРОГ
РОМАН
Том 1
Книга 2
1. В ПЕЧЕНЕГАХ
Исследуя материалы о людях и событиях ХХ века, о революции 1905-1907 годов, а также встречаясь с участниками этих событий и даже путешествуя по местам их действия, мы посетили в свое время вместе с секретарем Севасто-польской военно-подпольной организацией РСДРП(б) Анисьей Никитичной Цитович, известной по документам и под фамилией Максимович, а также со-вместно с Анпиловым Константином Михайловичем, участником севасто-польского восстания в ноябре 1905 года, а затем узником царского тюремно-го лагеря, места этого лагеря в Печенегах вблизи Чугуева. В результате ро-дилась глава «В ПЕЧЕНЕГАХ».
В ней речь идет не о печенегах, тюркском кочевом народе, пришедшем на Русь в 9 – 11 веках из Средней Азии и основавшем свои поселения также и в районе современного Чугуева. Нет. Речь идет о некоторых порядках каторж-ного лагеря, носящего в начале ХХ века в своем наименовании отголосок варварского племени – печенегов.
Как известно, часть печенегов в далеком прошлом вошла в состав Киев-ской Руси. В двадцатом же веке пришлось побыть в каторжном лагере Пече-неги многим участникам первой русской революции, в том числе Анпилову Константину Михайловичу, за участие в севастопольском восстании под ру-ководством Петра Петровича Шмидта, Шабурову Петру Ивановичу – за уча-стие в Армавирской забастовке железнодорожников и строителей.
В приговоре над черноморцами имелись также строки: «…1906 года 24 ноября, по указу Его императорского величества, военно-морской суд Сева-стопольского порта… Слушал дело о нижепоименованных нижних чинах (перечисляются сотни фамилий)… Решением суда признаны виновными… в явном восстании с намерением противиться начальству… Завладев ружьями и патронами, примкнули к бунтовщикам, принимали участие в насильствен-ных действиях мятежников… Посему Военно-морской суд пригово-рил…лишить всех прав состояния ...воинских чинов и воинского звания и со-слать на каторжные работы: …102) Дмитрия Акинина на 2 года 6 месяцев,… 104) ефрейтора Константина Анпилова на 2 года 6 месяцев…
Всех вышеназванных осужденных по отбытию ими заключения…отдать под особый надзор местной полиции на четыре года…
* * *
По прибытии осужденных в Печенеги, начальство лагеря и лагерный свя-щенник провели с ними беседу:
«Если будете набожны, покорны и проникнитесь раскаянием, мы снимем с вас кандалы, иначе сгноим здесь, за решеткой…»
Было дано три дня на раздумье. И вот в эти три дня Анпилов с Шабуро-вым, выполняя переданное им указание секретаря севастопольской подполь-ной военной организации РСДРП Максимович, неустанно беседовали с осуж-денными, убедили их не покоряться и не предавать дело революции.
На исповедь осужденные не явились. Никаких обещаний начальству не подписали. Началась тяжелая каторжная жизнь.
Лагерное начальство и священник, узнав о действиях Анпилова и Шабу-рова, особенно возненавидели их за честность и принципиальность, за неже-лание подобострастничать перед власть имущими вельможами и беззаконни-ками. С них никогда не снимали ножные кандалы. Их заставляли делать са-мую отвратительную бессмысленную работу – переливать черпаками нечис-тоты из одной клоаки в другую. Потом Шабуров и Анпилов должны были эту жижу одуряющей вони и тонкого замеса наливать в бочки и вывозить под конвоем вооруженного винтовкой солдата на ближайшее помещичье поле.
По дороге и словом нельзя обмолвиться: солдату приказали бить каторж-ников прикладом по спине и плечам, ежели вздумают разговаривать или пе-решептываться.
Но, оставаясь наедине друг с другом возле клоак уборных, каторжники старались шутками поддерживать в себе дух непокорности, разговаривали о всяком.
– Добро-о-о! – насмешливо крякал Константин Анпилов, рослый широко-плечий силач со стального цвета проницательными глазами. – Никакая цар-ская конституция с манифестом о свободах не смогла бы обеспечить человеку лучшей свободы слова, чем зловоние этих вот клоак. Начальство не только само не сует носа к уборным, но и конвойных сюда не присылает из-за боязни холеры. Значит, нам ничто не мешает здесь разговаривать…
– Само начальство брезгует, это верно, – согласился Шабуров. В карих глазах его рассыпались искорки смеха, потом метнулся гнев. – Но находятся сволочи. Они каким-то образом подслушивают нас и сообщают надзирате-лям. Какая же тут свобода, ежели чужая тень за плечами?
– Догадываюсь я, что за нами подсматривает и подслушивает паскудница Мотя. Единственная женщина, допущенная в лагерь будто бы для санитарных надобностей…
– Но что она санитарного делает? Подслушивает, подсматривает, а потом мы попадаем в карцер…
– Мотина должность такая, – скупо улыбнулся Анпилов. Помолчав немно-го, прищурился, шевельнул бровью: – А не пора ли нам отдать эту Мотю на прокорм червям?
– Признаться, у меня такая мысль тоже зародилась, – сказал Шабуров. – Позавчера она донесла начальству, что мы ругали лагерные порядки и всю жизнь при царе. Вот и заставили нас кувалдами дробить булыжники, бросать в уборную. Набросали, а начальство новый приказ: вылавливать булыжники, обмывать и в штабель складывать…
– Да-а-а, жи-и-изнь! – сердито простонал Анпилов. – Вчера надзиратель приказал повернуть ветряк спиной к ветру, а нас заставили вручную мельнич-ные жернова вращать. Резон?
– В этой бессмыслице начальство видит резон, – пробасил Шабуров. – Се-годня взбалтываем жижу-смесь. Завтра, глядишь, как на прошлой неделе, за-ставят бревна рубить иззубренным топором. Да еще, сукины сыны, положат на виду отличные топоры и пилы, запретят прикасаться к ним, чтобы глазом себе нервы портить. Ежели сказать правду, начальство задумало превратить нас в скотину. Скотиной управлять легче, чем человеком. И не только нас, де-тей наших думают в скотину обратить. Третьего дня, как ты знаешь, разре-шили мне свидание с женой. Спасибо секретарю нашему севастопольскому, Максимович, и Марине Черных, которую подпольщики «Ласточкой зовут». Они охлопотали нам эту встречу. Так вот жена мне поведала, что и Ваську моего начальство в скотину хочет превратить. Из гимназии выгнали, на же-лезную дорогу не принимают. Говорят, что сын каторжника им не нужен. Во-ром его думают сделать или предателем рабочего класса. А ведь Васька – ум-ница. Иноземные языки изучал. Тоже и азбуку Морзе практиковался на теле-графе. Со мною вместе на паровозе ездил, читали вместе запрещенные книги и в забастовке он участвовал. Ну а теперь, что мне вот с ним?
Анпилов вдруг тронул Шабурова за рукав. Оба настороженно оглянулись. Как будто – никого. Лишь зеленые мухи роями клубились над неиссякаемым своим зловонным кормом, да кубарем бежал по двору столб коричневой пы-ли.
– Что, Мотю заметил? – спросил Шабуров.
– У меня другое, – возразил Анпилов. – Вызывай ты снова жену на свида-нье. А я записку подготовлю. Есть у меня в Петербурге знакомый на Пути-ловском заводе. К нему и поедет Васька с моей запиской. У того человека па-рень не собьется с рабочего пути. Тоже и Каблукову Ванюшке напишем, что-бы не поддавался унынию в своей трудности.
– А что с ним?
– О-о о, забыл тебе рассказать! – спохватился Анпилов. – Во второй барак пригнали Вазика, лукерьевского мужика. Осудили его будто бы за кражу цер-ковной дарохранительницы. Но это брехня жандармская. Просто убил он ду-биной ястребовского купца Мухина. Ну и вот, до ветру нас водили вместе с Вазиком. Он и успел рассказать, что у Каблукова, участника армавирской за-бастовки, полиция отобрала паспорт, запретила выезд «на низы», так что при-шлось пойти в батраки к знаменскому кулачищу Луке Шерстакову…
– Ой-ой-ой, к такому кровососу! – сожалеюще сказал Шабуров. – Замуча-ет он Ванюшку Каблукова.
– А что поделаешь? – горько вздохнул Анпилов. В семье Каблукова шесть ртов, их кормить надо. Вот и атмосфера жизни сгибает нашего брата…
– Гнусная атмосфера! – Шабуров погрозил кулаком в пространство. – По-ка мы ее не придавим, людям добра не видать…
– Но мы ее придавим, обязательно придавим! – Анпилов хлопнул подош-вой, так что зазвенели ножные кандалы. – И выйдет по-нашему…
– Не выйдет, не выйдет по-вашему! – вылезая из-за угла уборной, хрип-лым голосом воскликнула подкравшаяся Мотя-доносчица. Красное круглое лицо ее и желтоватые глаза измучены жарой, нос обвязан тряпкой: – Я вас, каторжников, сейчас продам надзирателю. Полтинник получу за…
Шабуров молниеносно взмахнул черпаком на длинной ручке. Не дав Моте договорить, накрыл ее голову до плеч, дернул черпак на себя. Послышался глухой всплеск. Смрадная бурая волна сомкнулась над жандармской ищей-кой.
– Вот же, как вышло, не утерпел, – извиняющимся тоном произнес Шабу-ров и смахнул ребром ладони целый ручей пота с лица. – Даже подумать не успел…
– Не робей, Петр Иванович, – успокаивал его Анпилов. – Из-за этой сво-лочи начальству невыгодно будет шуметь и народу рассказывать о случив-шемся. Так и промолчит, чтобы никто не знал, что делается в лагере Печене-ги…
Но о событиях в лагере Печенеги знал студент Харьковского ветеринарно-го института Александр Пальчевский, действовавший под именем «Матвея», «Сазонова» и другими кличками в полной согласованности с секретарем Се-вастопольской военной подпольной организации РСДРП(б) Анисьей Ники-тичной (она же – Максимович, сестра Мария, Нина Николаевна и владелица других подпольных кличек).
Было решено, опираясь на Анпилова и Шабурова и на созданный ими подпольный комитет в лагере Печенеги, организовать там восстание и побег заключенных.
Передача плана действия Шабурову и Анпилову была поручена матросу Гаврюхе и его другу, известному в подпольной организации РСДРП(б) под кличкой «Степан Разин». Эти лица доказали своими действиями в прошлом (это они осуществили приговор подпольного комитета над командиром Бре-стского полка полковником Думбадзе, бросив бомбу в его коляску, когда он приезжал в один в один из флотских экипажей, где содержались арестован-ные матросы крейсера «Очаков» и солдаты крепостной саперной роты Сева-стополя после подавления восстания, угрожал всем расстрелом), что способ-ны выполнить любое задание партии большевиков.
И вот в один из ближайших дней у колючей проволоки лагеря Печенеги появился нищий в лохмотьях. Он плясал и гортанно выкрикивал непонятные слова, протягивал руки в просящем жесте. А когда увидел Шабурова с Анпи-ловым возле клоак отхожих мест, разъяренно погрозил кулаками и начал бро-сать камнями в каторжников.
Постовой охранник, высунувшись из-под грибковой кровли угловой сто-рожевой вышки, сначала с настороженным интересом наблюдал за странным поведением человека в лохмотьях, приняв его за юродивого. Когда же этот «юродивый» начал остервенело бомбардировать каторжников, а те, уклоняясь от камней, начали прыжками (кандалы мешали бежать нормально) прятаться за не просматриваемую сторону уборной, охранник расхохотался и закричал:
– Бей их, божий человек, бей крамольников. В голову целься, в голову! И левее подайся, чтобы способнее было прицеливаться!
Человек в лохмотьях низко поклонился охраннику, осенил его потом кре-стным знамением, после чего погрозил кулаком в сторону каторжников, явно выигрывая время для исполнения своего тайного задания. Неожиданно он выбросил руку в указующем жесте и зарычал по-звериному, придавив паль-цем другой руки вставную свистульку на своем кадыке (У него было в свое время поранено горло, хирурги вставили искусственный клапан. Поэтому «Стеньку Разина» часто еще звали «Медной душой»).
«Да это же Стенька Разин! – молнией блеснула мысль у Шабурова и Ан-пилова. – С какой же он вестью пришел?»
Охранник оглянулся в указанную «юродивым» сторону. Но там ничего не было видно, кроме арбы и вола, подгоняемого хворостиной высокого старика в чеботах, поддевке и островерхой шапке, не вяжущейся с жарой и сезоном.
«Хохлы эти всегда чудят, – неодобрительно подумал охранник о старике. Ишь какой, хлопает вола хворостиной без всякой надобности, а ногами пыль на проселке поднимает злоумышленно. Попадись он ко мне, посчитал бы ему зубы, старому хохлу!»
Ни охранник, ни Анпилов с Шабуровым не знали в эту минуту, что это ве-ликан Гаврюха обрядился под старика, гнал вола по проселку в условленный со Стенькой Разиным час, имея целью отвлечь внимание охранника и дать возможность Стеньке передать каторжникам распоряжение «Сазонова» и «Ласточки». Но Анпилов и Шабуров знали, что Стенька Разин и Гаврюха входили в конспиративную группу, созданную Константином Цитович после взрыва им стены двора севастопольской тюрьмы и освобождения оттуда Ан-тонова-Овсеенко и других политических узников. И конспиративная группа действовала в Чугуеве в полной согласованности с Ниной Максимович и «Са-зоновым», имея задачей организовать массовый побег политических узников из каторжного лагеря Печенеги.
Охранник не видел, что выхваченный из кармана и брошенный «юроди-вым» камень упал под ноги Шабурова с изумительной точностью, какой сла-вился Стенька Разин. И камень этот был обернут бумагой и обтянут сеточкой из красных нитей, что придало ему вид кирпичного осколка.
– Иди, иди, дурак! – повернувшись в сторону пятившегося от лагеря и не-прерывно осеняющего себя крестным знамением человека в лохмотьях, по-кричал ему охранник. – Плохо целишься. Ни одного каторжника не убил. А вы, лодыри, марш работать, а не то пальну! – охранник угрожающе щелкнул затвором винтовки в сторону Шабурова и Анпилова. – Видали, крамольники, как вас святые люди презирают?! Нет вам места на земле!
– Поработав некоторое время и перелив много вонючей жидкости из од-ной клоаки в другую, Анпилов с Шабуровым присели над «очками» в убор-ной как бы для отправления естественной надобности. Охранник не мог их видеть здесь, не мог слышать. И Шабуров шепотом прочел бумажку, бро-шенную Стенькой Разиным через колючую проволоку.
Выслушав чтение, Анпилов тяжело вздохнул:
– Потребовать тебе, Петр Иванович, свидание с женой обязательно. Об этом и товарищи пишут. Но вот насчет восстания… сомнение меня гложет. Ежели бы здесь одни политические, а то в последнее время понагнали уго-ловников. Имеются и стукачи-наседки подсаженные. Того и гляди, провалят. А это значит удлинение срока для нас и опасность, что нас тут прирежут раз-ные типы… По указанию начальства…
– Значит, испугался? – переспросил Шабуров.
– Мы уже пуганы и перепуганы, так что дело в другом, Петр Иванович. Нужно нам действовать поосторожнее и без всякой там сердцещипательной романтики. Не для себя осторожность, ради всех людей. Для твоего Васятки, для Ивана Каблукова. Ну, для всей земли…
– Хорошо, Константин Михайлович, не будем тратить время на споры. Напишем письмо Васятке, как ты говорил. И пусть сынок в Питер едет, на Путиловский завод. Передадим наш ответ и «Ласточке» с «Сазоновым» и Ци-товичем. Конечно, начнем готовить дело, как приказано из Чугуева…
Охранка тоже не дремала. Подсунув некоего «товарища Михаила» в сева-стопольскую военную организацию РСДРП(б) под видом прибывшего из центра профессионального революционера и соратника Ленина, она сумела разгромить в Севастополе подпольную типографию, арестовать Петю Ши-манского с «Ольгой», Нину Максимович и других подпольщиков.
Правда, Нину Максимович, за недостатком улик, не отдали сразу под суд, а выслали под надзор полиции в Полтаву. Но «товарищу Михаилу» все же удалось заполучить некоторые сведения о созданной в Чугуеве и в районе ка-торжного лагеря Печенеги конспиративной группы по организации восстания и массового побега из лагеря. Вот почему в Печенеги были направлены наи-более опытные филеры охранки и провокаторы.
Один из них был подсажен к Анпилову с Шабуровым вскоре после встре-чи Шабурова с женой. Во время этой встречи жена Шабурова вручила мужу дополнительный план действия в лагере. План этот был вручен жене лично «Ласточкой» перед выездом из Чугуева на свидание с мужем в Печенегах. Отсюда, из лагеря, жена Шабурова беспрепятственно увезла письма в адрес путиловского рабочего и в адрес Ивана Каблукова.
Все шло как будто успешно. Даже группа восстания была сформирована, назначены явки беглецов, где можно было получить уже заготовленные пас-порта и другие документы, а также указание, куда выехать и где устроиться на работу.
Ожидали сигнала. И сигнал этот должен поступить от известного во всей округе «коробейника», роль которого играл «Стенька Разин», прозванный в народе «Медной душой» за его вставной клапан у кадыка. В помощниках у него был носильщик огромной корзины с товарами матрос Гаврюха, у кото-рого в кармане были документы совсем на другое имя.
Жены надзирателей лагеря, жившие неподалеку в специально выстроен-ных семейных домиках, были всегдашними покупательницами товаров у ко-робейника. Случалось, что «коробейник» со своим помощником ночевали на кухне в одном из домиков. И это вошло в привычку, ни у кого не вызывало подозрения.
Было условлено, что сигналом начала восстания послужит пламя, которое вырвется из окна кухни, где ночевали коробейники.
Сигналом же, что заговор раскрыт и восстание поднимать нельзя, будет обыкновенный крик: «Спасите, убивают!» И поручено этот сигнал подать Анпилову, у которого зычный голос и огромная сила легких.
В роковую ночь, ожидая сигнала «коробейников», десятки людей в ка-торжном лагере Печенеги не спали, притворно храпели. Анпилов с Шабуро-вым обманно «заболели животами», по очереди выбегая «по нужде» из барака во двор, к уборным, откуда хорошо виден домик и окно заповедной кухни.
До сигнала оставалось совсем мало времени, когда Анпилов заметил, что его «напарник», всегда говоривший о необходимости революции с первого же дня появления его в лагере, вдруг пожаловался на расстройство живота. Но, выйдя из барака на зов какого-то протяжного свистка, метнулся не к убор-ным, в сторону караульного помещения. И бежал он опрометью. Споткнув-шись, вывихнул ногу. Но когда Анпилов нагнал его и хотел поднять, «това-рищ Середкин» (под такой фамилией этот провокатор проник в конспиратив-ную группу по поручению охранки) выхватил револьвер из-за очкура и про-шипел:
– Неси меня немедленно в караулку, иначе мы погибнем! Я знаю, что вот-вот начнется восстание… Неси, иначе застрелю!
Анпилов в порыве охватившей его ярости и в полной убежденности, что перед ним – подсаженный провокатор и шпион, могучей хваткой вырвал у него револьвер, а самого ударил головой о тот мельничный жернов, вращать который лагерная администрация заставляла каторжников в виде наказания.
С секунду помолчав, Анпилов с силою забросил револьвер в глубину дво-ра, сам громоподобно затрубил: «Спасите-е-е, убивают!»
Иначе он поступить не мог, так как увидел бегущих из караулки солдат с винтовками и примкнутыми штыками. Оказалось, что шпион-филер уже за-ранее предупредил администрацию о готовящемся восстании, знал о часе на-падения солдат на каторжников и бежал в караулку, чтобы присоединиться к солдатам и участвовать в их кровавой расправе над узниками.
Лагерным властям хотелось побольше заключенных расстрелять под ви-дом подавления бунта, так как был уже получен, но пока не обнародован вы-сочайший указ о досрочном освобождении большинства политических за-ключенных из лагеря Печенеги и отправки их на места постоянного житель-ства под надзор полиции. Вот почему срыв восстания был неприятен для вла-стей. И хотелось узнать, кто сорвал восстание и кто организовал его, чтобы репрессировать тех и других.
Шабурова с Анпиловым схватили, привели к начальнику. Но сколько тот ни старался, так и не смог выяснить истину или хотя бы установить личность человека, убившего филера.
Анпилов с Шабуровым в один голос твердили, что они, выйдя из барака по нужде, увидели человека в военной форме. И этот человек избивал нашего напарника и хорошего друга. Вот и подняли крик, чтобы спасти друга. Куда делся военный, мы не знаем…
– Идите в барак! – рассвирепел начальник и тут же добавил: – О нашем разговоре никому ни слова, иначе сгною вас обоих в карцере!
– Хорошо получилось, шепнул Шабуров, когда вышли во двор. – И про-вокатора убрали и Стеньку с Гаврюхой своевременно предупредили, иначе бы их арестовали на кухне…
– А ты погоди радоваться, – прервал его Анпилов. – Может, нас здесь рас-кроют, и тогда будет виселица. Или товарищи из чугуевской группы посчи-тают нас предателями, придавят к ногтю. От судьбы не уйдешь…
– Не собираюсь от нее уходить, – возразил Шабуров. – Но на сердце у ме-ня спокойно от сознания, что мы поступили правильно, отменив восстание. Видел, сколько солдат власти к лагерю подтянули? Не восстание бы у нас было, а самоубийство. А тут еще вместо уничтоженной Моти-доносчицы су-мела охранка подсунуть нам более тонкого филера. В кандалах он ходил, вся-кую грязную работу с нами делал заодно и даже в группу восстания напро-сился. Хорошо еще, что мы ему не доверили список группы…
– Раскусили мы его, уничтожили, собаку! – Анпилов сплюнул, растер по-дошвой.
– Поздно раскусили, – вздохнул Шабуров. – Если бы он оставался в кан-далах, то… никакого бы к нему у нас подозрения. А то он просчитался, что упросил надзирателя вечером снять с него кандалы под видом образовавшей-ся раны и опасности заражения. У нас не сняли, а у него сняли. Вот и появи-лось подсознательное подозрение…
Пока шла кутерьма в лагере, солдаты осуществляли шмон: обыскивали за-ключенных, рылись в топчанах и матрацах, подушках и разном тряпье, Стенька Разин с Гаврюхой мчались на захваченных из лагерной конюшни лошадях в Чугуев.
«Ласточку» (это подпольная кличка учительницы Марии Черных, состо-явшей в подпольной группе организации побега заключенных из лагеря Пе-ченеги) Стенька Разин и Гаврюха застали на конспиративной квартире в пол-ной готовности к выезду в район лагеря Печенеги. И она сообщила, что толь-ко что получено распоряжение комитета РСДРП(б) отменить восстание в ла-гере по причине его недостаточной подготовленности и невыгодности начи-нать его, когда рабочий класс вынудил царя отдать высочайший указ о дос-рочном освобождении политических заключенных из лагеря Печенеги.
– Благодарю, что прибыли вовремя! – Ласточка крепко пожала руки Стеньки и Гаврюхи. – Еще бы несколько минут, и мы могли разминуться, а я бы влипла в руки жандармов. Но теперь, друзья, нам нельзя оставаться в Чу-гуеве ни минуты, – она быстро подгримировала карандашом брови, нанесла штришки на щеках и на лбу, потом загасила лампу. – Будем ехать на моей тройке, а тюремных лошадей бросьте в Чугуеве. Пусть жандармы думают, что вы находитесь где-то здесь.
…Некоторое время пришлось Стеньке Разину с Гаврюхой и «Ласточкой» скрываться в Харькове, потом в Полтаве, в Котельве и Опошне. Оттуда, когда нависла угроза ареста, они бежали в Екатеринослав.
Оттуда «Ласточка» возвратилась в купеческий дом своего отца в слободе Ездоцкой Курской Губернии. Стенька Разин, по рекомендации комитета РСДРП(б), определился в батраки к белгородскому епископу отцу Иоанни-кию, а Гаврюха начал работать грузчиком на железнодорожной станции Курск, ожидая новых указаний партии социал-демократов.
В лагере Печенеги тем временем готовились к досрочному освобождению политических заключенных и заполняли «дела» для передачи полиции тех мест, где будут жить поднадзорные крамольники. И об этом теперь должны знать наследники боевых и революционных традиций. Чугуев тоже имеет свою страницу в истории, как и лагерь Печенеги.
…………………………………………………………………………………
Прошло много времени, вернулся с каторги Константин Михайлович Ан-пилов. Приютился он временно в слободе Ездоцкой города Старого Оскола. В работе ему везде отказывали, паспорта не давали, приказали ежемесячно являться в полицию для регистрации. Те пятнадцать рублей, которые выдали ему при освобождении «на прокорм», он вскоре проел, жил в голоде, обно-сился.
Загоревал человек. «Ведь как оно получается? – размышлял он. – Дрался я против царя за народное счастье, а тут сказал поп в церкви, что Анпилов ка-торжный и безбожный человек, сразу все земляки ко мне спиною поверну-лись, иные шипят змеями. Купчишка Андрей Алентьев даже плюнул на меня при стражнике и назвал убивцем… Может, вся борьба наша никому не нужна и только помешала Алентьеву достроить третий этаж на своем доме у Алек-сандровской богадельни на Ездоцком спуске? Плохо будет, если наша не возьмет, затолкут Алентьевы бедноту. Впрочем, как это наша не возьмет?! Должна взять! Взять-то взять, а пока сижу на завалинке у чужого дома, куда впустили меня пожить до устройства, размышляю от голода. Нет, все же лю-ди большие шкурники, о себе заботятся, о соседе не подумают, от борца от-вернутся, чтобы самих полиция не заприметила…»
В думах не заметил тихонечко присевшую рядом учительницу. Лишь вздрогнул от появившейся тени на завалинке, глянул направо и совсем изу-мился: сбоку сидела Мария Черных, почти соседка по жилью.
– Здравствуйте, Константин Михайлович! – сказала она. Глаза в густой бахроме ресниц глядели ласково, черные волосы роговыми шпильками при-хвачены, на плечах дышала от ветерка голубая гарусная накидка. – Задумав-шись, вы сидели, вот и я молча… Поговорить надо…
Константин Михайлович показал глазами на остановившихся почти рядом женщин с ведрами и коромыслами.
– Не при них, глаза вытаращили и прислушиваются…
– Да-да, конечно, – вздохнула Мария. Сделала вид, что соринки сбивает с подола юбки, шепнула из-под руки, что завтра придет ровно в двенадцать на квартиру, встала и откланялась.
Любопытство и тревога одолели Анпилова, всю ночь думал: «Что нужно этой Марии от меня? Учительница она и дочь богатого человека, неизвестно, что у нее на уме. Вот Алентьева Андрея сразу раскусил: дай ему волю, в мо-мент повесит меня на осине. А Марии, не знаю, что нужно ей от меня?»
Константин Михайлович не знал, что Мария была членом подпольного комитета социал-демократов, знала из рассказа Мещанинова и расклеенной по городу прокламации о героическом участии Анпилова в восстании матро-сов против царизма и осуждении его на каторгу, имела задание теперь помочь ему в трудную минуту.
Мария Никифоровна пришла точно, как обещала.
Разговорились о разном, о пустяках. Разговор постепенно сблизил их, размыл недоверие, так что даже трудно было уловить, когда же беседа пере-шла к вопросам о жизни, работе, паспорте…
– Да, чуть было не забыла! – спохватилась Мария перед уходом. Быстро отщелкнула сумочку, подала Константину Михайловичу пакет. – На первый случай, от друзей…
– Развернув, Анпилов невольно вытаращил глаза: в пакете были радужные и синие кредитки, рублей сто, если не больше. Целая сумма… Сильно нуж-дался в деньгах, а здесь их хватило бы на целый год, но сердце захолонуло, молча вернул пакет.
– Что вы?! Почему? – у Марии горько дрогнули губы, в глазах отразилась скорбь. «Неужели царь испугом убил в Анпилове борца и человека? – клеща-ми зажали сердце тревожные чувства. – Неужели он потерял веру в друзей, озлобился на весь народ?» Вслух сказала другое: – Своим отказом от помощи вы незаслуженно обижаете друзей, Константин Михайлович…
– Не знаю, от имени кого и зачем этот пакет, не могу взять…
Лицо Марии посветлело, глаза засияли. «Нет, в нем не убит борец, а лишь стал опытнее и осторожнее. Он поймет меня, поверит».
– Я не имею права называть адрес нашего партийного комитета, – душев-но сказала она вполголоса, – но это вам от него… А еще мне поручено преду-предить вас об осторожности: комитету стало известно, что полицейскую слежку за вами поручено вести вахмистру Кичаеву и жандармам Баутину и Хорхордину…
Анпилов слушал молча, и Мария поняла, что он все еще таит в сердце ка-кое-то сомнение. Упрекать не стала из-за боязни еще более насторожить со-беседника. Да она и знала, что осторожность Анпилову нужна, как и ей са-мой. Но чтобы убедить его в правоте своих полномочий, она просто рассказа-ла об одном из севастопольских товарищей, который вместе с Анпиловым отбывал каторгу и, бежав оттуда, снова работал в севастопольском подполье.
Рассказывая, она внимательно наблюдала за поведением слушателя, желая быть и самой убежденной, что Анпилов не подведет и что можно сегодня же договориться с ним до конца и даже передать полученное комитетом письмо на его имя. Письмо ведь – документ, было наказано передать его лишь после полной уверенности, что Анпилов именно есть таким по своему настрою мысли, каким его рекомендовали комитету товарищи. Она убедилась в этом, достала из сумочки письмо:
– Извините, Константин Михайлович, что я от волнения забыла передать вам письмо раньше денег. Тогда бы мы скорее поверили друг другу. Вот оно, читайте. Ваш друг из Севастополя передал его через нашего связного…
Почерк товарища Анпилов узнал сразу. Читал письмо с волнением, а при чтении последнего абзаца непрошено по щеке искоркой сверкнула слеза.
«…Крепись, дорогой товарищ! – говорилось здесь. – Мы вас не забыли. Помним, что вы отказались бежать из Тридцать первого экипажа, уступив очередь семейному товарищу… Мы поставили о вас в известность Староос-кольский комитет, и вам помогут во всем партийные друзья».
– Конечно, вам трудно без работы и без паспорта, – сказала Мария, увидев в глазах Анпилова огонь доверия и невысказанную глубокую радость, что он не одинок и что от него не отвернулись лучшие сыны народа. – Помогли бы мы вам раньше, но нужна была осторожность, проверяли вас и через севасто-польских товарищей… Кстати, не ходатайствуйте больше о паспорте, никуда по этому вопросу не ходите. Мы вас известим, когда и где можно получить паспорт. Потом зайдете к начальнику депо Старый Оскол, к Черноярову. Он все будет знать, оформит вас на работу.
Вскоре паспорт был выдан неожиданно через удаленное от города Долго-Полянское волостное управление, не имевшее, казалось, никакого отношение к Анпилову. А на другой день зашел к Анпилову котельщик Удодов.
– Пошли к Черноярову, ждет, – усмехнулся в усы, даже похлопал Кон-стантина Михайловича по плечу. – Э-э-э, брат, с организацией не пропа-дешь…
Жизнь, казалось, повернулась к Анпилову удобным краем: определил его Чернояров в смазчики поезда, потом перевел в помощники машиниста.
Года через полтора начали и другие его земляки возвращаться с каторги, однажды собрались в Избище вместе с Кузьмой Сорокиным, с Иваном Сот-никовым-Картузенковым, с Михаилом Дагаевым, посмеялись вволю над раз-личными злоключениями, о которых Сотников рассказывал с большим увле-чением.
– Вернулся в Избище с каторги, а на меня иные смотрят, будто лошадь на чучело, иные шарахаются в сторону, как от бешеной собаки. Один земский начальник проявил смелость и заинтересовался мною. У нас, в Ястребовке, теперь работает земским Жифаров. Вот и приказал он конюху остановить фа-этон как раз передо мною (я шел по улице, не поклонился земскому). «Ка-торжник! – кричит он. – Почему шапку не снимаешь и не кланяешься?» А я ему отвечаю: «Голова полна стихов о Куропаткине, боюсь, разлетятся, если сниму шапку».
«Какие такие стихи? – кричит на меня. – Может, плохие? Рассказывай!» «Да, может, плохие, зато правда и самими солдатами сочинены. Вот, послу-шайте!» И стал я перед земским во фронт, что ему понравилось, начал декла-рировать: «Куропаткин генерал – слуга царю,
отец солдатам:
Как пушки грянули зарю,
С головой нырнул в песок за скатом.
И молвит он, показав сапога носок:
«Ныряйте все за мной, ребята,
Смелее, в желтенький песок!»
Потом реляцию царю писал,
помчалось:
«Я ура кричал,
Был с нами бог.
Неясно разве, что я – генерал неплох!
Все билось, колотилось и ломалось,
Дым коромыслом стоял,
Горели жарко гаоляны,
Нас японец не догнал:
Помог нам бог,
И я помог,
Убегая первым со всех ног!»
Земский сначала рассмеялся, а потом надул губы, приказал, чтобы я не-медленно явился к становому приставу за неснятие шапки.
Пристав, Вячеслав Иванович Моисеевич, скажу я вам, значится в левых либералах. Любил он разговоры с разными ершистыми мужиками, утвер-ждал, что мужицкие речи, как скипидар под хвостом ишака, ускоряют его движение и мысли.
Выслушал он меня, засмеялся и потолкал меня своим пальцем в лоб: «Иди, – сказал он, – И обязательно перед дураком во власти снимай шапку. Тебе от того вреда не будет, а свинью остановишь перед розами, чтобы не растоптала».
Ну, конечно, запомнил я. Да и мать сказала, что Жифаров охотник до пре-клонения: угодливого готов возвести в святые угодники, непоклонного рас-терзает в клочья. А жаловаться некуда, везде своя у них спайка. И вот я начал умышленно встречаться с Жифаровым и шапку перед ним снимать. Угнусь, посмеиваюсь в землю, и стою, пока он проедет. О-ох, любитель преклонения. У нас еще кулак такой есть, в Кунье. Зовут его Шерстаковым Лукой. Тоже преклонение любит, иначе с лица земли сотрет. Жестокий. И зубы у него ло-шадиные, глаза под лоб… Чуть было он мне всю женитьбу мою не расстроил: я сватаюсь к одной девушке, а Лука туда шасть и кричит: «За каторжника и собаку отдать жалко, не только девку!» Ну, что ты будешь делать? Слушают-ся его, меня выгнали. А я зарубил себе одно: женюсь на Ксюше и женюсь. Это моя теперь жена. Но история длинная тянулась… я стою за женитьбу, Лука и все купленные им против выступают.
Ксюша была племянницей ездоцкого кучера Петра Константиновича Ля-хова, личность у которого скрытная. Вы же знаете старооскольского купца Корнилевского, Григория Аксеновича?
Жил он в доме с каменными колоннами в приказчиках у купца Симонова, а теперь хозяином стал. И все по причине: приучился к купеческой жене Си-монова, а та в бездетстве скучала, взяла в пасынки Александра, сироту из се-мьи Демидовых.
С этим Александром я в детстве дружбу водил. Имение Симонова было в Ефросимовке, рядом с нами, вот и приходилось мне драться с Сашкой, если он за грачей или за рыб пойманных мало мне платил.
А к этой поре Симонов остарел. Чтобы торговое дело не замирало, мага-зин подписал на Корнилевского, дом – на пасынка, Александра.
Тут Корнилевский в жадность раздулся и свою линию замыслил. Кучер Ляхов в злодействе был мастер за деньги, об этом в народе говорили без стеснения. Вот и повез он Александра вроде как на станцию Солнцево в 1893 году, а нашли парня мертвым в лесу.
С той поры Корнилевский пошел в гору, Ляхов разбогател. Скупой, иска-риот, до денег тонкий. Ксюшку, мою теперешнюю жену, в сиротстве оставил на голодное вымирание, без копейки помощи. Не поглядел, что она ему пле-мянница, раз от нее выгоды никакой.
Убийство у Ляхова и жадность в крови растворены, как соль в огуречном рассоле. Может, и самого Ляхова убьет кто по наследству? У него, правда, своих детей нету. Вот и взял он в «сынки», на прием, Ивана Анисимова, чаду ездоцкого урядника. А этот, ей-богу, не брешу – содержит в себе волчьи зубы и глаза.
Мне думается, что у каждого человека есть своя жилка в крови. У нас, на-пример, революция в крои завелась, вот и начали мы царя сбивать с престола. Помните, песню распевали в Севастополе:
«Порвем мы в бою порфиру твою,
Всю обратим на портянки!»
А вот вернулись с каторги, против нас люди зубы оскалили…
– Не все оскалили, – возразил Анпилов. – Другие помогали…
– Против этого не спорю. Но зубоскалов еще много. Я вот и рассказ свой продолжу, чтобы людям было для пользы и понимания нашей жизни. Опять же о Ксюше скажу.
Жила она в это время с матерью в Средней Дорожне. А это приход Ни-кольской церкви, все отцу Якову подчинялось, без него не женишься. Сам отец Яков Луке Шерстакову подчинялся: общая у них кумпания.
Вот и договорился я с Ксюшей, пошел к попу, к отцу Якову для разгово-ров о женитьбе. Он глаза выпучил и давай нажимать на моральность: «В пя-том году, – говорит он, – ты против царя охальничал, людей из оружья уби-вал. Не буду венчать, у тебя руки в крови!»
Тут я осерчал, пырнул ладони к его глазам и кричу во всю глотку: «Глянь, батя, мои руки чистые. А ты есть пристав, людей выдавал…»
У-у-ух, затопал он ногами, в кулаки бросился. В щеку меня пырнул креп-ко, но я его остепенил ногой в живот. Не поверите, по самое колено нога в его животе утонула, а до середины не добрался.
Присмирел он, отдышался, а потом сказал: «Епитимью налагаю. Будешь неделю ездить в церковь на поклоны, потом, может быть, оглашение сотво-рю, чтобы ты на родственнице по заблуждению не женился».
«Какая же мне Ксюша родственница?! – кричу я. – Мы с нею разных пле-мен». А поп и ухом не ведет, твердит: «Пути Господни неисповедимы. Может раба Божия Ксенья и родственницей тебе оказаться, если раб Божий Лука своего мнения не изменит. Шапку перед ним не снимаешь, ведомо мне. Да и неизвестно еще, что Жифаров скажет и как ты церковь Божию ублажишь да-рами».
«Ну, думаю, взятку давать мне не из чего, шапку, конечно, могу снять, и поклонюсь – спина не заболит, но и допеку я тебя, долгогривый, своими по-клонами, не возрадуешься!»
И начал я допекать. Ежедневно, чуть забрезжит утро, стучу в дверь: «От-крывай, говорю, отец Яков, церковь, приехал поклоны класть!»
Хмурится отец Яков, сопит. Надоел я ему, хуже редьки. Но все нажимаю и нажимаю во исполнение его же приказа.
Приезжаю однажды на лошаденке, а у отца Якова крестины или пирушка ранняя. «Открывай, говорю ему, церковь, не могу без моления и поклонов жить». «Видишь, свет, занят я, – говорит отец Яков. – Придите в другой раз».
Ну, а я в амбицию: «Божье дело не терпит отсрочки, – говорю ему. – Да-вай Епитимью, иначе к епископу жаловаться поеду».
Оделся он, вышел, а на сани отказался сесть. Так и ехали до самой церкви: я на санях, отец Яков пешком шагал по снегу.
Открыл он церковь, прошипел: «Клади три поклона и убирайся. В другой раз явишься к дьячку, он мне и доложит об итоге твоих поклонов. Дюжа ты неотцепный. Но венчать я тебя все равно не буду, если раба Божия Лизавета против тебя слово скажет».
А Лизавета как раз есть мать моей Ксюши. Ее отец Яков уже нашпиговал против меня. Пришел я к ней, а она в слезы: «Каторжный ты, могут тебя каж-дую минуту посадить в каталажку, не отдам за тебя Ксюшку, если барчук не благословит…»
«Барчуком» она называла Петра Петровича Бобровского, уездного пред-водителя дворянства. Жил он в Средней Дорожне.
Ухватил я Лизавету за руку и потащил к Бобровскому на разговор.
Встретил он нас, расхохотался. Лет пятьдесят ему было, а все веселый, без омраченья. И потребовал он, чтобы я рассказал о своем участии в революции.
Слушает, а у самого смех пропал. Вздыхает, попивает вино из кружечки. А когда я рассказ закончил, Бобровский поглядел на меня – и не сердито и не весело, средне, потом сказал: «Мы боремся с вами, а вы – с нами. Кто одоле-ет, неизвестно. Вы понимаете?» «Да, – говорю ему, – понимаю». Он тогда улыбнулся и повернулся лицом к Лизавете. «Советую тебе, мать, выдать доч-ку за Сотникова-Картузенкова. Это человек, а не Комар (Комаром называли в Средней Дорожне одного проходимца, который властям пятки лизал)».
«А если становой пристав насупротив? – вытирая глаза концом шали, не сдавалась теща, желая выторговать полную гарантию. – Без его согласия не благословлю…»
«А мы сейчас узнаем, – усмехнулся Бобровский. Тронул расческой свои рыжие волосы, начал крутить ручку стоявшего на столе телефона. Вызвал Вячеслава Ивановича, обрисовал ему всю картину, потом сунул моей теще трубку:
– Слушай, Лизавета, что пристав говорит…»
Теща глаза зажмурила от техники: из трубки гремел на ухо голос приста-ва, Лизавета повторяла его: «Отдай, Лизавета, дочку за Ивана Васильевича. Это не Комар…»
Так мы с Ксенией отодвинули в сторону помеху, поехали венчаться. Шер-стаков Лука тоже примолк перед начальством, перед царевыми слугами. Ца-ря-то он выше бога чтил…
Отец Яков рассерчал, да и слупил с нас за венчание двадцать рублей, еще и на колокол один рубль. Таксу они такую определяли, начальникам и попам законы не уставишь.
Э-э-эх, сколько я их знаю начальников и хозяев, хоть пруд пруди. Вот, скажу за Александра Михайловича Арцыбашева. Это же потомок старинных дворян. В наших краях Арцыбашевы появились при Анне Ивановне, когда Бирон-немец на России верхом ездил.
Александр Михайлович усердно переделывал себя из русского в европей-ца, а стал почти азиатом. Женился он на турчанке. Правду сказать, жена его – красавица. Часто приезжала она из Питера с мужем в Покровское для развле-чения. По-русски разговаривала без запинки (Она из азиатки русской хотела стать). С управляющим была сходна по своей там женской линии, как это у господ водится, раздери их пополам.
Управляющий, Бурего по фамилии, кажется, из Тростенца, что за слобо-дой Велико-Михайловкой. Это громила, саженного роста. Рыжий, будто ме-дью красной обмазан. Как захватит, бывало, турчанку в охапку, только крас-ная шапочка на ней с кисточкой из стороны в сторону качается. Поте-е-ха, ей-богу!
Или вот о стуженском попе сказать, о Петре Бурцеве. Курил он до потери сознания, а с полицией водой не разольешь: покается ему кто на исповеди о воровстве леса или еще чего, так на другой день уже плетью отдерут в участ-ке.
Дружил этот поп и с Анной Ивановной Кузнецовой, с врачихой. Эту хоте-ли мужики убить за выданного ею полиции фельдшера, Осипа Никифоровича Семенова, но приспешники спасли: обрядили они Кузнецову ночью в мужиц-кий зипун, да и вывезли в город Тим для спасения…
– Удавить бы ее, шельму! – хмуро сказал Кузьма Сорокин.
– Чует мое сердце, что обязательно трахнем по разным Кузнецовым снова, как в Севастополе, – воскликнул Сотников-Картузенков, но его сейчас же прервал Анпилов.
– Нет уж, земляки, по севастопольскому мало. Если трахать, то покрепче, чтобы нас после этого на каторгу в Печенеги не посылали и чтобы кулаки Шерстаковы не грозили посадить нас в клетку…
– Правильно, Костик, правильно! – загорячился молчавший доселе Миха-ил Дагаев. Он хлопал кулаком о стол. – Теперь надо трахнуть, чтобы мир пе-ревернулся, тюрьмы и каторги исчезли. О себе скажу. У меня от всего иму-щества после каторги осталось только одно напоминание о нашем Севасто-поле – фотокарточка…
– Здесь она? – спросили хором. – Покажи, вспомним былое.
– Всегда ношу с собою, для будущего храню, – волнуясь, сказал Михаил, достал из левого нагрудного кармана и положил на стол групповую фотокар-точку, сделанную в севастопольской фотографии М.П. Мазура в 1904 году. – Вот это, стоит слева, Акинин из Стужня, – пояснил Дагаев, показав черенком ложки на круглолицего парня с немного вздернутым носом и вытаращенными на объектив аппарата смирными глазами. – В центре я сижу. Ведь похож?
– Похо-ож, – подтвердили все единодушно. – И лицо деятельное и глаза отчаянные, лупастые. Ноздри короткого носа раздуты, как у коня…
– Да уж характер мой знаете, горячий.
– Только вот непонятно, – вставил свое замечание Анпилов, – зачем ты по-ученически ноги поставил прямо, будто перед попом, и руки на них поло-жил, будто на парту?
– И сам не знаю, честное слово. Просто так приказал сидеть фотограф, а я послушался. Он и цветы поставил за моей спиной, в корзине. Видите, цветут? Будто в саду.
А вот этот, – Дагаев показал на стоявшего правее всех верзилу, который возвышался над всеми товарищами на целую голову и торчал шпалером с ру-ками по швам. Губы его были подобраны, глаза прищурены, отчего продол-говатое безусое лицо его казалось натянутым и походило на маску. На верзи-ле, как и на других, надет короткий мундир с ремнем и погонами, шаровары вобраны в твердые голенища остроносых сапог с очень низкими каблуками. Картуз с огромным кожаным козырьком и с буквами на лобовине околыша «СпрС». Над ними, на тулье, белел орел, вместо кокарды. – Вот этот человек, знаете кто? Я сейчас вам расскажу…
Но рассказать не пришлось: с улицы послышался звон глухариков и кон-ский топот. Земляки бросились к окну, но сейчас же отстранились за просте-нок.
Фаэтон, запряженный тройкой сытых вороных коней, завернул к зданию школы, где раньше работала Мария Никифоровна Черных.
Из фаэтона важно вылезли – рагозецкий земский начальник Какурин, ка-зачанский маклер Евтеев и кулак Шерстаков. Они долго бухали кулаками в запертую дверь школы. Никто им не открыл. Тогда они уселись в фаэтон и покатили через лужайку в центр Ястребовки, к волостному правлению.
– Что ж, давайте, товарищи, разойдемся, – сказал Иван Васильевич. – Раз эти шакалы нанюхали пробой и убедились, что Марии нет дома, того и жди – вернутся они сюда с полицией для обыска. Ну и нас заодно застукают или в понятые или в кутузку. Ведь запрещено же нам собираться больше трех…
– Сказать бы этому, Какурину, пусть в Рагозцах пробои нюхает, – провор-чал Дагаев, завертывая в бумагу и пряча карточку.
– Придет время, скажем ему пулей в лоб, – бросил Кузьма Сорокин, оде-ваясь. – А сейчас надо разойтись…
– Разойтись надо, – поддержал Анпилов, надел картуз. – Земские, они ведь все друг с другом по-свойски, что рагозецкий, что ястребовский. Да и эти с ними – Шерстаков с Евтеевым, все они есть земляки по кровососной профес-сии. Тьфу, провались они, эти «земляки»! До свидания, Иван Васильевич, мы пойдем. Живы будем, встретимся не раз… Мы ведь промеж себя тоже земля-ки, но иные.
2. СЕМЬЯ КАБЛУКОВЫХ
Иван Каблуков жил в Лукерьевке с отцом-инвалидом русско-турецкой войны 1877–1878 годов, с матерью – сварливой Екатериной Максимовной. Потом женился на стуженской Матрене Кузьминишне, пошли дети. Правда, рождались они и тут же вскоре умирали от скарлатины, дифтерита, разных нищенских болезней. Выжили двое – Сергей и Таня.
– Ничего, ребятки, ничего, – рассказывал Иван длинными зимними вече-рами сказки и были о прошлом, о забастовке в Армавире, о машинисте Ша-бурове и его сынишке, Васе. – Наберем денег, определю вас в учебу. Маши-нист Шабуров сказывал, что Михайло Ломоносов босиком науки достиг…
Веснами собирал Иван в сундучок инструменты и снедь, надевал свежую холстинную рубаху и пестрядинные портки с огашнем (вместо пуговиц такие портки удерживались на бедрах с помощью продернутой через очкур верев-ки) и под звон жаворонков уходил «на низы» зарабатывать. Работал камен-щиком, плотником, столяром, но денег не набиралось и не набиралось, мечты оставались мечтами.
Когда вышел столыпинский закон о переселении, соседи начали звать Ивана «на вольницу». Отказался уходить из родного края.
– Потерплю, – говорил он, прощаясь с переселенцами. Мял в руках запла-танную шапку, смахивал ею набегавшие невольные слезы с покрасневших глаз, кашлял: – Не забывайте нас, о жизни пишите…
Писали из Миусска и Кубани, с Тобола и Северного Кавказа и даже с Амура, со всех краев русской земли. Похвальбы не было, все жалобы и жало-бы на трудную жизнь. Иные умирали там, на чужбине, другие возвращались и попадали в батраки к барину Арцыбашеву или к кулакам Шерстаковым, Пол-ковниковым в Ястребовской и Знаменской волостях, бежали в Старый Оскол работать на колодце Симонова и Хвостова-Собакина, на крупорушке Пова-ляева, на мельнице Сотникова.
Однажды волостной старшина отобрал у Ивана Осиповича Каблукова паспорт «за непочтительность», пришлось той весною попасть в батраки к Шерстакову Луке. Богат, влиятелен кулак Шерстаков. В Знаменском его вла-дения имелись – от центра до самой Егоровой мельницы. И в Кунье имелись, и в Ржавце и в Головище.
Сынок Шерстакова, Федор, учился на учителя, в сезон работы приезжал за батраками присматривать. Носился он на жеребце по всем поместьям и «ба-зам», плетью батраков хлестал.
В один из субботних дней попало батраку Михаилу Набережному, попало Ивану Каблукову, который значился на Куньевском отрубе за старшего среди батраков.
Пожалел он неженатых ребят, отпустил после работы к невестам в со-седние села, а сам быстро перевернул все бороны снова на острые клевцы, прибуксировал семь борон веревками к передней бороне, сел верхом на одну из кобыл, привязал других лошадей поводьями к ее шее, гикнул молодцевато и поехал всем табуном.
«Надо этим боронам клевцы посчитать в наклад хозяину, – сердито поду-мал Иван. – До чего же он скуп и не милосерден, что даже за весь день куска хлеба не прислал…»
Тепло было, безветренно. Луна взошла, Колокола в селах благовестили, шла вечерняя служба. «В такую пору Федька не поедет проверять, – думалось Ивану. – Пусть бороны дорогу чешут. Порасшатаются клевцы, вот и зарабо-таю у хозяина дополнительно, если закреплять поручит…»
Бороны тарахтели и прыгали сзади по колчистой дороге, что даже лошади от шума вострили уши и храпели. Вдруг, перекрывая грохот борон, послы-шался нарастающий конский топот.
Оглянувшись, Иван обмер от неожиданности: настигал его Федор Лукич на горячем вороном жеребце.
– Стой, сукин сын! – закричал он, пролетев с разгона стрелой мимо. По-том круто повернул коня и чуть не ткнул его в лицо Ивана горячей оскален-ной мордой. – Ты что делаешь, где работники?
– Бороны везу на баз, – хмуро сказал Иван. – Ребят отпустил погулять. Ведь суббота…
– Ты разве хозяин? – со злым шипением сказал Федор, уставившись на Ивана маленькими карими глазками и раздирая удилами пенные губы пля-шущему от нетерпения жеребцу. Луна светила прямо в длинное лошадиное лицо Федора. Чернела бурая родинка на салазочном изгибе правой скулы. Но даже серебристо-голубой лунный свет не мог разбавить багровой краски яро-сти на лице Федора, не смягчил колючей злости в его черных расширенных зрачках. – Ты разве хозяин?
– Сделал по своему разумению, по-человечески! – неожиданно дерзко возразил Иван. – Кулакам это не понять…
Федор Лукич тяжело задышал, тряхнул в воздухе плетью со свинчаткой на конце и, закатив глаза под лоб, будто Иван сидел не верхом на лошади в од-ном шаге от него, а где-то в облаках, закричал со слюною:
– Мой отец и я составляем опору его императорского величества, давшего нам блага хозяина земли и власть над голью перекатной, а ты… Я с тобой по-том поговорю, а сейчас покажу обращение с боронами…
Соскочив с жеребца и передав поводья Ивану, Федор начал осторожно пе-реворачивать бороны тупыми клевцами вниз.
– Вот так надо. А еще лучше, если возилочку приспособишь, – приговари-вал, казалось, подобревшим голосом. – Зачем же боронам прыгать по колдо-бинам, биться о камни?
Иван слушал молча. В мыслях смятение: «Шерстаковы на лисиц похожи, можно ли верить их ласковым словам? Пожалуй, подвох будет. Знать бы, ка-кой подвох?»
Последнюю борону Федор не стал переворачивать.
– Покажи, Иван, свою умелость, – сказал без злобы в голосе. Взял у него поводья, взмахнул в седло.
– Что ж тут мудреного? – проворчал Иван, слезая с лошади. Но в тот мо-мент, когда он нагнулся перевернуть борону, плеть Шерстакова со свистом врезалась между лопаток. Царапающая боль обожгла спину, перехватила ды-хание. Упал лицом в пыль. А когда поднял голову, увидел быстро скакавшего от него Федора на жеребце.
– Сво-о-олочь! – плюнул Иван. Полез в карман и до боли в пальцах зажал костяной черенок большого складного ножа. – Если он вернется, перехвачу ему горло, собаке!
Перевернув бороны снова острыми концами клевцов книзу, Иван, мор-щась от боли, сел верхом и поехал. Он вслушивался в тарахтение и гром бо-рон по каменистой дороге, думал о своей судьбе и неустроенности жизни.
Через день Иван рассчитался. Он даже не стал спорить за высчитанный Шерстаковым трояк за погубленные клевцы борон, плюнул и пошел пешком домой. «Кровопивцы, – думал он и думал о Шерстаковых. – Может быть, на-род рано или поздно закопает их в яму, чтобы жизнь они людям не порти-ли…»
К своему селу подошел засветло, но домой днем показалось ему идти не-удобно. Спрятался в зарослях боярышника у Гараниного дуба на бугре, сидел там до темноты и с удивлением разглядывал разбросанные на буграх и в ло-гах хаты, не находя многих из дворов, знакомых с детства. «За работою не приходилось раньше видеть эту картину, а она есть вот какая, – думал Иван, всматриваясь в красновато-белые холмики на месте проданных и свезенных построек переселенцев, на изгороди из навоза и земли вокруг пустырей, где у прикольных столбиков крутились и кричали от голода телята. – Рушится в прах жизнь мужицкая. А ежели еще пожар начнется, совсем все пеплом ста-нет, не удержатся плетни и соломенные крыши…»
Отыскал взором свою избу у взъезда на школьный бугор. Горбатая стена глядела на улицу единственным глазом подслеповатого оконца с радужным от времени стеклом. Горько усмехнулся: «А еще говорил нам батюшка Захар в церкви, что Столыпин указал мужику выход из нищеты. Да брехня то, брех-ня. Ежели взять Ерыкалу или Шерстакова, то, верно, они стали богаче поме-щиков, – лезли и лезли в голову мысли. – У нас на шее была петля, теперь ее туже затянули, нету никакого простора. Яшка Бакланов сунул Ерыкалу в зубы за мошенство, объявили сумасшедшим и в Сибирь отправили на шарабане. Если бы я Шерстакова ножом пырнул, тоже – в Сибирь. У них это все в ре-зон, с властью заодно. Говорят, Столыпина убили в Киеве. Туда ему дорога. Но мужику опять же податься некуда. Как ни вертись, а земля и жизнь обора-чиваются к нам хвостом, будь ты все проклято…»
Следующей весной ушел Иван снова «на низы» зарабатывать деньги. К этому времени сильно заболел Сережка, пришлось Матрене упросить Ерыка-лу взять ее с сыном в город, чтобы обратиться в земскую больницу.
– В город подвезу, – согласился Ерыкала. – Летом отработаешь во время жатвы…
Был апрель, стояла оттепель. Набралась Матрена страсти в городе: кто-то расклеил на домах бумаги, что царь расстрелял на Лене рабочих золотоиска-телей, улицы запрудили люди с красными флагами и песнями. Полиция нача-ла бить людей, обыскивать, врываясь в дома.
На квартиру Василия Бессонова, где остановилась Матрена, ночью ворва-лись жандармы. Все перевернули вверх дном, арестовали Василия Григорье-вича с сестрой Таисией, отвели и Матрену в «Дом арестуемых» на Алексеев-ской улице. Лишь утром взял ее оттуда Ерыкала под расписку.
В полдень, когда уже и лекарство было получено и разрешено выехать из города, в слезах возвратилась домой Таисия.
– Исключили меня из гимназии за политическую неблагонадежность, – сказала она. – Да еще обязали каждый месяц проходить регистрацию в поли-ции…
– Ты бы к начальнице, дочка, – всхлипывая, начала было говорить мать, но Таисия безнадежно махнула рукой.
– Фрейлина Мекленбурцева была в полиции. Посмотрела она на меня че-рез золотой лорнет, пальчиком поправила свои седые прилизанные волосы и прошипела: «Ваш братец сгниет в Сибири вместе со своими дружками – Без-бородовым Митрофаном и Лазебным Николаем. Попались в подвале Земля-нова вместе со своей типографией. И вы, сестра крамольника, в гимназии не нужны. Слава тебе, господи, что перстом своим указуешь крамольников! Слава! И не то еще будет…»
Мать обняла Таисию, перестала плакать.
– Да, не то еще будет, когда дождемся своего дня, доченька…
Матрена с ужасом вслушивалась в эти разговоры, всматривалась в люд-ское горе, становившееся ее собственным горем, думала: «С Иваном может приключиться такое же. Горячий он, сочувственный, а полиция и власти та-ких не любят, хватают и в тюрьмы. Что же тогда мне с детьми одной делать придется?»
Она попробовала губами горячий лоб задремавшего Сергея, начала тороп-ливо обвязывать его голову шалью, чтобы еще не простудить в дороге по вяз-кому, слякотному снегу. Ерыкала уже кричал под окном, чтобы скорее пово-рачивалась, пора ехать.
Дорогой Матрена сама простудилась. Надо бы лечиться, полежать, да Ерыкала вздумал конюшню чистить и глиной мазать. Вызвал он и Матрену отрабатывать. Там она еще более заболела, слегла в постель.
Лишь за неделю до Ильина дня поднялась с трудом. Люди еще с половины июля начали убирать рожь, а полоска Каблуковых тосковала.
Пришел суматошный день. Отбила Матрена косу, настроила крюк, налила со свекровей на ночь квасу в деревянный жбаночек, вечером всей семьей встали на молитву.
Перед иконой зажгли крохотную лампадку с жестяным поплавком. Ма-ленький голубой огонек дрожал в сумерках, как светлячок в лесу.
Катерина Максимовна, чтобы не запачкать юбку и быть поближе к богу, коленопреклонилась на крышке коника, стучала лбом о сосновые желтые доски. Матрена молилась на коленях посреди изувеченного ямами и борозда-ми земляного пола. Старик Осип, опираясь на костыли, молился у печки, на голых кирпичах которой спал вот уже много лет своей инвалидской жизни. Танька с Сергеем отбивали поклоны на полатях быстро-быстро, как заводные куклы. Они старались при этом двинуть друг друга кулаком под ребро или дернуть за взлохмаченные волосы.
Спать улеглись прямо же после молитвы. Тишина придавила предметы. Даже голубой огонек лампады перестал дрожать, искрился блесткой на фоне потемневшего платья богородицы. И сверчок молчал почему-то в эту ночь. Но изредка потрескивали ветхие стены, медленно уходившие в землю.
Под утро догорело масло в лампадке. Голубой огонек заморгал, потом вы-тянулся острым гвоздиком и несколько раз хлопнул, будто ребенок губами, погас. Запахло чадом нагоревшего фитиля.
Заворочалась на конике Катерина Максимовна. В сенях, хлопая крыльями, горласто закричал петух. Сейчас же прокатился над селом троекратный гул церковного колокола: сторож, Мироныч, возвещал три часа утра.
Матрена, спавшая в сенях, привычным жестом набросила на себя через голову домотканую юбку, голыми ногами прошлепала к двери, повернула щеколду. Упругий холодок наполнил пазуху. Невольно поежилась, горстью закрыла прореху на груди, переступила порог.
В небе еще мерцали звезды, но на востоке разгоралась румянцем заря. Бы-стро оживали редкие облачка, похожие на лезвия длинных ножей. Накаля-лась, золотилась их нижняя кромка, и воздух разбавлялся чуть заметным сия-нием наступающего утра.
– Не-е-ет, не проспала, – сама себе с непонятной радостью сообщила Мат-рена. Вернулась в сени и, обувшись в лапти, глиняным ковшом зачерпнула холодной воды изваре, умылась. – Мамонька, сейчас подою корову, пойдем в поле…
– Ну-ну, – добродушно поощрила свекровья, уже успевшая одеться. Она перекрестила щепотками зевающий рот. – О-о-о, Осподи, Сусе Христе…
Через минуту под сараем однотонно зазвенело жестяное ведро – подой-ник: джик-джик, джик-джик, джик-джик…
– Мяу-у, мяу-у, – страдал серовато-желтый кот, чуя запах парного молока и, боясь, что Матрена огреет его, если он начнет тереться об нее и попадет хвостом в подойник. – Мяу-у, мяу-у!
– Ах, пропади ты, оглоед! – не выдержала Матрена, плеснула молока в че-репок, покликала: – Кис, кис, кис…
Не щадя себя, кот упал с перемета и радостно замурлыкал над молоком.
– А-а-а, мама-а-а! – заревела проснувшаяся Таня, которую Сережка успел ткнуть кулаком. Но и сам сейчас же закричал, чтобы скрыть свою вину и вы-звать жалость к себе у взрослых.
– Перестаньте, ребятки, я к вам иду, – кряхтя и вздыхая, загромыхал Осип костылями и проковылял с печки к внучатам. – Перестаньте, сказку расска-жу…
– Про жар-птицу, – требовал Сережка.
– Про козлика! – скулила Таня, любившая во всем противоречить брату.
– Расскажу про «Купца Синяя борода», – сказал Осип, спор прекратился. Осип рассказывал эту страшную сказку про купца-злодея, губившего много жен, а Сережка с Таней слушали, прижавшись друг к другу, пока заснули. То-гда Осип вышел во двор.
Матрену застал у ворот с тяжелым мужским крюком на плече. Похожий на струйку воды, мутно мерцал кончик косы, вокруг него роем метались ноч-ные бабочки с прозрачными крылышками.
Не успел Осип сказать что-либо невестке в напутствие, как из клети вы-шла Катерина Максимовна с двумя граблями, со жбаночком с квасом и бе-лым рукавчиком с хлебом и огурцами. Держальнем граблей она зацепила за крюк, отчего коса дребежаще застонала.
– Слабо сидит, – уловив расслабленно замирающий звук косы, воскликнул Осип. – Загони, Матрена, прикосок в кольцо поглубже, а то пятку отворо-тишь…
– Сделаю, – сказала Матрена, а Катерина Максимовна заругалась на мужа, чтобы не указывал, и пригрозила вечером обломать об него делжалень граб-лей, если не сделает все по дому.
Оставшись один, Осип выпил молока и, открыв дверь на улицу, чтобы не проспать выгон коровы в стадо, залез на невесткину кровать, сейчас же за-дремал.
Полоска Каблуковых выделялась среди убранного поля, будто огромная могильная плита среди желтого жнивья, разбегавшегося во все стороны кри-выми рядками соломенных щеток.
– Стоит наша сиротинушка одинокая, – жалобно запричитала было Кате-рина Максимовна, но вдруг выпрямилась и, грозя кулаками, закричала: – Кро-вопивец, мироед, ни дна ему, ни покрышки…
– Мама, что ты? – обернулась Матрена к свекровье и даже прекратила за-гонять молотком прикосок под кольцо. – Грешно ругаться перед хлебом…
– А ему не грешно, живоглот этакий?! Погляди, на целый аршин Лука Шерстаков врезался в нашу полоску. У Дуная, у пьяницы горького, землю арендует, нашу рожь обкашивает. Господи! Подави ты Луку нашим хлебом сиротским…
– Господи, благослови! – не слушая проклятий свекрови, Матрена по-мужски, с заводом назад, замахнулась крюком во влажную рожь.
С ровным напряженным звоном побежала коса. Слегка похлопывая, ржа-ные стебли валились на длинные деревянные пальцы крюка, на белый хворо-стяной лучок, похожий на тонкое изогнутое ребро.
На еле уловимый миг Матрена задерживала косу, и срезанные стебли скользили тогда с отполированных пальцев крюка на колючее жнивье, ложи-лись рядком и смотрели налево усатыми золотыми колосьями.
Все более распалявшимися лупастыми глазами глядела алая заря в росу. Вот и показалось огромным красным диском солнце. Многоцветными огнями засверкали росинки на цветах, колосьях и на жнивье. Чаще запорхали из-под ног Матрены перепела, шрапнелью шлепались со свистом в ближайшие коп-ны. Радостнее затрещали кузнечики, канатными плясунами висели в воздухе кобчики, помахивая крыльями. Временами они камнем падали на замеченных ими в жнивье птичек и мышей.
Разгоралось солнце, разгорался день.
Катерина Максимовна, отстав от Матрены, вязала снопы с особой тща-тельностью: подбирала обломившиеся колоски, вырывала случайно не ско-шенные стебли и, обломив грязные усатые корешки, втыкала колосья вместе с соломой в широкое грузно снопа.
За балкой белели рубахи на согнутых спинах косарей и вязальщиц, стра-давших на арендуемых у помещика Батизатулы полях, всунутых клиньями в крестьянские земли со времен «царя-освободителя».
Далее, у неведомо кем посаженной в поле яблони, стрекотали косогоны жаток на загонах Ерыкалы, Шерстакова, Сапожковых.
За Березкиным ложком девушки вязали пшеницу на поповском особняке. Иван Григорьевич Толстопятый, приказчик попа, подкатил на фигурных дрожках. Его сейчас же окружил цветник лукавых девушек. Одна ухватила лошадь под уздцы, другие закружили приказчика в хороводе, запели льстивые речитативные песенки:
Ой, кто ж у нас хорош да пригож, пригож?
Соколик Ванечка пригож:
Русы кудрями трясет, трясет, трясет,
Нам по рюмочке несет, несет, несет…
Присматриваясь к девушкам, приказчик топал ногой, ухмылялся, потом ударил соломенную широкополую шляпу о жнивье.
– Где наша не пропадала!? – крикнул с задором и вожделением. – За мой счет ведро магарыча, если к вечеру справите работу подчистую. И не расхо-дитесь, сюда доставлю вино и закуску, погуляем.
В Лукерьевке шла жизнь по-своему. С восходом солнца пастух заиграл в камышовую жалейку песню из двух слов:
«Антон, не дури!
Антон, не дури!»
– Дедушка! – пробудил подпасок дремавшего Осипа. – Почему вашей ко-ровы не видать в стаде?
– Да вот, мочи моей нет…
– А я сам, – подпасок скользнул мимо Осипа во двор, моментально отвя-зал мычавшую корову и погнал ее быстро-быстро, скрывшись вместе с нею в сером облаке поднятой стадом пыли.
– Какой быстроногий! – позавидовал Осип мальчику, почесал в затылке и усмехнулся: – В его годы я еще быстроногее был. Любили меня портные за быстроту. Я им разное снадобье приносил из винополки, ежели посылали. Подарили они мне за быстроту треуху из собачьей шкуры. Не будь войны с турками, я бы до сего дня, может быть, бегал. Да-а, война сделала меня кале-кой, ноги опухли, не ходят. Есть с чего опухнуть, – воспоминания обжигали, лезли в память, хотя бы и не хотелось говорить о них. – В январские холода освобождали мы Болгарию от турок, дважды речку Марицу вброд переходили под Татар-Базарчуком. Теперь этот город, говорят, Филиппополем зовут. По горло шли в воде, как свинцом обливало тело. Хорошо еще, что пришлось погреться в заброшенных турками амбарах с гнилым рисом: он горел от сы-рости, а мы в нем грелись. Иные запугались турецких снарядов, в лесочек ушли из амбаров, к утру льдом стали. Но тем, может быть, лучше. Схоронили мы их в земле болгарской, не переживают они мук разных, как мы – калеки. Да еще Лука Шерстаков, кровопивец, говорит, что у меня краденый Георги-евский крест и что я на войне не был. Обижают Шерстаковы людей, оплевы-вают нашу солдатскую храбрость, а власти им потворствуют…
Осип задумался, ероша седую бороду. Потом, вспомнив что-то, выдвинул из-под кровати старенький сундучок, развернул бумагу в тряпице и начал чи-тать слезящимися воспаленными глазами.
Это было письмо Курского губернатора председателю Старооскольского уездного земства Бобровскому. Осипу передала однажды учительница Репец-кой школы, Юлия Михайловна. Она советовала самому читать письмо для раздумья, другим не показывать для опаски. Вот и перечитывал Осип это письмо, когда бывал один.
Вспоминал при этом о своем участии в празднестве Георгиевских кавале-ров в городе, откуда вернулся не солоно хлебавши: подарили ему за все воин-ские доблести глиняную чашку с голубым венчиком у края и сверкающую металлическую ложку, которая посинела от первого же деревенского кислого борща.
И вот Осип снова читал эту бумагу, дав зарок никогда больше не ездить на праздник Георгиевских кавалеров, так как пузатый генерал лишь рассмеялся на жалобу Осипа об оскорблении его Лукой Шерстаковым и сказал: «На Шерстаковых нельзя жаловаться, даже губернатор у них на поводке…»
«Милостивый государь! – вполголоса читал Осип бумагу, ежась и почесы-вая щеку. – 26 ноября – день праздника Ордена Георгия Победоносца, торже-ственный день для Георгиевских кавалеров.
Много скромных, незаметных героев рассеяно у нас по Руси, а в частности и по Курской губернии. Между ними есть и седые ветераны, помнящие дни Севастополя, подавлявшие польское восстание, бравшие Плевну и Шипку, есть и молодые еще люди, отличившиеся в последнюю тяжелую войну с Япо-нией.
Теперь все они простились с армией и стали частными людьми. Но для многих жизнь – сплошные серые, а часто и голодные будни. Осталось лишь одно воспоминание о славном прошлом, да беленький Георгиевский крестик.
И вот, печальные дни одинокой старости для одних, дни материальных за-бот, нужды и лишений для других, а чаще и то и другое вместе, не сотрут ли они невольно в памяти героев их прошлое? Не заставят ли они горько роптать на общество и Родину, за которую они проливали кровь, за которую отдавали жизнь и которая взамен не дала им ничего?
Разве не приходилось почти каждому из нас, к стыду нашему, встречать людей с Георгиевскими крестами, протягивающими руку за милостыней?
Общество обязано сделать все, чтобы поддержать их и помочь тем, кто в свое время его защищал. Общество должно помнить, что именно эта среда передает народу славные боевые традиции русской армии, заветы мужества и отваги, дух дисциплины и порядка, дух верности и преданности Престолу и Отечеству.
В народе необходимо закрепить сознание, что белые и серебряные кресты есть особые знаки отличия, даваемые тем удивительным людям, которые са-мой смерти глядели в глаза. И вот наступает праздник этих людей. Мы – их неоплатные должники. Отплати же им чем-нибудь, хотя в этот день. Прине-сем им хотя скромную лепту. Это все же лучше, чем никакой…»
Осип зарыдал над бумагой.
– Никакой нам лепты не давали и не дают, не защищают нас от оскорбле-ний Шерстакова. В нас нуждаются лишь в тяжелую годину битвы с врагом внешним, а потом отмахиваются от нас, будто мы не люди. Так было в про-шлом, наверное, будет и в будущем: внуков моих и правнуков Отечество на-градит Орденами, так как порода наша храбрая, а Шерстаковы все равно бу-дут оскорблять их, пока власть шерстаковщины держится. Вот так, бумага моя, вот так, – он снова завернул ее в тряпицу и положил в сундучок, а сам начал в тысячный раз рассматривать свой Георгиевский крест.
Сверкая военными доспехами, Георги Победоносец поражал копьем змея с оскаленным зевом и собранным в спираль чешуйчатым рыбьим хвостом.
– Сколько мы их этих змеев убили, а они все водятся и водятся на поги-бель человеку, вздохнул Осип, ногтем поскреб серебро креста. – Пришлось нам Осман-пашу в плен брать под крепостью Плевной, пришлось в горах Балканских разных змеев уничтожать, а вот на Руси змеи поразвелись, хуже турецких. Силу взяли, окаянные, власть захапали…
Задвинул сундучок под кровать, на порог передвинулся, запел старинную солдатскую песню о славной Шестнадцатой пехотной скобелевской дивизии, громившей в январе 1878 года турок на Шипкинском перевале и заставившей тогда Весселя-пашу «пятки свои салом смазать». Заканчивалась песня расска-зом о генерале Скобелеве, который «Отцом-командиром скакал на белом ко-не, Солдатам патронов и хлеба давал он вдвойне…»
А в памяти возникали то одни, то другие картины пережитого в войне с турками за свободу братьев-болгар. Россия ничего тогда не жалела, чтобы помочь болгарам освободиться от султанского гнета. Были созданы комите-ты, собиравшие средства для покупки и отправки восставшим болгарам раз-личного оружия, военного обмундирования, различного снаряжения. Посы-лались болгарам дарственные знамена.
Под одним из таких знамен, переданных болгарам самарским комитетом под руководством Алабина, сражались болгарские ополченцы с турками и под Шипкой
Туркам удалось было окружить болгарских воинов, янычары прорывались к знамени, чтобы захватить его. И вот в это время Скобелев послал на выруч-ку болгарам часть солдат Шестнадцатой дивизии. Была среди них и рота по-ручика Дубровского.
– Да-а-а, славная была сеча, трудная! – простонал Осип, тыльной стороной ладони смахнул набежавшие на глаза слезы. – А как болгары обнимали нас, целовали, благодарили за помощь, за спасение их знамени, подаренного волжским городом Самарой…
И через десятилетия память принесла шелест того знамени, зазвучавший в ушах Осипа, восторженные крики болгарских ополченцев, свист ядер и крики убегавших под натиском русских турок. Знамя было спасено. Пала деревня Шипка, приближался конец освободительной войны.
– Э-эх, как устроен человек, – вслух удивлялся растревоженный воспоми-наниями Осип. – Сколько десятков лет минуло, а вот вспомнилось и, кажется, будто вчера происходило. Жаль, нету возможности обратиться в того боевого солдата скобелевской дивизии, а то наделал бы я теперь разного кровопивцам русских – Шерстакову и Ерыкале, Сапожкову, Ивану Толстопятому и уряд-нику Синеносу, всем собакам, грызущим трудового русского человека по-хлеще разных турецких янычаров.
Занятый воспоминаниями и раздумьями, Осип даже забыл о внуках, кото-рые гоняли по двору за курами, лепили дома из политой водою глины, тузили друг друга и мирились без посторонней помощи.
В поле к полудню стало невыносимо от зноя. Косари и вязальщицы разги-бали спины, шагали с крюками и граблями на плечах в тень натянутых на поднятые оглобли лантухов или попон. У повозок начинался скудный обед, короткий отдых. Иные мужики верхами уезжали в деревню напоить лошадей, иные ехали на телегах с опорожненными от кваса жбанами.
– Кума-а-а, отдохни-и-и! – покричал Егор Салтыков с дороги, проезжая на таратайке. – Солнце голову разогреет, удар может…
– Не-е-екогда-а-а-а, – отозвалась Матрена, – не успею до вечера…
– Ну, ну, валяй, кума, валя-а-ай, – пыхая цигаркой, Егор натянул вожжи. Мерин, которого облепили зеленоглазые седые овода, бил копытами дорогу, с потного пуза в пыль падали хлопья желтоватой пены. Но как только почув-ствовал натянутые вожжи, сорвался с места и сразу махнул галопом, гоготнув от радости, что ветер бега сбивал оводов с искусанной кожи, а другие не ус-певали догнать его. – Э-эй, родно-о-ой, лети-и-и!
За таратайкой, отбивающей колесами какую-то глухую трель, подымалась густая багровая пыль, будто загорелся от зноя задок вместе с торчавшим из таратайки гузном ржаного снопа, взятого Егором с поля для куриного лаком-ства.
…………………………………………………………………………………
Умаявшись за день беготни и детских хлопот, Сергей с Таней поужинали, сладко уснули на полатях.
Подпасок пригнал корову и привязал ее под сараем к подсошку. Там она лежала с закрытыми глазами, отдуваясь временами, непрерывно двигала че-люстями, работала жвачка.
Но когда Осип, с трудом нарвав на меже, принес полное лукошко лопухов во двор, корова взревела. Вытянув шею, безнадежно смотрела она огромны-ми черными глазами на торчавшие из лукошка широкие листья и облизывала шершавым языком свои толстые, будто бы резиновые губы и бледно-серые влажные ноздри.
– Ду-у-ура-а, – укорил ее Осип. – Не волнуйся и не порти молоко. Кроме тебя, некому у нас есть лопухи. Вот придут бабы с поля, начнут доить, тебя же угостят…
Корова будто бы поняла. Закрыв глаза, она успокоилась и снова занялась жвачкой.
На дворе становилось скучно, сумеречно. Осип проковылял на костылях в сени, устроился на пороге открытой на улицу двери и начал ожидать своих.
Мимо одна за другой тарахтели повозки, позвякивали шайбы на шквор-нях, скрипели колеса. Со смехом и шутками проходили косари, хохотали мо-лодые вязальщицы, гоготали отставшие от кобылиц жеребята, которым отзы-вались из густеющих матки встревоженными зовущими голосами.
Осип задремал, убаюканный привычными звуками деревни в страдную пору. Приснилась война, Плевна, под которой взбунтовалась сорокатысячная толпа пленных турок и хотела перебить русскую армию камнями. Казаки прошлись по этой толпе на конях, усмиряя бунт, а на утро полетела депеша по командованию, что «восемь тысяч турок замерзли от мороза».
Потом снилась быстрая речка Марица с холодной январской водой, са-женной глубины снеговая траншея и генерал Скобелев, ведший по ней солдат к укрепленному турецкому лагерю у Шейны.
Будто наяву, встала перед Осипом вся давным-давно прошедшая картина: вооружившись трофейными турецкими винтовками и по новой скобелевской тактике – перебежками при поддержке ружейного огня – яростно хлынули солдаты против турок.
Густой лохматый туман клубился над горами, сползал в пропасти. Но вдруг ярче факелов осветила солдатам дорогу весть, что соседи ворвались в деревню Шипка и отрезали турецкий лагерь от главных сил.
«Вперед, с богом, вперед! – звучал голос поручика Дубровского, любимца солдат. – Слава и победа!» Загремело «ура». Осип обогнал всех, вонзил штык во внезапно вставшего перед ним из-за камня высокого турка. Потом он по-гнался за турецким генералом. Вот уже совсем близко качалась перед глазами голубая спина и мелькала красная шапка с кистью, из-под ног беглеца летели в лицо Осипа снежные комья. Занес штык, полагая, что убьет сейчас самого Весселя-пашу, заставившего турок драться с русскими в полном окружении. Но этот голубой турок вдруг обернулся и закричал сердитым женским голо-сом: «Дурак ты, старый дурак!»
Проснувшись от толчка в грудь, Осип в страхе подался назад: перед ним стояла Катерина Максимовна с выставленными для удара граблями.
– Совсем рехнулся, старый дурак! – вопила она. – Спит на пороге, кричит, как на войне…
– Пришли? – незлобиво спросил Осип жену и невестку. – Ну и славу богу, а то я боялся…
Не слушая упреков жены и ни о чем больше не говоря с женщинами, он заковылял на костылях к печке, чтобы поскорее уснуть и, возможно, увидеть снова так безжалостно прерванный сон о том, как 9 января 1878 года сдались русским на Шипкинском перевале Балкан турецкие солдаты Весселя-паши и как генерал Скобелев самолично пожал руку Осипу за героизм в бою и прика-зал представить его к награде Георгиевским крестом.
«Трудное было время, но славное и громкое, – по-солдатски взгрустнув о нем, думал Осип, засыпая. – Желаю побыть в этом славном прошлом хотя бы во сне…»
3. НА МЕЛЬНИЦЕ САПОЖКОВА
Лукерьевку знали в округе по шинку геросимовского кулака Прокоши По-пова у водяной мельницы и по владельцу мельницы, Ивану Федоровичу Са-пожкову, о котором в народе ходили многие рассказы.
В одном из них говорилось, что Сапожков в детстве пас на Украине скот, потом гонял гурты скотопромышленника Сыромятникова и сумел жениться на его дочери. Потом эта жена внезапно умерла, Иван Федорович женился на дворянке Орловой, стал в Лукерьевке барином особого рода: разводил при мельнице стада свиней для поставки на бекон в Германию, заготовлял для Англии девятифунтовых гусей по весовому стандарту, удивлял мужиков лов-ко устроенными на мельнице элеваторами – непрерывно двигалась по трубам серая парусиновая лента с железными ковшиками и уносила зерно с нижнего этажа мельницы на четвертый.
Грохотали день и ночь мельничные постава, размалывая в сутки 720 пу-дов, половина из которых просеивалась через шелковые сита, шло мягким помолом на пеклеван.
Крупорушка, устроенная оригинальным способом, давала ежесуточно 720 пудов пшена экспортного качества. И это тоже всех удивляло: разрушалась оболочка просяного зерна не вошедшими в привычку лопастями барабанов, а взаимной бомбардировкой зерен на быстро вращающихся голых жерновах.
Гречневой крупы мельница давала также 720 пудов в сутки. Три вагона муки и крупы ежедневно. Шли обозы в Старый Оскол и на станцию Солнце-во, шумели сотнями заказчики во дворе, ожидая очереди. Распивали водку и плясали в шинке Прокоши Попова.
Среди завозчиков шнырял приемный братец Сапожкова, прозванный за придирчивость «Кочетком». Длинным корцом черпал зерно из мужицких во-зов и мешков, проворно ссыпал в дубовую «мерку» с ручкой и кованными железными обручами.
– Ась?! – огрызался на роптавших мужиков. – Мы вот осьмуху берем за помол, Букреев и Ладонкин семину гладят. Ась, какой смысл?
– Не нашего ума дело, – кряхтел Андрей Васильевич Баглай, высокий су-туловатый мужчина с мясистым носом и жидкой, как у поэта Некрасова, ру-сой бородой. – К Букрееву или к Ладонкину не ходим в половодье спасать плотину, а к вам, если опасно становится, в ночь-полночь сгоняют с постели и на работу…
– Опять же для вашей пользы, – ухмылялся Кочеток, отходя к амбару и прижимая к животу облапленную им мерку с зерном. – Не запрудите, молоть будет вам негде…
– То-то и оно, – простонал Андрей Васильевич. – Мы вот и в церковные ктиторы избрали Ивана Федоровича для уважения, святым человеком его считаем, слушаем его голосистое пение на клиросе. Как же иначе мужику жить? От твоего-то Ивана есть какие слухи? – неожиданно меняя тему разго-воров, обратился Баглай к сидевшей на мешках Матрене.
– Третьего дня прислал письмо, обещается к Покрову, – нехотя сказал Матрена, не отрывая взора от игравшихся во дворе ребятишек. Там был и Се-режка с Володькой Сапожковым. Резвились они, кричали без всякого внима-ния, что с юга плыла, все более закрывая небо, огромная туча.
Вот солнце совсем потонуло во мгле, набежали сумерки, рванул ветер. В черном бархате тучи огненной иглой засновала молния, раскалываясь на час-ти, ударил раскатистый гром. Через мгновение по железной кровле барабанно застучали крупные дождевые капли, по двору седыми фонтанчиками запляса-ла пыль.
Ребятишки воробьями нырнули под высокое крыльцо хозяйского дома, но Матрена, высунувшись из двери мельничного амбара, всполошено закричала:
– Сережка, скаженнай, беги сюда!
Мальчишка пулей вылетел из-под крыльца. Поскользнувшись, он упал во дворе как раз в то мгновение, когда набежала новая грозовая волна и сереб-ристая ледяная дробь начала сечь листву на деревьях, запрыгала с шумом по двору. Сережка согнулся в три погибели под градом, обхватив голову руками, завопил от боли и страха.
Кочеток видел эту картину из окна второго этажа мельницы и хохотал, то-пая от удовольствия ногами. Глаза у него особенно разгорелись, когда под-бежавшая Матрена ухватила Сережку за руку и, потащив его к мельнице, са-ма поскользнулась. Она не упала, но так красиво изогнулась, что Кочеток за-щелкал языком и по свиному зажмурил глаза, чтобы подольше сохранить в своем воображении момент, когда вскинутый ветром подол юбки обнажил красивые ноги Матрены.
Через полчаса ветер разогнал тучи, засияло солнце. Над крутыми волнами пруда черными стрелами замелькали ласточки и стрижи, голубоватый пар по-валил от земли, как от горячего пирога.
Шмыгнув из объятий Матрены, Сережка отпечатал босыми ногами следо-чек от мельницы до самого парадного крыльца хозяйского дома.
Там он остановился вместе с вылезшим из-под крыльца другими ребятиш-ками и с некоторым недоумением и загоревшимся в глазах интересом глядел на Володьку Сапожкова. Тот горделиво восседал на покрытой пестрым ков-риком верхней ступеньке с сине-красным большим мячом в руках, в черной бархатной курточке и в матросской бескозырке с золотыми буквами «Палла-да» на синей ленте по черному околышу.
Ничего не говоря глядевшим на него мальчишкам и надув красные губы, будто хотел посвистать, Володька постукивал о желтую навощенную сту-пеньку ногами в красных хромовых туфельках с серебристым рантом и с зо-лотыми помпонами у застежек.
Перед дождем Володька бегал, играясь с ребятишками, в простой синей рубашке, в коротких черных панталонах и в простых ботинках с ободранны-ми носками. Тогда он был доступнее крестьянским ребятишкам, а вот новый его наряд надломил отношения: ребятишки стояли у крыльца сконфуженно и отчужденно.
– Володь, иди играть в Шарика, – сказал Сережка, когда молчание стало невмоготу.
– Не хочу! – капризно дернул Володька узкими плечами. – Мы ждем ба-тюшку на молебен, а вы такие грязные…
Глаза у ребят возмущенно забегали.
– Давайте играть без Володьки! – вызывающе крикнул Сережка. Он ткнул пальцем в грудь худенького белобрысого мальчика в рваных полосатых шта-нишках: – Ты будешь за кошку, я – за Шарика…
Игра пошла с азартом. Сережка потешно бегал на четвереньках и так правдоподобно лаял, что даже цепной Палкан высунулся из будки и, ощерив желтые клыки, зарычал на лай чужой собачонки. Поняв ошибку, Полкан зев-нул от совести и, скуля и стоная, полез в будку под дружный ребячий хохот.
Потом белобрысый мальчишка, играя роль кошки, вскарабкался на по-жарную бочку с водой и, размахивая приставленной к заду хворостиной вме-сто хвоста, дразнил Сережку:
– Мяу-у-у, мяу-у-у, Шарик! Пссы, Шарик, пссы, лохматый! Не достанешь кошечку, лохматый. Мяу-у-у…
Сережка рычал вокруг бочки по-собачьи, прыгал на четвереньках, пока ухватил «кошку» за хворостину-хвост так сильно, что «кошка» упала в грязь под неистовый визг обрадовавшихся ребят.
Захохотал и Володька. Забыв о своем щегольском костюме и ботиночках с серебристым рантом, он бросился отгонять «Шарика» от «кошки», стегнул Сережку ремнем.
Тот моментально вскочил на ноги, кулаком двинул Володьку в скулу и по-гнался за ним, печатая на желтых ступеньках крыльца грязные следы своих мокрых ног.
Не успели ребятишки разобраться в случившемся и хлынули было толпой во внутрь дома, где зазвенели сбитые Сережкой со стола тарелки и ножи в погоне за Володькой, как Сережка сам пулей вылетел навстречу. За ним гна-лась с огромной тряпкой в руке пухлая экономка, прозванная Натальей-матушкой за черное монашеское платье с лакированным черным поясом по талии и белым перламутровым крестиком на груди.
– Я тебя, мужицкая ха-а-аря-а, в живых не оставлю! – выкатив круглые зе-леные глаза и покраснев от ярости, кричала она. Размахнулась тряпкой, а Се-режка запутался в ковре ногою, упал. Матушка полетела с разбега через него, и оба они покатились по ступенькам, сбивая с ног заглазевшихся ребятишек.
Чем бы эта история кончилась, неизвестно. Но тут закричал кто-то на пло-тине:
– Отец Захар еде-е-ет! Е-е-едет…
Выпустив из горсти подол Сережкиной рубахи и подхватив свое длинное платье, чтобы не наступить на него, Матушка перепуганной крысой шмыгну-ла по лестнице в дом. Там захлопали двери, застучали каблуки чьих-то сапог, загудели голоса прислуги в переполошном движении.
Ребята стайкой порхнули за мельницу и, не чувствуя ожогов мокрой кра-пивы, в которую попали они в спешке голыми ногами, завороженно наблюда-ли из-за угла за шарабаном и ехавшим в нем попом.
Заслышав звон бубенчиков, завозчики тоже толпами шарахнулись в ам-бар: боялись отца Захара и не любили его круглое лицо с мясистыми щеками и длинными усами запорожца, его бледно-серые глаза с постоянным ехидным огоньком в зрачках, его широкий лоб с залысинами и мясистый нос с широ-кими ноздрями, полными нюхательного табака.
– На своей он или на хозяйской тройке? – спрашивали задние.
– На хозяйской, – ответил Баглай и торопливо попятился вглубь амбара, так как три похрапывающих лошадиных головы поравнялись с дверью, из шарабана послышался тенорок отца Захара:
– Мир на земле-е-е и во челове-е-цех благоволе-е-ние…
– Кажись, сюда зайдет батюшка? – в страхе одергивая юбку, вместе с дру-гими шарахнулась Матрена за штабеля мешков с зерном.
Но отец Захар приветствовал не их, а бежавшего навстречу ему Кочетка. Тот помог широкоплечему, склонному к полноте священнику сойти с шара-бана, пошел вместе с ним в дом и уже с дороги покричал конюху, чтобы рас-прягал лошадей.
Пропустив отца Захара в дверь, Кочеток поманил Наталью-матушку, по-шептал ей что-то на ухо и сунул в руку уже давно приготовленную и влажную от вспотевшей ладони зеленую трехрублевую бумажку.
– Задаток тебе, завтра – остальное…
День этот был предпраздничный, завозчики спешили. К концу дня на мельнице осталась одна Матрена: так уж ей очередь выпала, пояснил хозяй-ский батрак Абрам Жвачка.
Сережку она отправила домой с Баглаем, а сама вот набивала муку в под-ставленный под желоб постава мешок. Мука сыпалась мягкая, горячая и ду-ховитая: дождями зерно не было испорчено, стояла сушь.
И все же Матрена беспокойно поглядывала на открытую дверь, следя че-рез клубы белой мучной пыли за быстро приближавшимся вечером. «Госпо-ди, боже мой, неужели опоздаю в церковь к вечерней службе? – спрашивала себя мысленно и сердилась, что жернов как будто бы вращался медленнее обычного, мука сыпалась не так густо, а солнце почему-то особенно спешило и спешило к закату. – А тут еще этот Абрам свирепеет, сердится. Ну, чего он, что я ему плохого сделала?»
А сердился Абрам потому, что именно ему Кочеток приказал подольше задержать Матрену на мельнице, а потом, как отделается, отправить ее с мешками на хозяйской подводе домой.
«Какая мне от этого польза? – злился он. – Одно холуйство и только!»
На вопрос Матрены, пойдет ли он сегодня к вечерне, Абрам резко повер-нулся к ней белым от муки лицом с непомерно длинным носом и узкими го-лубоватыми свиными глазками, рявкнул:
– Нечего мне в церкви нюхать испорченный дух, его везде хватает у нас… Иди. Тебя вон Наталья-матушка кличет…
Наталья-матушка раскрылилась в проеме двери с широким белым узлом в руках. На одутловатом ее лице в рыхлой коже плавала непонятная улыбка.
– Это тебе, Матрена, господа еды прислали, – сказала она, встряхнув слег-ка белый узел. – Пойдем наверх, там меньше пыли…
– У меня же тут мука, – оглянулась Матрена на мешок. Ощущение голода и желание поесть сразу захватили ее, так как с самого утра она не брала и куска хлеба в рот. – Как же вот муку бросить?
– Я побуду, – не глядя на Матрену, сказал Абрам. – Иди, кормись.
На втором этаже, присев с Матреной на пачках пустых мешков, Наталья-матушка раскрыла еду. Толстые золотисто-розовые пшеничные пампушки лежали на тарелке веером вокруг граненого стакана с золотисто-красноватым пахучим медом.
– Такой медок с гречишки собирают пчелы, – умильно заворковала Ната-лья. – Я, было, хотела тебе липового налить (он душистее и легче), да господа всю банку подарили отцу Захару. Он любит липовый за его зеленый отцветок, за вкус и за ароматность: в липовом медке будто ладаном все прокурено и святостью небесной пахнет. У гречневого медка тоже запах, но греховнее… Да ты, Матрена, ешь и ешь, не слушай меня. Хорошо мне про меды рассказы-вать, если я уже раза три пообедала… С мужем-то у тебя как, не скучаешь по ласке?
Матрена стыдливо угнулась, а Наталья-матушка сейчас же обняла ее за плечи, зашептала полные соблазна слова:
– А ты не постись, милая. Я вот была молодой, прозевала жизнь, а теперь никто на меня не радуется… Монашество все, монашество. К чему оно, если кровь молодая кипит…
Молча поедала Матрена пампушки с медом, но чувствовала что-то стран-ное, происходящее с нею: удивительная теплота растекалась от живота по те-лу, начинали пылать щеки, щекотало в мочечках ушей…
Заметив, что Матрена закрыла глаза и о чем-то грезила, Наталья-матушка тихонько вышла за дверь, где ждал ее сигнала Кочеток, тридцатилетний рас-путник. За всю жизнь он успел прочесть единственную книгу Тургенева «От-цы и дети» и расхваливал среди собутыльников любовные связи Кирсанова со служанкой Дуней. «Это самое важное место в книге, – уверял он. – Важнее ничего нет».
Кочеток бесшумно подошел к продолжавшей сидеть с закрытыми глазами Матрене.
– Пусти-и-и, – обезволенная неожиданностью, боязнью позора и странным смешением ощущений, вызванных словами Натальи-матушки и медом с ка-кой-то примесью, простонала придавленная Кочетком Матрена. – Пу-у-усти-и-и.
Слабо толкнув Кочетка в грудь и заскрипев зубами, Матрена услышала звон колокола к вечерне. «Что скажет бог?» – на мгновение мелькнула мысль, потом все утонуло во власти посторонней силы и неумения подавить земную страсть.
4. ПАТРОН
Мысль, что придется родить прижитого с Кочетком ребенка день и ночь терзала Матрену. Жаловаться она боялась, да и некому. В ушах звучали пре-дупреждающие слова Кочетка: «Тебя же и опозорят люди, если расскажешь о происшедшем на мельнице. Им невыгодно говорить против меня правду. Да и ты не ломайся, ходи ко мне, озолочу. О честности не думай, из нее шубы не сошьешь…»
К Кочетку Матрена не пошла, но от людей скрывала свой позор, решила лишь во всем покаяться сестре.
В осенний воскресный день, когда колокольный трезвон наполнял сердце тоской и страхом, Матрена перекрестилась на сверкавшие в голубом небе по-золоченные церковные кресты и зашлепала лаптями по мягкой дорожной пы-ли, похожей на серую пудру.
Скука царила в поле. Над поседевшими от росы и ветров копнами с трес-ком порхали стаи воробьев. Грачи дрались на крестцах, черные перья взлета-ли и падали на белесую стерню. То и дело суслики перебегали дорогу с гру-зом колосьев в зубах. Некоторые из них, встав свечкой и выбросив колосья наземь, посвистывали на Матрену, будто насмехались или хотели напугать.
От этого нудного свиста, от пустоты в поле и от погони колокольного гуда еще горше и тяжелее становилось в груди, в мозгу теснились сбивчивые мыс-ли. «Где же он есть бог, если жизнь на земле такая обидная и неправедная? – вопрошала Матрена. – Ложь выдают человеки за правду из-за выгоды, подле-цов восхваляют, честных топят, обиженного сторонятся. Но придет судный день, и заплачут нечестивцы и негодники…»
…Старшая сестра, Луша, высокая плечистая женщина с длинным лицом и смелыми голубыми глазами, выслушала бросившуюся к ней на грудь Матре-ну и немного всплакнула. Утешала по-своему, по житейски:
– Не ты одна на свете со своим горем, и Кочеток на свете не один. Батра-чила я на Шабановской крупорушке, которую теперь зовут Кручкой. А управ-ляющий там, толстый и черный, как боров… Девок он перепортил без счета. Жаловаться нельзя: с работы выгонит. Мы его подкараулили, ломом по голо-ве… так и полиция концов не нашла. Гляди, не проговорись об этом! – пре-дупредила грозно Матрену, у которой от изумления вытаращились глаза. – Время наше наступит, сама расскажу людям…
– Какое время?
– Об этом ни гу-гу, – притворив дверь, подняла Луша палец. – Тюрьма, если разболтаешь. Курочкин, наш сосед, с завода пришел. Сказывает, скоро будет революция похлеще пятого года…
– Ох, господи, боже мой! – перекрестилась Матрена. – Все это за грехи наши…
– На исповеди не проговорись об этом, – твердила Луша. – Говорил Ку-рочкин, что все попы служат тайно в полиции… Ну да черт с ними, с попами. Нужно вот с брюхом справиться, рожать тебе нельзя… Посиди тут, а я поро-ху поищу. Наш фельшар, Жирок, против брюха женкам советовал толченый порох с водою пить и с хиной, а потом пятки на прогреве горчицей мазать… Сиди, я сейчас…
Оставшись одна, Матрена слышала скрипение липовых ступенек ведущей на потолок лестницы, потом застонали доски под грузными шагами сестры, из пазов потолка зеленоватая пыльца начала сыпаться, и в носу защекотало, еле отчихалась.
Луша возвратилась в избу, обвеянная острым запахом конопляной мякины и продымленной соломы. На синей кофте была чердачная пыль и паутина с качавшимися на ней соломинками. В широкой ладони с матовыми штришка-ми неглубоких царапин Луша держала медную толстую гильзу с зелеными пятнами окислов и тупоносой золотистой пулей.
– Курочкин принес этих патронов много с японской войны, – пояснила Луша. – Попросил в крыше их спрятать, а вот на днях забрал. Спасибо, дога-далась я оставить для случая…
Матрена жадно выхватила патрон у сестры, завернула в тряпицу и сунула за пазуху.
…Затянулась сухая похожая осень. На деревне шла молотьба.
– А ты чего сидишь без дела?! – закричала Катерина Максимовна на Оси-па. Перестала молотить, бросила мужу ворох перевясел и держалень от цепа. – Выбивай зерно, а то ведь и до масленицы не доживем своим хлебом, дармо-ед…
Покряхтел старик, начал трепать перевясла. К полудню умаялся, спина за-болела и глаза воспалились, а зерен намолотил с пригоршни, не более. При-сел у покосившегося возле плетня и, поглядывая через щели на бегавших по улице ребятишек, начал плести соломенную шляпку для Тани. Она, свернув-шись калачиком, спала у ног деда на серой огромной протяной попоне, кото-рую крестьяне называли «лантухой» и пользовались для просушки зерна, ино-гда и для провеивания на нем различных недостаточно очищенных от половы злаков.
Незаметно как, Осип задремал и выронил из рук соломенное плетение. Проснулся от визгливого мальчишеского крика и сейчас же увидел урядника Синеноса, который, мордуя поводьями вороного жеребца, ехал от школы под гору. На луке седла, брыкая грязными худыми ногами, барахтался Сережка. Ребятишки, напуганные налетом урядника на их веселое игрище, разбежались и выглядывали из подворотен и ям, не зная, чем помочь товарищу.
– Останови-и-ись! – закричал Осип на Матрену, которая бросилась было с цепом на улицу. – Сережку урядник сам привезет, если сцапал. А разговари-вать с Синеносом я буду сам.
Жестяная кокарда с радужными полосками по овалу блестела на высокой фуражке приехавшего на гумно урядника, почему и казалось, что на свирепом его лице сверкали гневом сразу три глаза.
– Пошто, ваше благородие, мальчишку на седле мучаете? – подступая на костыле, смело спросил Осип.
Синенос не успел ответить, как взвизгнул от боли укушенной Сережкой руки, а тот ящерицей скользнул с седла и нырнул в высокую заросль конопли.
Сгоряча Синенос погнал было жеребца вслед за Сережкой, но понял ошибку, вернулся. Трясясь от ярости, смахнул кровь с укушенного пальца и начал крутить жеребца на месте, хлестая его плетью. Потом, утомившись, выхватил из кармана винтовочный патрон, сунул Осипу од нос.
– Что это тако?! – закричал, перекосив рот.
Матрена съежилась при этом. «Ведь хотела же бросить в речку, не броси-ла, – мелькнула мысль. – Порох оттуда забрала, а вот железу бросить пожале-ла. Сунула в тряпье, Сережка нашел для игры…»
Осип повертел патрон в руке.
– Вот мы с турками воевали не такими. Те покрупнее, а пуля была свинцо-вая, в синей бумажке. Порох стеарином прикрывался для плотности и сколь-жения. А нагару было от этого много. Теперешнее вот устройство, видать, смышленее, лучше. Присмотритесь: пуля легче, твердая для пробойности, блестит…
– Что ты мне зубы заговариваешь, седогорлый дьявол! – закричал уряд-ник. – Скажи лучше, откуда патрон взялся?
– Наверное, вы его у себя на участке взяли для надобности, – серьезно ска-зал Осип, сунул патрон уряднику: – Ваш, так возьмите…
– Молчать! У вашего мальчишки патрон отнят…
Крадучись и уступая друг другу дорогу, на шум пришли соседи с цепами. Из-за амбара выглянуло угреватое лицо Андрея Баглая, потом мелькнула се-дая широкая борода деда Стефана, высунулось большеносое усатое лицо Его-ра Салтыкова. Накопившись числом и осмелев при этом, мужики вдруг всей гурьбой хлынули поближе к Синеносу.
– Здрасте, Сидор Митрич! – поклонились, отполированные работой дубо-вые цепинки слегка качнулись на ременных хомутиках держальней, засверка-ли на солнце глянцевым переливчатым блеском.
– Здравствуйте, мужички, – вкрадчивым голосом ответил Синенос, робея перед цепами. Инстинктивно попятил жеребца подальше от мужиков, взялся за эфес сабли. – Шли бы вы по домам, старички.
– Пришли мы помогнуть Осипу, военному инвалиду, – находчиво сказал Андрей Баглай. Его выдумка понравилась мужикам, переглянулись, спрятали в усах хитрую улыбку.
Урядник перехватил ее, врезал шпору жеребцу в брюхо, уже с проулка по-кричал, чтобы Матрена пришла на допрос в почтовку.
Вернулась она минут через сорок. Лицо серое, глаза красные. На спине отпечатались на сорочке, крест на крест, два тонких витых следочка.
– Значит, стегал? – спросил Осип.
– Плетью! – сквозь зубы сказала Матрена, взялась за грабли. – Убрать бы ток до вечера, дождем пахнет…
Синенос мчался тем временем в Гибайловку, на обыск.
На чердаке Лушиной избы удалось ему найти еще несколько патронов. А на утро полетел из уезда в город Армавир пакет с длинной полицейской бу-магой о мастеровых из крестьян Старо-Оскольского уезда – Иване Каблукове и Трифоне Бездомном, у жен которых найдены опасные боевые припасы.
В пыльном Армавире, как и раньше, строили дома и склады, тюрьмы и конторы, вечерами в барках собирались сезонники поговорить о своей жизни и судьбе.
А тут приехал человек, говорили, из самой Москвы или из Питера. Было ему лет тридцать, а широкобородый, в статном сером костюме. Покуривая папиросу, говорил он набившимся в барак людям об Америке и фермерах, об избирательной борьбе и Демократической партии, которая провалила враж-дебного народу президента Тафта и провела на президентский пост Вудро Вильсона за обещание уменьшить налоги, отменить назначение сенаторов за-конодательными собраниями штатов и передать их избрание самому наро-ду…
– А сколько земли у президента? – выкрикивали сезонники, чтобы немно-го разобраться в личности. – Есть ли у него баба и ребятишки? В какой хате он живет, умеет ли пахать землю?
– Про Россию нам расскажите, мы тут лучше знаем порядки…
– Расскажу и о России, – ухмыльнулся агитатор. Вспотевшее лицо начало блестеть на свету лампы. – Сейчас вот сначала познакомлю вас с жизнью фермеров-квакеров из штата Кентукки…
– А почему они квакают?
– Не квакают, а квакеры, – поправил агитатор. – Понимаете, есть такая христианская протестантская секта. Основана сначала в Англии еще в XVII веке, потом и в Америке развивается…
– К жизни у этого человека подхода нету, – заворчал Каблуков Иван. – Все басни нам и басни одни рассказывает, про Америку…
– Да, может, к жизни через Америку подойти будет лучше, – возразил си-девший возле Ивана старик. – Откуда ты знаешь?
– Не-е-е-ет! – погрозил Иван пальцем. – Жизнь в нас самих. Пришлось мне в пятом годе машиниста слушать на забастовке. Вот это голова. Он пря-мо жизнь взял за жабры, а не за хвост. Знаете, как он говорил? «Отдать землю крестьянам без выкупа». Вот это справедливость. И нечего нам лясы точить про Америку…
– Тише, ла-а-апоть! – зашикали соседи на Ивана. – Слушай, оратор пере-шел к России…
– …У нас лишь террором можно изменить жизнь, нашу азиатчину! – под-няв голос, вопил агитатор. – Пусть каждый крестьянин поймет, что лишь в борьбе обретет он право свое на свободу, равенство и братство. Нам нужен президент наподобие американского. Я вот вам прочту письмо, чтобы насту-пила полная ясность…
Пока агитатор рылся в многочисленных карманах, в бараке неистово шу-мели. Одни кричали за президента, другие требовали набить агитатору морду за смутьянство, Иван Каблуков настойчиво расспрашивал, не знает ли кто фамилии агитатора и его местожительство.
Старик, недавно защищавший оратора, толкнул Ивана ладонью по плечу, зашептал:
– Это же мой землячек, саратовский. В селе Золотая Гора соседями жили. А зовут его, если тебе приспичило, Матвеем Леонтьевичем Сыромятниковым. Смелай человек: от отца, волостного старшины, ушел и в тюрьме сидел за ре-волюцию…
Сыромятников отыскал, наконец, нужное письмо и поднял его над голо-вой, требуя тишины. Но тут в барак вбежал парень в сером пиджаке, без фу-ражки. Нестриженые волосы, как у дьячка, доходили до плеч.
– Селедки идут! – загорланил парень, и сразу все переменили свое поведе-ние. Знали, что «селедками» дразнили жандармов и полицейских. Оратор проворно открыл раму выходившего во двор окна, выпрыгнул птицей, рабо-чие запели: «Звенит звоно-о-о-ок насчет поверки-и-и,
Ланцов заду-у-умал у-у-убежа-ать…»
Подхваченная десятками голосов, песня заглушила крик полицейского, вставшего в проеме двери. И никто не обращал на него внимания.
Песня была душевная, так что Иван дышал порывисто и часто, будто ему не хватало воздуха. Полицейский, перестав кричать, тоже было прислушался и даже повел плечом, освобождая грудь для песни, но спохватился и начал снова кричать. Потом сунул себе в рот свисток, похожий на черную детскую резиновую соску, шарами раздул красные бритые щеки, пронзительно заве-рещал.
На зов свистка ворвались в барак полицейские, началась свалка. Кто-то ударил по лампе, зазвенело битое стекло и в наступившей темноте запахло керосином, кто-то чертыхнулся.
…Среди арестованных оказались Иван Каблуков и Трифон Бездомный. Через неделю их выпустили из тюрьмы, предписали взять расчет и немедлен-но выехать из Армавира домой. И поехали они, хотя еще совсем не знали, что дело так обернулось из-за того, что урядник Синенос отнял у Сережки па-трон.
5. ВОЗВРАЩЕНИЕ
У слухов очень быстрые крылья: Екатерина Вторая получила «слух» о взятии русскими войсками Хотина из разговора петербургских обывателей 28 сентября 1788 года, а специальный курьер Румянцева привез ей официальное донесение о взятии Хотина лишь 7 октября.
Так вот и лукерьевские бабы заговорили у колодцев об аресте Ивана Каб-лукова в Армавире уже на второй день после налета полиции на барак, где выступал агитатор Сыромятников.
– Ухватил он, бабоньки, бонбу, – закатывая глаза под лоб и вся двигаясь (за это ее и прозвали на селе «куницей»), шептала Синяева Василиха соседкам про Ивана. – А в бонбе полпуда весу. Трахнул ею царского начальника, сразу каюк, туда ему дорога! А тут армия солдат сцапала Ивана, связала кандалами и отправила на расстрел в Сибирь. Больше некуда определять за такие дела.
Бабы, слушая, замирали от интереса и страха. Некоторые забывали на-брать воды, опрометью бежали домой или к знакомым на другой конец села, звеня пустыми ведрами, рассказывали новости.
Через несколько часов об Иване и его «бонбе» заговорила вся округа, даже губернатору стало известно. Прав был Дон Базилио из «Севильского цыруль-ника» Бомарше с его советом: «Клевещите, всегда что-нибудь останется». И вот осталась от клеветы ее обратная сторона – возросла слава оклеветанного.
Матрена всем сердцем радовалась, что бомба ударила по начальнику, в образе которого для нее слилось все обижающее народ и наблюдаемое самой лично в поведении Кочетков и Синеносов, Ерыкал и Шерстаковых. Но в арест Ивана она почему-то не верила, ждала его домой.
Утрами и вечерами выходила она на бугор, пристально глядела в серую даль. В утомленных глазах рябило и двоилось. Мерещилось временами, будто на дороге показался Иван с сундучком за плечами. Бежала тогда навстречу, а видение исчезало, как дым на ветру. Оставалось лишь неизменное бескрайнее поле в белесой шерсти колкого жнивья, изрезанное на клетки и куски синими от полыни струпьями меж.
Нетерпение Матрены все росло и росло еще и потому, что уже более ме-сяца преследовал ее отец Захар. Он знал о случае с Матреной и Кочетком на мельнице, о патроне и обо всем том, что было связано впоследствии с этими событиями.
Матрена трепетала перед этим непонятным ей человеком, который произ-носил с амвона проповеди о целомудрии и смирении, советовал быть холод-ным или горячим, но не тепленькими и не желать раба и жены ближнего сво-его, а сам тут же глядел на женщин жадными загорающимися глазами, гре-ховно вздыхал.
Вечером, возвращаясь из Стужня на дрожках, отец Захар вдруг остановил лошадь возле отбежавшей на обочину дороги Матрены и покликал ее к себе.
– Ба-а-атюшка, грех то какой! – начала отбиваться Матрена, когда он вне-запно облапил ее и потянул на дрожки. – Люди, кажется, идут…
Выскользнув из рук оглянувшегося на дорогу отца Захара, Матрена побе-жала в сторону от дороги, за глубокую водомоину. И сколько ни звал ее отец Захар, не вернулась. Она взмахивала платком, мешая Захару подъехать по-ближе. Лошадь пугалась и храпела, потом ударила задом и вывернулась из оглобель. Это заставило попа отказаться от преследования Матрены, но в нем еще более разгорелся огонь вожделения, закрепилось упрямство.
Дня через два Захар застал Матрену одну в хате. Протянул руку вроде как для благословения, вдруг обхватил ее за талию.
– Горячая ты какая, во искушение вводишь, – зашептал трепетно, с зами-ранием голоса. – Ублажи плоть во страсти моей…
Вырвалась, отбежала к загнете, сверкающими глазами обожгла Захара и грозно вцепилась в кочергу.
– Строптивостью в рай не войдешь, милая! – усмехнулся зловеще и попя-тился к столу. Надел шляпу, одернул вздыбившуюся на спине рясу и шагнул неохотно к двери. Взявшись за дужку, обернулся с угрозой: – Не хочешь лас-кой, пожалеешь. Перед народом прокляну за Кочетка, за изгубление плода детского во чреве порохом патронным, десницею своею Ивану в Сибирь ука-жу дорогу… Не хочешь лаской, на себя пеняй…
Матрена вспомнила разговор с сестрой Лушей о тайной службе отца Заха-ра в полиции, и жуть охватила ее, будто клещами, сдавила сердце. Она броси-лась за отворившим дверь священником, поймала за широкий раструб рукава.
– Погоди. Зачем же такая злость?
Захар мгновенно набросил крючок на дверную петлю, схватил Матрену в охапку…
Произошло это в тот самый день, когда высланные из Армавира Иван с Трифоном прибыли поездом на станцию Старый Оскол.
Высаживаясь из вагона, они заметили непомерно большое число шны-рявших по перрону полицейских.
– Пойдем-ка глухой дорогой, – шепнул Трифон Ивану. – Неладное что-то в городе…
Мимо товарных составов прошли они за насыпь, спустились по Ламской к реке, зашагали берегом к черневшим вдали «лавам». Молчали, прислушива-ясь к шорохам в кустах, к шелесту пожелтевших листьев. На плечах тяжелые сундучки, лбы и волосы взопрели от пота, но отдыхать опасались, с разгона ступили на досчатые «лавы», подпертые высокими тонкими сваями.
Доски скрипели и качались над черневшей и журчавшей водой. С каждым шагом казалось, что неминуемо лопнут доски под тяжестью людей с грузом, придется тонуть в воде.
– На седьмом этаже приходилось работать, а вот так не тянуло вниз, – пе-рекрестился Трифон, опускаясь на карачки. – Плавать я не умею, а тут глуби-на…
Иван рассмеялся. Очень было потешно, как Трифон, отягощенный сунду-ком и похожий, поэтому, на улитку с ее панцирем, медленно полз по гибким доскам над Осколом.
Но веселость сразу пропала, когда сзади послышался топот, в кустах таль-ника закричал повелительный голос:
– Держи-и, держи-и-и, лови-и!
– За нами! – воскликнул Иван. Трифон забыл об опасности упасть в реку, не обращая больше внимания на треск и прогибание досок, стрелой помчался по «лавам». Не отставал от него Иван, покрикивая: – Нажимай, свояк, нажи-вай!
Единым духом, будто записные бегуны, пересекли они Ездоцкий луг, и лишь с глиняного откоса на городской окраине посмели оглянуться. Увидели они нескольких человек на берегу реки. Вцепившись в концы длинной верев-ки, в петле которой бился на дыбах вороной жеребчик, люди старались пова-лить его, чтобы кастрировать.
Свояки переглянулись и рассмеялись.
– Вот это да, – крякнул Иван и озорно закрутил головой. – Коновалов ис-пугались, будто они не разбираются…
– Пуганая ворона куста боится, – вытирая рукавом вспотевшее лицо, от-шучивался Трифон. – Да и то правда, что бежка не хвалят, а с ним жить хо-рошо. Помнишь агитатора в Армавире? Убежал через окно и свободен, а мы вот с тобою в лапы полиции попались…
– Запомнил я этого агитатора, – задумчиво сказал Иван, улыбка на лице погасла. – Узнаю сразу, если встретимся с ним на перекрестке дорог…
– Обрядится в другую одежду, мимо пройдешь и не распознаешь…
– Нет, Трифон, у меня глаз другой. В любой ткани, хоть она пусть бобри-ком будет или кастором, а я человека узнаю по духу. Особенно собачий запах помню, шерстаковский или другой… Думаешь, прощу я Федору Лукичу его плетку со свинчаткой на конце? Нет, не прощу…
– И не надо таких прощать, – взваливая сундучок на плечи, покряхтел Трифон. – Пойдем поскорее. День нонче, кажись базарный, может, попутная найдется подвода…
Подымались в гору по размытой дождями глинистой улице. Вместо тро-туаров были здесь извилистые тропинки, опушенные блеклыми подорожни-ками. В грязи торчали серые лбы булыжников, чтобы удобнее прыгать людям через застоявшиеся лужи и через котлован начатого прокладкой водопровода.
– На моей памяти изменяется город, – заговорил Трифон, чтобы отвлечься от неугасающей и не совсем ясной тревоги в груди. – Взять хотя бы воду. Пришлось мне у Смирницкого в доме печи класть. Знаешь Смирницкого? Это бухгалтер купца Мешкова. Во дворе у него с 1901 года артезианский колодец работает, купец ему за свои средства в подарок устроил за службу: Смирниц-кий раздвоенные книги умеет вести. Если власти пришли, одна им подается. Если хозяину нужна книга, другая есть, настоящая.
– Почему же властям подается другая? – спросил Иван.
– Чтобы налог не платить, в той книге доходы отжатые, вроде как вощина после отмывки на воронок…
– А-а-а-а…
– Вот тебе «а-а-а-а». Без пользы для себя Мешков не подарил бы Смир-ницкому артезианский колодец. И водичка в колодце хорошая. Берется она из какого-то слоя юра, говорили мне. Земские колодцы, сказывал Смирницкий, не с такой глубины воду тянут, из сеноманских песков. Не хвалят люди такую воду: в самоварах накипь нарастает, в почках и печенке камни от нее заводят-ся, хоть помирай от боли. Еще раньше народ в Старом Осколе кишками и же-лудками болел от речной воды. Можно бы и без болезни, да жалко платить по гривеннику за бочку. Купцы Симоновы, Собакины и Хвостовы на развоз про-давали воду, на этом себе дома и несметные капиталы нажили…
– Откуда еще эти живоглоты народились?
– Смирницкий сказывал мне, что в 1878 году, когда с турками Россия вое-вала, понаехали Симоновы и Собакины-Хвостовы в Старый Оскол. Пленных турок себе откупили у царя и заставили их колодец на Верхней площади рыть. Гора-то ведь меловая, а все равно купцы воду учуяли. Сорок семь саже-ней глубины, такую яму выкопали. Мелом торговали тут же, а потом приспо-собили две бадьи на канате и конном приводе, стали доставать воду и торго-вать ею…
Теперь вот колодец обвалился, земство взялось за водопровод. Может быть, достигнут, тогда вода подешевеет. Это же хорошо для народа, если по-дешевеет…
Остановились возле опрокинутой афишной будки, с удивлением заметили, что на улице не видать людей, ворота и двери наглухо закрыты.
– Кажется, кричат на Нижней площади? – прислушиваясь, сказал Трифон упавшим голосом. – Может, забастовка?
– Кричат, – подтвердил Иван. В это время, цокая копытами, промчался конный наряд полиции по Воронежской улице в сторону гимназии или тюрь-мы. – Давай-ка побыстрее, чтобы не попасть под плети…
И все же, как ни торопились, у дома купца Корнева, при выходе с Белго-родской улицы на Курскую, их захватил крикливый и стремительный поток людей. Бежали все, сбивая друг друга. У многих лица были в крови, болта-лось тряпье на рукавах и спинах порванной в драке одежды.
– Хватай булыжники! – кричал кто-то. – Хватай, полиция идет в сабли!
У дома купца Лихушина, на углу Курской и Михайловской улиц, полицию встретили демонстранты градом камней, задержали. Тем временем остальная толпа вынесла Ивана с Трифоновым к водонапорной башне.
Там они увидели штурмовавших подводу людей. Курчавый черноволосый человек, стоя на повозке, отбивался от штурмующих ногами и петлей во-жжей. Ветер рвал его волосы, трепал серые полы расстегнутого пиджака, от-чего человек казался косматым и крылатым.
Конь метался в оглоблях, но его крепко держали под уздцы и что-то гроз-но кричали дюжие мужики в зипунах, перехваченных у талии красными по-кромками.
– Да это же ерыкаловский батрак, Упрямов Антон, – радостно воскликнул Иван, потянув Трифона за руку к повозке. – Поможем ему вырваться!
Земляки так дружно и неожиданно с тыла налетели на штурмующих по-возку людей, что среди них вспыхнула паника.
– Поли-и-иция-а! – закричал кто-то. – Разбегайся!
Штурмующие рассыпались в разные стороны, а Трифон с Иваном бросили в повозку сундучки, сами перевалились в ящик через грядки.
– Гони-и-и, Антон, гони-и-и!
Тот особенно яростно хлестнул коня. Сбитые концами оглобель, отлетели двое наиболее упрямых мужиков в зипунах, только мелькнули в воздухе красные обручи их покромок на талии, конь рванул галопом.
Лишь при выезде на луг из Ездоцкой, Антон перевел коня на шаг, смахнул рукавом пот со своего круглого румяного лица и засмеялся:
– Ну и лупили же они народ, черти полосатые! Хорошо еще не успел я ме-рина выпрячь, ускакал по Мясницкой улице, исполосовали бы полицейские и мою спину…
– А что там?
– Погодите, дух переведу, – возразил Антон, неторопливо завернул цигар-ку, высек кресалом огонь из кремня, прижимая к нему желтыми от махороч-ного дыма пальцами селитровый трут из камышового пуха. Подул немного на затрещавший трут, будто хотел сбить воздухом синий дымок, потом сунул его в распечатанный конец цигарки, зашлепал губами в присос. Выпуская дым изо рта и носа, закашлялся: – Кха-кха-кха, крепок табак, черт от него за-кружится! А тут, как оно получилось? Прислал меня Ерыкала за веялкой на земский склад. Еще по дороге, заехав в Ездоцком к знакомому шибаю, узнал я о суде. Говорят, чернянских мужиков судили. Запалили они имение Касат-кина-Ростовского, а он – князь, самого царя крестил, в кумовьях с какой-то королевой. Ну, такого человека царь в обиду не даст... Вот и суд. Приехал я к складу брать веялку, ворота на замке. Сторож мне и сказал, что повели недав-но осужденных в тюрьму, а там, на площади народ шумит. Не вышло бы че-го?
«Дай, думаю, погляжу, как тут в городе люди с полицией разговаривают?»
Слышу, песни против царя распевают, ну и поспешил было. Сунул мерину на нос торбочку с овсом, хорошо еще взвязать его не успел, а только взялся чересседельник отпустить. Тоже не успел: хлынул народ на Успенскую ули-цу. С флачками красными, с криками. А тут полиция конная и всякая.
Тут я смекнул, сорвал торбочку с носа у мерина, натянул вожжи и давай жигать животную кнутом под пузо. Только колеса, братцы мои, запрыгали. Я бы в момент вырвался из города, но густота народная до невозможности по-мешала. Спасибо, что вы помогли, а то ведь черная сотня или черт знает кто, ограчили меня у водокачки, хоть лошадь бросай…
Антон неожиданно умолк, вспомнив деревенские слухи об Иване и бро-шенной им бомбе в начальника, подвинулся от него подальше, в самый пере-док повозки, спросил робко:
– А ты, Иван, откуда взялся?
– Из Армавира. А что?
Антон успел раза три закурить, рассказывая об уряднике Синеносе и ото-бранном им у Сережки патроне, о разных слухах на деревне и о том, что Иван бомбой убил в Армавире начальника и сослан за это в Сибирь на расстрел.
Трифон все более мрачнел и ерзал по грядке, а Иван слушал рассказ спо-койно, будто его это и не касалось. Постукивая лапотками и сопя ноздрями широкого короткого носа, он вдруг усмехнулся и запел свою любимую пе-сенку:
«На лужку-у, лужку-у-у,
На широко-о-оком до-о-о-оле-е,
При знакомом табуне-е-е,
Ко-о-онь гулял на во-о-оле-е…»
Антон прекратил рассказ, начал крутить новую цигарку, вслушиваясь в пение Ивана. А тот вдруг перестал петь, озабоченно посмотрел на Трифона.
– Не в бежке дела и не в Сыромятникове, – вполголоса сказал свояку. – Вот теперь совсем ясно, почему нас из Армавира выгнали…
– Угу-у-у, – промычал Трифон, качая головой в такт дребезжанию грядки. – Угу-у-у!
Долго ехали молча, толи вслушиваясь в нудное тарахтение повозки, толи всматриваясь в пустое поле с кувыркающимися по нему от ветра сухими бу-рыми кустами перекати-поле, толи думая о чем-то горьком, накопившемся на душе.
Услышав в немом пространстве внезапный стук колес встречной подводы, все обрадовались, хотя и не знали, кто едет.
Вскоре из ложбины вынырнула тонконогая вороная кобыла, впряженная в беговые дрожки. Серебристая длинная полоса на лбу стрелой доходила до квадратных розовых ноздрей, из которых, казалось, пышал красный огонь. Кобыла танцевала от избытка сил, сверкала рыскавшими по сторонам черны-ми шустрыми глазами, будто искала случая испугаться и понестись ураганом. На длинной шее, переливаясь серебром, трезвонили бубенчики на коричне-вом кожаном ошейнике.
На дрожках, оседлав бурую кожаную подушку, спереди сидел казачанский богатей, Порфирий Евстафьевич Евтеев, в коричневой сатиновой рубахе и в черном атласном жилете, в сапогах с гармошкой и сверкающими лаковыми голенищами. Он молодцевато натягивал нарядные вожжи, расшитые в радугу красным, желтым, фиолетовым и зеленым гарусом.
За спиной Евтеева возвышался с бумажным свертком в руках длинномор-дый человек в картузе и в песочного цвета щегольском капюшоне.
Узнав в нем Федора Лукича, Иван машинально потянулся к привязанному у сундучка топору. «Покончу, а потом уж и пусть Сибирь! – кипятком обожг-ли мысли, в глазах потемнело. – За плеть, за все обиды сразу…»
– Дурак, – прошептал Трифон, догадливо помешав Ивану хватиться за то-пор. – Разве так надо?
Иван яростно вздохнул и вместе с другими, сняв картуз, поклонился Ев-тееву. Тот в ответ, объезжая повозку слева, слегка приподнял над бритой го-ловой широкую соломенную шляпу с серой шелковой лентой на тулье и вдруг остановил кобылу натянутыми левой рукой вожжами. Федор Лукич при этом сунул руку в карман макинтоша, зажал пальцами браунинг и, холодея при ви-де сверкавшего на солнце отточенного лезвия топора, отвел свои глаза в сто-рону от глядевших на него глаз Ивана, полных колкой ненависти.
– Откуда, землячки, бог несет? – резким баритоном спросил Евтеев. Его прищуренные глаза казались чужими на румяном лице с толстыми щеками и длинным подбородком. – Давно вас не видать…
– Из Армавира, – сказал Трифон.
– На лошадке из Армавира? – лукаво усмехнулся Евтеев. – А я думал, что вы из города с новостями… Там, говорят, наших чернянских соседей судили.
– Судили, – сердито сказал Антон Упрямов, хлопнув мерина вожжой по спине. – Но-о, поехали! Судили, в Сибирь загнали…
– Полезно! – Евтеев щелкнул языком от удовольствия, покричал вслед: – В Лукерьевке всем расскажите, что за поджоги положена Сибирь. Ха-ха-ха-ха!
– Кобыла громко заржала, будто хотела заглушить раскатистый смех Ев-теева, потом полетела вихрем, широко расставляя ноги, обернутые у щеток марлей, чтобы не засечь.
– Зачем это Евтеев просил нас о суде рассказывать? – полюбопытствовал Антон, когда остановились неподалеку от красного кирпичного одноэтажного здания Гибаловской школы, где нужно было сойти Трифону с повозки.
Помогая Трифону взбросить сундучок на плечи, Иван одновременно ска-зал Антону:
– Евтеев и сам боится красного петуха, вот и думает застращать мужи-ков…
– Думал я тебя, Иван, уберечь от всего этого, – засмеялся Трифон, – да сил не хватило. И смиренности у тебя нету с тех пор, как убежал помогать забас-товщикам в Армавире. Прощевай, кланяйся Матрене, Осипу Ларионовичу, Катерине Максимовне. Да, чуть не забыл. Передай ребятишкам кулечок с ле-денцами…
– И от меня поклон передай Луше, – спрятав кулек с леденцами в карман, сказал Иван. Достал кожаную сумочку с деньгами, позвенел серебром и гор-сточку сунул в карман Трифонова: – Девчатам на забаву. Прощай!
…………………………………………………………………………………
К полудню Иван был уже дома. Его окружила семья, понабежали соседи. В тесной избушке стало душно, как на сходке.
Расспрашивали, удивлялись, сообщали свои новости, как это и всегда во-дилось в деревне. Сережка с Танькой, прижавшись к отцу, все же ухитрялись понемногу драться за леденцы.
Спохватившись, что надо покормить Ивана, Катерина Максимовна засуе-тилась у печки, загремела рогачами и горшками, послала Матрену в погреб за молоком.
И вдруг застучали палкой в окно. Все оглянулись. Там стоял хромой Афо-ня Салтыков, десятский.
– На сходку! – кричал он. – Староста приказал поскорее, насчет земельно-го…
6. ВОЛКИ
В ожидании старосты мужики гудели о разном. Погоревали о дешево про-питом общественном луге и о том, что придется теперь платить Ерыкале втридорога за прокорм общественного быка. Выругали Шульгина Мишку за плохой ремонт школьного дровяного сарая, задняя стена которого совсем от-валилась, Тырчиха и Манек беспрепятственно воруют топливо, а собаки за-водят свадьбы в сарае. Поворчали потом некоторые, что Ерыкалин мерин «Рессенант» с облезлой и собранной в складки коростовой кожей на шее без привязи разгуливает по деревне и чешется обо всех попадающихся ему на до-роге лошадей.
– Оно, конечно, безобразие, – выкрикивали голоса, – но кто посмеет ска-зать об этом открыто Ерыкале?
– Да ну его к дьяволу, зачем связываться. Лучше не выпускать лошадей без присмотру или смазывать их чистым дегтем, чтобы короста не пристава-ла…
– А ездить на них тогда как, об этом подумали?
– Да лучше убить этого «Рессенанта», чем здоровых лошадей дегтем ма-зать, – негромко сказал Иван. – Будь у меня лошадь, так бы я и поступил…
– В Сибирь тебя, сукина сына, за смутьянство! – протиснулся к Ивану че-рез толпу Егор Афанасьевич Монаков. Высокий, в длинной поярковой казач-ке с плисовой обшивкой и в яловых смазных сапогах, он был на целую голову выше Ивана. – Двину вот в скулу, костей не соберешь!
По-мальчишески задорный и одетый по-мальчишески в голубую ситцевую рубашку с белыми горошками, Иван смело подвинул на затылок глубокий ко-ричневый картуз, из-под которого торчали светло-русые космы волос, схва-тил валявшийся под ногами обломок кирпича, впялил в Монакова озлившие-ся глаза:
– Ударь только, голову кирпичом проломлю!
Между спорщиками внезапно встал Федор Федорович Галда. Грудастый, чернобородый красавец с веселыми черешневыми глазами, он бросил кому-то через плечо картуз, чтобы не помять в драке, расправил крутые плечи.
– Чего на юношу лезешь, Егор? – усмехнулся, медленно закатывая рукава по локоть. – Если бока чешутся, давай ударимся!
Мужики знали, что не за Ивана вздумал Федор вступиться, а просто обра-довался случаю отколотить Егора по давней вражде между ними из-за спор-ной дубовой рощи. Посторонились и раздали круг, чтобы просторнее было драться. Но Егор Афанасьевич испугался.
– Ну тебя к черту, ухарь купец! – сказал он, задом втиснулся в толпу.
– Посто-о-ой, – раздвинув руками мужиков, как густой камыш у пруда, схватил Федор Монакова за борты казачки, вытащил на средину круга и раз-махнулся красным от натуги кулаком.
– Староста идет с Ерыкалой, староста! – закричали из задних рядов, и Фе-дор, не успев ударить Егора, оглянулся.
– Ладно, отменяю драку ,– незлобно сказал он и протянул руку в толпу: – Дайте мой картуз!
В народе боялись Ерыкалу, боялись и старосту, Кузьму Павловича Мелен-тьева, который даже колдуна Стефана Ефремовича Бесика, ходившего до ре-волюции пятого года в старостах бессменно лет десять, изжил с должности, сам завладел постом старосты и закрепился, говорили люди, до самой своей смерти.
Заоскольский сказочник и балагур, Иван Михайлович Помозок, живший неподалеку от многоэтажной Сашковской мельницы на Осколе-реке, даже рассказ сочинил обо всей этой истории, годами и годами рассказывал охот-никам послушать, пока и нам пришлось слушать и записать историю под на-званием «Староста».
Воспользуемся тем, что Ерыкало Стриженый и Кузьма Павлович неожи-данно завернули в лавку к Чернову Кузюте полакомиться шоколадной халвой и бутылкой шипучего напитка, прочтем запись рассказа Помозка «Староста».
«И на этот раз, как всегда, приближался вечер, – так начал свой рассказ Иван Михайлович, покачивая седой головой и жмуря серые глаза в косматых седых ресницах. – Кузьма Павлович стоял на крыльце своего дома. Он был зол и встревожен: земский начальник, Какурин, не сдержал своего обещания заехать в гости, проследовал с час тому назад к мельнику Сапожкову. Да еще, сказывала невестка, что она своими глазами видела, как заезжал земский к Бесику. «Околдовал, негодник, – размышлял Кузьма Павлович о Бесике. – Околдовал земского и отвратил его от меня…»
Опершись локтем на зеленую перилку, Кузьма Павлович задумчиво гля-дел вдаль, на Покровскую дорогу, возле которой блестел железной крышей опрятный дом Ерыкалы Стриженого, зятя Какурина. «Умеют люди для своей пользы соединение всякое в смысл вводить, – вспомнив о женитьбе Ерыкалы на некрасивой худощекой и сухой, как тарань, сестре земского, Дарье Илла-рионовне, подумал Кузьма Павлович. – Теперь вот потайно бегает Ерыкало к Головлевой Катьке, Егоровой жене, в поисках мясистой бабы, а поди, тронь его, Какурин шкуру спустит за этого зятя. Да-а-а, большое дело уметь соеди-нение в смысл вводить, через бабу к делам пробираться… Правда, Бесик по колдовской линии смысл наводит, мешает мне пробиться к штемпелю старос-ты, но и подумать надо, чтобы посильнее колдовства резон был… Разобрать-ся если, какой в Бесике резон нашел земский? В земле ежели дело, так у меня своей землицы имеется двадцать десятин, арендишки – пятнадцать. Не голь я, не нищий, человек с духом… Тоже и башка моя, будто, смекалистей. Тут де-ло в бабе. Невесток у меня много, крупичатость есть у одной, подвижность у другой, миловидность у третьей. Какого черта я с ними сам один потребля-юсь, пока сыновья на стороне, да в отлучке. Надо вот приспособить баб к Ка-курину, они и всю ему планиду на мою пользу в смысл введут…»
– Василиха-а-а! – покричал вполголоса. Но тут зазвонили к вечерне. Кузь-ма Павлович снял с головы серый глубокий картуз с засаленной макушкой, медленно перекрестился. Вдали пожаром полыхало чье-то окно, отражая стеклами лучи заходящего солнца. Вид этого кровавого пламени напомнил Кузьме Павловичу про геенну огненную – картину «Страшного суда», нама-леванную в церкви при входе. Поморщился, пошевелил небольшой седоватой бородкой и, думая о Василихе, скрипучим голоском произнес: – Прости, бо-же, что я не пошел сегодня к вечерне. Сам знаешь, некогда мне: надо погово-рить с земским, соединение привести в смысл…
– Звал меня? – высунулась из сеней старшая невестка. Кузьма Павлович сам дал ей прозвище «Куница» за хитрость и подвижность, но любил ее за бойкость и находчивость. Быстро окинул взглядом ее поджарую, аккуратную фигуру, с улыбкой поманил к себе.
– Вот манишь к себе часто, а обещанные полусапожки до сей поры не ку-пил, – затараторила Василиха. – Возьму и убегу, да еще Гришутке расскажу, что пристаешь…
– Тише-е, куница! – сердито прикрикнул Кузьма Павлович. Низенький, кривоногий, шустроглазый, он походил на паука, особенно, когда расставлял руки и выпячивал вздутый живот, стараясь поймать невестку. – Я тебе не только полусапожки, платье кашемировое наберу, если ты земского ко мне заманишь. Слабый он по бабьей части, не устоит…
– Вот еще не хватало! – недовольно дернула Василиха плечом. – Гришут-ка узнает, шкуру с меня спустит…
– Не спустит! – стукнул Кузьма Павлович каблуком и зашептал Василихе на ухо: – Супротив меня никто в семье голоса не подымет, наследства лишу, нагишом из дома выгоню. А тебе, моя голубка, если…
Дальше нельзя было расслышать, что шептал Кузьма Павлович Василихе. Но ее конопатое миловидное лицо, расплываясь в улыбку, розовело и светле-ло, глаза разгорались звездами. Наконец она уступчиво толкнула свекра пле-чом, лукаво хохотнула и пошла легкой походкой с крыльца в сени.
– Сейчас оденусь, напомажусь и пойду… Уж я твоего земского, Якова Ла-рионовича, вот так обведу, – она покрутила один указательный палец вокруг другого и опять захохотала: – Только сам не заревнуй, если миловаться с ним будем…
– Замолчи, черт, не баба! – топнул Кузьма Павлович. – Без этого нельзя. И, подожди-ка, ты, для смысла…, – он быстро вытащил из кармана кисет с деньгами, щепотками поймал три золотых пятерика, подал Василихе. – При случае, передай земскому. Скажи, мол, прислал Кузьма Павлович должок…
– Госпо-о-оди, да это же брехня, чтобы ты у земского брал деньги в долг…
– Цурюк, стерьва! – рявкнул Кузьма Павлович, Василиха вихрем метну-лась в сени.
«Две пятерки отдам земскому, если другим средством не слажу с ним, ан-тонов его огонь сожги! – думала Василиха, одеваясь и прихорашиваясь у зер-кальца. – А то и одной хватит ему, толстопузому, остальные мне. Не даром же синяки придется от Гришутки принимать: все равно узнает, все равно от-колотит, не впервые…»
Младшие невестки приготовили самовар, по указанию Кузьмы Павловича, покрыли стол в горнице лучшей скатертью и горами навалили закусок на кру-ги и блюда. Сам он достал из поставца лимонную настойку, которая при взбалтывании засверкала зеленоватыми отливами, закипела белыми пузырь-ками. Понюхал ее сквозь пробку, крякнул и поставил на столе рядом с ябло-ками.
Чтобы в окно люди не заглянули преждевременно, приказал Кузьма Пав-лович огня не зажигать. Уселся он в красном углу под образами, положил го-лову на скрещенные руки и так сидел, прислушиваясь к шуму самовара и сту-ку крышечки чайника, в котором кипел завар от жара притомленных углей в самоварной топке и от раскалившейся серебряной конфорки.
Три раза пришлось невесткам брать угольный жар в печи (от такого жара уже не было дыма, не было угара) и подбадривать самовар, чтобы кипело и шумело: любил Кузьма Павлович самоварный шум больше всяких песен.
Полночь наступила, а земский, приютившись в одной из комнат обширно-го сапожковского дома наедине с Василихой, не спешил к Кузьме Павловичу.
Узенький серебристо-розовый серпок луны спрятался за почерневшим го-ризонтом, стало совсем темно и тихо. Только вдали, на падине, чуть слышно лаяли чем-то встревоженные собаки.
«Чего же он не едет? – отчаяние закралось в душу Кузьмы Павловича, он заскрипел зубами, ругнулся: – Стерва, цурюк!»
Немецкое слово «цурюк», слышанное однажды Кузьмой в Поволжье, не понимая его смысла, он почему-то считал самым сильным ругательством и употреблял в минуты особого раздражения и гнева.
Кузьма Павлович встал и прошелся несколько раз по горнице, покуривая трубку. Потом уселся на лавку и взялся рукой за задник сапога, чтобы снять его и поймать блоху, которая немилосердно кусалась, жгла наподобие крапи-вы икру ноги.
За окном послышалось нежное треньканье глухариков на шеях медленно шагавших лошадей. Кузьма Павлович сразу забыл о мучившей его блохе, бросился к окну. Он знал, что таких нежно-звучных глухариков ни у кого в округе, кроме как у земского начальника, на тройках не было.
– О-о-ох, – застонал Кузьма Павлович от радости и от охватившего в то же время мучительного чувства ревности: земский, обняв Василиху за талию, тяжело входил на крыльцо. – Дорогою ценою покупаю себе штемпель и ме-даль старосты…
…В конце сентября собрали сходку для выборов старосты. Все мы знали, кому придется носить штемпель и широкую старостину медаль: черноборо-дый, грозный и тучный земский был за Кузьму Павловича, а больше ничьего согласия тогда и не требовалось.
За столом сидели – старшина Бухтеев, земский начальник Какурин и воло-стной писарь – гундоносый сутулый мужчина с пузырьком у пуговицы и пе-ром за ухом. Звали его Антоном Николаевичем Плужниковым, а держали просто для «письменного оформления дел разных», как и значилось на эти-кетке носимой им толстой зеленой папки в мраморную крошку.
Перед столом разместились на дубовой скамье с раскоряченными ножка-ми сотские и разные чины: рыжебородый насупленный толстяк Вукол Тара-тухин. Этот все к чему-то принюхивался, украдкой поплевывая под ноги. Ря-дом с ним дымил трубкой отец стражника, широкобородый великан Егор Фи-латович Пуля. Лохматые брови его нависали на глаза, так что еле просвечи-вали между ними черные зрачки. Василий Игнатович Ерыкала (прозвали его так на деревне за драчливость и бритый затылок, а может и за то, что однаж-ды он сам себя остриг овечьими ножницами, будучи во хмелю и не понятии (сидел стройно, будто спину его выправили по доске, так и ел глазами своего шурина, Якова Илларионовича Какурина, от власти которого все на сходке зависело.
– Господа! – произнес Какурин, в избе сразу наступила мертвая тишина. – Уважаемый староста, Стефан Ефремович, к огорчению нашему, сильно забо-лел. На сходку нету у него мочи придти, просил он меня от его имени побла-годарить стариков за многолетнее доверие и уважить его просьбу – освобо-дить от бремени власти по слабости здоровья… А вы, Антон Николаевич, пишите и пишите, оформляйте, – бросил земский в сторону писаря, смущенно вытаращившего глаза на дверь.
– Да как же, там вон, – писарь прогнусавил и показал пером через головы людей. – Там вон…
По избе пролетел испуганный шепот, люди повернулись лицом к двери. Тут и Какурин увидел Стефана Ефремовича, раскрылившегося на пороге.
– Съешь я бешеную собаку и взбесись сам, мужики, если мне в голову приходило заболеть или отказаться от штемпеля! – кусая до крови губы, за-вопил староста. – Все придумано для вашего обмана, все выдумано зем-ским…
Яков Илларионович побагровел.
– Убрать! – повелительно взмахнул он рукою, сотские послушно броси-лись выполнять приказание, но тут же оторопело попятились назад: с поси-невших губ Стефана Ефремовича бежала пенистая слюна на русую с просе-дью клиновидную бороду, в близоруких карих глазах загорелся сизый огонь гнева и отчаяния. Руками он раздирал на себе рубаху в клочья, ногтями цара-пал посеревшие щеки и размазывал по ним кровь. Начался один из тех кол-довских припадков, которыми Стефан Ефремович еще и раньше устрашал народ. Потом он кувыркнулся через голову и убежал, вопя и стеная: «Съешь я бешеную собаку, если все вы не околеете до утра, если послушаетесь земско-го!»
Люди совсем замерли от страха, а Какурин сделал вид, что ничего не про-изошло, ошарашил сходку вопросом:
– Ну, мужички, люб ли вам будет новый староста, Кузьма Павлович? – И в этот вопрос земский вложил угрозы больше, чем Стефан Ефремович колдов-ства в свои крики. В задних рядах, зябко ежась, мужики промолчали. В сред-них кто-то зашептал молитву: «Да воскреснет бог, и расточаться врази его…» Зато сотские и разные чины дружно гаркнули:
– Кузьма Павлович люб, люб, походит!
Егор Филатович Пуля с Ерыкалой вместе немедленно поддали коленом под зад растерявшегося Кузьму Павловича, вытолкнув на середину избы.
– Покачаем нового старосту, старики! – предложил уверенно, решая за стариков весь вопрос об избрании старосты. Они грохнули Кузьму Павловича о потолок, опустили на пол, и он теперь догадливо закричал:
– Благодарю, старички, за доверие! Послужу для общества и царя, для на-шего благодетеля – Якова Ларионовича… Только вот грамота моя совсем безграмотная, росписи не учиню, не обессудьте…
– Нам не грамота нужна, а цепкий ум! – Гаркнул Ерыкало по знаку зем-ского. – Новому старосте, господа, вра, вра, вра!
Люди промолчали, тогда земский приказал писарю произвести письмен-ное оформление об избрании старосты, закрыл сходку.
Староста, Кузьма Павлович, сумел «соединение всякое в смысл вводить».
Стал у него земский частым гостем, а у Василихи то и дело появлялись обновки. Народ застонал от «цепкого старостиного ума»: взялся Кузьма Пав-лович за недоимки. Описывал, с торгов имущество продавали. Сам в торгах он не участвовал, но лучшие вещи оказывались через подставных лиц у него в кладовых, скупались за бесценок.
Однажды, по масленице было дело, староста в расшитом юхтою новень-ком полушубке вышел на реку любоваться предстоящим кулачным боем.
– А-а-а, благодетель наш! – воскликнул Андрей Баглай и устремился к ста-росте: – Качнем «благодетеля», качнем нашего Кузьму Павловича!
Люди охотно бросились на зов Баглая. Одни узнали на старосте свою праздничную шапку, проданную становым приставом за недоимку в прошлом году, другие заприметили на нем свои валенки, третьи юхту на поле узнали, четвертые так и ахнули, увидев на Кузьме Павловиче свадебный кушак вы-сланного в Сибирь за «смутьянство» всем известного составителя противопо-повских анекдотов Вазика.
Схватили бросившегося было наутек Кузьму Павловича, качнули раз, и два и три, пока юхтовую полу начисто оторвали, самому старосте нос расква-сили. Да еще и закричал ему сосед (Алексеевичем его звали, Кочаном драз-нили):
– Не горюй, Кузьма Павлович, по шубе. Вот скоро у нас опять недоимка заведется, продашь с торгов мой полушубок, да и на свое махнешь плечо. Ведь научился этому делу…
Кузьма Павлович с размаху грушевым костылем хрястнул Алексеевича по плечам, закричал, выпучив глаза:
– Стерьва, цурюк!
Но тут толпа окружила старосту и хотела убить его. Кузьма Павлович, по-бледнев, выхватил из кармана медаль, придавил за ушко к груди и закричал:
– Разойдись, стерьвы, я несу государеву службу!
Этот окрик означал тогда многое: виновного в нападении на старосту при медали судили как великого государственного преступника. Но люди уже на-чали колотить Кузьму Павловича кулаками, невзирая ни на что. И плохо бы ему пришлось, не прибудь сюда стражники – Ерыкала Стриженый, Гришка Галкин, Федор Пуля.
Перед саблями этих стражников толпа расступилась, и Кузьма Павлович, одной рукой смахнув кровь с лица, другой продолжал придерживать медаль на выпяченной груди, важно прошагал по живому человеческому коридору, сопровождаемый молчаливыми злобными взглядами мужиков и эскортом трех стражников с саблями наголо.
Сам Кузьма Павлович вспоминал об этом случае со страхом, а Ерыкала Стриженый любил подсмеивать его и говаривал частенько: «Помни Какури-на, поставившего тебя старостою, благодари меня за спасение жизни, иначе бы тебя давно черви съели!»
Напомнил об этом Ерыкало и теперь, когда они лакомились шоколадной халвой и напитками в лавке Кузюты, а сход ждал их прихода, разочарован-ный, что они показались на виду, сорвали драку между Федором Галдой и Егором Монаковым, а сами ни весть насколько времени спрятались у Кузю-ты.
Хромой Афоня даже заковылял было от нетерпения к Кузютиной лавке, чтобы поглядеть, чем там власть и сила местная занимается, но остановился возле угла школы и предупредительно крикнул сходке:
– Иду-у-ут, иду-у-ут!
Внешностью Ерыкала, владелец сотни десятин собственной земли и сотни арендованной у помещицы Чапкиной, не выдавался среди других: среднего роста, с русой окладистой бородкой и тусклыми серыми глазами под нахму-ренными пушистыми бровями, бледнолицый. Зато весь свой властный харак-тер умел он выражать в походке и осанке: важен, не тороплив, весом.
На этот раз был он в коричневом бобриковом пиджаке, просторных сапо-гах и синем картузе со сверкающим козырьком. Шагал, опираясь на сучкова-тый костыль с медным набалдашником в форме головы дракона с разинутой пастью.
Кузьма Павлович немного приотстал из вежливости и почтения перед Ерыкалой, хотя и сам был при «параде»: на поддевке сверкала «медаль по-рядка», в руке палка, которую много раз опробовал по плечам и спинам непо-слушных.
…Сходку открыли сообщением старосты о полученном письме помещика Батизатулы из Фатежа.
– Геннадий Иосифович в нужде обретается, – скрипучим голосом объяс-нил Кузьма Павлович. – Пишет в грамоте наш благодетель, что арендуемую нами землю продать позарез требуется. Предлагает он расчеты учинить через Харьковский крестьянский банк или наличными суммами через наших пол-номочных. Как вы на это скажете?
Мужики молчали, недоверчиво поглядывая на старосту. «Не затевает ли он новое мошенство? – носилось в мыслях каждого. Все знали Кузьму Павло-вича, натерпелись. – Правда, без земли не обойтись, упускать ее нельзя в дру-гие руки, а вот не стала бы она еще более тугой петлей на шее?»
Молчание прервал Андрей Баглай.
– Высохли мы без землицы, миряне, – кланяясь перед сходкой в пояс с обнаженной головой, сказал он. – Отрежь у нас палец, кровь не пойдет. Зало-жимся, а землю брать надо…
– Закладывать нечего! – вспыхнули там и сям голоса. – Одна душа оста-лась, и та голая…
– Затянут нас с этой землей в омут…
– Стерьва, цурюк! Кто это смутьянствует? – староста потоптался на ска-мье, с которой произносил речь, потом заискивающе обратился к Ерыкале:
– Василий Игнатович, общество желает вашего мнения…
Чуть заметно усмехнувшись, Ерыкало встал, поклонился по обычаю сход-ке и начал петлять словами, стараясь скрыть от других уже сложившийся у него в мыслях план о земле. Чтобы опору иметь, похвалил Андрея Василье-вича, даже платок поднес к глазам, будто бы смахнул слезы:
– До чего же правильно Андрей Васильевич высказал нашу общую боль. Верно, высохли мы без земли, великую жажду к ней имеем…
– Жадность, а не жажду вы имеете! – сдерзил Иван.
Ерыкала вздрогнул, но сейчас же овладел собою, сказал шутливым тоном:
– Пропустите, старички, Ивана сюда! Нечего ему стоять на задворках с та-ким умом. Вот сюда его, на скамейку, – Ерыкало спихнул старосту на землю, сдунул со скамьи воображаемую пыль.
Моментально, хохоча и покрякивая, мужики вытолкнули Ивана к столу, ожидая потехи.
Но Ерыкала неожиданно милостиво положил ему на плечо руку с бронзо-вым перстнем на среднем пальце, сказал отеческом тоном:
– У нас, слава богу, православные собрались на сходку, а не мастеровые армавирские. Мутить народ не надо. Тут про тебя разные слухи пускали, да пришлось мне болтунам хвосты прищемить. Вот и смекни, пользительно ли тебе идти со мною в ссору?
Иван почувствовал горькое смущение в душе и промолчал, догадавшись, что Ерыкала знает о патроне, о высылке из Армавира. А тот, довольный лов-ким ходом своей мысли и умением ужарить человека по чувствительному месту, уже торопил старосту.
– Поскольку нам земля нужна, Кузьма Павлович, общество просит огла-сить условия…
Староста снова взлез на скамью и, пригнув мизинец левой руки к корич-невой ладони, начал:
– Ежели наличным расчетом, требуется сто двадцать тысяч. Ежели в рас-срочку и с процентами через банк, то…, он выдержал некоторую паузу, при-гнул к ладони безымянный палец, – требуется двести тысяч…
– Сколько тысяч за божью землю?! – заохали люди.
– У нас один крест на шее ценою в полкопейки вместе со шнуром…
– Да молчи о кресте! Подохнем от голода, дадут на погосте бесплатно три аршина…
– Что же это нас мучают, все денег требуют, денег?
– Тише, старики! – загремел Ерыкала. Взлез на скамью рядом со старос-той: – Не робейте, я помогу. А вы разве не поможете обществу? – строго спросил он Монакова, Галду и других богатеев.
– Если мир приговорит покупку, мы не супротивники, поможем, обнажая головы, кланялись они сходу. – Разве мы нехристи, чтобы от мира откачнуть-ся…
– Ну, вот, – засмеялся Ерыкала, – не надо вешать носы, индюки отклюют. Да и то разуметь надо: откажемся от земли, продаст ее Батизатула Евтееву или Шерстакову Луке…
– О-о-о-о, избави, боже! – загудели люди полными ужаса голосами: – Эти кровососы замучают, курицу некуда будет выпустить…
– Вот тот-то и оно, – добрым голосом сказал Ерыкала, перекрестился: – Помоги, боже, нам в заботах о благе общества. А ты, Кузьма Павлович, голо-суй, потом и приговор напишем.
Ошеломленные стремительностью атаки Ерыкалы и напуганные опасно-стью полного закабаления их Евтеевым и Шерстаковым, мужики проголосо-вали купить землю.
Разжигая страсти, Ерыкала шлепнул себя ладонью по карману:
– Вношу в общественную кассу сумму на пятнадцать паев по пятнадцать десятин в каждом! Не робейте, за мной, по примеру…
– Не уробеем, – протолкался к столу Федор Галда, со звоном тряхнул чер-вонцами в засаленном кожаном кисете. – Берег эти червяки на другое дело, да на миру и смерть красна. Пишите на пять паев…
– Мы тоже можем, на четыре пая, – косясь по сторонам, заявил Егор Мо-наков.
И началось шумное движение.
– Пиши меня на десятину, – шурша бумажками и звеня медью, выкрики-вали мужики, начисто вывертывая карманы, чтобы все остальные видели их усердие и честность.
– Меня на две…
– Меня на полдесятины…
– Меня-а-а-а-а.
Среди общей сутолоки и гвалта, Федор отыскал в кутке забытого всеми Ивана, толкнул локтем.
– Чего не пишемся?
– Купил бы вола, но спина гола…
– У тебя руки золотые на все смыслы, отработаешь. Пишись, дам тебе взаймы.
«Прибирает Ивана к рукам, – приревновал Ерыкала, наблюдая за Федором Галдой. – Мастеровой и мне нужен. Приручу его и проучу непременно».
Не говоря никому о возникшем коварном плане, Ерыкала ошеломил всех неожиданным предложением избрать Ивана Осиповича Каблукова в общест-венные ходоки к Батизатуле.
Это было так неожиданно, что даже Иван, польщенный доверием, не отка-зался, а мужики не посмели голосовать против Ерыкалы. Да и, кроме того, никто на деревне не сомневался в честности Ивана.
Сходка закончилась поздно, Иван возвращался домой с какими-то сме-шанными чувствами боязни и тревоги, в которых совершенно растворилась недолгая радость, владевшая им на сходке после единодушного избрания в ходоки.
«Как же это получилось? – недоумевал и страшился содеянного, страшил-ся измены самому себе: – Был я за отобрание земли у помещиков без выкупа, а теперь вот поеду покупать ее у помещика для общества. Но и поделать про-тив нельзя чего-либо: откажись я, мужики избрали бы, наверное, самого Еры-калу или Галду. Они корыстные люди, а я и копейки общественной не трону, не загложу…»
Дверной скрип прервал размышления Ивана. На пороге показалась, белея в темноте рубашкой, Матрена. Она всхлипывала.
– Иван, я тебя ждала, – окликнула его, едва он попытался спрятаться за угол хаты. Подбежала, повисла на шее. – Зачем согласился в ходоки? Мир сейчас на лжи построен, а ты не криводушник: забьют они тебя подвохами разными…
– Я не дурак, Матрена, не поддамся, – обняв жену и лаская ее горячие пле-чи, возражал Иван. – Говорю, не поддамся.
– Уже поддался, – настаивала Матрена, перестав плакать: – Разве ты не взял у Галды денег на десятину?
– Взял! – признался Иван и повел Матрену в сени. – Не простужайся на ветру, нам еще нужны силы для драки с судьбою. А я тебе говорю, не под-дамся. И не поддамся!
Через день понаехали в Лукерьевку городские шибаи, слободские пере-купщики, разные любители легкой наживы. Геросимовский Прокоша Попов скупал по дешевке домашние вещи. Андрей Алентьев из Старого Оскола хва-тал перины и стеганые штучковые одеяла, Николай Игнатов, агент Новочер-касской свечной фирмы Пузанова, вместе со своим сыном-реалистом Саш-кой-Бесом (так прозвали Сашку за вертлявость и дьявольский горбатый нос), рыскал по укладкам и покупал холстину на локоть по две копейки или за пол-ные красна – полтину. Потом Игнатов взялся за лошадей вместе с Никанором Михайловичем Живодеровым: покупали на убой по пятерке за голову, дох-лых поросят брали по рублю и тут же перетапливали на сало для мыловарен-ного завода Сергея Мешкова.
Купец Николай Дятлов развернул на лужайке, у бугра на восточной ок-раине Лукерьевки, питейное заведение в парусиновом балагане. А чтобы от-влечь людей от шинка Попова Прокоши, установил «рели» с голосистым ор-ганом и двумя цыганками-танцовщицами, приговорил пампушечника Чебота-рева Михаила и его жену, прозванной мухой за назойливость и склонность притворяться больной на всю зиму, выпекать «чибрики» на патоке прямо у «релей» и раздавать по полуфунту бесплатно тому, кто выдержит подряд три порции качания в люльке «релей», приобретая всякий раз билет за три копей-ки.
В народе знали, что купец Дятлов уже многих мелких торговцев и про-мышленников закупил с их потрохами, так что не удивлялись его размаху и тому, что он сумел купить пампушечника Чеботарева. Даже волостной стар-шина Кладовской волости не смог ничего сделать Николаю Дятлову, хотя и вел дознание о его мошенничествах и докладывал 9 октября 1912 года на за-седании уездного земства, что «Оный Дятлов преумудрился от налогов убе-речься жалобами на затруднения экономического характера и упадок его тор-гово-промышленной деятельности, а сам глотает и глотает заведения и тор-говли людей многих: проглотил он торговлю крестьянина села Строкина – Алмазова Михаила Филипповича, открыл на его месте свою пивную лавку. Тоже и забрал торговлю крестьянина Киселева Егора Трофимовича из села Верхне-Атаманского».
И горько было наблюдать веселье у «релей», похожих на две огромных виселиц, опираясь на перекладины которых с писком вращался концами в чу-гунных гнездах граненый дубовый вал с вделанными в него и прихваченными железными скобами липовыми водилами наподобие огромных оконных рам. На внешнем бруске такой рамы (а их было всего шесть) висели на петлях с охватывающими брус муфтами досчатые корзины, на два человека каждая.
Вся система корзин-качалок вращалась в вертикальной плоскости, тол-каемая за специальные ручки стоявшими у «релей» людьми: эти работали по семь копеек в день и по два шкалика водки в коне работы.
– Крути, Гаврила, крути-и-и! – кричали люди из корзин, взбегающих на высоту чуть ли не в пять саженей. – Ой, остановите! – восклицали другие, ис-пуганно вцепившись пальцами в борт корзины-качалки. – Пустите душу на покаяние!
– Чаво там? Терпи, если села и за билет заплатила сполна. – Не пропадать же деньгам. Терпи-и-и! Крути, Гаврюха, крути-и-и…
Мало кто выдерживал даже и двух порций такого «кружения» на релях: вываливались и начинали рваться от тошноты, едва корзины-качалки оста-навливались на «контракт». Но Иван Каблуков выдержал четыре порции, удивив всех своей смелостью и крепостью головы. Только он плакал, слезы смочили синюю в белых горошках рубаху.
А плакал он потому, что с высоты особенно больно было видеть сумятицу, которую вытворяли люди под органную музыку и звон стаканов с водкой, продаваемой в парусиновом балагане купца Дятлова.
Опьяневшие лукерьевцы в лаптях и белых онучах, расстегнув сермяжные рубахи, с песнями и прибаутками взваливали проданные свои пожитки на го-родские ломовые дроги, способные вместить целый дом. Лошади – битюги, похожие на львов и медведей, лениво шевелили хвостами, ожидая команды на отправление в путь, в город.
«Что же они так, чему по-детски радуются? – мыслях поражался Иван, что разрумяненные водкой и увлеченные игрой в продажу пожитков и покупку земли люди били друг друга по ладоням, с чем-то поздравляли и потом стре-мительно мчались к схожей избе сдавать вырученные деньги в обществен-ную кассу на земельные паи. – Что же они так, к чему?»
Не только Ивану, трудно будет и потомкам понять поступки своих лукерь-евских предков, если не будут они знать из книг об этом времени о грозно-притягательной силе земли, двигавшей поступками миллионов русских кре-стьян.
– Не надо, – отмахнулся Иван от горячих «чибриков» на патоке, которые преподнесли ему за одоление условий качания четыре раза без вылезания из корзины. – Не надо, сыт я по горло, а что внутри есть, вывернется наружу: уже тошнит, только вот отойду от людей подальше, в овражек…
На другой день пошел Иван в церковь вместе с Матреной. На гати, что за мосточком через Плоту-речку, какой-то мужичишко застрял в грязи и дровье вместе с лошадью. Повозка до ступиц в грязь провалилась, гнилое дровье, служившее настилом, не держало больше на себе груза, а, только набиваясь в спицы, ехать мешало.
– Погоди меня, Матрена, у святого колодца угодника Серафима, помогу человеку, – сказал Иван и полез по грязи к завязшей лошади и повозке.
С полчаса бились, не осилили. Сколько Матрена не кликала Ивана, только рукой отмахивался, а потом и сказал ей:
– Иди одна, помолись, я подойду немного попозже…
Матрена ушла, а Иван еще с мужичком с час пробился у повозки. Догада-лись, наконец, кладь переносить с повозки на сухое место, а потом и повозку вынести в разбор, по частям. Так бы и поступили, но тут подъехал верхом ас-танинский парень, Устин Головакин. Во всей округе знали о его богатырской силе: кулаком лошадь с ног сбивал, подымал амбар за угол и дощечку успевал подкладывать между нижним венцом амбара и пнем-опорой. К нему и обра-тились за помощью.
Помог. Повозку вытащили, но и неудача случилась: оглобля лопнула. Не долго думая, Устин Головакин содрал железный лист с сени над крестом у «святого колодца» угодника Серафима, Иван с мужичишкой даже ахнуть не успели. Потом своими огромными ручищами Устин Головакин забинтовал излом оглобли железным листом, будто в лубок взял перебитую ногу. Связал еще веревкой и сказал мужику:
– Запрягай!
Запряг и поехал, как ни в чем не бывало. Устин ускакал верхом по своему делу, а Иван шагал рядом с мужичком: все равно было им по пути. И вдруг конский топот позади послышался, грозный окрик:
– Стойте, сукины сыны, стойте!
Остановились. Стражник, Федор Пуля, подлетел на коне.
– Вы ободрали железо с креста? – сам увидел это железо на оглобле и на-чал без слов стегать мужичишку. – Тебя не трону, как ты есть общественный уполномоченный, – сказал Федор Ивану, перестав хлестать мужика. – И мол-чите, сукины сыны, что здесь произошло. Не буду вас арестовывать, неко-гда…
Почесав исполосованную спину, мужичишка вздохнул и сказал Ивану:
– Куда же нам на них жаловаться, если власть и бог заодно стоят против бедняка. Про себя скажу. Сам я из села Строкино. Может, слышали, на Сей-ме-реке наше село, а волость – Кладовская Старооскольского уезду. Записаны мы еще с царя-освободителя временнообязанными за помещиком Балховити-новым. Стараниями же мужиков тогда и была гать через речку Сейм сделана на расстоянии двух верст от Строкино. А теперь нас по этой гати Балховити-нов не пускает для проезду, плату испрашивает непосильную. А дорога из Старого Оскола и до станции Солнцево проходит через село Строкино и реч-ку Сейм, моста не имеется, тоже необходимо, опасно селам проезжать через речку Сейм. Староста наш, Петр Шунаев, приказал мне мужиков на сходку собрать, как есть я наемный при почтовке. Общество наше находится в веде-нии господина земского начальника четвертого участка, имеет 188 ревизских душ мужского пола и девяносто три домохозяина. Ну и собрал я для старосты сходку из шестидесяти трех человек. Полная законность по числу для сужде-ния двумя третями имеющих полногласие. Ну и написали приговор 1912 года, октября 5 дня, что имеем честь покорнейше просить Старооскольскую уезд-ную земскую управу исходатайствовать устроить хороший мост для проезда онаго района.
Ту же бумагу я и повез, а помещик Балховитинов нагнал меня по дороге верхом на коне, спину же мне плетью исхлестал. Я жаловаться, а надо мною везде смеялись. К священнику пошел, тот на меня наказие – петенье в поло-жил в сто с чем то поклонов. Куда же мне теперь податься?
– Я и сам не знаю, куда податься от этих собак, – сказал Иван, вспомнив, что и его хлестал плетью не помещик, а знаменский кулак, Федор Лукич Шерстаков. – Ты вот лучше поезжай, пока стражник не вернулся. Потянет он тебя в полицию за ограбление креста или, еще хуже, отправит к Якову Ла-рионовичу Какурину, к нашему земскому. Тот, собака, кнутом тебя заутюжит. Поезжай, пока не увидели они этот железный лист на оглобле…
– Верно, верно, – сразу засуетился мужичок. – Надо ехать. Спасибо, что поговорил ты со мною, пока лошадь немного отдохнула. Видишь, жилы у ней перестали на ляжках биться, может, до Прилеп доберусь, там у меня родня есть, оглоблю заменю и до Тима доеду. Дела, приходится…
Проводив мужичка по дороге левее кладбища, обнесенного рвом и валом, Иван простился с ним недалеко от избушки монашек, завернул в церковь.
Отец Захар уже успел перейти к приходу Ивана к чтению нравственной проповеди. Вслушавшись в произносимые нараспев слова священника, Иван понял, что в проповеди осуждаются как раз те строкинские крестьяне, о кото-рых пришлось слышать из рассказа застрявшего на плотине с лошадью му-жичка. Интереса ради, Иван продвинулся от свечного ящика поближе к амво-ну.
«… в журнале сорок восьмого заседания Старооскольского уездного зем-ства октября одиннадцатого дня, – нараспев читал отец Захар, – предерзкая и богопротивная жалоба крестьян строкинских записана бысть. Рекут в оной богоотступники крамолу агелову, что им, крестьянам временнообязанным опасно через реку Сейм без моста ездить, на гать помещика Балховитинова, соседа своего и господина, глаза ширят, чтобы плотину им передали и мост сделали, а от выполнения обязанностей временных, во бозе-почившим благо-верным императором Александром-Освободителем установленных, в уклон идут…»
– Тьфу ты, тьфу! – прервав чтение и возведя глаза к небу, застонал отец Захар. – Домыслились, анафемы достойные, память царя-освободителя ос-корблению предать, не желают крест свой временнообязанный нести без ро-пота и не уподобляются господу нашему Иисусу Христу, несшему крест свой безропотно на Голгофу вознес ради спасения человечества от греха и одоле-ния врат адовых. Слава тебе, господи мудрый, вразумил еси земству уездному решение небесное: «Обязать тех крестьян строкинских милостью Балховити-нова всю нужду свою молением и покорностью с оным решить по согла-сию…»
Потом отец Захар перешел в проповеди к воспеванию мудрости мужей лукерьевских, порешивших землю купить по согласию и смирению у вла-дельца ея.
– Блажены перед престолом Всевышняго, что заглушили соблазн диаволь-ский в душе своей и к крамоле глаза закрыли, уши заткнули и отвергли зов бесчестия о захвате земли разбоем и неволением к собственности и понужде-нием к дарственности. И пусть будет согласие ныне и присно и во веки веков! А за лепту свою не ропчите в печали, берите оную землю в естестве ея. Орешниками и лозняками не брезгуйте, коими во мнозе поросла земля от не-устройства: корзини, благословение неба, лукошки и посуды разные в тару нужные изобильно из хворосту того, из зарослей тех плести можно. Благода-тен промысел оный. Князь Анатолий Дмитриевич Всеволожский не гнушает-ся промыслом сиим. Содействуя наукам в уезде и всякой культуре в ея про-цветании, от себя и достатков своих предложил он земству помещение для устроения мастерской корзиночной в селе Ивановке, капитал и материал для оного дела без определения его размеров. На том и вам, христиане, даю свое благословение, нерушимое во веки веков. По оному делать станете, во рай пути открою вам, и зелье табачное и бражное, потребляете кое во множестве превеликом, отчерню из списков грехов ваших, яко по повести о многогреш-ном Бражнике семь веков назад сказано, что оный зело много вина пил во вся дни живота своего, ковшом виннм бога прославлял и потому, милостью Ио-анна Богослова, во рай был впущен на блаженство вечное. Теперь и во веки веков милости сии дарствовать христианам нам, священникам, вручено в ру-ци наши и щедроты нашей не будет предела для блаженных и кротких, коим определим узреть царствие Божие. Аминь.
На третьи сутки, продав весь скарб свой и животину, накачавшись до тошноты на «релях» под звуки органа и усладившись зельем винным во мнозе и «чибриками» на патоке, вся деревня Лукерьевка столпилась у накрытого бе-лой скатертью стола посреди выгона с пожелтевшей от осенних рос и ветров травой.
Коврига черного хлеба, соль в деревянной солонке, до краев наполненная водой большая медная кружка с серебристым лужением внутри – все эти символы русской душевности, гостеприимства и доброго напутствия стояли торжественно поверх скатерти. Над ними, из одного конца стола в другой, тянулось колыхавшееся на ветру полотенце с расшитыми красной и черной бумагой петухастыми концами с льняной бахромой.
Пять человек охраны общественной пятидесятитысячной казны, рослые мужики в новых зипунах и лаптях, стояли с увесистыми дубинами вокруг низкой скамейки, на которой лежал белый холстинный мешок с зашитыми в нем деньгами. Лица стражей решительны, глаза светились сознанием важно-сти поручения.
Когда подъехали подводы для отправки ходока и охраны с деньгами на станцию, староста поднял руку, гудение в толпе прекратилось.
– Помолимся, миряне, на все четыре стороны, – сверкая слезой на ресни-цах, сказал староста. – Помолимся и, по старому русскому обычаю, посидим немного, пожелаем успеха посланцам нашим…
Он размашисто перекрестился, склонив голову на восток. Сейчас склони-лись в молитве сотни других голов, будто ветром повалило траву. Кто-то на-чал громким, внятным голосом читать молитву, кто-то навзрыд заплакал.
Преклонив колена, Иван положил несколько земных поклонов. Все моли-лись. Но стражи общественной казны молились без поклонов и слов, без жес-тов, одними мыслями. Стояли в боевой готовности, не сводя стерегущих глаз с мешка с деньгами. Они и первыми увидели мчавшийся к сходке шарабан с Василием Игнатьевичем Ерыкалой на сиденье.
– Остановите моли-и-итву-у, лю-у-ди-и-и! – осадив вожжами лошадь, за-кричал Ерыкала, привстав на шарабане. – Не спал всю ночь, болея о благе на-родном, и божья благодать явилась мне и вразумила сказать правду для на-родной пользы. «Говаривал мне отец, что исстари так уж ведется: желаешь делать подлость, совершай ее именем народа, – мелькнуло в мозгу Ерыкалы, закашлялся. – Ну и что ж, не отступать теперь». – Сорвал с головы картуз, смял в руке артистическим жестом и с осторожностью, чтобы выправить лег-ко было можно, порывисто ткнул им в сторону стоявшего у стола Ивана: – Я расхвалил его и посоветовал обществу избрать в ходоки. И не отказываюсь. Человек он честный, нечего кривить душою. Но, старики, молод Иван, хозяй-ство у него жидкое… Что делать станем, если с деньгами беда приключится?
Оглушенные всем этим, люди застыли в немом молчании. Иван, обож-женный обидой, как горящей смолой, медленно подошел к шарабану и, встав на подножку, вывернул перед народом карманы своей казачки. Чистые, ниче-го в них не было. Ветер надул их, они закачались белыми пузырями.
– Лю-уди-и! – закричал Иван, по щекам катились слезы, губы дрожали. – Сами видите, что нету у меня никаких рублей. Но разве я от этого становлюсь мошенником? Скажите мне прямо свою думку, я хочу ее услышать…
Шли томительные секунды молчания. Поглядывая на Ивана с его вывер-нутыми карманами, молчал и Ерыкала. В его сердце происходила борьба, в разуме загорались и тут же гасли огоньки закованной в кандалы расчета бы-лой совести. И тут Матрена, стоявшая неподалеку с засунутыми под голубой фартук руками, рванулась к мужу.
– Верни им бумаги, Иван! Верни, пусть едут они сами в Фатеж…
Иван бережно отстранил жену, кулаком смахнул слезы с лица, покачал го-ловою и наполненным укоризной и горечью голосом спросил:
– Выходит, не верите, бедности моей испугались? Ну, бог с вами…
– Верим, Иван, верим! – залпом громанули голоса, даже Ерыкало вздрог-нул и растерянно оглянулся. «Что же делать? – затревожился, боясь в откры-тую отступить перед сходом и не желая менять своего плана, выношенного в думах за прошедшие дни и ночи. – Надо уступать им на словах, пусть будет на виду по-ихнему, на деле – по-моему…»
– Не об том речь, Иван Осипович, – сказал дружеским тоном, как мог бы сказать родной отец сыну. – Я вместе с обществом верю тебе. Лежит к тебе наше сердце, и ты не обижайся. Пойми, в той белой сумке, в которой общест-венные тысячи зашиты, и радость, и слезы и надежды упакованы. А вдруг не-счастье, от твоих помыслов независимое… Тогда, Иван Осипович, сколько нищих среди стоящих перед нами людей потеряют сразу надежду…Вот по-этому и господь-бог вразумил мне сказать обществу, чтобы оставить тебя в ходоках, но для верного обеспечения общества достоянием своим избрать еще одного ходока… Я предлагаю Федора Федоровича Галду. Сорок десятин своей собственности у человека, лес, хозяйство… А не хватит, я восполню своим достоянием сумму…
Народ ликующе встретил предложение Ерыкалы, Иван снова поверил в свой жребий. Ерыкала даже обнял его и подарил от себя серебряный рубль.
– Это тебе на счастье. Чайком в Фатеже позабавишься, меня добрым сло-вом вспомнишь…
До Курска пришлось ехать поездом, а потом верст сорок на телеге, по шляху. В Фатеже какой-то мальчишка показал ходокам дорогу, и они вышли к запущенному старинному дому с низенькой одноэтажной пристройкой. Си-реневая краска на стенах вылиняла и облупилась. Штукатурка местами осы-палась, обнажив красные прямоугольники кирпичей. Резные наличники окон рассохлись и поседели, оконные стекла от старости отливались радугой, буд-то масло или нефть на воде.
На кирпичном тротуаре, под окнами, ребятишки играли в «классики», прыгая на одной ноге по начертанной мелом решетке.
Через досчатый забор у дома смотрели на улицу разлапчатые ветви кара-гача с покрасневшими листьями, то и дело падавшими на землю. Ветер заме-тал шуршавшую листву к ступенькам парадного крыльца, у которого остано-вились ходоки. Они удивлялись, что жилище Батизатулы не такое уж краси-вое, каким они представляли его себе в деревне.
– Земли у человека тысячи, а домишко ободран, – ступая на крыльцо, ска-зал Иван с укором в голосе. – Давайте стучать, так у двери ничего не высто-ишь…
– От размаха жизни зависит, – добавил шагавший рядом с Иваном Федор Галда. Попробовал рукой шаткую перильцу с резными балясинами, щелкнул языком: – Нету, видать, у Геннадия Иосифовича денег на ремонт, развалива-ется крыльцо. Глядите-ка, с людьми разговаривает золотыми буквами…
Остановившись на площадке, они некоторое время разглядывали черно-мраморную дощечку у двери. Золотое тиснение сверкало в луче солнца, тре-бовало строчками букв от посетителей не стучать в дверь, а нажать кнопку звонка.
– Хитрость эту, говорят, сначала купцы придумали, потом и дворяне пере-няли, – усмехнулся Федор Федорович и, подкравшись пальцем к белой фар-форовой кнопке посреди круглой черной гашетки, ткнул в нее несколько раз, опасливо оглянулся на усмехавшегося Ивана. – Канительное способление…
Дверь открыл щуплый старичок-лакей со слезящимися глазами, в желтой ливрее с позументами и галунами на рукавах и бортах (Швейцара помещик уже с год не держал, экономя на этом четвертной в месяц).
– Мужики? Из Лукерьевки? – переспросил, взмахнув руками: – Подожди-те, доложу барину…
Возвратился старичок быстро, провел прямо в кабинет.
Геннадий Иосифович Батизатула в белом с голубыми полосами шелковом халате и розовых сафьяновых туфлях сидел в плетеном кресле-качалке у гро-моздкого письменного стола, коричневые тумбы которого украшены замы-словатыми инкрустациями.
Обрамленное золотыми кудряшками небольших бакенбард, моложавое лицо помещика казалось веселым, голубые с хитрецой глаза блестели от вы-питого вина (на столе еще стояли неубранными бокалы и пустые бутылки). Он усердно сосал трубку с предлинным коричневым чубуком, выхлапывая уголками рта синие клубочки дыма, летевшие к розовому потолку с гипсовым лепным плафоном. Синеватое марево дыма дрожало там вокруг висящей ке-росиновой лампы с пузатым стеклом и молочно-белым тюльпаном фаянсово-го абажура.
У противоположного конца стола, развалившись в глубоком плюшевом кресле и любуясь бронзовым чернильным прибором со скульптурным изо-бражением двух дерущихся орлов, сидел хмельной Порфирий Евстафьевич Евтеев. В соседнем кресле, судорожно вцепившись в подлокотники, чтобы не упасть на пол, пьяно клевал носом в стол Шерстаков Лука. Черные с просе-дью волосы налезли ему на вспотевший лоб, непомерно большие уши торча-ли смешно, как у поросенка.
Федор Федорович знал от Ерыкалы, что так и должно получиться. Поэто-му он спокойно наблюдал, а Иван даже всплеснул от изумления руками. «Как же вы, жулики, раньше нас попали сюда?» – хотел спросить он, охваченный горькими чувствами, но Батизатула упредил его.
– Здравствуйте, господа общественные уполномоченные! – приветливо сказал он, вынув чубук изо рта и показав им на пустые стулья под огромным портретом Николая Второго. – Прошу садиться. А ты, братец, еще бутылочку и стаканы принеси!
Лакей, поклонившись, вышел исполнять приказание, а Батизатула пырнул чубуком в белый мешок в руках Федора и, притворившись наивным, спросил:
– Э-э-э, что это такое?
– Деньги, ваше превосходительство, – преднамеренно польстил Федор, помещику, хотя и отлично знал, что Батизатула вышел в отставку в чине под-полковника.
– Тхе, тхе, тхе, – не то смеясь от удовольствия, не то откашливаясь от ды-ма, промычал Батизатула. Еще раз затянулся, выпустил такое облако дыма, что и сам в нем исчез на некоторое время, потом деловито и строго сказал: - Без охраны нельзя с такой суммой! Тоже и надо приговор иметь, по закону…
– Охрана есть, ваше превосходительство. Запылившись они, не впустил ваш слуга в хоромы, в коридоре они… А приговор у него, – кивнул Федор на молча стоявшего Ивана. – Подай!
Бумагу начал читать Батизатула, заглянув сначала в самый конец ее. За-улыбался чернильным оттискам пальцев, заменивших неграмотным мужикам собственноручные подписи, хмыкнул.
– Вот и весь прожект уездного земства. Нахвастались, что введут всеоб-щее начальное обучение в Старооскольском и Тимском уездах, ассигновали семь тысяч рублей, чего и не хватит даже оплатить проценты по израсходо-ванным ссудам на 1913 год на школьное дело, на этом дело с концом, мужики печатают бумагу пальцами…
– Зато решили мы на земские средства купить портрет Михаила Романова в честь трехсотлетия царствующего дома, – полушутя, полусерьезно сказал Евтеев. – Шестьсот рублей ассигновали для укрепления силы монархии…
– Ха-ха-ха-ха, – залился Батизатула, но сейчас же понял ошибку и, нахму-рив брови, погрозил ходокам пальцем: – Что же это такое? По приговору зна-чится один уполномоченный, а вы двое сюда явились…
– Оно так получилось, – поспешил Федор объяснить: – Общественность побоялось доверить деньги одному Каблукову, приставили к нему меня для верности. Вот и вышло нас вроде как двое…
– Э-э-э, позвольте! – Батизатула закачался в кресле, закричал сердито и так громко, что Шерстаков Лука проснулся. – Позвольте, вы пришли меня обманывать, а? Чего же вы от меня хотите, если вам общество не доверяет?
Уставившись воспаленными глазами на Ивана, Шерстаков узнал своего бывшего батрака, вспомнил о расшатанных клевцах деревянных борон и, приняв крик Батизатулы за призыв отомстить, вцепился Ивану в борта казач-ки.
– Порешу тебя здесь, порешу! – зашипел он, но Батизатула сейчас же ог-рел Луку трубкой по рукам, внятно пояснил:
– Не сметь в моем доме обижать господина общественного уполномочен-ного!
– Какой он господин? Пусть расскажет, как мой Федька стегал его плетью в поле…
Батизатула снова размахнулся трубкой, но не попал по Шерстакову, искры посыпались на ковер и в растрепанные волосы Луки. Запахло паленой шер-стью.
Евтеев, молча наблюдавший за сценой, встал из кресла, затоптал горевшие на ковре махорочные корешки, потом двинул хорохорившегося Луку ладо-нью в лоб, так что тот опрокинулся в кресло и завопил:
– Все равно не быть Ивану в почете! Батрак он мой есть, батраком и оста-нется, собаками затравлю!
– Замолчи, Лука! – серьезно тряхнул его Евтеев. – Дело не порти…
– Кого, меня учить? – начал было Лука, но его вдруг передернуло от из-лишне выпитого по жадности вина. Рявкнул по-звериному, зажал рот обеими руками и пополз, сыновьям и внукам в пример, в коридор мимо брезгливо зажавшего щепотками нос Федора и расхохотавшегося Евтеева.
Батизатула махнул трубкой вслед уползавшему из кабинета Шерстакову Луке, потом сунул Ивану приговор:
– Не знаю, право, что делать с вами?
– Гоните этих подозрительных ходоков, вот и все! – без стеснения сказал Евтеев, уставившись на Батизатулу желтыми хищными глазами. Я вам уже предложил сделку без риска, с полной выгодой…
– Но вы забыли, что я столбовой дворянин и лично писал лукерьевцам, они вот собрали деньги…
– Разорились до нитки, – вставил Иван, чтобы разжалобить Батизатулу и отвести от лукерьевцев почувствованную им какую-то опасность. – Больше нам и продавать нечего…
– Э-э-э-э, – по козлиному заблеял Батизатула, уловив ошибку в суждениях Ивана. – Чего же мне тогда связываться с разорившимися мужиками?
– Гоните вы их без колебания! – настаивал Евтеев, чувствуя, что его план купить землю для себя или стать субарендатором, близок к исполнению. «И пусть будет Иван честен и прав, но мы пересилим его числом, опозорим пе-ред обществом, – говорил Евтееву внутренний голос. – Не отступайся, дейст-вуй, как задумал». – Подумайте, Геннадий Иосифович, о моем предложении, позаботьтесь о своей выгоде…
– Ох, господи-боже! – вздохнул Батизатула, не замечая, что трубка погас-ла, пососал впустую чубук. – Дело ведь не шуточное, шестьсот десятин… Вот что, господа, погуляйте вы до вечера в городе, а я подумаю и решу. Идите, до вечера…
Сильно расстроенный, Иван не заметил, что Евтеев подал Федору Галде глазами знак остаться, вышел в коридор. Мимоходом он пихнул лаптем хра-певшего на полу Шерстакова, но второй раз ударить не удалось: показался лакей с бутылкой вина и стаканами на подносе.
Пропуская мимо себя лакея, заметил, наконец, что Федор из кабинета не вышел, остался там с мешком, набитым деньгами.
Ярость ударила в голову. Хотел побежать назад и наплевать в глаза Бати-затуле, Евтееву и Федору. «Одна эта шайка, волки! – носилось в мыслях. – Волки!» Но в кабинет Иван не побежал, так как оттуда, позевывая, вышел Ба-тизатула в сопровождении лакея.
– Не сметь говорить, что постель не готова! – ворчал Батизатула. – Если барин захотел спать, постель должна быть готова, болва-а-ан!
Прижавшись в полутемном коридоре за пилястрой, Иван пропустил мимо себя охмелевшего Батизатулу с лакеем. А когда они скрылись за дверью спальни, опрометью выбежал на улицу.
В грязном фатежском трактире Иван швырнул на стойку серебряный еры-каловский рубль, потребовал горькой русской сивухи.
В это время Федор Галда распивал с Евтеевым бутылку принесенного ла-кеем вина. При этом они торговались о своем деле.
– Даю тебе сто рублей наличными и пять десятин на три года в безвоз-мездное пользование, если поможешь мне обломать Батизатулу с его дворян-ской спесью и рассуждениями о чести…
– За такое дело надо побольше, – возражал Федор.
– Можно и прибавить, – ехидно сказал Евтеев, порылся в бумажнике. – Я могу подарить тебе еще вот эту бумагу, нотариальный документ… Только без рук, без рук, читай глазами.
У Федора на мгновение остановилось дыхание, в глазах зарябило от изум-ления: в руках Евтеева была заемная записка отца Федора на пятьсот рублей, обеспеченная тем самым дубовым лесом, из-за которого, по незнанию, вот уже несколько лет Федор Федорович вел судебную тяжбу с Егором Афанась-евичем Монаковым и враждовал не на жизнь, а на смерть.
– Зачем же батя брал у вас такую сумму? – выговорил, наконец, снова по-тянулся рукою к бумаге.
– На то их родительская воля, – прищурив глаза и спрятав расписку за спину, наставительно сказал Евтеев. Немного подумал и усмехнулся: – А со мною не скандаль. Вот так-то. Скажу тебе по строгому секрету… Садись по-ближе, чтобы стены не услышали. Ну, так вот. Слушай. Есть у твоего батюш-ки, прости меня, господи, за откровенность и выдачу чужой тайны, дочка не-законнорожденная от потайной любовной связи. Для нее и брал твой роди-тель у меня деньги. Ни слова об этом старику, плохо тебе будет, если что…
Федор понял, что не может противиться умному, своекорыстному Евтее-ву, покорно вымолвил:
– А что я могу? Живу смирно, мизерно…
– Не бреши! – грубо оборвал его Евтеев. – Разве тебя за ангельские дела зовут на селе «ухарем-купцом»? Разве не ты с вдовушками и не вдовушками гуляешь по ночам? То-то, мне не бреши. А работа твоя сейчас будет простая: откажешься передать деньги Батизатуле, вот и сделка у него с лукерьевцами не состоится, кредиторы потребуют проценты, Батизатула попросит у меня… Понимаешь?
– Убьют меня мужики, спалят, – заскулил Федор. – Они же…
– Не спалят и не убьют. Мы своей коллективной компанией взвалим вину на Ивана Каблукова. Кого запугаем, кого подкупим. Всякие там мокрицы бу-дут молчать… Вот и обольем Ивана грязью перед народом… Не сомневайся, Федор, тут все дело в человеческой природе и в смысле: я куплю у Батизату-лы землю, передам ее лукерьевцам в аренду… Сразу убьем трех зайцев: мне выгода, тебе выгода, Ивану голову отломим… Если уж на то пошло, так при-знаюсь тебе: об этом упрашивал меня Ерыкала, умолял Лука Шерстаков…
– Но ведь Ерыкала сам возвеличил Ивана…
– А вот затем и возвеличил, в уполномоченные произвел, чтобы удобнее было на виду у всех голову Ивану отломить… Не стесняйся, теперь весь мир живет подобным образом, свои показания люди пишут по чужой копии, лишь бы выгодно…
Вечером Иван застал в кабинете Батизатулы Евтеева, Федора и нотари-ального чиновника с понятыми. Его даже не пригласили сесть.
– Вот дела какие, братец, – сказал Батизатула, обращаясь к Ивану. – Не я виноват, что землю приходиться продать в другие руки: с меня кредиторы требуют уплаты долга, а денег нет…
– Но ведь мы привезли пятьдесят тысяч! – воскликнул Иван и повернулся к Федору: – Давай мешок!
– Не дам! – сказал тот, толкнул Ивана в плечо, мешок придавил подмыш-кой. – Мне доверили, а тебе…
– Охрана, охрана! – закричал Иван, но все нагло захохотали.
– Нету охраны, – сказал Федор. – Я их отпустил за ненадобностью…
– И земли нету, – прогудел Евтеев над ухом Ивана, ухмыльнулся: – Я все закупил, я всему хозяин…
У Ивана замерло сердце, побледнело лицо. От волнения в глазах его двои-лось, и прыгали золотистые кудряшки бакенбард Батизатулы, черная борода и черешневые глаза Федора, желтоглазое лицо Евтеева, лохмата голова и непо-мерно большие уши Луки, постные лица чиновников с папками и чернилами в руках, усмехающиеся лица «понятых». И все это было чужое, враждебное, ненавистное.
Не помня себя от ярости, Иван сорвал свой картуз с головы и размахнулся. Ударом козырька отпечатал красную дугу на бритой голове Евтеева, потом плюнул в лицо Батизатуле и Федору, бросился бежать, как от проказы.
– Волки вы, волки-и-и! – слышался его крик из коридора, потом с улицы. – Во-о-олки-и-и!
Произошло это с такой неожиданностью и быстротой, что никто не успел остановить Ивана. Лука хохотал, показывая пальцем на оплеванные щеки своих собутыльников. Только теперь прошел шок у Евтеева. Он рванул Луку за бороду:
– Молчи, дурак! Главное сделано. А если Иван не оплевал тебя, так это, наверное, у него слюней на твою образину не хватило и времени не хватило… Он тебе еще плюнет, придет время…
Всю ночь шел Иван пешком из Фатежа по шляху. А под Курском, на рас-свете, со звоном и топотом обогнала его тройка. Обдала густой пылью и за-пахом лошадиного пота.
Иван увидел, что в пролетке, обнявшись, ехали пьяные Евтеев, Шерстаков и Галда.
Он погрозил им вдогонку кулаками.
– Погодите, волки! Приеду в Лукерьевку, расскажу людям, как вы ее со-жрали до самых костей, до самого хвоста. Все расскажу, не утаю и доли прав-ды…
А волки творили свое дело. Они таких небылиц наговорили народу, пока Иван добирался домой, что ему никто не захотел даже отвечать на поклон, с ним никто не стал разговаривать.
– Подлюга какой! – выкрикивали мужики вдогонку. – В честности клялся, карманы выворачивал перед всем миром и перед богом, а сам продал нас Ев-тееву. Вот и приходится платить по сорок рублей аренды за десятину…
– Волки, настоящие волки! – кусая губы, шептал Иван, горбясь и страдая от несправедливости и окружившего его презрения односельчан. – Лукерьев-ку съели, мне жизни не дают. Бить их, жечь или как?
Народ, которому жилось все хуже и хуже, распалялся против Ивана, верил слухам, что вся тяжесть их жизни от него происходит, от изменника общест-ву. Старались в распространении таких слухов Евтеев, Ерыкала, Галда, а по-том и отец Захар взялся: он прочитал с церковного амвона проповедь о про-дажном Иване, изменившем обществу за серебряный рубль, пропитый им в фатежском трактире.
После этого совсем перестали звать Ивана Каблукова на плотницкие, сто-лярные и печные работы, угрожали убийством.
Осунулся, оброс бородой. На улицу показывался редко, все думал и думал о жизни. А тут еще в семье грызли, не давали покоя: плакала Матрена, ворчал Осип, ругалась Катерина Максимовна, ныли Сережка с Танькой, что сосед-ские ребятишки не принимают их в игры и дразнят «ходательскими детьми».
«Бежать надо, – все чаще приходила мысль в голову Ивана. – Повешусь, наверное, если не убегу…»
Решение было принято окончательно после следующего случая.
В один из вечеров глубокой осени, когда семья Каблуковых ужинала, трахнуло в окно. Вместе с брызгами разбитого стекла скакнул через стол брошенный кем-то с улицы красный осколок кирпича. Он с шелестом шлеп-нулся в приготовленную Матреной для постели вязанку соломы.
Катерина Максимовна выронила с перепугу ложку со щами, залив дежник. Осип, сверкая озлившимися глазами, хватился за костыли, чтобы выйти на улицу и узнать бросившего камень, но упал, разбил себе до крови лицо. Мат-рена захныкала, ребятишки заголосили.
Иван, побледнев, молча вылез из-за стола и разыскал в соломе кирпич. Взвесил на ладони, горько улыбнулся:
– Такими вот игрушками в девятьсот пятом году мы били казаков и поли-цейских в Армавире, когда они лезли на паровоз против забастовщиков. А те-перь вот люди перепутали, в меня кирпичом трахнули… Да только мимо. Вот что, Матрена, спрячь этот кирпич, береги до моего возвращения…
– Да что же ты, да куда же ты? – бросилась было Матрена на грудь к Ива-ну, но он отстранил ее и сказал строго: – Нельзя мне жить теперь в Лукерьев-ке, пока люди не образумятся, не поймут правду. Перестаньте плакать, все равно уйду, раз так решил! – прикрикнул на ребятишек и на отца с матерью, потом показал на разбитое кирпичом окно: – Вот такая рана в моем сердце!
И все притихли. С ужасом глядели туда, где зияла черная в ночи дыра с похожими на длинные зубья или ножи краями. Это торчали стеклянные ос-колки, холодным острым блеском серебрились на свету их отточенные уда-ром лезвия.
Утром, едва забрезжил рассвет, Иван оставил деревню. С сундучком за плечами, в лаптях и потертой казачке, с двумя рублями денег в тряпице за па-зухой пошел он искать свою долю в надежде найти край, где не было всевла-стия Шерстаковых и Евтеевых, Ерыкал и отцов Захаров.
Но летом 1914-го грохнуло новое несчастье: царь бросил Россию в миро-вую войну.
7. ШАБУРОВ
Попав по рекомендации ветерана первой русской революции Анпилова Константина Михайловича в семью столичного рабочего-революционера, че-стный и стремительный по природе своей к правде и справедливости, Шабу-ров Василий вскоре втянулся в подпольную работу.
В октябре 1915 года партийный комитет командировал его со специаль-ным поручением в Москву. Взобравшись на среднюю полку вагона, ехал Ва-силий в плену переполнивших его чувств ожидания и смутной тревоги. Ожи-дал он встречу с друзьями, тревожился, что она может и не состояться: в по-следние дни усиленно рыскали жандармы, оживили свою деятельность про-вокаторы, имели место неоднократные провалы и аресты партийных работ-ников.
Думы Шабурова то приковывали его внимание к грохоту второй год длившейся войны, то уносили его память в детские годы, то звали заглянуть в прошлые века, то рождали мечту о будущем, когда над человеком не будут стоять цензоры и прокуроры, полицейские и сыщики, исчезнут понятия «тюрьма», «концлагерь», «каторга», встанет над всем действительная, а не бумажная свобода.
Привстав на излокоток, Василий начал глядеть в темное стекло окна. Ка-залось, что вагон стоял на месте, дрожа и покачиваясь, гремя и шипя бук-сующими колесами. «Нет, он движется, как и все, как моя жизнь! – мысленно твердил Василий. – И мне, если сказать правду, чертовски повезло: нашел путь в социал-демократию. Жаль вот, не знаю, где тот крестьянин, Иван, ко-торый помогал нам в Армавире бить казаков и полицейских во время забас-товки. Поговорить бы с ним теперь, как он понимает жизнь, какую в ней вы-брать дорогу? Неужели не встретимся на каком-нибудь перекрестке дорог…»
Вагон все более качало, так как поезд шел под уклон, а полотно поизноси-лось. Надоело Василию смотреть в темное окно, лег навзничь, закрыл глаза. То начинал дремать, то снова просыпался: на остановках звонко гомонили слезавшие и входившие пассажиры. Эти с грохотом ставили сундучки и че-моданы, перебрасывались нередко колкими сердитыми замечаниями, колоти-ли хныкавших и кричавших во весь голос ребятишек.
В переполненном людьми и вещами вагоне было душно, дрожал полу-мрак: электричество погасло, стеариновая свеча в черном железном фонаре над дверью задыхалась от недостатка воздуха, едва озаряя мигающим желтым пламенем узкий проход.
В соседнем отделении компания фронтовых офицеров играла в карты при свете трех свечных огарков, устроенных в прорезях положенных плашмя па-пиросных коробок.
Бледнолицая сестра милосердия в накинутой на плечи шинели (Ей нездо-ровилось, казалось холодно в душном вагоне) задумчиво щипала струны ги-тары, вслушиваясь в минорные стонущие звуки. Временами она посматрива-ла зеленоватыми глазами в длинных подкрашенных ресницах то на взволно-ванного проигрышем юного подпоручика с чуть пробивающимися золоти-стыми усиками, то на седеющего толстого штабс-капитана в аксельбанте, то на худощавого черноволосого военного врача в песне с квадратными стекла-ми и в расстегнутом от духоты зеленом кителе.
– Ведь надо же так азартничать, – сказала тихо, ей никто не ответил. – До чего не везет подпоручику, золотой портсигар поставил на карту…
Слезши с полки и проходя мимо играющей в карты компании, Шабуров взглянул на свои карманные часы. Было начало первого часа ночи.
Поезд стоял на какой-то станции. Через окна вагона виден залитый светом вокзал, серый настил перрона, по которому ходили люди и солдаты полевой жандармерии в длиннополых черных шинелях, торопливо пробегали желез-нодорожники в синих форменках.
Пропустив мимо себя в вагон несколько женщин с мешками и ребятишка-ми, Шабуров спрыгнул со ступенек и оказался в перронной сутолоке: гремя чайниками и всех толкая от нетерпения, бежали солдаты за кипятком у будки. Потом прошли две девушки в коротких жакетках и шляпках с перьями. Они чему-то смеялись, кокетливо посматривая на щеголеватых прапоров в но-веньком обмундировании. Видать, эти выпускники ускоренных курсов ехали на три дня положенного перед отправкой во фронтовую часть отпуска. Один из них прицепился к девушкам и, позвав своего товарища, скрылся вместе со случайными насмешницами за вагонами соседнего эшелона.
У подножек классного вагона старая женщина в широкой шляпе с выли-нялыми цветами из бумаги и наполовину осекшимися перьями обнимала то-ненького юношу в длинной офицерской шинели.
Шабуров заметил, что плечи и голова старухи тряслись от беззвучного плача. Поодаль, облокотившись на груду чемоданов, стоял невысокий солдат в шинели и суконной зеленой фуражке с кокардой, в сапогах с толстыми кру-тыми носками и широким низким каблуком на подкове, мерцавшей в пучке падавшего из окна света.
Солдат, наверное, вспоминал и свою старушку-мать, глядя на плачущую чужую женщину, обнимавшую сына. Он тяжело вздохнул и покосился с неко-торой опаской на остановившегося вблизи Шабурова.
– Чего вздыхаете, служивый? – поспешил спросить Шабуров, чтобы пога-сить у солдата сомнение насчет чемоданов и заговорить с человеком, в обли-ке которого показалось вдруг что-то знакомое.
– Да вот, гляжу на их благородие с матушкой, а у самого сердце обливает-ся кровью, – сказав это, солдат снова покосился на Шабурова. На этот раз в его взоре не было опасения за охраняемые им чемоданы, зато во всей фигуре и на лице отразилось чувство какого-то острого интереса к собеседнику. – Тоже ведь и у меня есть мать и жена, дети имеются. Двое. И все это в без-вестности…
– Дальние, выходит? – спросил Шабуров и еще на полшага подступил к солдату, силясь вспомнить, где же и когда видел он это курносое лицо, маль-чишески задорные глаза и худые щеки с резко обозначенными линиями скул. – Из каких краев?
– Курские мы, из деревни Лукерьевки. Может, слышали? – сказал солдат и окинул взором стоявшего перед ним парня в коротком пальто и рабочей кеп-ке.
Оба немного помолчали, что-то вспоминая и совсем забыв о юном офице-ре, прощавшемся с матерью у ступенек классного вагона, о шумящем потоке людей на перроне.
– Не приходилось ли вам в пятом году работать на армавирских стройках? – неуверенно спросил Шабуров.
Вместо ответа, солдат шагнул к нему и простецки повернул за плечи ли-цом к фонарю.
– Батюшки! – ахнул сдержанно, оглянулся на старушку с сыном-офицером и уже потом, почти шепотом сказал: – Да ведь ты же гимназист Вася. Флаг тогда на паровозе выставлял и ногу тебе чуть не оторвали полицейские… Помню, все помню, дорогой мой. Да только ты не говори со мною громко. Это наш подпоручик Селезнев стоит с мамашей, я при нем в денщиках со-стою. А жизнь моя, знаешь, как сложилась?
Иван, спеша и волнуясь, обрывками фраз рассказал кусок своей биогра-фии, своих приключений. И о том, что был ходоком помещику Батизатуле покупать землю для общества, как был обманут и оклеветан, бежал из дерев-ни, попал в город Якутск и пытался даже бежать в страну Китай, но был за-держан стражей в Рухлово, попал в царскую армию.
– Теперь вот, – заканчивая рассказ, Иван Каблуков кивнул в сторону офи-цера, – заедем с ним на денек в Москву к их родственнику, оттуда отправимся вместе с частью на фронт. Сказывал подпоручик, что поедем к какому-то ге-нералу Брусилову на Юго-западный фронт.
– Эй, там! – оторвавшись от матери, крикнул подпоручик солдату. – Пото-ропись с погрузкой чемоданов!
Из полдюжины чемоданов Иван ухитрился взять сразу четыре: два в руки, два подмышки. Оставшиеся два чемодана взял Василий и понес их вслед за Иваном.
Селезнев оставил мать из-за боязни за свои чемоданы, шагнул по пятам Василия Шабурова. «Вот негодяй этот Каблуков! – кипело в груди Селезнева, – доверил мои чемоданы черт знает какому проходимцу и даже не присмат-ривает за ним, не оглядывается. Нырнет этот парень в сторону, только его и видели в этой сутолоке…»
Но Василий никуда не нырнул. Поставив чемоданы в купе вагона и про-стившись с Иваном, он спокойно направился к выходу. В тамбуре его остано-вил Селезнев, милостиво протянул синюю кредитку.
– Вам на чай! – сказал он, отводя глаза в сторону.
– Простите, подпоручик, я не лакей!
…Ударил звонок, и Василий вернулся в свой вагон. Закурив папиросу, встал у приспущенного окна. В лицо ударила струя ночной прохлады в запа-хах горелого угля и мазута, в шумах стоявшего на запасном пути воинского эшелона.
Из теплушек слышалось конское ржание, звучные переливы гармоники, смех солдат и разухабистые напевы:
«…До Казани мы дойдем,
И нигде не пропадем:
Мы читать-писать умеем,
В писаришки попадем…»
– Тоже мечта, «в писаришки», – проворчал Василий, поднял окно и снова взобрался на полку.
Через некоторое время Василий задремал было, но его разбудил возней на соседней полке новый беспокойный сосед. Полка эта была раньше занята уз-лами и чемоданами, поверх которых спала крохотная девочка. Новый пасса-жир приказал все это убрать с, будто бы принадлежащего ему, места, сам за-лег и протянул ноги во всю длину.
Поезд в это время тронулся, зашумели и застучали колеса.
– Нет ли у вас спичек? – спросил пассажир, вытеснивший маленькую де-вочку со средней полки. – Вот, торопился, знаете, позабыл. А курить – курю. Да-с!
Взяв протянутую Василием коробку, сосед проворно чиркнул спичкой, прикурил. Но огонь погасил не тотчас: осматривался, косясь на Василия и на окно.
При свете огонька и Василий рассмотрел круглую физиономию соседа с густыми черными усами. Темные масляные глаза, светившиеся ленивым доб-родушием, показались человечными. «Странно вот только, чего он так долго не гасил спичку? – подумал Василий, в душе начались сомнения. – Что это за человек?»
Возвращая спички, сосед пытался завязать разговор:
– Спать захотели? Да оно, конечно, пора. Уже поздно…
– Я днем выспался, – солгал Василий и, взяв спички, повернулся лицом к стенке. – Нездоровится мне что-то, а тут еще тишины нету…
– Оно известно, какой же сон в дороге, – продолжал свою мысль незнако-мец. – Особенно по теперешнему времени. Хаос везде, беспорядки, неустрой-ство. Все качается, все непрочно…
Василий насторожился, уловив в словах человека нотку ложного сочувст-вия и желания вызвать жалобу на жизнь и на войну.
– Это вы напрасно ноете, – сказал Василий равнодушным голосом. – Вой-на ведь идет в защиту Отечества и престола, приходится мириться с некото-рыми неудобства во имя победы над немецкими варварами…
Незнакомец промолчал. Потом звонко высморкался в платок и, скребя полку каблуком, спросил вроде как бы от нечего делать:
– А вы, извините, в Москву?
– В Москву, – недружелюбно, коротко бросил Василий, выругался в уме: «Привязался с разговорами, очень нужен!»
Сосед почему-то больше не тревожил Василия. Через несколько минут по-слышалось его сопение, чмокание губами, потом и храп раздался, со свистом.
Незаметно уснул и Василий, придавив правой половиной груди то место пальто, где были зашиты бумаги для Москвы и новый паспорт для Владими-ра.
– Москва-а-а! – закричал проводник, и люди разом проснулись, начали то-ропливо собирать вещи, затягивать дорожные ремни на узлах, одеваться.
Серенькое октябрьское утро медленно закралось в вагон сквозь двойные затуманенные стекла старинных окон с квадратными железными скобами на полурамах. Оно несмело разлилось по узкому коридорчику, вымело ночную черноту из углов и закоулков, бледно-синим светом озарило помятые лица пассажиров.
Шабуров встал у окна, наблюдая. Навстречу грохотали товарные эшелоны с солдатами и лошадьми, с орудиями и прессованным сеном на платформах, с укутанными под брезентами небольшими аэропланами в разобранном виде.
Мелькали опустевшие подмосковные дачи и почерневшие рощи, желтые садики и запущенные беседки с круглыми крышами и высокими деревянны-ми шпилями. Потом потянулись кирпичные стены, заводские корпуса с высо-кими трубами, мосты и виадуки, заборы с пестрыми афишами.
Вдали жучком катился по серому полотну шоссе грузовичок, окатывая клубами синего дыма обгоняемые им телеги с кирпичом и бревнами. За шос-се показались древние особняки в зеленых хвойных рощах, сверкнули позо-лоченные главы обнесенного белой стеной монастыря. Пассажиры истово за-крестились, закивали головами. Василий по отражению в стекле заметил, что люди приблизились к нему сзади, посторонился немного, не отрываясь от бе-жавших мимо поезда видов.
– Москва-а-а, – прочувствованно сказал кто-то за спиною Василия. – Ма-а-атушка Москва! Не даром еще Карамзин сказал, что Москва будет всегда истинною столицею России…
– Кто же возражает? – переспросил Василий, оглянувшись. Перед ним стоял круглоголовый пассажир с густыми черными усами и темными масля-ными глазками, полными ленивого добродушия. – Неужели кто возражает?
– Имеются возражатели! – внезапно осердившись, нахмурил незнакомец брови. В темных глазах его сразу погасло ленивое добродушие, сверкнуло что-то острое, злое. – Вы, мой сосед по полке, мало знаете людей. Да, есть возражатели!
«О-о-о, шака-а-ал, – подумал о нем Василий. – Лицедей».
– Напрасно расстраиваетесь, папаша, – сказал спокойным тоном и пошел к умывальнику освежить лицо, промыть глаза. «Что же это за человек и кого думает он втянуть в беседу, поймать на крючок. Лучше от него подальше…»
Возвратившись из умывальной комнаты в свое отделение, Василий не об-наружил своего ночного соседа и любителя ссылаться на Карамзина. Загля-нул в соседнее отделение. Но и там были одни офицеры, готовые к высадке: они сидели в шинелях, стянутых ремнями и портупеями, с пристегнутыми шашками и с револьверами у поясов. Сестра, положив руку на плечо юного подпоручика, которому не везло ночью в карты, грустно напевала:
Вот вспыхнуло утро, и выстрел раздался,
И грохот смертельных пошел канонад.
Над нашим окопом снаряд разорвался,
И начались крики, и стоны и ад…
…Поезд медленно шел между стоявшими на путях длинными составами. Все реже и ленивее щелкали колеса на стыках рельс. Наконец, звякнули бу-фера вагонов остановившегося поезда, пассажиры хлынули наружу.
На перроне горластые газетчики размахивали свежими номерами, крича-ли:
– Покупайте, господа, «Биржевые ведомости»!
– Читайте новости, читайте новости!
– Последние известия, экстренный выпуск: отъезд государя в действую-щую армию…
– Одиннадцатого октября Болгария выступила против Сербии…
– Экспедиционный корпус английского генерала Таунсенда успешно на-ступает в долине Тигра и Ефрата… английские авангарды рвутся к развали-нам Ктесифона, открывая путь на Багдад!
– Германская конница, прорвавшаяся на Свенцянском направлении, окру-жена русскими войсками и уничтожается!
– Позиционная война на Восточно-европейском театре!
– Война, война, война! – кричали люди, шуршали газеты, свистел ветер.
Купив первую попавшуюся газету, Василий вместе с толпой выбрался на привокзальную площадь. Притворившись увлеченным чтением газетных но-востей, он скользил взором поверх обреза газеты, внимательно осматриваясь.
По телу вдруг невольно пробежала дрожь: за газетными киосками стоял его ночной сосед по полке вагона и что-то говорил носатому черному парню, пристально глядевшему на Василия.
«Следят, – мелькнула острая мысль. – Следят. Нужно оторваться…» Нето-ропливо свернул газету, поглазел будто бы от скуки и безделья на вывески, потом шагнул к стоявшему ближе других извозчику.
………………………………………………………………………………..
К вечеру пошел дождь. Под ногами хлюпала грязь, в серых выбоинах мос-товой пузырились мутные лужи. Рыхлые темно-серые облака, клубясь, плыли над мерцавшими от воды крышами, цеплялись за кресты колоколен и за ост-роверхие башни, которые на мгновение пропадали тогда из вида, будто в ды-му начавшегося пожара.
Быстро надвинулись сумерки, в домах зажглись огни.
Горели лампы и на квартире зубного врача Осипа Рафаиловича Бермана, где шло заседание подпольного комитета. Был тут бледный Ракитин с пыш-ной копной светлых волос, которые он поминутно откидывал назад рукой или резким кивком головы. Поблескивая стеклами пенсне, сидел у стола смугло-лицый стриженый Чаркин в черной косоворотке и студенческой тужурке – памяти студенческих лет на филологическом факультете Казанского универ-ситета. Откинувшись на плюшевую спинку кресла, рассеянно глядел на окно толстый человек. Он наблюдал, как по смолисто-темному от вечерних суме-рек стеклу, отражая свет лампы, ртутными подвижными шариками катились капли обильного дождя.
Жаркая бронзовая лампа на столе, шум дождя в саду за окном, узорные ковры на стенах, весь уют и тепло богато обставленной квартиры рождали в толстом человеке странные умиротворяющие чувства, смутные воспоминания о детстве, легкую грусть о многом, не сбывшемся в жизни. Он непрерывно курил, стряхивая пепел в стоявшее на подлокотнике кресла маленькое сереб-ряное блюдце, полное черноголовых белых окурков.
– Да будет тебе курить, Юраков! – с досадой сказал Ракитин, расхаживая по комнате. Он не мог думать и говорить, сидя на одном месте. – Накадил по-хлеще Иоанна Кронштадтского ладаном в соборе…
– Да он и совсем не курил, – простодушно возразил Юраков, усмехаясь черными калмыцкими глазами вслед Ракитину. – Зачем же наговариваешь на человека?
– Все равно! – раздраженно начал было Ракитин и, не договорив, махнул рукой. Как и многие другие, он был не в духе. Целый день ожидали Шабуро-ва, наконец, начали заседание без него. И Ракитину казалось, что все идет не так, что Чаркин слишком самоуверен и нарочно принимает спокойно-холодный вид, чтобы унизить возбужденного Ракитина, и что Юраков с умыслом поддерживает Чаркина по всем вопросам – и о войне, и о партийной тактике на заводах и среди солдат, чтобы подчеркнуть большее влияние Чар-кина, чем Ракитина, в делах районной партийной организации.
– С особенной обидой выслушал Ракитин замечание Юракова: «У Бориса Ракитина бывают минуты, когда он распаляется на подвиги. Но мы должны уметь личный порыв соединять с действительным порывом масс, направляя то и другое по жесткому руслу партийных интересов. Нам нужны не быстро гаснущие вспышки, а неугасимо пылающие огни…»
– Тогда заставьте Горького переписать свою «Старуху Изергиль», – с гне-вом возразил Ракитин. – В противовес вашей теории, Данко спас народ как раз быстро погасшей вспышкой своего сердца…
– Послушайте, Борис, нам нужна не риторика сейчас, а вдумчивая работа мысли, чтобы спокойно и научно решить вопрос, – уже недружелюбно пре-рвал его тираду Юраков, отчего у Ракитина еще более закипело сердце. «Придет время, покажу этим Юраковым, Чаркиным, Шабуровым их настоя-щее место!» – чуть не сорвалось с языка Ракитина, но сдержался от подобных резкостей, боясь новых ошибок. Ведь и знал он о Юракове мало, лишь то, что этот человек недавно прибыл из Саратова, скрываясь от филеров охранного отделения. В Саратове он работал сотрудником большевистского органа «Наша газета».
– Я согласен с замечанием товарища Юракова, – сказал председательст-вующий. – Заслушаем, пожалуй, его информацию о положении в восточных районах.
Реплики комитетчиков прекратились. Юраков говорил медленно, развер-тывая картину рабочей жизни без прикрас, не умалчивая о фактах самой горькой правды. Он рассказал о тяжелых провалах партийных организаций в Поволжье и о том, что рабочие там серьезно запуганы, побаиваются мастеров и даже специально подобранных хозяевами конторщиков на заводе.
– …Теперь при всяком случае мастера и конторщики покрикивают на ра-бочих: «Учтите, на фронт отправим, мерзавцы!» А на фронт никто не хочет, предпочитают шапку гнуть до поры-до времени, кланяться в пояс мастерам и конторщикам. Конечно, не по любви кланяются, а по нужде. Недавно были аресты на Трубном заводе. Человек тридцать отправлено с маршевой ротой под Вильно: туда потребовалось царю пушечное мясо затыкать проделанную немцами свенцянскую дыру…
– Вот, видите, – живо отозвался Ракитин, прервав Юракова. – Я же гово-рил, что мы утратили активность и упругость, забыли о баррикадах…
– Бросьте вы эту патетику! – отмахнулся Юраков.
– Насчет патетики, знаете…
– Будет вам петушиться, заметил Чаркин из-за стола, переписывая начисто принятое Комитетом воззвание к солдатам запасного полка, в котором нахо-дилось несколько большевиков, мобилизованных три месяца назад и ожи-давших вместе с солдатами отправки на фронт. – Зачем попусту тратите си-лы?
– Я и не петушусь, – огрызнулся Ракитин. – Но мы должны сознаться, что меньшевики тоньше нас понимают пульс рабочих. Не всех, конечно, но по-нимают… Они действуют, зовут рабочих к сотрудничеству с военно-промышленными комитетами, а мы сидим и ждем у моря погоды. Ну, чего мы ждем, скажите мне? Все силы общества активничают, даже гвардейская «фонда» бряцает оружием, а партия профессиональных революционеров про-должает и продолжает ставить вопрос о ситуации, об условиях победы…
– Замолчите! – строго прикрикнул Юраков. Зрачки сверкнули досадой. – Не школьник и не ребенок, Ульянов говорит о ситуации и об условиях побе-ды. Понимаете ли вы, что он видит дальше нас всех вместе взятых?
– Догма и буква! – вскочив, волчком забегал Ракитин по комнате. – Если я стану когда-нибудь прокурором, мне это непременно годится. А сейчас мы погибнем от непрекословного подчинения авторитетам…
– Значит, бланкизм? – перестав писать и подняв на Ракитина насмешливые глаза, иронически сказал Чаркин.
– Это не ваши, плехановские слова о бланкизме! – сдавался бегавший по комнате Ракитин. – Это, если хотите…
Резкий звонок в прихожей присушил язык Ракитина к небу, всполошил ос-тальных. Чаркин отодвинул бумаги и вышел, остальные приняли вид пирую-щих, кто-то сунул на стол заранее для этого случая подготовленный поднос с бутылками и стаканами, бумаги убрали под скатерть.
На лестничной площадке Чаркин увидал парня в набухшем от дождя паль-то.
Не узнав в полумраке вошедшего, спросил безразличным тоном конспира-тора:
– Вы на прием?
– Вставить новый зуб, – расплываясь в широкой улыбке, ответил пришед-ший и протянул близорукому Чаркину широкую влажную ладонь. – Здравст-вуй, Владимир!
Только после этого Чаркин узнал Шабурова, потянул за руку в комнату.
– Галоши снимать не буду, поелику оных не имею, – шутил Василий, тща-тельно вытирая подошвы сапог о проволочную сетку в прихожей. Потом встряхнул мокрую кепку, прошел за Чаркиным в ярко освещенную комнату. – О-о-о, в какие апартаменты залезли зубы лечить! А надымили, просто апрель-ская атака немцев газами на Ипре… Здорово, Борис! Все, здравствуйте! – ве-село говорил Василий, пожимая руки сидевшим в комнате людям.
– Почему опоздал? – спросил Ракитин.
– Еще с утренним поездом приехал, – возразил Василий. – Но пришлось в Москве покрутиться…
– Гороховое пальто? – Ракитин встревожено округлил светлые усталые глаза и отбросил волосы назад. – Да?
– Не утверждаю, но типчик один волочился за мною, еле отвязался от него на Таганке…
Все молча вопросительно переглянулись, а Ракитин неожиданно храбро воскликнул:
– О типчике потом, как дела в Питере?
– Да так, – неохотно отозвался Шабуров, машинально пощелкивая паль-цем о ремень старенькой Бормашины, стоявшей в комнате по конспиратив-ным соображениям. – Оправляемся понемногу. Конечно, война стукнула крепко, но беки – народ сильный. Меньшевики – те отрезанный ломоть. Гос-подин Гвоздев ловит некоторых рабочих на удочку участия в военно-промышленных комитетах, но выборгские, обуховские – все питерские рабо-чие не поддаются, не забыли баррикад июля прошлого года…
– Слышишь, пролетарский журналист? – снисходительно тронул Ракитин плечо Юракова. – Народ на баррикады рвется, а не к задам о ситуациях…
– Ты и слушать человека не умеешь! – махнул Юраков рукою на Ракити-на. – Тебе говорят, что рабочие помнят баррикады и пойдут на них, когда партия скажет, а ты свое…
– Я не талмудист, а революционер…
– И я не талмудист! – вскипел Юраков. – Я слесарь, а с времен основания «Правды» стал газетчиком-большевиком. Не гляди, что у меня пузо толстое, в душу мне загляни. А там – Ленин, как я его понимаю, а не сухой талмуд. Мне Ленин помогает всю землю видеть как бы в ярком солнечном освещении, а ты… «талму-у-уд». Глупый ты после этого человек…
– Пусть глупый, но собрание наше нужно прекратить, – внезапно сказал Ракитин. – Толку из него не будет…
– Вот с этим предложением я согласен, – снова оторвался Чаркин от запи-си. Тон его голоса был примирительным и в то же время озабоченным: – Со-брание нужно закрыть.
– Почему же? – Удивился Ракитин неожиданному согласию Чаркина с его предложением.
– Думается мне, что некий тип не для личного моциона весь день шлялся за Шабуровым по Москве…
Притихнув, люди глубже почувствовали общность своей судьбы и реаль-ность наметившейся опасности.
– Ночевать, Василий, пойдешь ко мне, – продолжал Чаркин. Он тут же достал из толстой книги в кожаном переплете листок папиросной бумаги с отпечатанными на машинке синими строчками, протянул Шабурову. – Про-чти, пока выпровожу людей. Сегодня получили мы из-за границы этот ленин-ский манифест против войны. В Циммервальде его не приняли, а мы обяза-тельно примем…
Василий повернул листок к свету. «Пролетарии Европы! – бросились в глаза слова первых строчек. – Уже более года тянется война. Миллионами трупов усеяны поля сражений, миллионы калек осуждены…»
– Расходитесь, товарищи, расходитесь по одному, – напомнил Чаркин столпившимся у стола подпольщикам. – Ракитин, тебе надо первым… Если что, просигналишь условно, как установлено…
Накинув пальто и на ходу застегивая пуговицы, Ракитин быстро зашагал к двери, но вдруг почувствовал кольнувшую сердце обиду, возвратился к Чар-кину.
– Володя, ты знаешь меня и что мне дорога партия. Почему же выпрова-живаешь меня первым? Не доверяешь подробностей? Не веришь, что я люб-лю партию?
– Эдуард Бернштейн еще горячее объяснялся марксизму в любви, – воз-бужденно заметил Чаркин и закашлялся.
– При чем тут Бернштейн?! – воскликнул вспыхнувший лицом Ракитин. – Все зависит от положения, времени и места…
– Вот именно, – сквозь кашель проговорил Чаркин. – Началось у Берн-штейна с объяснением в любви к марксизму и с желания «улучшить» его де-тали, завершилось сплошным оппортунизмом…
– Вы слишком больны, Чаркин, почему и смеете говорить мне дерзости, - с трудом сдерживая ярость, прошептал Ракитин и шагнул к Шабурову, кото-рый, прислонившись спиной к этажерке, дочитывал манифест в ожидании своей очереди выйти на улицу. Он обернулся к Ракитину и, давая ему понять свое отрицательное отношение к его недисциплинированности, начал читать вслух:
«…Вы должны…бросить господствующим классам в лицо клич: довольно резни!… Свержение капиталистических правительств – такова цель, которую должен поставить себе рабочий класс…»
Резкий стук в дверь прервал чтение. Ракитин отступил от Шабурова, в смятении встряхнул головой. Встревоженный Чаркин снял и быстро вновь надел пенсне. Тут только Шабуров заметил, как постарел за последний год Володя Чаркин, какие впадины образовались на его щеках, глубоко провали-лись карие глаза и заострился короткий нос.
– Вооруженное сопротивление сейчас не нужно, – негромко распорядился Чаркин, вслушиваясь в топот многочисленных сапог на лестнице. – Жгите адреса!
Юраков чиркнул спичкой, поднес к желтому пламени четвертушку испи-санной бумаги. В комнате стало светлее, на стене запрыгали двойные тени.
– Откройте, дверь взломаем! – грозили на лестнице.
– Иди, Борис, задерживай, выигрывай время, – прошептал Чаркин.
Ракитин побежал в прихожую.
– Подождите, ключ затерялся, – с озорным подъемом в голосе прокричал он, сам сейчас же возвратился в комнату, запалил новый документ.
– Подождав немного, полицейские начали грохотать в дверь чем-то тяже-лым, металлическим. Задрожали стены.
– Скоро ворвутся, – разминая пепел сожженных бумаг, шепнул Чаркин Шабурову. – Беги через окно. Без меня беги. Сообщи нашим здесь и в Петро-граде, а я постараюсь задержать полицию здесь. Да нет, не оружием… Ос-тальные попробуйте прорваться вот через эту дверь, – он показал на закры-тую портьерой нишу. – Возможно, они не блокировали черный ход…
Шабуров рванул с этажерки свою кепку и пальто, уже с подоконника кив-ком головы простился с товарищами, прыгнул в темноту сада.
Там наскоро огляделся. Было мокро, пахло прелой листвой и гнилыми яб-локами. В ветвях шумел дождь, водяная россыпь брызгала за воротник, хо-лодные капли кололи горячую кожу, по ней невольно пробегала дрожь.
По усыпанной листьями аллее добрался Василий до высокого досчатого забора. Там царила тишина. Подтянулся на руках и перемахнул в заросшую бурьяном и заваленную строительным мусором канаву.
Пятки ныли от осушившего их удара о кирпич, в ушах и висках стучало от волнения. «Выберусь, – подумал с надеждой. – Утихнет немного боль, спу-щусь по канаве ко двору, там – в переулок…»
Полицейские свистки заверещали с другой стороны сада. «Наверное, наши нарвались на засаду полиции. Охотятся за нами, как собаки. Хорошо еще, что здесь они не догадались…»
Василий пополз, но сейчас же из бурьяна бросились на него люди, начали крутить руки за спину. Тряхнул, не оторвались. «Откормленные, сволочи!», – подумал со злостью, вслух сказал другое:
– Что вы, братцы, белены объелись? Человек, выпимши, упал в канаву, а вы налетели…
– Я те, ядрена мать, да-а-ам «выпимши»! – пригрозил один из насевших. Это был ночной сторож в брезентовом плаще и в валенках с глубокими кало-шами. Помогал ему бородатый грузный мужчина в шинели и высоком карту-зе. Тот целился в Василия молча огромным револьвером, видимо, устаревшей марки «Смит-вессон». Стало ясно, что этих не упросишь, так как они кормят-ся полицейским хлебом.
Шабурова ввели в ту самую комнату, где недавно читал он гневные слова ленинского манифеста против войны. Теперь здесь, топая сапогами, перего-варивались городовые.
Арестованные стояли тесной кучкой посреди комнаты. Офицер в мокрой шинели с двумя рядами медных пуговиц с накладными орлами, с расстегну-той кобурой револьвера у пояса и с граненым карандашом в руке сидел у стола. Капли дождя и пота лоснились на его немолодом помятом лице, на вы-пуклом лбу с модными тогда залысинами.
Пожевывая мундштук папиросы, он что-то быстро писал, бегло задавая вопросы Чаркину, Юракову, Ракитину и не получая ответа.
– Ага, молчите и ничего не знаете?! – восклицал офицер без ярости, про-сто по службе. – Так и запишем… Посидите в предварительном заключении в тюрьме, расскажете всю правду. И вам, молодой человек, не удалось убе-жать? Только подоконник натоптали, – усмехаясь, обратился он к Шабурову. – Ах-ах-ах-ах, не повезло в жизни…
– Никуда я не бежал, – обиженным голосом возразил Шабуров. – Шел вы-пимши, а они меня схватили…
– Ладно-ладно, в тюрьме посидите, признаетесь, – небрежно махнул офи-цер рукою, через плечо бросил приказание:
– Петров, обыщите его!
Рябоватый толстый городовой, посапывая и кряхтя, начал торопливо вы-ворачивать карманы Шабурова, велел снять сапоги…
Немного позже, когда арестованных разъединили, Петров, уставив дуло револьвера в спину Василия, отвел его в тюремную карету, сам молча уселся позади его.
От городового несло запахом мокрого сукна и махорочным накуром. Ва-силию захотелось почему-то увидеть этого городового без ремней, кобуры и револьвера, в крестьянском тулупе, может быть, на возу дров, тайно наруб-ленных в барском лесу. «Ведь по осанке вижу, что он мужик! – сердито по-думал Шабуров. – А вот крепко в меня, в рабочего, вцепился и везет в цар-скую тюрьму. Не выпустит, просьбы бесполезны. Выходит, мужик, да не тот, не Иван Каблуков из Лукерьевки…»
Карета громыхала по ночным улицам. Сквозь ее стенки слышался шорох дождя и посвист ветра, колесный стук встречных пролеток и цокот лошади-ных копыт встречных лихачей. Временами слышался смех запоздалых гуляк, звон музыки из богатых ночных ресторанов. Василий остро воспринимал эти звуки, напоминавшие ему о жизни, о потерянной свободе.
В тюрьме Василия провели в очень высокую серую комнату с цементным полом. Тускло светила ввинченная в середину потолка небольшая лампочка в футляре из железной сетки. В боковой стене справа высокое решетчатое окно со стеклами столь густо замазанными белой краской, что утрачивался тот единственный смысл во имя чего люди придумали окна и нарушали целост-ность стены.
У противоположной стены стояла длинная тяжелая скамья на нескольких парах раскоряченных дубовых ножек с общим проножком. Под прямым уг-лом к скамье стоял стол, а под ним, чтобы не мешать проходу, задвинута та-буретка с толстыми гранеными ножками и прорезью в сиденье.
Оставленный на скамье без надзора, Шабуров осматривал обстановку, а сам все думал и думал о причине провала. Шаг за шагом припоминал он каж-дую мелочь на своем пути от Николаевского вокзала до квартиры врача Бер-мана. «Нет, не я виновен, – решил Василий. – У молочной Чичина на Таганке, отлично помню, обманул я агента, ушел от него. Может быть, выследили дру-гих участников заседания? Но тогда неясно, почему охранка не напала на со-бравшихся еще днем? Неужели медлили из-за меня?»
Внезапно подкралась догадка, от которой Василию стало страшно и до-садно. Сдавил виски ладонями, вспоминая рассказы об Иване Шервуде, об Азефе и Гапоне, о других провокаторах. «Неужели нас выдал сам хозяин квартиры доктор Берман? – терновым шипом впилась в мозг мысль, терзала сердце. – Неужели Берман? Где же был он, на квартире я его не видел…»
В комнату бесшумно вошел надзиратель, молча встал у двери. Следом появился высокий худощавый штатский в длинном пальто. Маленькие глазки кофейного цвета, будто бы приклеенные к длинному белому лицу его, начали обшаривать фигуру Василия, тонкие губы сложились в трубочку, будто дули на невидимое для других блюдце с горячим чаем.
– Это Шабуров? – кивнул штатский в сторону Василия.
– Так точно! – ответил надзиратель.
– Раздевайтесь, Шабуров! – приказал штатский, придыхнув носом.
– Меня уже обыскивали, – возразил Шабуров, сидя на скамье.
Штатский рысью подбежал к нему, впился засверкавшими глазами, про-шипел:
– Вы что, учить меня в тюрьму явились?
– Меня силком притащили! А если уж нужно, обыскивайте…
У штатского дрогнули губы от беззвучного смеха. Покачивая головой, молча ощупал каждый шов и каждую складку длинными и немного кривыми пальцами. Отобрал ремень, часы, утреннюю «Биржевку» и полсотни рублей кредитками. Завернул все это в газету, выдал расписку на отобранные вещи и разъяснил:
– За ваши деньги, если пожелаете, будут вам добавлять продукт из тюрем-ной лавки…
– Значит, казенный харч тощий?
– У нас не ресторан, – по мышиному юрко взглянул штатский в лицо Ша-бурова. – У нас государственная тюрьма. Но порядок соблюдаем… Сейчас вот в бане помоетесь…
И повели Василия по длинному коридору, с одной стороны которого тя-нулись рядочком обшитые черным железом двери с намалеванными белой краской номерами и со старинными винтовыми замками на петлях засовов, с другой чернели решетки на окнах.
В конце коридора конвойный свернул направо, пропустив Василия вперед. Опустились на три-четыре ступеньки, вышли через узкую дверь во внутрен-ний двор Бутырской тюрьмы.
Со всех сторон его окружали трехэтажные корпуса с решетчатыми окна-ми. Посредине двора возвышались штабеля кирпича и досок, рядом с кото-рыми чернел сарай с длинной жестяной трубой. За сараем была баня.
В холодной и почти пустой бане Василий заметил коренастого человека с круглой стриженой головой и рыжеватой щетиной усов над маленьким на-смешливым ртом. Этот человек, лет сорока с виду, с широким умным лицом и пронзительными серыми глазами показался Василию настолько знакомым, что он безотчетно шагнул к нему.
– Назад, наза-а-ад! – загремел повелительный голос банщика. – Здесь са-дись…
– А почему там нельзя? – обернулся Шабуров к мужику в грязном дранко-вом халате поверх кожу и в черном картузе, из-под которого пушились цы-ганские кудри.
– Нельзя, вот и все. Греха с вами наберешься. Нате мыло, да попроворнее мойтесь: температура у нас хрусткая, – сказал банщик, подавая кусочек скользкого серого мыла величиной с ученическую стиральную резинку.
Тем временем коренастый успел одеться. Проходя мимо Шабурова и вы-тирая платком мокрую шею, не поворачивая головы, из-под руки шепнул:
– В московскую организацию проник провокатор, широкий провал…
«Неужели Берман?» – снова подумал Шабуров, узнав в человеке с рыжими усами Никиту Васильевича Голованова, старого большевика из Луганска. – Ведь Голованов бывал у доктора, «лечил зубы»…»
Продрогшего и утомленного Шабурова вывели из бани ранним утром. Сырой воздух дождливой осени пахнул в лицо, хлынул в рукава и за пазуху. Захотелось погреться у печки. Василий с вожделением глянул на сизый ды-мок, валивший из жестяной трубы сарая, возле которого пилили дрова не-сколько человек в тюремных бушлатах под присмотром солдата с ружьем.
– Не оглядывайся! – проворчал шагавший за спиною Василия солдат с ружьем. Он при этом усмехнулся в глаза задержавшего на нем взор Василию и добавил: – Тут тебе нечего бояться. Поместят тебя после баньки в новую квартирку, хоть век сиди, не вырвешься. И вор к тебе не заберется…
Солдат шутил, не зная, что уже три века стояла Бутырская тюрьма, охра-няемая солдатами, а нового в ней ничего не было. «Видать, царизм еще по-держится годик или два, – покосился Шабуров на конвойного солдата. – Не совсем еще руки у царя ослабели, ружье у солдата исправное…»
Через минуту Шабурова ввели в камеру, названную солдатом «новой квартиркой».
8. СТРЫПА
В тот же день с Брянского вокзала Москвы отправился поезд на юго-запад. В среднем купе офицерского вагона, покуривая папиросы, оживленно спорили два офицера.
Некоторое время они не обращали внимания на своих денщиков, которые откинули подоконный столик, усердно сражались в шашки.
Уже знакомый нам подпоручик Селезнев называл человека с гвардейски-ми погонами и белым шнуром аксельбанта то запросто дядей, то капитаном Зотовым, в зависимости от того, сближались их точки зрения или резко рас-ходились.
– Сколько вы, племянничек, не кипятитесь, – сказал капитан, прищурив серые глаза, – а все же остается фактом, что наше Верховное командование и после князя Николая Николаевича и начальника штаба Янушкевича продол-жает неизменно действовать под диктовку французского Жоффра, в прямое нарушение русских интересов. Вмешательство порфиры с 23 августа, равно как и двухминутное заседание Государственной думы 15 сентября не измени-ли дела…
– Капитан Зотов! – прервал его Селезнев резким выкриком, и сам покрас-нел до самых ушей. – Вы опасно мыслите и упрощенно смотрите на страте-гию. Понимаете ли вы, что русские армии приковали к себе, как каторжника к тиере, восемьдесят пять немецких дивизий, чтобы дать англо-французам свершить большие дела?
– Но те не свершают великих дел, – усмехнулся капитан.
– Свершают! – запальчиво воскликнул подпоручик. Выхватив папиросу изо рта, ноготком сбил с нее серую островерхую шапочку пепла и, косясь на денщиков, подвинулся поближе к капитану, зашептал: – Я вам фактами дока-жу. В июле этого года англичане захватили Германскую Юго-Западную Аф-рику, скоро окружат немцев в Камеруне, покончат с ними в Африке. Разве вот только продержатся они некоторое время в восточной части. На Балканах французы высадились в Салониках для охраны правого фланга Сербии, а против немцев в Артуа и Шампани англо-французы уже более месяца ведут грандиозное наступление. Об этом газеты пишут. Это нам обеспечивает…
– Газеты завтра напишут, что наш император вместе с турецким султаном вчера охотились на оленей в Крыму, только поверь их брехне! – сердито ска-зал Зотов. – И ничего нам не обеспечивает это «грандио-о-озное» ваше англо-французское наступление в Артуа. Из вашей головы не выветрилось школь-ное представление о войне. Да слушайте же, если говорит старший! – оборвал капитан попытавшегося что-то возразить Селезнева.
– Слушаю, – стушевался тот, сверкнув потемневшими голубыми глазами и покраснев от досады.
–Вот и слушайте правду без романтической розовой водички! Пора по-нять, что на плечах России лежит вся тяжесть войны, а союзники мелочами пробавляются: по-детски охотились за несколькими батальонами кайзеров-ских войск в Юго-Западной Африке, а в Салониках высадились всего две ди-визии, которым заведомо не под силу изменить провальный ход войны на Балканах. Вот и стратегия, восхищающая школьников и мешающая им ви-деть, что именно в ходе такой союзнической «помощи» русская армия была вынуждена оставить Польшу, Галицию, Литву, Курляндию. Теперь вот Бол-гария ударила по Сербии. И я уверен, что Сербия долго не удержится, тогда установится прямое сообщение между Германией и Турцией…
– Но если мы привлечем Румынию, – начал было Селезнев. Зотов без стес-нения расхохотался.
– Племянничек мыслит совсем по-французски, – сквозь смех сказал он. – Французский генеральный штаб настаивает на вступлении Румынии в войну против Германии. Но даже посредственный русский офицер понимает, что нам выгоднее иметь слабенькую Румынию в числе нейтральных держав, чем оборонять ее, воюющую, от немцев, отрывая на эту затею не менее сорока дивизий…
– Нет, почему же? – не сдавался обиженный Селезнев. – Если Румыния согласованно ударит по Болгарии с Дуная, а французы – от Салоник, дело прекрасно пойдет…
– Никак не пойдет, – хмуро возразил Зотов. – В чудеса я не верю, глазами вижу больше, чем можно сказать школьнику. Впрочем, кое-что сказать необ-ходимо, если…, – капитан показал Селезневу глазами на денщиков, и тот до-гадался.
– Оставьте шашечки, марш в коридор! – распорядился он. – Без нашего зова не возвращаться…
Денщики вышли, Зотов продолжал:
– Деятельность высокопоставленных немецких шпионов, вроде министра Сухомлинова и генерала Ранненкампфа, не прекратилась после их отставки. Их ставленники, как черви, подтачивают Россию изнутри. И только слепцы не видят этого…
Потрясенный услышанным, Селезнев молча обхватил голову, начал еро-шить курчавые золотистые волосы. Капитан смотрел на него с иронической усмешкой. И вдруг спросил:
– Зачем, племянник, везешь столько чемоданов на фронт? Бросить при-дется…
– А денщик? – Селезнев перестал ерошить волосы, поглядел на Зотова ок-руглившимися глазами.
– Мой денщик исчез однажды вместе с чемоданом…
– Украл? – обеспокоено спросил Селезнев.
– Это было недавно, в мае, – задумчиво и как бы не отвечая на вопрос, продолжал Зотов свое повествование. – Пользуясь бездействием англо-французов на Западе, немцы создали в Галиции Одиннадцатую армию и по-натащили тяжелых орудий, так что на одну нашу трехдюймовку приходилось сорок этих немецких разных «Берт». Второго мая начали они таранный удар у Горлицы. Мы отходили, штыками отбиваясь от немецких пушек. Мой ден-щик, отбивая натиск ворвавшихся в район штаба немцев, взялся за штык. А тут снаряд откуда-то… Все разлетелось, ни человека, ни чемодана. Вот тебе урок, племянник! Чемоданами на фронте не повоюешь…
– Теперь изменилась обстановка, – неуверенным голосом сказал Селезнев, тревожно поглядывая на свои чемоданы. – Говорят, не будет на фронте не-достатка в оружии и боеприпасах. Разве даром переадресовали нас из Вось-мой армии Брусилова в Седьмую...
– Для тебя, племянник, обе эти армии и их командующие пока ничего не означают, а я знаю: если Брусилов есть настоящий боевой генерал, то коман-дующий Седьмой Армией совсем не то… Я знаю генерала Иванова. Бумаги писать, отписываться умеет, а вот снабжение и операцию, по-моему, он про-валит все дело быстрее и чище наших союзников…
– Поскорее бы Америка вмешалась, – вздохнул Селезнев. – Неужели она не пойдет дальше протеста против потопления «Лузитании» германской под-водной лодкой?
– Америка вмешается, когда станет ясным исход войны, можно будет по-живиться. России мало будет пользы, больше вреда от Америки…
– Выходит, по-вашему, у России нет никакого выхода? – осердился Селез-нев.
– Выход есть, – живо отозвался Зотов. – Но это уже не наше дело. Мы – дворяне, нам нечего восхищаться таким выходом…
– Какой выход? – сгорая от любопытства и дрожа от охватившего его чув-ства, похожего на страх, полушепотом спросил Селезнев.
Но капитан повалился на мягкую полку и, впялив глаза в белую тарелку вентилятора на сводчатом потолке вагона, тихонечко запел импровизирован-ную песенку:
Я однажды поднял занаве-е-еску-у-у,
И пара голу-у-убеньких гла-а-аз…
Из песенного намека Селезнев понял, что капитан Зотов ничего ему не скажет. Сразу почувствовал тяжелое утомление от всего уже услышанного от Зотова, тоже залез на полку и вытянулся.
Между тем, забытые своими начальниками, солдаты охотно беседовали в тамбуре.
– Оказывается, у подпоручика имеется дядя, – копаясь пальцем в носу, сказал Иван Каблуков.
– А мне про твоего подпоручика и раньше приходилось слышать от капи-тана, – признался Иваников Филипп, денщик Зотова. – Не хвалил он его, даже пригрозил как-то отправить меня к нему в денщики, если буду лениться. Ста-раюсь капитану угождать, чтобы при нем всю войну остаться. Человек он сходственный, два раза на фронте ранен. Вот Селезнев понюхает фронтового пороху, может, тоже станет человеком…
– Сомлеваюсь, – возразил Иван. – Ежели он истукан, его никаким порохом не окуришь…
–Зато наш капитан не такой, – щелкнул Филипп языком. – Хоть и граф, а с нами суп едал из одного котелка на фронте. Останется, бывало, с нами на всю ночь в землянке, рассказы слушает. Даже плакал с нами над нашей горькой жизнью и песни пел. Грустно, бывало, тихонечко запоет:
Хорошо-о-о тебе-е на во-о-оле-е-е
Сыпать ла-а-асковы слова-а-а,
Посидела-а б ты в око-опах.
Испытала б то, что я-а-а…
А мы подтянем ему, бывало, горькую нашу правду:
Мы сиди-и-им в открытых я-а-амах,
На нас до-о-ождь и снег иде-е-ет.
Засыплет не-е-емец шарапнелью-у-у,
Солдат ме-е-еста не найде-е-ет…
Только вот ротного мы не любили. Забыл тебе рассказать про это. У нас ведь ротным был наш земляк, Федор Лукич Шерстаков…
– Да ну-у-у? – с удивлением простонал Иван. – Для меня это памятный че-ловек. От его плети, как только припомню, сама по себе начинает моя спина ныть и гореть…
– По этой части он дерзок. Что и говорить. Мне он тоже чуть было скулу не свернул на фронте, – пожаловался Филипп. – Задумал я тогда пулю ему в затылок запустить при случае, но тут граф Зотов спас меня от греха, забрал в денщики. С ним мы переехали в другой полк.
Приходилось потом встречаться с солдатами нашей старой роты, разго-варивали про Федора Лукича. Жадный он, собака: погибли двое в разведке, так он их солдатское жалованье себе прикарманил…
– Такая уж эта шерстаковская порода, – заключил Иван. – К власти приса-сываются, людей толкут, обижают до невозможности. Мне, когда я у них бат-раком работал, жалованье совсем не заплатили, вычли за два сломанных клевца деревянной бороны…
…Поезд шел с задержками, долго стоял на станциях, а то прямо посреди поля.
Зотов, глядя в окно, сердито теребил свой белый аксельбант, ворчал:
– Так не воюют, десять верст в час…
– А мне нравится такое путешествие, – возразил Селезнев. – Много на-блюдений, веду записки, когда вы засыпаете, – он показал тетрадь с графами: наименование станции, время стоянок, важнейшие события…
Записывал Селезнев часто и много. К моменту, когда Зотов заглянул в случайно забытую Селезневым тетрадь на столике, в ней, заполняя первую графу клетчатой страницы, столбочком стояли наименования многих стан-ций:
Москва,
Калуга,
Брянск,
Конотоп,
Нежин,
Киев,
Винница,
Жмеринка.
В третьей графе, горько улыбаясь, Зотов прочел: «В Нежине долго искал но так и не нашел знаменитых нежинских огурцов. Оскудела Украина…»
«В Киеве по-прежнему звонили колокола, в Печерской лавре шло молеб-ствие. Воспользовавшись длительной стоянкой поезда, посетил лавру, где случайно встретил знакомого священника Житомирского кафедрального со-бора. Оказывается, он теперь состоит редактором неофициальной части «Во-лынских епархиальных ведомостей». Хвастал, что архиепископ Евлогий дер-жит его на высоком счету и в большом доверии. А на мой вопрос о его мне-нии о войне сказал туманную фразу: «Религия сильнее пушек, а страх и неиз-вестность обильно питают ее и укореняют веру в бога в сердцах людей». По-жалуй, это правда».
«В Виннице ласкал кокотку у роскошной колоннады вокзала. Укусила за губу похлеще, чем довоенные петербургские проститутки. Это ведь я кажусь скромным и почти святым, а знаю и делаю такие дела, что и пожилым не до-водилось…»
«В Жмеринке пьяный солдат чуть не набил мне физиономию из-за какой-то панельной шлюхи. Комендант бездействует, солдат ушел без наказания. Что же это будет дальше? Следует хлестать солдат по щекам ладонью, иначе они полностью потеряют благопристойность и уважение к офицерам…»
Зотов выхватил было карандаш из кармана, намереваясь приписать что-то от себя. Но раздумал и, сердито бросив тетрадь на столик, вышел из купе.
– Дурак, настоящий дурак мой племянник!
………………………………………………………………………………..
На пятнадцатые сутки поезд прибыл в Проскурово. Над городом клубился серый лохматый туман. У вокзала тускло горел керосиновый фонарь, полос-кой света озаряя золотисто-багровый ковер листвы, сорванной ветром с де-ревьев и наметенной на тротуар привокзальной улицы.
Железнодорожники и какие-то странные женщины бродили усталой по-ходкой, посматривая на военных. По глазам этих людей Селезнев понял, что они голодны и чем-то расстроены, но в тетрадь об этом ничего не записал: он усомнился, подходят ли эти факты к графе «важнейшие события»? Кроме то-го, из головы Селезнева не выходили крепко запавшие туда слова знакомого священника Житомирского кафедрального собора и законоучителя женской гимназии о причинах укрепления у людей веры в бога, и он подумал: «Зачем писать о голодных, если страх и неизвестность спасают их от плотских гре-хов, ведут в лоно Божие?»
Селезнев с Зотовым остановились на ночлег у хорошо знакомого интен-дантского чиновника, занимавшего целый большой дом на берегу Южного Буга.
По коридорам сновали и топтались люди в шинелях и штатских пальто, в щегольских плащах и широких бобриковых пиджаках. О чем-то шептались, украдкой совали друг другу деньги или документы, настойчиво добивались приема к хозяину. Оформив дело, исчезали бесшумно, будто таяли.
Лежа в чистой прохладной постели, Зотов ночью иронически шептал пле-мяннику:
– Запиши в книжечку важное событие. Это я тебе достоверно сообщаю: интендант Хрусталев является фактически не организатором снабжения Седь-мой и Одиннадцатой армий Юго-западного фронта, а главным маклером и главою черной биржи по расхищению любых войсковых материалов с Про-скуровской станции снабжения войск…
– Зачем же записывать? – позевывая и засыпая, возразил Селезнев. – Хру-сталев ведь свой человек…
«Свой человек, – усмехнулся Зотов и натянул одеяло на голову. – Черта с два выиграешь войну с такими людьми!»
…От Проскурово до Гусятина нужно было проехать верст шестьдесят по грунтовой избитой дороге. А тут еще снова начался дождь, подпоручик Се-лезнев упал духом. Он начал просить Зотова взять его с собой в Волочиск, куда можно было добраться поездом.
– Это тебе не Москва! – с нескрываемым удовольствием возразил Зотов. – Здесь у меня нет знакомых, чтобы еще раз обойти твое назначение. Да и, кроме того, ты любишь тихую езду. Поедешь на повозке, наберешься впечат-лений, запишешь в тетрадь…
На этом и разговор закончился. Вечером Зотов с денщиком сели в поезд на Волочиск, а утром, выпросив у Хрусталева подводу, двинулся в путь и подпоручик Селезнев.
Он устроился на своих чемоданах, как на пожарной каланче, поставив но-ги на плоский настил ломовых дрог.
Возница, пожилой солдат в помятой шинели и выцветшей защитной фу-ражке, примостился в самом передке. Ноги поставил ступнями на оглобли, лошадь то и дело хлестала его хвостом по длинному багровому носу. Терпел, так как подвинуться некуда из-за офицерских чемоданов.
Ивану Каблукову совсем не нашлось места на дрогах. Размешивая сапога-ми мокрый суглинок, шел он позади, вцепившись до боли под ногтями в ду-бовую перекладину задка.
Дождь хлестал и хлестал. Плаща Селезнева не хватало, чтобы укрыть че-моданы и начищенные хромовые сапоги. Приходилось поэтому подпоручику крутиться на чемоданах, как наседке над цыплятами, приспосабливаясь к из-менениям направления ветра и дороги.
Встречные ездовые, молодые зубоскалы в солдатской форме, без стесне-ния показывали на Селезнева длинными грязными кнутовищами и умори-тельно хохотали, что подпоручик возвышался над своими чемоданами чуть не до самого купола дождливого серого неба.
Селезнев притворялся не замечающим насмешек, но раздражение в нем росло с каждой минутой, и он уподоблялся проводу с током высокого напря-жения: прикоснись к нему, ударит, возможно, насмерть.
Первым испытал это возница. Погоняя мерина, он неосторожным взмахом кнута отпечатал на сверкающем сапоге подпоручика серо-желтый грязный штришок. Багровея от ярости, Селезнев немедленно дал вознице такого пинка в спину, что человек слетел под задние ноги мерина, дроги прошли над ним и сплошь окатили лившейся с колес грязью.
Напуганный, грязный ездовой выглядел столь комично, что даже Селезнев скупо улыбнулся. И это была его первая и последняя улыбка за целый день путешествия.
Уже стемнело, когда приехали в селение Кузьмино, на полдороги к Гуся-тину. Дома и чердаки были сплошь забиты солдатами. Даже в сенях не было места укрыться от ветра и дождя.
Наконец, Каблуков разыскал на окраине заброшенный овин для просушки снопов, в кромешной темноте стащил с какой-то повозки тюк прессованного сена и, расщипав его, постелил Селезневу на полу. Для себя и возницы нащи-пал прелой соломы из крыши.
Некоторое время Селезнев молчаливо сидел на груде своих чемоданов возле сена, не решаясь ложиться. Он боялся, что в сене могут быть вши, гото-вые наброситься и глодать свежее офицерское тело.
Пожевав колбасу с хлебом и запив еду вином из фляги, он почувствовал столь сильную усталость, что отогнал от себя страх перед вшами, повалился на сено и захрапел.
Каблуков клевал носом в другом углу, сидя рядом с возницей. Тот, хрустя сухарями, шепотом ругал Селезнева:
– Вози каждого черта в такую погоду, а он тебя еще и сапогом бьет в спи-ну и еды не дает – ни водки, ни колбасы. Уважал их благородие, всю дорогу мерину хвост нюхал от тесноты, а он, скупяга, пожалел глотка водки. Сижу вот и грызу заплесневелые сухари…
Далее Иван не слышал, заснул.
– Ты спишь, чи нет? – потолкал возница Ивана для проверки, но тот лишь всхрапнул трудно, со вздохом. – Ну, спи человек божий. Притомился ты, раз-мешивая глину пешком всю дорогу. Я вот тебе удобство сотворю…
Прислонив Ивана плотно спиною к стене, чтобы не упал, начал солдат-возница осторожно щупать мокрые офицерские чемоданы…
Когда синий рассвет заглянул через дверной проем в убогое пристанище, продрогший подпоручик проснулся, машинально потянулся рукой к чемода-нам. Пошарив с еще не продранными глазами в пустом пространстве, он вдруг вскочил, будто ужаленный змеею, закричал:
– Иван, сукин сын, где мои чемоданы?!
Иван в полусне бросился к тому месту, где ставил ночью чемоданы, и ошеломленно застонал: там ничего не было. Оглянувшись на сладко спавше-го у двери багровоносого солдата, робко перевел глаза на Селезнева:
– Простите, ваше благородие за недосмотр. Переутомился, нечаянно за-снул…
– Засну-у-ул? – прошипел тонкий юноша в офицерской шинели. Он по-кошачьи крался к Ивану медленно, чуть изогнувшись. В утренних сумерках красивое лицо его казалось зеленым, большие вытаращенные глаза мерцали, как две лужицы воды в отпечатанных на лугу овечьих копытцах.
Иван не посторонился. В его памяти мгновенно воскрес далекий пред-праздничный вечер на полях Шерстакова Луки, злое лицо Федора Лукича, прошипевшего вот так же ядовито, как и шипел подпоручик Селезнев.
«Видать, богатые одинаково ненавидят людей, – успел подумать: – Федор хотел убить меня за клевцы от деревянных борон, подпоручик думает убить за пропавшие чемоданы!»
Зачесались кулаки у Ивана, но стерпел, вытянулся по команде «Смирно!».
– Вот тебе, хам, вот! – дважды подпоручик звонко шлепнул Ивана по ще-кам. Потом брезгливо вытер ладонь носовым платком, который тут же смял и бросил под ноги. Трясясь в изнеможении, прислонился спиною к притолоке, сквозь зубы проговорил: – Тебя, ротозея, на переднюю линию надо бы отпра-вить, на бруствер! Но это потом, а сейчас буди возницу, поедем!
Иван не тронулся с места.
– Когда вы свою маменьку обнимали на прощанье, я чуть было, не запла-кал от жалости. У меня всегда сердце болит о человеке. А вы оказались… По лицу меня ударили… Эх, ваше благородие…
В этих словах солдата Селезнев почувствовал столько ненависти и ос-корбленного крестьянского превосходства над собою, что в нем все перевер-нулось, загорелось огнем. Отпрянув от Ивана и схватив лежавший на примя-том сене свой прорезиненный плащ, он опрометью выбежал на улицу.
Иван шагнул следом.
Дождя уже не было. Одинокий грузовичок трещал и фыркал на дороге, выплевывая целые облака крутящегося сизого дыма. Подпоручик Селезнев разговаривал о чем-то с шофером, потом полез через борт в кузов машины.
Проводив взглядом грузовичок, укативший в сторону фронта, Иван с чув-ством горечи и обиды вернулся в ночлежку, растолкал спавшего солдата.
– Их благородие уехало без меня в Гусятин на машине, так что вы воз-вращайтесь в Проскуров…
– Без чемоданов их благородию будет легче ездить и жить на свете, – по-чесывая ногтем багровый нос, странно усмехнулся солдат.
– Откуда знаешь? – строго спросил Иван.
– Во сне видел, – нагло засмеялся солдат, повернувшись к выходу из ови-на.
Иван теперь обо всем догадался. Ему захотелось ударить интендантского ездового по уху, но опасение остановило: у кряжистого, короткошеего солда-та были огромные бурые кулаки. «Такие вот водятся в интендантствах, – ре-занула досада. – Могут чемодан украсть, могут и убить…»
Не простившись с ним, Иван застегнул шинель, вскинул вещевую сумку за спину и пошел искать себе пристанища.
Возле колодца дымили походные кухни, длинная солдатская очередь бра-ла из корыта воду флягами и котелками. Иван тоже пристроился, медленно подвигался к лошадиному корыту с водою.
– Э-эй, Каблуков! – окликнул знакомый голос. Иван оглянулся: распле-скивая воду из двух плоских медных котелков, к нему бежал розовощекий коренастый солдат с шинельной скаткой через плечо и с длинным, как шпага, штыком в болтавшейся у левого бедра черной ножне с белым жестяным на-конечником. – Ты откуда?
– Ба-а-атюшки! – растопыривая руки, воскликнул Иван, увидев Антона Никифоровича Упрямова. – Вот где бог привел встретиться на самом краю России…
– Не-е-е, – возразил Антон, поставив котелки, – Край России там, по-дальше. А теперь давай поцелуемся!
Они облапили друг друга, закружились, как в детстве приходилось, даже попытались свалить один одного подножкой. А когда схлынуло несдержан-ное чувство встречи, отошли в сторонку и присели на каменную изгородь из похожих на людские и конские черепа белых булыжников, разговорились.
Из рассказа Ивана Антон узнал о всей его жизни с момента бегства из Лу-керьевки и до пропажи офицерских чемоданов и полученной от подпоручика пощечины, а также рассказал о себе.
– Двигаемся с маршевой ротой на пополнение Седьмой армии, – прошеп-тал он выведанный от фельдфебеля секрет. – Говорят, пойдем через Гусятин на речке Збруч к какому-то австрийскому селению Латач на восточном берегу Стрыпы-речки. Только не проговорись об этом, от начальников пришлось подслушать, а так ведь – военная тайна. А еще советую тебе не разыскивать своего подпоручика. Ночью убежал из нашей роты солдат, ротный дюжа рас-строился. Да он тебя с радостью запишет на весь провиянт. У него, вроде как коровы у пастуха, солдаты сочтены по сумме голов: один – сбежал, другой – пристал, вот и сойдется тютелька в тютельку. Ей-богу, не брешу.
Так и отшлепал Иван восемьдесят верст с маршевой пехотной ротой. Но-ябрьской ночью 1915 года попал он в траншею переднего края Сорок третьей пехотной дивизии Второго армейского корпуса Седьмой армии.
Кроме Антона Упрямова, оказалось с Иваном еще несколько земляков из Курской губернии, так что составилось земляческое отделение. Командовал им младший унтер офицер Захар Тилинин из гористого села Погожее Тим-ского уезда.
Человек это был строгий, но милосердный. А если ругал солдат за грязь в окопе и за то, что бородами заросли наподобие леших, то на него не обижа-лись: сам он сидел вместе с солдатами в окопе и обрастал постепенно грязью и широкой каштановой курчавой бородой. Ругался он для порядка и затем, как сам говорил, «чтобы народ в скотов бессловесных не превратился от ску-ки и бесправия».
С наступлением темноты ежедневно начинала бить австрийская артилле-рия. Чтобы не оглохнуть от взрыва снарядов, солдаты ложились на дно око-пов и траншей с раскрытыми ртами. Над ними свистела и визжала стальная метелица осколков, осыпалась с брустверов земля.
Едва угасал артиллерийский огонь, начинали стучать пулеметы, загора-лись то и дело ракеты. Лишь к утру все успокаивалось: обе стороны отдыха-ли.
Так день за днем тянулось время. Обросшие грязью и волосами, солдаты завели батальоны вшей, ежась от которых, бродили по окопам косматыми ко-рягами без крючков и хлястиков на шинелях или, закусив губу, начинали пи-сать письма семьям.
Писали, положив листочки бумаги на щеку винтовочного приклада. Иные матерились, что начальство не исполнило солдатской просьбы и не прислало в окопы досочек на стол или хоть бы для подкладки под бумагу на коленях во время письма.
В начале декабря пришло в окопы новое пополнение, рядом с Иваном по-местили образованного солдата, который у самой любовницы царя княгини Вырубовой служил в швейцарах, но промахнулся непечатным словом против Григория Распутина, попал за это на Юго-Западный фронт.
Мстил «образованный солдат» царю и царице разными баснями и расска-зами о виденном и подслушанном в столице, сообщениями о фронте, которых не печатали в газетах, не рассказывали солдатам офицеры и фельдфебели.
Слушая его, солдаты возмущались:
– Как же это царь позволяет ерманцам придавливать единоверную Сербию к Адриатическому морю?
– Водкой занят и княгиней Вырубовой, – осторожно бросил «образован-ный», если не было поблизости унтеров и фельдфебеля. – Ему совсем не жаль Сербии, не жаль и нас. Получает он золото и вино от французов, наслаждает-ся и не видит, что делается. Французские Фоши и Петены летом отменили на-ступление своих войск на Западе и позволили немцам беспрепятственно бить нас под Львовом. Теперь же болгары бьют вместе с немцами Сербию, а мы ей помочь не можем: снарядов нету и оружия, хотя народ делает этого снадобья много. Да разве наделаешься, если царь пропивает, а царица продает все огу-лом немцам и австриякам…
Солдаты слушали это с интересом, и все злились, злились, злились на царя и на порядки, а тут вдруг зачастили офицеры в окопы. Тоже рассказывали о разных событиях. Иные уныло, другие – сдержанно, третьи – совсем восхи-щенно утверждали, что дела пошли в гору: русские победоносно наступают на Кавказско-Турецком фронте. Экспедиционный корпус генерала Баратова громит турок и немцев в Персии, а на полуострове Галлиполи англо-французы готовят удар для захвата Дарданеллов и установления прямой связи с Россией.
– Вранье, – махал «образованный солдат» рукою вслед уходившим из око-пов офицерам и шептал товарищам: – их благородия и сами не верят тому, что говорят. Разве они не видят, как мы живем: на трех солдат одна винтовка, пушек и снарядов мало, гонят и гонят в окопы безоружных и необученных новобранцев…
Вскоре прекратились разговоры о русских и англо-французских победах, поползли слухи о предстоящем наступлении против австрийских укреплений на Стрыпе, чтобы помочь Сербии. Говорили даже, что в армейский штаб приехал человек с аппаратом, чтобы заснять наступление и показать потом в тылу «туманные картины» из фронтовой жизни.
– А что ж, туману могут напустить, – ворчал бывший княжеский швейцар. Он успел уже запачкаться в глину, острым ножом срезал свои пышные русые бакенбарды, из-за которых солдаты прозвали было его котом. Но срезал не-ровно, почему и лицо его казалось лохматым-лохматым, как у тряпичного медвежонка и вызывало усмешки солдат. – И наступление совершат и карти-ну снимут для видимости…
– С чем же мы, спрашивается, наступать будем? – прервал рассуждения товарища Иван Каблуков. – Оружия и огнеприпасов у нас мало, новобранцы не обучены. Взять, например, тебя. Я не хочу называть тебя, как иные, «ко-том», раз ты есть натуральный человек. Но ведь факт, что стрелять не уме-ешь, от одного гудения австрийского снаряда головой по самый хвост в нишу залезаешь. Скажи мне по совести, какой из тебя будет вояка, ежели ты сол-датскому ремеслу не обучен?
– Спроси об этом у правительства или командира, чтобы они тебе в морду за такой вопрос кулаком двинули! – сердито огрызнулся образованный швей-цар. Пользуясь затишьем и отсутствием стрельбы, он аристократически зало-жил руку за спину, как закладывал ее когда-то под косые фалды фрака, важно зашагал в другой конец окопа. Величественно обернулся через плечо: – Так уж повелось на Руси, чтобы от неприятеля голым кулаком отбиваться…
– Все на мужика обижаются, если правду скажет, – развел Иван руками. – Так и норовят в зубы двинуть или в каталажку посадить…
– Зачем ты растравляешь человека и самого себя? – вмешался Упрямов Антон. – Гоняли ведь и опять погонят нашего брата с голыми руками умирать за начальство, а потом забудут наши кровь и раны, не пожалеют мужицкой души. К примеру, твоему отцу, Осипу, дали «Георгия» за разгром турок под Плевной, а потом и пропадает он калекой без всякого внимания. Да еще зем-ский господин Афанасов, насмехается и говорит: «Это было давно и неправ-да!» Сам он по интендантским уголкам спину греет, горя не хлебает. Так что откуда же у него будет сочувственность к народной боли?
У Антона навернулись слезы от этих слов, у Ивана горько стало на душе. «До чего же в России обижают начальники человека, не берегут», – жгли его мысли, когда шагал он по мокрому дну окопа и мерз в сырой шинели.
На землю падали вперемежку с дождем белые кружащиеся хлопья снега. Под козырьками окопов и в приготовленных для гранат и патронов нишах, согнувшись в три погибели, сидели и своим собственным теплом грелись обозленные жизнью солдаты. Иные скребли за пазухой, другие закуривали, третьи грызли последний сухарь «неприкосновенного запаса». И никто из них не хотел верить в слухи о наступлении, так как каждый видел неустройство в армии Иванова, хозяйничавшего произвольно над жизнями тысяч и тысяч солдат.
На рассвете грохнуло несколько орудийных выстрелов, снаряды со сви-стом пролетели из тыла над окопами в сторону противника. Выглянув из-за брустверов, солдаты увидели столбы огня и дыма за рядами австрийской ко-лючей проволоки, на холмах и в черной роще, откуда вчера вечером стреляла вражеская пушка.
– Погуще бы огоньку! – крякали солдаты. – Оно бы и теплее стало, весе-лее…
Но «погуще» не получилось. Просвистело еще несколько трехдюймовых снарядов, прозванных «свистулками», а потом справа послышался стон, по-хожий на «ура-а-а-а». Недружный, рассыпчатый, словно перекличка погри-бовщиков в лесу.
Иван с Антоном переглянулись, не понимая происходящее.
– Отделенный, к взво-о-одному-у! – жиденьким голоском крикнул кто-то, другие подхватили, передавая голосом приказ. Из норы в стене окопа кубарем выкатился унтер Тилинин. Сбивая с ног встречных и поперечных, он побежал к взводному, голос которого уже раздавался в окопе:
– Чего, сукины сыны, в ямах отсиживаетесь? Из Питера люди приехали войну снимать на туманные картины, весь полк наступает, а вы…
– Приказа не было, – доложил Тилинин.
– Я сам тебе есть приказ! – взмахнул взводный кулаки, вылупил глаза и, разинув рот чуть не до самых ушей, закричал: – Впере-е-о-од, на Австрию-ю-у!
Солдаты поддержали взводного криком, но никто не вылез из окопа, так как свистели пули, сбивая с бруствера черные и желтые брызги земли. Тогда взводный налетел на одного из отделенных и ударил его, отделенные начали поддавать пинками солдатам и угрожали расстрелом на месте за трусость.
– Была, братцы, не была! – неожиданно закричал Иван, побежал к выход-ной стремянке. – Повоюем за Сербию! Пошли, Антон, пошли!
– Ура-а-а! Ура-а-а-а! – гремело по заснеженному полю.
Оторвавшись от земли и забыв о страхе, колотившем кожу, Иван сразу обрел быстроту ног. Он видел катившиеся справа и слева серые солдатские волны, чувствовал дрожание земли под ногами сотен нагонявших его солдат. Все это теперь уже гремело и звучало, готовое, казалось, смыть любое пре-пятствие.
Вот и австрийские позиции. Столбы и проволока, проволока и столбы. Солдаты начали рубить лопатами густо натянутые железные бечевки с узел-ками черных колючек, били их прикладами, забрасывали шинелями.
– Ура-а-а-а! Ура-а-а-а!
С помощью длинных телефонных шестов смельчаки перебрасывались с разбега через ряды колючей проволоки, махали оттуда окровавленными ру-ками звали за собою других.
Часть людей хлынула через проволоку. Но тут застучали снова фланговые австрийские пулеметы, грохнули залпы артиллерийской батареи из-за леса. Треск, грохот, дым, огонь, крики и стоны – все смешалось в какой-то невооб-разимой карусели.
Солдаты падали, повисали на проволоке, со скрюченными от боли паль-цами умирали возле крепко врытых в землю столбов, не имея сил выдернуть их с корнем.
Иван некоторое время лежал в водомоине под свистящей стальной пургой осколков и пуль. Он видел перед собою густую сеть неразрушенных еще про-волочных заграждений, за которыми чернели бруствера окопов чуть засне-женные по гребню. Туда было нужно добраться, но солдаты уже пятились на-зад, не выдержав огня. Левее пустилась в бегство целая рота. Уже не было могучих и порывистых солдатских волн, металось просто перепуганное и об-реченное на смерть под огнем стадо.
Никто не вносил порядка. Длинный тонкий юноша в офицерской шинели, опережая солдат, бежал с непокрытой головой, с мокрыми от дождя и снега золотистыми волосами. Он выронил саблю из рук. Нелепо болталась пустая ножна, которую юноша забыл придерживать на бегу рукой, хотя и твердо знал об этом уставное требование: школа и жизнь – разные явления.
Кровь ударила в голову Ивана, когда он узнал бежавшего офицера. Руки сами собой придавили приклад винтовки к плечу.
– Суди меня, бог! – простонал Иван, нажав на спусковой крючок и увидев грохнувшегося в грязь подпоручика. – Будь на его месте Федор Лукич, казнил бы и того. Нету терпенья от таких людей…
Потом Иван бросился на проволоку. По трупам висевших на ней солдат, по тряпью и шинелям перевалился на ту сторону и сейчас же, повалившись наземь, начал стрелять по видневшемуся на бугорке вражескому пулемету.
– Ребя-я-а-ата-а-а, поможем Ивану! – закричал Упрямов Антон, догадав-шись, что австрийский пулемет подбит. – Чего же человек будет один лежать за проволокой?
– На помощь Ивану, братцы! – подхватил догадливый унтер Тилинин, об-ретя этим снова утраченную было власть над отделением. – За мно-о-ой, братцы-и-и!
За отделением Тилинина рванулся взвод, потом рота, поднялись батальо-ны. Через минуту грозными волнами покатился на австрийцев весь полк.
Смяв и переколов штыками австрийцев в окопах, полк покатился на пле-чах убегающих солдат второй линии, вырвался с хода к берегу Стрыпы.
В этот полдень Иван увидел бурые речные камыши, запорошенный снеж-ком берег, мутную полоску не замерзшей быстрой воды, штабеля досок у ре-ки, приготовленные австрийцами для внутренней обшивки блиндажей и офи-церских землянок.
Потный и грязный, в изодранной проволокой и пробитой осколками ши-нели, веря, что помог Сербии и не дал Россию в обиду врагам, Иван ухватил доску из штабеля и закричал, чтобы другие делали то же, побежал к реке.
Он был уже у самого берега, когда послышался нарастающий шум тяже-лого снаряда. Потом грохнуло, облако удушливого дыма охватило Ивана. А когда ветром отнесло в сторону серо-бурую пелену газов, Упрямов Антон увидел земляка лежащим книзу лицом. Ноги его были широко раскинуты, правая рука касалась пальцами воды, будто Иван пробовал, холодна ли Стры-па?
По речке метались от взрыва волны, медленно падала на них высоко всброшенная снарядом пена, а к Днестру. Качаясь и желтея, уплывала доска, которую Иван прочил для устройства переправы через Стрыпу.
9. ДОПРОС
В дни, когда русские солдаты гибли на фронте, Василий Шабуров изнывал в Бутырской тюрьме. При Петре Великом в ее стенах томились мятежные стрельцы, при Екатерине Второй сидел Пугачев, мужицкий царь. Сохрани-лись круглые башни, именуемые народом «Пугачевскими». Сохранились крепкие стены и древние винтовые замки на дверях камер. Отсюда, гремя кандалами, на протяжении веков шли в Сибирские рудники и централы луч-шие русские люди. Здесь человеческую волю давила тишина.
Маленький надзиратель с пухлым женским лицом и жидкими белокурыми усиками по утрам открывал дверь одиночки, и Василию молча подавали мед-ный чайник с водой и кусок черного хлеба. Такое повторялось и в обед, когда разносили по камерам пустые кислые щи с затхлой прогоркшей кашей, и ве-чером – перед поверкой.
Тоскуя по человеческому голосу, Василий пытался заговорить с белоку-рым надзирателем, но тот испуганно таращил глаза, торопливо закрывал за собою дверь.
Шабуров узнал потом, что беззвучием пытали заключенных по рецепту тюремного «психолога» Карла Фон Рабке из прусского города Велау. Этот дворянин столь усердно служил русскому самодержавию, что не был отстра-нен от своих «психологических экспериментов» в тюрьме даже в условиях войны России с Германией.
Экспериментируя в стенах Бутырской тюрьмы, Рабке мечтал посадить се-бе в подопытные всех людей планеты. Ни один надзиратель не смел нарушать «психологическую рекомендацию» Рабке, почему и не разговаривал с опре-деленными заключенными сам и не разрешал своим подчиненным до получе-ния специального указания, которое следовало от Рабке лишь в случае его уверенности, что изголодавшийся по человеческой речи и обезволенный за-ключенный способен подписать свое «показание» в том виде, в каком оно со-ставлено следователем.
Более двух месяцев терзали Василия беззвучием. Но часов в пять вечера, в конце декабря, неурочно загремел засов. Надзиратель просунул голову в при-открытую дверь, впервые заговорил:
– Одевайтесь!
В холодном воздухе и в гуле мерзлой земли отражалась зима. Молодой снежок крупитчатым тонким слоем припорошил двор и штабеля бревен, на-весы и крыши тюремных построек.
Печатая следы подошв, надзиратель с Василием пересекли двор, подня-лись на запорошенное снегом невысокое крыльцо.
В узком, хорошо освещенном и нагретом коридоре Шабурова усадили на решетчатую скамью с выгнутой зеленой спинкой и велели ожидать.
Мимо него шмыгали писаря с картонными папками, осторожно ступали штатские в длинных пальто с поднятыми для маскировки воротниками. По-званивая шпорами, важно прошел из уборной в конце коридора щеголеватый офицер в синем мундире. Согнутым указательным пальцем расправил он ду-шистые нафиксатуаренные усы, бросив на Василия косой полупрезрительный взгляд.
За тонкой перегородкой дребезжал звонок телефона, раздраженный голос кричал в трубку:
– Оглохли вы там или не оглохли?!
Открылась дверь одной из комнат, два жандарма вывели человека, в кото-ром Шабуров узнал Никиту Васильевича Голованова. Когда он проходил ми-мо, сумели поздороваться глазами, не выдавая жандармам своих чувств и знакомства.
Вспомнилось Василию, что с Головановым познакомился он впервые на подпольном собрании при подготовке к выборам в Четвертую государствен-ную думу. Голованов делал тогда доклад о Пражской партийной конферен-ции, а потом читал составленный Ивановичем наказ питерских рабочих сво-ему депутату.
«Как жаль, что нет возможности поговорить с Головановым, – тоской на-полнилось сердце Василия, глядевшего в жирные бордовые затылки сопро-вождавших товарища жандармов. – Эти подлые душонки приживаются при тюрьмах и застенках любого строя, угождая начальству и оплевывая души че-стных людей, лишенных самых элементарных прав, простых человеческих возможностей…»
– Введите Шабурова! – прервав его размышления, прозвучал резкий го-лос. Надзиратель кивком головы приказал идти.
В комнате следователя, сверкая хрустальными подвесками, пятиламповая люстра заливала электрическим светом зеленые портьеры на окнах, красоч-ный портрет царя в золоченной раме, молодого жандармского офицера в по-гонах ротмистра.
– Шабуров, ваше благородие! – доложил надзиратель.
– Не отрываясь от рассматриваемого альбома, ротмистр махнул рукой, и надзиратель вышел.
– Садитесь! – предложил ротмистр Василию и, подняв голову, показал бритым круглым подбородком на пустой стул.
«Бабий у него подбородок, – мелькнули у Василия мысли о ротмистре, ко-гда присаживался на краешек стула. Но так как ротмистр снова уткнулся в альбом, будто забыв о Василии, тот оглядел комнату следователя, скользнув взором по шкафу с книгами, по телефону на стене и по телефону на столе, попробовал носком сапога толстый ковер на полу, потом дерзко уставился глазами в согнувшегося над альбомом ротмистра. – Подбородок у него бабий, а сам, видать, шакал…»
Будто пробудившись ото сна под колким взором Василия, ротмистр за-крыл альбом и взглянул на подследственного.
– Василий Петрович Шабуров? – спросил он, хотя и без того отлично знал, кто перед ним сидит.
– Да, Шабуров, – ответил Василий, не отводя дерзких глаз.
– Я ваш следователь, – усмехаясь и пощипывая кончики своих холеных пальцев, сказал ротмистр. – Моя фамилия Голубев…
«Голубев, так Голубев, – подумал Василий, молча продолжая рассматри-вать красивое бледное лицо ротмистра, слегка озаренное той заученной улыбкой, какой улыбались в этот век и долго еще будут улыбаться пресы-щенные жизнью и властью люди, уверенные, что всегда будет их верх над другими. Улыбались у Голубева только губы, глаза оставались зеркально-пустыми и холодными, как у змеи. – Один черт, какой бы не был следователь от лица господствующей власти!»
– Хотите курить? – задушевно спросил Голубев, подвинув коробку доро-гих папирос.
– Хочу. – Василий неторопливо вынул кисет с табаком, начал свертывать цигарку.
У Голубева дернулась и поднялась бровь, но он спокойным голосом заме-тил:
– Как вам угодно, Шабуров. Только на следующий раз вы ко мне не при-дете со своим табаком… Закон…
Слово «закон» Голубев произнес таким тоном, будто сожалел от души, что существуют в жизни такие юридические понятия, выполнять которые прихо-дится не по желанию, а по службе.
«Да, закон, – рассердился Василий, побежали мысли. – Все чиновники обязательно ссылаются при совершении своих подлостей на закон и закон-ность, на народ и его волю, хотя гадят этому народу больше всего. Не хоте-лось бы встретить подобных вельмож в государстве, которое мы неминуемо завоюем…»
– На справедливую строгость я не обижусь, – с оттенком иронии сказал Василий вслух. – Разрешите спичку.
– Пожалуйста, – сказал Голубев, опасливо посматривая на толстую само-крутку Василия и подвигая ему коробку спичек карандашом.
«Боится, что запорошу ему глаза табаком, – едва удержался Василий от улыбки. – Видать, приходилось иметь дело с уголовниками…» Вслух сказал другое:
– В вашем кабинете хорошо горит махорка! – выпустил густые клубы ды-ма и возвратил Голубеву спички. – Спасибо!
– Пожалуйста! – ласковым голосом ответил Голубев. – Понимаю ваш на-мек и очень сожалею, что в камерах сыро. Но что поделаешь: устаревшая ар-хитектура… А этого вы знаете? – внезапно изменив тему разговора и подви-нув Василию раскрытый альбом, спросил Голубев.
По фотографии Василий узнал одного из вождей партии, почему и в гла-зах его невольно сверкнул огонь.
– Значит, знаете? – переспросил Голубев. – По глазам вижу…
– Нет, не знаю, – тряхнул Василий головою. – Не приходилось…
– Джугашвили! – торжествующе сказал Голубев и постучал крашеным ногтем по альбому, желая подчеркнуть этим свою собственную значимость и осведомленность. – Он сидит у нас, в Туруханске.
В пытливых глазах следователя Василий прочел торжество и уверенность, что государство может любого человека загнать на край земли, за полярный круг и что всякому опасно спорить с государством и его слугой, Голубевым. «Ты видишь, – говорили сощуренные глаза следователю, – мы связали и за-точили более сильных людей, зачем же тебе упираться и шагать к гибели?»
– Так, значит, не знаете Джугашвили? Жаль. Ну что ж, давайте, заполним анкету…
Из родственников Василий назвал только двоюродную сестру, Наташу, которая жила в Москве с мужем-конторщиком земельного банка. Наташе он собирался написать просьбу о передаче, так что Голубев все равно прочел бы. Кроме того, он уже передал просьбу тюремному начальству о разрешении свидания с Наташей, хотя и не получил пока ответа (Молчание начальства входило составной частью в «психологические» эксперименты Карла фон-Рабке).
Перечитав вслух анкету, Голубев вскинул на Василия серо-голубые глаза с сердито сверкнувшими зрачками.
– Вы впервые в тюрьме?
– Да, если не считать страну…
Голубев всколыхнулся, предупреждающе постучал карандашом о стол, но раздумал читать нравоучение, резко спросил:
– Вы что же, бирюком живете? Без семьи, без родных… Впрочем, все вы – Ра-а-ахметовы, идеалисты, ммученики… правого дела. – В словах Голубева звучала не столько насмешка над Василием, сколько досада на самого себя за утрату душевного равновесия, следовательно, за возможность неудачи уже на первом допросе Шабурова. «Черт бы взял этого Рабке с его «психологиче-скими экспериментами!» – мысленно выругался Голубев. – Его диагнозы хи-меричны, методы иррациональны, в чем я уже не раз убедился. Но критико-вать его опасно, лучше подумать о себе самом».
И Голубев решил использовать свой старый метод «лобовой атаки» на подследственного: запугать его преувеличенно мрачной картиной положения, сопоставить это его положение с положением с положением более сильного человека, будто бы уже сдавшегося на милость властей и, сбив этим подслед-ственного с толку, вынудить его искать смягчения наказания «чистосердеч-ным раскаянием и полным признанием своей вины».
«Жаль еще, что не сумели мы пока использовать медицину и обезволи-вающие прививки, чтобы ядами разрушать центры сопротивления подследст-венного и делать его податливой игрушкой в руках следователя, – подумал Голубев, шумно двинув альбом. – К этому бесчеловечному методу неминуемо придут мои преемники».
– Вы, Шабуров, проявляете опасное для вас упрямство и отнекивание, хо-тя ваши преступления нам известны до мельчайших подробностей. Кстати сказать, преступления совершены вами в условиях военного времени, что еще более отягощают вину. Вы рискуете быть заживо погребенным. Подумайте только, сколь тяжел список ваших преступлений! Вот они, как на ладони! – Голубев с воодушевлением, не жалея фантазии и сил, долго излагал «список преступлений» Василия, сопровождая каждое из них ссылкой на статьи уго-ловных законов, не сулящих преступнику ничего хорошего. Закончив гово-рить, Голубев горестно вздохнул:
– Но мне жаль вашу молодость и, поверьте моей чести и опыту, я смогу своим советом помочь вам выбраться из создавшегося положения. Вот вам лист бумаги и ручка с чернилами. Напишите свое признание и покайтесь, что сделали все по своей молодости и под давлением чужой воли… Я уверен, что через три-четыре дня вы будете на свободе…
– Под давлением чужой воли? – иронически переспросил Василий. – Один пьяненький журналист, Сашка Васильев, признался однажды, что клеветал в печати против честных людей под давлением графа Костина из особого де-партамента и в надежде занять квартиру оклеветанных. Не знаю, нравятся ли вам такие отвратительные типы, но мне они ненавистны…
– Это не имеет отношения к делу…
– Нет, господин следователь, имеет прямое отношение, подняв голос, ска-зал Василий. – Мерзавец Васильев выполнял злую волю графа Костина из-за личной корысти, пороча отдельных людей, а меня вы заставляете порочить целую партию рабочих и самого себя...
– Не желаете спастись, черт с вами, погибайте! – закричал Голубев. – Джу-гашвили тоже ломался, а теперь вот подал прошение из Туруханской могилы о помиловании… Революционеры тоже чувствительны к боли…
– Лжете! – прервал его Василий.
Голубев засмеялся:
– Ну, вот и признались, что знаете Джугашвили, иначе у вас не появилась бы уверенность, что я лгу. Теперь осталось рассказать о своей революцион-ной деятельности. Уверяю, раскаянием вы обретете себе свободу…
– Я не был революционером и не знаю Джугашвили. Не хочу просто слу-шать ложь…
– Если вы отказываетесь от революции, мы можем этому поверить, – со-чувственным тоном сказал Голубев. – Бывают же у людей заблуждения. Кро-ме того, бывают и проступки, вызванные нуждой и лишениями. Ммда-а-а! – Голубев умолк и начал прохаживаться за столом от стены к стене.
Его стройная, перехваченная ремнем в талии и широкая в плечах голубая фигура картинно выделялась на фоне зеленых портьер. Мысленно отказав-шись от метода «лобовой атаки» на неподдающегося ей Шабурова, он решил использовать другое средство, оправдавшее себя по отношению к отрекшим-ся от революции людям. Он колебался лишь в выборе формы предложения Василию и старался подобрать для него наиболее тактичные слова, чтобы не отпугнуть.
«Безусловно честен и щепетилен, – горевал Голубев, искоса поглядывая на Шабурова. – Трудно таких обламывать, невозможно купить. Все же надо по-пробовать, поскольку он слегка отмежевывается от революции. Конечно, к такой тактике отрицать содеянное приучил их Ульянов, но…попробую. По-падались на наш крючок и такие…»
Остановившись, Голубев оперся ладонями на зеленое сукно стола, сочув-ственно спросил:
– Василий Петрович, хватало ли у вас средств хотя бы на скромную жизнь? Ведь я знаю, что нужда и безработица, постоянный отказ человеку в его исканиях часто приневоливают его к губительным поступкам…
Шабуров встал, чувствуя безграничное отвращение к этому красивому и образованному следователю, в котором билось не просто сердце рьяного служаки режима, но и сердце отъявленного негодяя-юриста, способного по-купать совесть других обещаниями денег и выгодных должностей, а также продавать свою собственную совесть, составляя «показания» своих подслед-ственных по копиям предложенных заинтересованными властями текстов, чтобы загубить невинных людей и возвеличиться на этой операции самому, приобрести особое расположение мелкодушных графов Костиных или Афа-насовых из особого департамента хозяев страны.
Первым порывом Шабурова было желание плюнуть Голубеву в глаза. Сдержался, сказал гневно:
– За сутки до моего ареста одно «их благородие» посмело предложить мне «на чай» за помощь его денщику внести в вагон офицерские чемоданы, хотя я оказал помощь солдату бесплатно. Теперь вы заинтересовались моей нуждой в надежде сделать из меня негодяя по соображениям выгоды. Я ненавижу вас, буду ненавидеть всякого, кто сейчас или в будущем прельститься заработком с помощью подлости и подличанья.
Голубев нахмурился. Опустившись в кресло, он некоторое время стара-тельно продувал мундштук, собираясь с мыслями. Потом, ввинтив папиросу и чиркнув спичкой, затянулся несколько раз, разгоняя рукой дым от лица, по-глядел в угол.
– Вы слышали, Шабуров нас осуждает и не желает отвечать по существу? – сказал он тихо какому-то третьему воображаемому лицу. – А жаль. Своим упрямством он делает хуже себе и своим товарищам. Ведь Владимир Чаркин уже во всем сознался…
«Провоцирует, – догадался Шабуров. – Ловит».
– Никакого Чаркина я не знаю.
– Но вас вместе арестовали…
– Это ничего не значит, – возразил Шабуров. – Пациенты всегда могут оказаться вместе на приеме у зубного врача…
У Голубева дрогнули припухшие веки. Он зажег успевшую было погас-нуть папиросу и, сосредоточенно глядя на трепетное синеватое пламя спички, тихо спросил:
– А вы хорошо знаете еврея Бермана?
– Совсем не знаю. Слышал об этом дантисте хорошие отзывы, пришел ле-чить зубы, но Бермана дома не оказалось…
– Вы решили подождать?
– Не успел решить. Едва вышел на улицу, меня задержала полиция.
С минуту длилось молчание. Василий подозрительно разглядывал следо-вателя, Голубев скучающе позевывал, небрежно сбивая ногтем пепел с папи-росы. Потом он шумно вздохнул и быстро выдвинул ящик стола.
– Где это воззвание отпечатано? – показал Шабурову машинописную лис-товку.
– Отвечать не буду! – воскликнул Василий, неожиданно направившись к двери.
– Стойте, стойте! – испуганно закричал Голубев. Цепляясь носком сапога за ковер, выбежал из-за стола и преградив путь Шабурову. – Сядьте на место!
– Усмехнувшись, Шабуров вернулся к столу, но не стал садиться. Голубев тоже стоял у противоположного конца стола.
– Что ж, забывчивость составляет один из людских пороков, – мягким го-лосом сказал он. – Вот и вы забылись, хотели уйти без разрешения. Кажется, сущий пустяк. Но… у вас есть в этом какая-то система… Вы притворяетесь. Скажите, зачем?
Шабуров прищурил глаза, так что ненависть искорками засверкала в зрач-ках сквозь ресницы.
– Честному человеку в компании негодяев иногда бывает нужно казаться слепым, чтобы эти негодяи не опохабили его своим большинством и положе-нием. Это, пожалуй, понятно. Но совершенно непонятно, зачем негодяй при-творяется вежливым и добрым даже тогда, когда присутствующим полностью известна готовность этого негодяя в любую минуту вздернуть честного чело-века на дыбу?
– Молча-а-ать, молча-а-ать! – брызгая слюною и топоча ногами, завизжал Голубев. Лицо его исказилось, зеркально пустые глаза налились искрометной злостью. – Молча-а-ать!
– Наконец, господин Голубев, вы заговорили своим голосом, – сказал Ша-буров. – И ваша эта грубость мне приятнее ваших фальшивых ласковых слов и улыбок…
Некоторое время они стояли у разных концов стола молча, разглядывая друг друга с нескрываемым негодованием. Потом Голубев покрутил ручку телефона.
– Возьмите! – махнул он рукой в сторону Шабурова, и вошедший дежур-ный надзиратель увел его, даже не зная, как провалился этот допрос.
10. ПИСЬМО
Не имея весточки о судьбе Ивана, маялась в нужде семья Каблуковых. Матрена батрачила у Шерстакова Луки, потом сбежала с его куньевского ба-за: доконал старик своими ухаживаниями. Пристроилась у Сапожковых кор-мить свиней. Сережка помогал ей варить месиво, разносить корм по корытам, носил ведрами воду. В свободное время учился в школе, где проявил недю-жинные способности и большую память: выучил наизусть книгу Ушинского «Детский мир» и хрестоматию «Вешние всходы», мог пересказать слово в слово все уроки учителей, особенно по истории. Лишь не очень любил ариф-метику и совсем уже скучно бубнил тропари. Но занимательную священную историю нового и ветхого завета пересказывал охотно деду Осипу, даже час-то спорил с ним об Эдеме, где будто находился рай, из которого бог выгнал Адама и Еву за грехи.
– Нету такого места, – возражал Сергей. – Я же географию наизусть пом-ню, никакого Эдема в ней не упоминается…
– Дурачок, – снисходительно усмехался старик. – Эдем есть святое место, а в географии только о грешной земле писано, вот оно и не сказано. Но есть Эдем на свете, есть… И не спорь со мною, я лучше знаю…
– Сергей тогда умолкал, садился за уроки или писал очередное письмо от-цу и, за неимением адреса, ложил на камелек в уже большую стопочку напи-санных, но не отправленных писем.
– Дедушка, – приставала тем временем Таня, – расскажи мне сказку о той ПРИНЦЕССЕ, которую мужик приучил работать. И потом посмотри, разве я плохо сшила юбку на куколку, подмела пол и картошек начистила? Мне ба-бушка сказала, чтобы я снимала ножом шкурку не толстую, а я совсем сни-маю тонкую, чтобы есть оставалось немного побольше. Вот, посмотри, я ос-кребла картошки ножом, промыла водой и они стали хорошими. Только си-неют почему-то и не отмываются потом…
– Умница моя, умница, – гладил Осип внучку по голове. – Трудиться при-выкаешь, хорошим вырастешь человеком. А вот картошку залей водою, она и не будет тогда синеть…
– Дедушка, водички в ведре нету, в изваре тоже, – прибежала Таня снова на печку, начала жаловаться, что не может поэтому залить картошку водой. – Пусть она так постоит, скоро бабушка из церкви вернется… Или я за мамой сбегаю, на свинарник…
– Сере-е-ежка, Сере-е-ежка! – покричал Осип с печи внуку. – Принес бы водички, а то не может Таня носить воду, не приучена…
– Во-о, принцесса какая, воды сама не принесет! – заворчал Сергей, гремя ведрами, – Слушает-слушает сказки, а сама не понимает, что это про нее…
– Дедушка, это правда, что сказка про меня?
– Да ведь, может, и про тебя, – почесал Осип в затылке и закряхтел. – Про всех, не умеющих работать…
– А я же картошку чищу, пол подметаю, юбку сшила кукле. Это вон Ма-руська Головлева ничего не умеет, даже умывает ее и обувает мать…
– Ты у меня умница, – снова погладил Осип внучку по голове. – Побеги помочь Сережке, вот и поскорее будет… Да куда же ты раздетая? Пальтишку надень, дай я тебе шаль на голову… Вот теперь беги!
Свесившись с печки, Осип через проталину в оконном стекле видел под-бежавшую к колодцу Танюшку. Сергей к этому времени уже успел достать цебаром воду из колодца и налил одно ведро, плеснул остаток во второе. Ко-гда же он начал снова опускать цебарь в колодец, Танюшка ухватила налитое ведро и, согнувшись налево, быстро побежала с ним через дорогу к избе. Она не обращала внимания на что-то кричавшего ей Сергея, ковыляя по снегу. Через край ведра то и дело плескалась вода, оставляя на снегу темные кляксы.
Не раздеваясь, Танюшка залила водой чищеный картофель в чугуне, оста-ток воды вылила в горшки и снова бросилась с пустым ведром к колодцу. Где ожидал ее Сережка.
Прибежала она раньше брата. Щеки раскраснелись, дышала прерывисто. Сбросила с себя пальтишко и шаль прямо на полати, вскочила к деду на печь:
– Сережка ругался, что я одно ведро унесла от него, а ему с одним не-удобно ходить, на бок сгибает. Вот я и отнесла ему порожнее ведро. Сейчас он придет, а ты мне, дедушка, рассказывай теперь сказку. Я же умею воду но-сить немножко побыстрее Сережки…
– Подождем Сережку, потом расскажу, – возразил Осип, но внучка обхва-тила его шею, зашептала: – Дедушка, Сережка не любит по два раза одну сказку слушать. Он запомнил все с прошлого раза, сам ребятишкам рассказы-вает сказку о принцессе, но только не так, не нараспев, как ты. Мне хочется нараспев слушать, дедушка. Расскажи, дедушка-а-а…
Сережка поставил ведра с водой на лавку у загнеты и сказал:
– На почтовку, кажется, почту привезли, пойду. Может быть, есть что про отцов адрес…
– Иди, внучек, иди, – сказал Осип, смахнув украдкой набежавшую слезу, обнял Таню.
Бухнула дверь избы, потом сенец. Сережка тенью промелькнул мимо ок-на. Чуть слышно долетел гул его шагов, замирая и удаляясь. Потом все стих-ло, Осип начал уже не в первый раз рассказывать внучке свою сказку «ПРИНЦЕССА».
– В некотором царстве, в не нашем государстве, где солнце родится с рас-света, и райские птицы гуляют в цветущем саду, жила-была волшебная прин-цесса в золотом терему, – Осип вздохнул, погладил Таню по шелковистым волосам и продолжал:
– Отец-король и королева-мать любили дочь, и не знали, как ей счастье дать. Златы косы ее, косы длинные по утрам и в ночь убирали-чесали гребни дивные, гребни дивные, все янтарные, слуги-девушки ненаглядные.
У принцессы глаза голубее небес и щеки ее розовее зари, и музыка в го-лосе – чудо чудес: звенели в речах золотые рубли.
Пылинку малую с нее пажи сдували да фрейлины, ключевою водой про-мывали глаза, как мимозу-цветок все лелеяли.
Возрастала принцесса в холе, да в воле, не знала труда и не знала беды: пила-ела, что хотела, спала, как знала… И цвела она, как маков цвет, целых двадцать лет.
Дожила краса до тех годов, когда замуж пора и ждут сватов…
– Дедушка, это как Чеботарева Торка? – прервав Осипа, спросила Таня. – Она тоже ждала сватов, ее увез дяденька в Стужень себе в невесты…
– Дурочка. Не в невесты, а в жены, – поправил Осип и тут же заворчал: – Не мешай мне рассказывать, собьюсь с резона. И зачем равняешь принцессу с Торкой Чеботаревой: эта девушка трудолюбивая, мастерица на все дела. И тебе надо стать такой… Ну, молчи-молчи, а то рассказывать не буду…
Таня притихла, Осип продолжал напевную сказку:
– Загрустил отец, загрустила мать, как им дочь свою чужим отдать? В те-реме она к труду не приучена, не была б в семье чужой трудом замучена?
Гадали день, гадали ночь, на совет к себе позвали дочь. Приуныла краса, растревожилась, опустила в дол голубые глаза, занеможилась.
Пригласили врачей, навезли докторов, пузырьками лекарств все окна-столы поуставили. Фрейлины плачут, рыдают пажи. На цыпочках слуги бро-дят по хоромам, гонцы к лекарям разбежались по свету. И вдруг принцесса указательным пальчиком манит короля, и что-то шепчет ему по секрету.
Засияло лицо королевское, заблестели отвагой глаза. Королеве сказал за-ветное слово, и та властно вздохнула словом единым: «Пора!»
На воротах отец прибил вывеску с золотыми строками да с вырезкой:
«Если дочка моя кому нравится, не перечу тому – пусть венчается. Но ус-ловье мое непременное. Его должен знать мой милый зять: должен дочку мою не бить – не журить, должен дочку мою к труду приучить. А ударит хлы-стом или плеточкой, аль за косы возьмет, за хребеточек – прикажу тогда мо-им стражничкам молодца схватить, лишить праздничков. Прикажу его в кан-далы сковать, в кандалы сковать – на верье распять!»
– Дедушка, а Сережку стражнички могут схватить? Он меня тоже за косы дергает…
– Стражнички все могут, кого хочешь, схватят. Но ты мне не перебивай рассказывать, оглашенная! – проворчал Осип и продолжал сказку:
– Примчались женихи вереницею. Принцесса сияет, в окошке дворцовом сидит, сияет жар-птицею. Бела, хороша. Улыбка ее – золотая заря. Шейка ее – лебединая. В глазах голубых искрится весна, солнце светит лучом. В них порхает мечта лучезарным крылом. Да и косы ее – золотистые жгуты – через плечи на грудь ручьями легли. Зубки ее жемчугами блестят, губки ее кинова-рью горят.
На коленях у ней гусли-музыка; шевелят струну пальцы нежные, бело-снежные. И рождаются звуки томные. Толпой женихи подступают к окну, подступают к окну – неуемные.
И бросали цветы, и бросали рубли и жемчужные нити заморские. У прин-цессы хором просили руки иноземцы, клялись умчать ее в райские страны на-горные…
Улыбнулась краса, погасила рукой гусли-музыку. Сверкнула, качнулась золотая коса, нагнулась принцесса над улицей.
– Гей вы, молодцы, ясны соколы! Не летать мне в страны райские, в чужие страны Задунайские. На родной земле придется жить, на родной земле му-женька любить. Такова воля отца-батюшки, таков совет родной матушки.
Вы мне, соколы, все полюбилися, да вот драться-воевать ли разучилися? Поверните глаза на ворота тесовые, прочтите указы королевские новые. Мо-жет, сердце потом заненастится, перестанете вы ко мне ластиться?
Прочли женихи, закручинились, развели руками во все стороны:
– Хороша краса в теремке сидит, золотая коса на груди лежит. Но драть нельзя, за косу таскать: велит король драчуна распять.
«Где же видано, где же слышано, чтобы жен не бить, за косу не драть? А бить начни, схватят стражнички, в кандалы скуют, лишат праздничка».
И от мысли такой сердца женихов заненастились, и к принцессе они уж теперь не ластились. Оглобли свои повернули назад, умчались женихи, куда зенки глядят.
Но тут мужик-русачок на повозке большой Ваню-сына привез, на лошадке гнедой. На принцессу взглянул из близи, и дали, даже легонько пощупал ру-кой и хозяйственно и хозяйственно молвил:
– Ванюшка-а-а, бери!
Блох мы ковали подковой златою, на бочках учили слонов танцевать и во-дить хоровод. Э-э-э, принцессу любую трудиться научит народ.
До весны свадьба затянулася, с Красной Горкой обминулася. Пили-ели то-гда, веселилися, люди кругом не грустилися. По обычаю потом, по русскому, на поездах конных катались со звонариками, кони шли гуськом, торопилися, гости-люди у повозок с фонариками плясали-толпилися.
Днем и ночью деревнею всей каруселились, кур и уточек до хвоста поели, потом дробовиками стреляли в трубу, горшками колотили дубовые двери. Да так и гуляли после Красной горки еще целых две недели.
Разъехались гости. Кто пешком пошел, кто мчал каретою, кто верхом ска-кал на лихом коне, кто ямщикам попутным звонкою платил монетою.
В молодайке души в семье все не чаяли, принцессу ничем не печалили. Мужичок-русачок ни о чем не забыл, невестку свою усердно учил.
За обеденный стол села кушать семья и хозяин хаты – Карпухин Илья. Он взглядом окинул большую семью, спрятал улыбку в свою бороду: «Пять сы-новей, пять невесток и пять дочерей, еще подвижная старушка-жена, сам я семнадцатый – Карпухин Илья!» – молча об этом подумал он, он взял каравай со стола, крест на крест ножом по румяной макушке чирикнул, кашлянул, на хозяйку глядя:
– С тебя, наша мать, отчет начнем, чтобы каждый знал, за что и какой хлеб жуем. Про себя скажи, о детях замолвь. По чести долг, по заслугам – честь: не работал кто, не должен есть!
– Сама по дому я ходила, стряпала-варила. Они пахали – все пять братов. Дочки холсты у реки белили. Четыре невестушки кизяк лепили, чтобы зима нас морозом не стращала, пятая – принцесса – была собою занята: в зеркаль-це королевское глядела, на гусельках музыку звенела, златы косы расплетала да с гребнем серебряным по горенке скакала…
– Добро-о-о! – сказал Илья. – Добро-о-о! Всеми я доволен, ко всем и буду справедлив. Вот тебе, а вот тебе, – семью Илья ломтями хлеба одарил, лишь обминул одну принцессу, на стол ковригу положил, ложкой о большую миску стукнул, и сразу стол заговорил.
Иван крякнул, в голубые глазки к жинке взглянул и косу золотую за кон-чик пушистый щепоткой помял, снова крякнул, свой ломоть раздвоил ти-хонько, сам откусил и принцессе подал.
– Ваня, за что же твой папа меня разлюбил? – ночью спросила принцесса. – Такая большая коврига в обеде запасом осталась (Министры бы это назвали эксцессом), а папа нам вместе с тобою ломоть всего лишь один положил…
– Моя дорогая принцесса, – вымолвил робко Иван. – Старик справедлив: всегда он по весу работы человеку дает каравай…
– Что же мне делать, Ваня, скажи? Я ломоть отдельный, побольше и кра-ше хочу получать всегда, а в праздник хочу получать калачи…
– Спроси-ка у мамы! – обняв принцессу, промолвил Иван. – Спроси, ведь не лень? С мамой завтра будешь весь день…
Утром принцесса в куток подошла, где мать очищала картошку. Пальчи-ком нежным клубень слегка, пощупала шкурку-спираль, к срезу картошки ее приложила. Шкурка отпала, это принцессу весьма удивило.
Слово за слово, пошел разговор; присмотрелась к работе принцесса. И по-ставила мать ей свой уговор:
– Вот в этой кастрюле клубней поменьше, а в той немного побольше. Да-вай вот, принцесса, кто скорее с клубней кожуру обдерет, кто будет путаться дольше…
Спешила принцесса, ревниво косилась на мать. И вдруг улыбнулась, запе-ла: мать (в шутку, конечно) начала отставать…
Хороши в семье будни сельские. И стали они еще краше: принцессу Илья за столом похвалил, назвавши «невестушкой нашей».
– Скажите на милость, дочь короля, а теперь по охоте старуху мою обо-гнала в работе…
Что принцессу не били, горьким не журили упреком, весть по земле раз-неслась безбрежным потоком. В столице об этом газеты звонили, королю са-мому доложили. Изумился владыка, в дорогу велел снаряжать:
– Дело такое важнее других, не время в дворце отдохнуть! Поеду я дочку проведать, на мужицкое чудо взглянуть…
Прошло времени много, пока иссякла королева дорога. Не раз солнце в росы гляделось, не раз золотым закатом небо рделось. И звезды не раз на ко-роля глядели серебром своих глаз. Луна светила и ветром-пылью много раз в карету било.
Но вот сверкнула в луче глава-маковка церковная, засерели в дали избы многие. Избы многие с палисадами, сады зеленые – с огородами.
То было село именитое, где принцесса жила трудом знаменитая. В семье жила у Карпухиных. Жила у них припеваючи, к работе-труду привыкаючи.
Принцесса одна в это утро домоседила, воду ставила в печь, горшки дви-гала, прибирала в избе и во флигеле.
Вдруг скрипнула дверь, отворилася, сам король-отец переступил порог.
Пташкой сердце принцессы забилося, из глаз голубых слезы брызнули, слезы брызнули-полилися, тут и дочь с отцом обнялися.
Потом сели они у большого стола, говорили друг другу большие слова.
– Правда ли, доченька, что ты стала другой, что ты стала крестьянской слугой?
– Не слугой стала я, хозяюшкой. Сам увидишь, пожив у нас. Умею теперь сама брагу варить, готовить квас… И хлебы пеку и избу мету, – вдруг туда и сюда оглянулася, к метле в углу потянулася. – В семье у нас порядки строгие, порядки строгие – справедливые: не в почете у нас все ленивые.
Вот тебе метла, родимый батюшка. Подмети немного в избе и во флигеле, чтоб тебя за столом не обидели, чтобы хлеба ломоть большой отрезали, вина-пива вдосталь дали, чтобы хозяин ты был вместе с нами…
Усмехнулся король, покачал головой. Покачал головой, заработал метлой. А в обед за столом первым руку поднял, доложил он семье, что избу убирал.
– Гостю бы можно и так угоститься, – поклонился Илья. – Но, простите, король, я о сем не сказал, когда с сыном моим принцессу к труду приучал…
– За то не сержусь, дорогой мой Илья. Вы сделали больше, чем корона и я. Будем мы пировать у всех на виду, песнь распевая большому труду: он коро-ны сильней, мощней короля. Слышишь ты, милая дочка моя?
– А что дальше? – спросила Таня, поцеловав деда в губы.
– Работать будут все принцессы, трудиться, вот тогда и сказку о них даль-ше расскажем. Может быть, в той сказке будет рассказано о твоих детях…
– Я же еще маленькая…
– Станешь большой, обязательно станешь, Таня. И сказку мою не забывай, пользительная она, нужная для ума и для сердца.
…………………………………………………………………………………
Вечером Сережка вернулся с матерью. Засветили каганок.
– Письмо, письмо! – восклицала Таня. – От кого? От папы?
Матрена плакала от охватившей ее сердце боли какого-то странного пред-чувствия горя, в которое не хотелось верить. Катерина Максимовна стояла со стиснутыми зубами. Она хотела послушать письмо и боялась. Осип, гремя костылем, заглядывал зачем-то под стол, не торопил Сережку со чтением. Да и сам Сережка, разглядывая конверт, закусывал губы, нервно теребил его пальцами, отщипывая мелкие синие клочки с обрезе. Этот худощавый серо-глазый парнишка в синей рубахе, с маленькой бурой родинкой у левой ноздри остренького носа с широкими ноздрями, обычно любивший читать все, на этот раз колебался. «Будет ли в этом письме адрес для отсылки накопившихся стопочкой на комле писем отцу или уже некому вообще посылать эти пись-ма? – резали ножом мысли его душу. – Боже, знать бы наперед, что есть в письме?»
Письмо не походило на обычные письма, получаемые всеми людьми на деревне: в нем не было бесконечных поклонов и советов по хозяйству. Не было призыва молиться богу о ниспослании своего благословения и защите от смерти и пули вражей.
«Здравствуй, моя соседка! – бойко прочел Сергей, сейчас же запнулся и снова прочел уже упавшим голосом: – Здравствуй, моя соседка!»
– Погоди-ка, не так читаешь, – протянул Осип руку к письму. – Должно начинаться письмо: «Во-первых строках…», а ты совсем другое читаешь. Дай, погляжу…
Пока Осип, взяв дрожащими руками листок, присматривался в написан-ные чернильным карандашом строчки, Катерина Максимовна крестилась и шептала: «Спаси, боже, сохрани и помилуй!», Матрена глядела на него за-стывшими в ужасе глазами, а Танюшка попыталась заглянуть в самый конец письма, как в ответ задачника.
– Праведно, Сережка, читать начал, написано тут не по правилу. А ты отойди, – отстранил внучку. – Грех читать письмо с конца: бес тешится и ли-кует, ангел-хранитель душою скорбит, что люди божью волю наперед знать желают. На, Сережка, читай. Твои глаза повострее.
Сережка вздохнул, продолжил чтение:
«Пишем тебе, Матрена Кузьминишна, вдвоем. Антон Никифорович Упря-мов с Егором Владимировичем Былкиным. Наука у него большая, вот и за-ставил я его прописать без сумления. Три раза переписывал, пока с моей мыслью и характером совпало. Былкин – голова, у самой княгини Вырубовой состоял в швейцарах. Это все равно, что управляющий Бурего при турчанке, при жене барина Арцыбашева. Только у Вырубовой мужа нету, царь благоде-тельствует вдовьему положению.
Трудно было Былкину в наше дело вникать после такой княжеской служ-бы, а нужда заставила. Иван Осипович тоже состоял в нашем отделении, а встретились мы, когда на фронт шла наша маршевая рота…»
– Погоди, сынок, еще эту строчку прочти, про отца сказано, – вытерла Матрена слезы концом платка, обняла Сережку за плечи, часто дышала.
Сергей еще более растревожился. Забилось сильнее сердце. Строчки на листе стали прыгать и двоиться. С трудом ловил их повлажневшими глазами, вникал в смысл, читая немного нараспев, как учили в школе:
«…Иван твой тоже состоял в нашем отделении, а встретились мы, когда на фронт шла наша маршевая рота…»
– Читай, сынок, где сейчас отец, читай! – Матрена хватила Сергея за руку, судорожно стала трясти.
– Мама, больно царапаешься! – пожаловался Сережка, в уголках глаз тре-угольничками задрожали слезы.
– Ослобони его, – сказал Осип спокойным голосом, хотя тревога клещами вцепилась в сердце. Не хотел ее выдать, закрыл глаза бледными тонкими ве-ками, по которым струились кривые ниточки голубых жилок. – Ослобони, чтение само придет ко всему смыслу…
Все слушали молча чтение, будто окаменели. Громко звучал голос Сереж-ки в тишине:
«…наступали мы на речку Стрыпу, еще и дальше пробились. Людей по-гибло, тысячи…»
– О-о-ох, царствие небесное! – сорвалось с уст Катерины Максимовны. Сергей мельком взглянул на нее, умолкла.
«…австрияков мы били сердито, но орудиев мало, патронов мало, одни штыки, поэтому опоздали помочь Сербии. Слухи у нас, австрияки с немцами прогнали сербов с их Балканской родины на остров Корфу, сбоку Греции…»
– Зря немца впустили на Балканы, – открыл Осип глаза. – Был я там, знаю: трудно выбивать врагов с Балкан…
– Замолчи ты, опять про своих турок! – замахала Катерина Максимовна на мужа.
– Мам, мам! – воскликнул Сережка, показав листок Матрене. – Кляксы на письме, не разберешь написанного. Целых пять строчек под кляксами…
Матрена молча покачала головой, но Осип разъяснил напрямик:
– Это, внучек, не кляксы. Цензоры замарали…
– А кто это, цензоры?
– Вроде как собаки в человеческом обличии. Властям служат, человече-ские мысли зачеркивают для своей выгодности, чтобы люди правду не зна-ли… Читай, где они еще не замарали…
Сергей с сожалением оторвал взор от таинственных строчек под черниль-ными кляксами. «Вырасту, отрублю пачкунам руки, чтобы не марали чужих писем», – вздохнул с обидой, продолжил чтение:
«…и пишем мы тебе, как было. Иван Осипович, твой супруг, через прово-локу первым бросился, а за ним весь полк, сколько было народу. До Стрыпы дошли, до реки, а потом беда: снарядом грохнуло, замертво упал Иван рукою в речку…»
Письмо выпало из рук Сергея. Он зарыдал, тоненьким голоском завопила Таня, Катерина Максимовна, хватив себя за волосы, начала бить головой о стену. Матрена кричала, упав на колени перед образами.
– Крепись, Серега! – подвинувшись к нему и обняв, сказал Осип. – Теперь в семье на тебя вся надежа…
– Куда же я теперь письма отправлю? Два года писал, стопочкой склады-вал…
– Береги, внучек, береги. Письма всегда нужны. И не забывай это письмо, присланное с фронта, – Осип поднял исписанный чернильным карандашом листок и положил его перед Сергеем.
11. ПАРТИЯ ЖИВА
Немыслима жизнь без страданий, пока над людьми стояла власть, враж-дебная естественным человеческим потребностям и стремлению к свободе и творчеству, к личному достоинству.
Если минули времена дыб и костров, то юстиция двадцатого века избрала метод пытать людей безмолвием и одиночеством, затхлостью каменных меш-ков и огнем лживых обвинений и публикаций в печати без права для оклеве-танного ответить клеветникам.
Шабуров хотел одолеть одиночество чтением книг, но в книгах ему отка-зали. Тогда он начал листать книгу своих воспоминаний, что помогало ему забывать о тюрьме, зажигало все более горячей надеждой на скорую свободу. Ведь и в партию рабочих он вступил, любя свободу и жизнь, ненавидя позор своевластия кучки правящих прохвостов и желая добыть счастье себе и лю-дям.
Он думал обо всем этом, сидя или шагая с закрытыми глазами. Когда же открывал глаза и видел снова стены тюрьмы, нередко бросался на окованную железом и обитую толстым звукопоглощающим потником дверь одиночки, до изнеможения и ноющей боли колотил ее кулаками. На суставах пальцев лоп-нула кожа, на дверь брызнули огненно-красные капельки крови.
Никто не отвечал. Шабуров сунул ноющие от боли кулаки в карманы и снова зашагал от стены к двери своей губительной одиночки.
И вдруг тюремное начальство распространило и на Шабурова порядок об обязательной прогулке. В три часа дня лязгнул засов, надзиратель распоря-дился:
– На прогулку, выходи!
Шабурова вывели в один из многочисленных двориков, кольцом окру-жавших тюремные корпуса. Справа виднелся верх «Пугачевской башни», со всех других сторон глядели во двор решетки окон многоэтажных тюремных корпусов.
Обрадованный воздуху и снегу, Василий прыгал по-ребячьи. Он брал ко-мья снега, целился в нарисованную кем-то на стене большую круглую голову палача. Комья при ударе рассыпались, оставляя на красных гранях кирпичей снежные бугорки, похожие на приклеенные клочки ваты.
Быстро сгущались сумерки, в окнах общих камер нижнего этажа засвети-лись желтые огни. Неожиданно прокатился гулкий винтовочный выстрел. Че-рез минуту в соседнем дворе послышался нарастающий шум голосов, потом с третьего этажа обвалом обрушилась песня:
«Споемте же, братья, под громы ударов,
Под взрывы шрапнели, под пламя пожаров,
Под знаменем черным гигантской борьбы,
Под звуки набата, призывы трубы…»
«Чего же это поют анархисты? – прекратив игру в снежки, подумал Васи-лий. – Чем вызвана песня?»
Еще до ареста знал он, что, по призыву Петра Кропоткина, анархисты стремглав бросились каяться перед тюремным начальством и клялись защи-щать царя от немецкой опасности, а государство – от разрушения. Удивляя историю, почти все они стали оборонцами. Правда, дальше «оборонных» тю-ремных мастерских анархистов пока не пустили, но рацион питания им уд-воили, обижаться им на начальство, казалось, не было оснований.
Старший надзиратель, выбежав из дверей, завопил:
– Загоня-а-ай по камерам, загоня-а-ай!
Притворившись глухим, Василий шагал по тропинке вдоль стены. Он ви-дел старшего надзирателя, который, задрав голову и грозя кулаком, кричал на третий этаж:
– Замолчи-и-и, анархи-и-ия-а-а! Олухи царя небесного!
– Што те двадцать разов говорить?! – закричал подбежавший трусцой к Шабурову его караульный. – В камеру заходи!
– Время не вышло, – спокойно возразил Шабуров. – Да и не волнуйтесь, селезенку себе испортите…
– Чаво-о-о-о? – оторопело переспросил караульный. – Сказано иттить, на-до иттить…
Подбежал надзиратель. Оба они подхватили Василия под руки, силком по-тащили в корпус.
– Долой насильников! – задорно кричал Василий, пробуя голос.
– Долой самодержавие властей! – ответили крики из окон. – Смерть фа-раонам, смерть вельзевулам
Теперь уже по всему корпусу кричали, пели «Варшавянку», свистели, гро-хали парашами о двери и полы. Надзиратели, мечась по коридорам, без ви-димой нужды открывали и закрывали двери камер, неистово ругались.
Прибежал и сам комендант корпуса, «психолог» Карл Фон Рабке, сухопа-рый немец с надменным рыжим лицом.
– Захотель кровавый баня?! – кричал он, топая ногами и ругаясь: – Забыль обстрель камера тридцать три, сьволош, Доннер Веттер! Демократишен швайн!
Когда Василия вели по коридору, комендант распекал заключенного в со-седней камере. Жадно нырнув взором через щель приоткрытой двери, Васи-лий узнал стоявшего перед фон Рабке человека.
«Повезло мне, – обрадовался в мыслях: – Никиту Васильевича Голованова поместили рядом…»
Ночью, забросив руку за изголовье койки, Василий постучал о стену че-ренком лодки. Подождав с минуту, снова постучал, прислушался. Отвечал та-кой же дробный стук.
Убедившись, что отвечает Никита Голованов, Василий запросил, есть ли с воли известия о партии?
– Восстанавливаемся, – отстучал Голованов. – Уже работает Российское бюро ЦК, укрепляемся в армии. После неудач на Стрыпе и капитуляции Сер-бии возросли в войсках антивоенные настроения. Англо-французы эвакуиро-вали Галлиполи, значит, провалилась дарданельская операция… Балканы фактически перешли в руки Центральных держав: дорога на Дунай и Кон-стантинополь для Антанты закрыта. Румыния изолирована, Россия близка к катастрофе. Перед нами трудная задача: нужно поражение царизма, не можем допустить чьей-либо оккупации России. Позавчера меня ознакомили с сек-ретным «Завещанием Вильгельма II». В нем требуется все утопить в огне и крови, убивать мужчин и женщин, детей и стариков. Не оставлять ни одного дома, ни одного деревца. При этих террористических методах, говорится в «Завещании», можно устрашить врагов и закончить войну меньше чем в два месяца. Если же принять во внимание гуманность, война может продлиться несколько лет…
– Потрясен сообщением, – отстучал Шабуров. – Хочу знать, какие дирек-тивы даны партийцам?
– Лучшая часть пойдет на фонт, чтобы ускорить поражение царизма, но не впустить врага на нашу землю…
– Не будет ли это вариантом меньшевистско-эсеровского оборончества?
– Никак нет. Отвоевывая армию у царизма, мы совершим революцию для защиты России рабочих и крестьян. Пигмеев, утверждающих о безразличии для революции, где будут стоять немецкие дивизии – ближе или дальше от центров нашей страны – надо считать предателями, гнать в три шеи подальше от партии…
– Понимаю. Что известно по нашему делу?
– Вы провалены, я попал случайно. В провале подозреваем Бермана.
– Но какие доказательства? – отстучал Шабуров, которого все время тре-вожила мысль о Бермане.
– Партийные товарищи ведут следствие. Прекратим на эту тему…
– Почему в тюрьме обструкция?
– Подробностей пока не знаю, – отстучал Голованов. – Сосед лишь сооб-щил мне, что выстрелом из винтовки часовой через окно убил анархиста…
– Какой нам держаться линии?
– Не поддаваться на провокацию…
После переговоров Василий Шабуров долго не мог уснуть. Возбужденно ходил он по камере, напевая и думая о том, что партия жива, а это главное и основное. Нужно лишь беречь партию, не допуская к ней провокаторов вроде Бермана или приспособленцев вроде Адамова, который еще в гимназии про-поведовал и восхвалял политику Бисмарка. Такие погубят партию и не дадут нам достичь поставленных ею идеалов.
Раза три заглядывал в волчок дежурный тюремщик, наблюдая за Васили-ем и недоумевая его возбуждению. Наконец, тюремщик не выдержал и прика-зал Шабурову ложиться спать. Но и на койке Василий не мог уснуть, нахо-дясь во власти нахлынувших на него размышлений и мятежных чувств.
Утром его усадили в закрытую карету, повезли в Московское охранное отделение.
В комнате следователя сидел старый знакомый – ротмистр Голубев. Он разговаривал с кем-то по телефону, расположенному на столе, как и в его тю-ремной резиденции. Положив трубку, Голубев посмотрел на Василия.
– Садитесь. Ну, как, отдохнули?
– Предположим, – иронией ответил Василий на иронию следователя. Ку-рить можно?
– Как всегда, – ответил Голубев, с интересом и еле сдерживаемой улыбкой наблюдал за движениями Василия. Тот ощупав карманы и вспомнив об ото-бранной надзирателем махорке, сердито нахохлился. – Закуривайте, пожалуй-ста!
– Благодаря вашей точности, отказываюсь курить…
– Почему же? Вот папиросы… Ах, да-а-а, вы предпочитаете махорку. Прошу извинить за недогадливость. Если еще встретимся, прикажу положить перед вами пачку первосортной махорки Домогацкого или Лавринова из Ста-рого Оскола. Вы, кажется, бывали в этом городе…
Шабуров промолчал. Тогда Голубев, играя папиросой и пуская улетавшие к потолку голубые колечки дыма, сказал:
– Я вас вызвал на минутку, Василий Петрович. Дело в том, что на допросе у меня ваш товарищ… Этот, как его? – Голубев преднамеренно пощелкал пальцами в воздухе, чтобы вызвать у Шабурова инстинкт подсказки и тем уличить его в знакомстве с заключенным. – Да вот тот, который сотрудничал в Саратовской «Нашей газете»… Да, как же его фамилия, совсем забыл…
Шабуров безучастно смотрел на Голубева, не поддаваясь на провокацию. Тогда ротмистр воспользовался еще одним приемом, рассчитанным на про-стое механическое повторение другим человеком того слова, которое внезап-но произносится собеседником в вопросительной форме.
– Кажется, Юраков? – спросил он умоляющим тоном, протягивая руку к Шабурову.
Но тот снова промолчал, пощипывая отросшую за эти недели маленькую каштановую бородку. Помолчал и Голубев, задыхаясь от досады, но все же отлично владея собою.
– Неважные у вас, Василий Петрович, товарищи, – сказал потом задумчи-вым голосом, будто и в самом деле сокрушался неумением или ошибкой Ва-силия выбирать себе друзей. – Юраков, например, выдал, что вы лично связа-ны с контрабандистом, доставляющим пораженческую литературу из Швей-царии в Россию. Любопытная вещь, не правда ли? Тем более, что и второй ваш товарищ – Владимир Чаркин, и третий – Борис Ракитин, подтвердили по-казание Юракова… От вас мне теперь нужен сущий пустяк: опишите внеш-ность контрабандиста, если даже не знаете по делу ничего большего…
– Не знаю Чаркина, Юракова и Ракитина, – сдвинув густые брови, сказал Шабуров. – О контрабандистах читал лишь в романах, так что прошу не при-писывать мне своих фантазий…
Голубев поднял плечи.
– Мне казалось, что одиночка научила вас уму-разуму, – сказал он без-злобно, употребив на этот тон всю силу своей взбешенной воли. Затянулся папиросой, обмакнул перо в хрустальную чернильницу и начал что-то быстро писать. Потом достал из папки гектографированную листовку, повертел ее в руках и встал перед Василием: – Шабуров, не крутитесь! Никто из вашего брата не приходил к нам по своей воле и не уходил отсюда без нашего дозво-ления и содействия. Станете запираться и мешать мне в моей карьере (А я с вами говорю откровенно!), похороните расцвет своей жизни в каторжных централах… Оттуда, между прочим, не выходят, оттуда выносят на кладби-ще. Понимаете? И вы не отмолчитесь.
– Мне нечего говорить…
– Не-е-ечего! – Голубев порывисто сунул в лицо Шабурова листовку: – Этот сволочной антивоенный листок отобран у вашей компании, у изменни-ков Родины, у шпионов Германии! Как видите, я все знаю о вас, о ле-е-енинцах…
Шабуров смотрел мимо разгневанного ротмистра в морозное окно, на стеклах которого золотом и серебром сверкали под лучами январского солнца причудливые косицы и цветы инея. При слове «ленинцы» он радостно улыб-нулся от сознания, что действительно является сыном народа и созданной Лениным партии рабочих. При слове «шпионы» твердо посмотрел ротмистру в глаза.
– Не там ищите шпионов, ротмистр! У Ранненкампфа и Сухомлинова, у ваших друзей при дворце нет по этой части конкурентов в России…
Голубев в изумлении отшатнулся, будто его ударили в грудь. На скулах двинулись желваки. Но и на этот раз ему удалось справиться с собою, пода-вить бешенство в груди. Закурив новую папиросу и усевшись в кресло, Голу-бев мирно сказал:
– Мнение ваших товарищей, Василий Петрович, все же, к счастью, расхо-дится с мыслями этой листовки. Но…, сказать правду, это мелкие люди. Они заботятся больше лишь о том, чтобы их собственные волосы не налезали им на глаза…
«Неужели Борис Ракитин вздумал выкладывать этому зубру свои филосо-фические сомнения? – с болью подумал Шабуров, невольно вздохнув. – Ка-кой нюня!»
– Вот, сами видите, – ласково сказал Голубев, поняв вздох Шабурова как начало своего успеха, – у нас достаточно материала для отдачи вас с товари-щами под суд. Но я имею большое человеческое сердце и сам однажды по-страдал за правду, хочу поэтому спасти вас, пока это в моих силах. Суд, если до него дойдет дело, может подойти строже и не столь справедливо, как это можно сделать теперь. Вам лишь стоит написать объяснение с моей помо-щью…
– Подлостью в нашем роду никто не покупал себе милости! – гневно ска-зал Шабуров. Ему вспомнилось, что и его отцу предлагали в свое время в ох-ранке свободу в обмен на предательство и согласие подписать ложное пока-зание против своих товарищей по забастовке в Армавире. Отец предпочел носить кандалы рядом со своим земляком Анпиловым на каторге в Печене-гах, где содержали участников восстания на крейсере «Очаков». – Прошу не оскорблять меня своими гнусными предложениями…
– Жаль, что вы ставите себя на противоположный полюс, – сказал Голу-бев. – Из вас можно бы создать крупнейшую государственную фигуру. Из Ра-китиных такой не выйдет. Мелочь… Идите, в коридоре вас ждет конвой!
Через несколько минут на месте отправленного в тюрьму Шабурова перед следователем сидел Борис Ракитин.
– Продолжим нашу интересную, незаконченную в прошлый раз беседу, - задушевно сказал Голубев, глядя на Ракитина полными любопытства глазами. – Вы утверждали, что о пораженчестве в социал-демократической партии нет единой точки зрения. Скажите, какой точки зрения придерживается Шабуров и не кажется ли вам, что он высокомерен по отношению к товарищам?
– А почему вы думает, что Шабуров большевик? – неожиданно для Голу-бева ответил Ракитин вопросом. Дымка рассеянности в его глазах сменилась холодной ясностью. «Передали мне категорическое требование Юракова от-рицать связь с арестованными и их принадлежность к партии, – вспомнилось Ракитину. – Хотя и не совсем понимаю нужду в этом в нашем положении, но выполнять должен: они черт знает что могут сделать со мной за ослушание».
Голубев озадаченно пожал плечами и тоном упрека сказал:
– Опасные задатки рождаются в вашей партии. Ведь это же вероломство и лицемерие – отрицать сегодня, сказанное вами вчера. Вы же сами говорил в прошлый раз о своих взглядах, и я записал…
– О своих, но не о чужих, – возразил Ракитин, отбросив волосы назад и узрившись на следователя прищуренными глазами.
– Тогда извините! – Голубев сделал изящный жест руками и внезапно вы-шел из кабинета в боковую дверь.
«Хмм, ловит, – мелькнули у Ракитина мысли. – Оставил раскрытым ящик стола с бумагами, а за дверью, наверное, жандарм подсматривает через за-мочную скважину. И все же… кусочек воли…»
Дух захватило от необычайного волнения: за три месяца тюрьмы впервые Ракитин очутился в обыкновенной комнате без решеток и совершенно один. За окном звенели трамваи, неугомонно шумела улица. Открой дверь, ныряй в толпу, уходи на свободу.
«Немедленно бы уехал в Питер, – размечтался Ракитин. – На Васильев-ском острове ждет меня Надя Полозова…»
– На-а-ада-а-а, – прошептал Ракитин и, протянув руки, закрыл в нахлы-нувшей истоме глаза. Перед ним встала в воображении, как осязаемая наяву, нежная голубоглазая блондинка с маленьким капризным ротиком и знакомой гибкой талией, в бархатном платье, овеянном ароматом тонких духов.
За дверью что-то грохнуло, и образ Нади мгновенно исчез. Но Ракитин не смог сразу отрешиться от сказочного видения, продолжая думать о своей не-весте: «Что она делает теперь? Может, скучает о нем, а может улыбается од-ному из многочисленных гостей, постоянно заполняющих дом ее отца. – Рев-ность щипнула сердце, обожгла обида на отца Нади, профессора всеобщей истории, Николая Ильича Полозова. Он был депутатом Государственной ду-мы и покровителем разных художников и писателей, журналистов и присяж-ных поверенных, которые толпами толкались у него в доме и могли ненаро-ком отбить Надю. – Что же делает Надя теперь? И дорого бы я дал, если бы она вдруг открыла дверь и вошла сюда с радостным и как бы вечно удивлен-ным выражением своего прелестного лица…»
Дверь скрипнула, отворилась. Ракитин открыл глаза, но увидел, вместо Нади, грузного краснолицего старика с высокой копной седых волос, заче-санных назад и падающих широкой гривой на воротник старомодного про-сторного сюртука с белыми костяными пуговицами. Седая раздвоенная боро-да почти целиком прикрывала крахмальную манишку, пикейный жилет и черный атласный галстук. Из-под косматых бровей сквозь золотые очки мо-лодо глядели черные лукавые глаза.
Усевшись на залитый солнцем широкий белый подоконник, чтобы произ-вести впечатление неприхотливого человека, старик сейчас же изменил себе, заговорив густым голосом по-французски с вошедшим сюда Голубевым. Тот предупредил, что Ракитин, наверное, знает иностранные языки, но старик не смутился. Он повернулся всем корпусом к Ракитину, пробасил с укором:
– И по-русски вам говорю, что напрасно завираетесь, молодой человек…
– По закону логики: я ничего не говорю вам, значит, не завираюсь, – воз-разил Ракитин, досадуя на старика, появление которого разрушило надежду еще раз увидеть в этой комнате иллюзорный образ Нади Полозовой.
– Это не логика, а софистика, – нравоучительно заметил старик. – И если бы вы, молодой человек, знали меня в лицо, то не посмели бы возразить по-добным глупым образом… Я – Соколовский…
– Соколо-о-о-овский? – невольно переспросил Ракитин, сморщив лоб. Ис-чезло солнце за окнами, на них появились незримые, но ощущаемые чутьем решетки. Такая светлая и уютная минуту назад, комната стала в чувствах Ра-китина неотличимой от тюремной камеры: все заслонил Соколовский.
Ракитин раньше слышал о Соколовском, не зная его в лицо. Это был ста-рый деятель охранного отделения, следователь по особо важным делам, Пан-телей Прокофьевич Соколовский.
Имя его произносили с ненавистью и проклятием на этапах, у каторжных костров на знаменитой Колесухе, у подножий виселиц и в подпольных коми-тетах.
Начав свою деятельность в восьмидесятых годах девятнадцатого века, Со-коловский в 1903 году вместе со знаменитым охранником Медниковым руко-водил «летучим филерским отрядом». До 1905 года вел дела о террористах, отправив многих на виселицу. Дважды, в Одессе и Киеве, на него совершены неудавшиеся покушения. С убийством Плеве и Сергея Романова карьера Со-коловского пошатнулась, но правительство вспомнило о нем после Ленских расстрелов. И вот он снова и вплотную занялся опасными для режима людь-ми.
Разгладив бороду, Соколовский монотонно, стараясь придать своему го-лосу гипнотическую силу, заговорил:
– Да-с, я – Соколовский. Не первый раз встречаю таких… э-э-эм, таких вралей и молчунов. Простите мне такое выражение, ибо даже мой друг, вели-кий филолог Михаил Никифорович Катков, прощал мне такое выражение. Да-с! Много вас прошло перед нами. Кто вы? Потрясатели Отечества, разру-шители основ брака, религии, христианской морали и создатели душевной пустоты и общественного хаоса, – вот кто вы! – Старик погрозил Ракитину тонким сморщенным пальцем: – Наполеон Бонапарте не смог потрясти Рос-сию, не то что вам, крамольники! Злодейски убиенный государь Александр Николаевич кровью скрепил престол наследников своих… Да-с! А вы, худо-сочное племя, беретесь за необъятное… Эх, вы!
Соколовский неожиданно замолчал, ожидая, что вот-вот заговорит Раки-тин и тогда станет возможным втянуть этого нервного человека в спор и ус-лышать от него нужное следствию. Такой прием в прошлом удавался Соко-ловскому и почему бы не испытать его снова на Ракитине.
Но Ракитин помнил переданное ему строгое требование товарищей дер-жаться тактики молчания. Он лишь поэтому глядел на Соколовского насто-роженно-удивленным взором, и губы его чуть заметно дрожали от напряже-ния.
– Вы будете говорить? – не вытерпев дуэли молчания, раздраженно про-басил Соколовский.
Ракитин встряхнул плечами, прочесал волосы растопыренными пальцами.
– Нет, – сказал он, косясь на стоявшего у двери Голубева с поджатыми гу-бами. – Нет…
– Молчуны! – с презрением воскликнул Соколовский, ерзнув на подокон-нике. Потом он перешел на стул, широко расставив ноги. – Дорого может вам стать молчание в моем присутствии. Двадцать семь лет назад, в 1889 году, вот в этой комнате пытался молчать передо мною цареубийца – Лев Тихоми-ров. Но я выгнал его, намереваясь написать беспощадное заключение. Он вполз назад, стоял полтора часа на коленях, каялся и плакал, плакал горькими слезами, а вы… вы, вы! – Соколовский не договорил. Сорвав очки с носа и черными взбешенными глазами, будто удав на жертву, узрился на Ракитина, вдруг закричал:
– Убирайтесь вон! Бутырки вам не идут впрок, я сгною вас в Шлиссель-бургской крепости. В-о-он! – потрясая кистями рук, Соколовский повернулся к Голубеву: – Уберите, ротмистр, этого молчуна, убе-ери-ите!
Расшумевшийся Соколовский сразу же успокоился, едва конвойные выве-ли Ракитина. Допрос сорвался, но аккорд, по мнению Соколовского, оказался сильным. И в прошлом ему приходилось разыгрывать гнев Юпитера в конце допроса или даже в самом начале его: Соколовский считал это необходимой психологической подготовкой к широкому и всеохватывающему наступле-нию на подследственного.
– Дал я ему пищу для размышления, – похвастался старик Голубеву. – Бу-дет о чем подумать этому Ракитину в одиночке до новой встречи со мною…
– Ловко, Пантелей Прокофьевич, очень вы его ловко проняли, - восхи-щенно сказал Голубев. – А как губы у него тряслись и какой неуверенной ста-ла походка, чуть не упал через порог…
– Ммда-а-а, – промычал Соколовский, щелкнул серебряными крышками вынутой из кармана «луковицы». В это же время Голубев посмотрел на стен-ные часы.
– Пять, – сказал он.
– Три минуты шестого, – поправил Соколовский. – Точнее моей «лукови-цы» не сыскать. Да-а, чтобы не затягивать, принесите дело номер семьдесят восемь. Посмотрим его еще раз вместе…
Часа два с лишним листали «дело», читали документы вместе и порознь, обменивались мнениями, спорили.
– Трудно все же доказать тезис, что большевики – немецкие шпионы или предатели России, – искренне вздохнул Соколовский. – Если сказать правду, они просто кровные враги тех, кто нам платит, значит, они – наши кровные враги…
– Это, конечно, так и есть, – согласился Голубев. – Но право должно все-гда считаться с конъюнктурой и ситуацией: самым лучшим объяснением во-енных неудач на фронте будет вариант обвинения большевиков в шпионаже. Мы должны обвинить их в шпионаже и предательстве, в измене народу. Ведь это же очень трогательно: будут найдены «козлы отпущения», то есть «из-менники Родине и народу». На обвиненных в таком «преступлении» легче всего натравить массы, которые никогда не знали, и знать, пожалуй, не будут истинной правды… – Отлично, отлично, – Соколовский захлопнул папку, за-вязал тесемки. – Так и будет…
Помолчав немного, он заговорил совсем о другом:
– Как здоровье вашей дочурке?
– Спасибо, сейчас лучше, – сказал Голубев. – Девочке нужно солнце. От-править за границу невозможно. Как вы, Пантелей Прокофьевич, посоветуе-те, если отправить ее в Крым?
– Да-а-а, – задумчиво протянул Соколовский. – Обязательно солнце… Можно и в Крым, если от турок не опасно. А вот, как вы думаете, не посадить ли нам Шабурова в карцер, на полмесяца? Быть может, он сговорчивее ста-нет…
– Не-е-ет, этого карцером не взять… Впрочем, подумаем…
Было уже поздно, когда следователи вышли на улицу.
– Разрешите проводить вас, – предложил Голубев.
Они шли минут десять и очутились в тихом аристократическом переулке среди массивных особняков старинной архитектуры. За высокими чугунными оградами дремали в снегу сады, белели мраморные статуи и беседки.
Прохожие почти не попадались навстречу в этот час на переулке, и колле-ги по ремеслу шагали неторопливо, с наслаждением вдыхая свежий воздух, тихо переговаривались.
Временами ветерок сбивал с крыш и карнизов снежную пыль, и она обда-вала лица следователей холодной мелкой россыпью.
– К утру разыграется метель, – заметил Соколовский.
– Пожалуй, – согласился Голубев.
Началась новая улица, зажатая в шеренги домов. Длинные вывески закры-тых пассажей, опущенные железные шторы-жалюзы магазинов, строгие фа-сады банков, подъезды коммерческих контор с медными и эмалированными дощечками, отражавшими лучи фар скользящих мимо автомобилей и карет-ных фонарей. Все это царство, охраняемое Голубевыми и Соколовскими.
На оживленном перекрестке Голубев нанял извозчика. Они простились. Соколовский грустно посмотрел вслед быстро покатившимся санкам, так как сам не мог в свои годы последовать примеру молодого коллеги и заехать на часок-другой к знакомой кокотке.
Вздохнув, вынул сигару. Откусил кончик и стал прикуривать. Усиливаю-щийся ветер потушил одну, вторую, третью спичку.
Соколовский был упрям. Зажег еще одну, прикрыв пламя пригоршнями, но ветер погасил и эту спичку. «Все равно прикурю! – сам себе поклялся Пан-телей Прокофьевич. – Борьбе с ветром есть знамение воли». Он шагнул за афишную будку с подветренной стороны и, заслонившись ее корпусом от ветра, снова зажег спичку. И тут заметил наклеенный на самую средину цир-ковой афиши белый листок.
– Что же это такое? – подумал с профессиональной тревогой. Не прикури-вая сигары, посветил. На белом листке чернели те знакомые и ненавистные строки, которые несколько часов назад читал Соколовский с Голубевым в де-ле № 78 и считал тогда, что подобный листок сохранился лишь в следствен-ной папке под туго завязанными тесемками.
– Они все-таки еще живы, жива партия большевиков! – злобно проворчал Соколовский, сдирая с афиши антивоенную листовку Московского комитета. – Сколько раз мы громили эту партию, но она жива! Неужели прав Голубев, что погубить большевиков можно лишь их собственными руками после до-пущения к власти: они не справятся с управлением, передерутся за посты и местечки, не выполнят своих обещаний народу, перебьют друг друга и навсе-гда отучат массы от надежды на революцию. Фу-у, какой авантюризм! Это же гибель миллионов… Да и попробуй, свали эту партию, если окопается во вла-сти. Нет, пока я жив, не допущу, не допущу! Бьем – бьем, а эта партия жива!
12. ПО ЧИСТОЙ ОТСТАВКЕ
Чуть ли не в те же часы начался переполох в Харьковском военном госпи-тале, куда неожиданно приехала августейшая сестра милосердия – Великая княгиня Ольга Николаевна Романова.
В окружении целого отряда своих сверстниц в белых повязках и нагруд-никах с красными крестами, она пробиралась между рядами коек из палаты в палату, раздавая раненым папиросы и серебряные нательные кресты на шел-ковых крученых шнурах, атласные и бархатные ладанки с вышитыми на них розовыми шелковыми Херувимами, леденцы в изящных коробках.
Подарки эти носили за княгиней в больших круглых коробках из картона, оклеенного зеленой и бордовой глянцевой бумагой.
– Один взгляд Их Высочества вылечивает раны, – умышленно громко шептались некоторые раненые. Ольга слышала это. И она была в приподня-том настроении. Розоволикая, растроганная комплиментами, красиво подно-сила кружевной платок к своим большим темно-серым глазам, смахивала на-бегавшие слезинки, потом прохладными длинными пальцами холеных рук нежно касалась бледных щек раненых.
– Берегите себя, милый друг, – полушепотом говорила она каждому. – На-бирайтесь силы, чтобы снова встать под знамена действующей русской ар-мии.
Тепло и страшно становилось от этих слов княгини на душе. Страшно, что впереди снова окопы и грохот снарядов и нет слова о мире. Тепло, что краси-вая дочь самого царя разговаривает ласково с солдатами, как со своими близ-кими. Юнцы глядели на Ольгу влюбленными глазами, вспоминая оставлен-ных где-то невест.
«Посмотрел бы князь Владимир, – подумала княгиня о своем любимце, который всеми силами пытался отговорить ее от поездки по госпиталям Им-перии, – посмотрел бы он, как умею влиять даже на грубые сердца солдат…»
Раздача подарков близилась к концу, когда из глубинной комнаты послы-шалось пение, нарушившее всю торжественность церемониала.
Рыдающий голос отчетливо запевал:
Эх, пойду ли я, сиротинушка,
С горя в темный лес.
В темный лес пойду
Я с винтовочкой…
Разгневанные судьбой голоса подхватили песню, сообщая на весь госпи-таль солдатскую думку:
Сам охотою пойду,
Три беды сделаю:
Уж как первую беду –
Командира уведу.
А вторую ли беду –
Я винтовку наведу.
Уж я третью беду –
Прямо в сердце попаду…
Потом водопадом зашумели аплодисменты, кто-то начал глухо приплясы-вать босыми ногами, голоса подпевали на мотив «Камаринской»:
«Ты, рассукин сын, начальник,
Будь ты проклят! А-а-ах,
Будь ты проклят!»
– Что это такое, полковник?! – Ольга стремительно повернулась к началь-нику госпиталя. В ее взоре померкла радость, колючими иглами гнева сверк-нули зрачки.
– Это, знаете ли, – заикаясь и вытягивая руки по швам, старался полков-ник придумать объяснение: – Не придавайте, Ваше Высочество, значения… Там контуженные, психические…
– В вашем госпитале не предусмотрено табелем психиатрическое отделе-ние! – метнула Ольга на очкастого полковника взгляд, полный насмешки, злости и сожаления, что этого полковника зовут мужчиной, поставили на-чальником госпиталя. – К Георгиевским кавалерам зайдем позже, а сейчас хочу к «психическим»…
Шагала Ольга по узкому проходу мимо коек широко, насколько позволяло ей ее платье, не заботясь больше о плавном аристократическиом шаге, к ко-торому приучали ее годами гувернеры и фрейлины двора.
Княгиня видела как справа и слева, подняв с белоснежных подушек забин-тованные головы, пристально следили за ней раненые. У нее мелькнула мысль не переступать порога той комнаты, откуда слышалась песня, но не хотелось показаться слабой. Досадуя на податливость полковника, Ольга чуть не зашептала: «Этот трус и подхалим не понимает, что сама не могу остано-виться, боится задержать меня… Сейчас нужна бы рогатина чисто военной грубости, а полковник идет за мной, почтительно склонив голову. Трус!»
Оскорбленное чувство и подозрение, что полковник сознательно обманул, огнем опалили Ольгу. Она рванула дверь, вошла в палату.
В залитой электрическим светом комнате низкорослый солдат в сплош-ных бинтах и повязках, в просторном нижнем белье, босыми ногами выпля-сывал на свободном от коек квадрате паркетного пола. На койках, свесив бо-сые ноги, в подштанниках с белыми тесемками, сидели другие раненые. Хло-пая в ладоши, подпевали в такт пляске:
«Ты, рассукин сын, начальник,
Будь ты проклят! А-а-ах,
Будь ты проклят!»
Застеснявшись целой дюжины хлынувших за княгиней красавиц, некото-рые раненые проворно нырнули под одеяла. Другие застыли в своих позах, а забинтованный солдат продолжал приплясывать: он был спиной к двери, не видел вошедших.
– Чего, солдатик, веселитесь? – положила княгиня руку на плечо танцора. Тот оглянулся, заморгал оторопелыми глазами, попятился, будто перед ним появилась не красавица, а тигрица. Ольга внутренне торжествовала, что сол-дат испугался ее, а не стоявшего рядом с нею полковника. Она даже чуть за-метно улыбнулась и еще более мягким голосом повторила свой вопрос:
– Чего, солдатик, веселитесь?
– Чего-о-о? – потянулся солдат правым ухом с приставленной к нему ла-донью. – Оглушенный я, мне погромче…
– Чего, солдатик, весел?! – рявкнул багровый от досады полковник. – От-вечайте Их Высочеству, иначе… – Полковник принял воинственную позу, встал между солдатом и койкой, на которую с вожделением оглянулся тан-цор.
При упоминании «Их Высочества», заметила княгиня, остальные раненые подобрали ноги, спрятались под одеяла, а танцор хриповато выговорил:
– Плясал от горя…
– От го-о-оря? – удивилась княгиня. Как его зовут, полковник, где солдат был контужен?
– Гм, гм, гм, – промычал полковник, не зная испрашиваемых сведений о солдате. Догадавшись, протрубил вопрос княгини на ухо солдату.
Тот встал «смирно» и доложил:
– Рядовой Иван Осипович Каблуков. Сражался с австрияками за Сербию и Россию, контужен снарядом на Стрыпе-речке…
Ольга облегченно вздохнула. Поманив одну из збившихся в кучу девушек своей свиты, взяла из ее коробки и подала Ивану две пачки папирос с лихой «тройкой» на этикетке, бархатную голубую ладанку с атласным Херувимом и серебряный крестик на зеленом шнуре.
– Благодарствуем, Ваше Высочество! Вот такие бы подарки прямо в око-пы отвезти… Но там опасно, некоторые даже офицеры зайцами от австрияков бегали, а ведь в тылу храбро нас по щекам били, ей-богу! Меня совсем было снарядом забило, санитары, слава богу, вызволили…
– Оставим его в покое, – смущаясь и бледнея, шепнула княгиня полковни-ку. – Солдат, кажется, бредит…
– Так точно, у него приступ, – обрадовался полковник этой мысли. – Они пели здесь в бреду, у солдат этой палаты высокая температура…
В кабинете начальника госпиталя Ольга Николаевна разрыдалась. Пол-ковник быстро закрыл дверь на ключ, накапал валерианки в стакан с водой.
– Не надо, – отстранила его княгиня. Перестав плакать, она тихо-тихо за-шагала по кабинету, будто боялась уколоть ноги о незримые шипы. Полков-ник, растопырив руки, тенью шагал за ней, чтобы подхватить Ольгу в любой момент. Оглянулась неожиданно. Улыбка колыхнула ее губы. – Вы уверены, что все это солдаты сделали в бреду?
– Так точно, в бреду! – солгал полковник в боязни за свою шкуру и в на-дежде, что Ольга не разгадает правду.
– Не бойтесь, полковник, не донесу на вас, – горестно покачала Ольга го-ловой. – Вы тут не при чем. Но солдаты сознательно устроили в госпитале демонстрацию
Княгиня качнулась от головокружения, опустилась в кресло. Полковник снова хватился за стакан.
– Я вам уже сказала: не надо! Не переношу микстур, которыми маман, на-верное, загубит Алексея… Впрочем, это наше семейное. Послушайте лучше следующее, чтобы разбираться в психологии солдат. На днях скончался при мне в Курском госпитале подпоручик Селезнев, двоюродный племянник из-вестного вам графа Зотова, бывшего гвардейца. Селезнев был ранен в недав-них боях на Стрыпе, выстрелом в спину. Пуля ударилась о золотую иконочку на груди подпоручика, застряла. Русская пуля, понимаете?
Руки полковника затряслись, расплескивая воду из стакана. Серебристо-бурые капельки катились по граненому хрусталю, тоскливо постукивали о паркет. И хотя кабинет был жарко натоплен, у полковника появилось ощуще-ние дождливого осеннего дня.
– Солдат, распевавших песенку в «бреду», следует отправить туда, к ду-хам, – жестко сказала Ольга, впившись взором в полковника.
– Но…, Ваше Высочество, моя репутация и так сильно падает из-за высо-кой смертности в госпитале…
– Это верно, – усмехнулась Ольга. – В столице слышала я разговоры, что в вашем госпитале много воруют и мало лечат… Да поставьте вы, наконец, противный стакан с валерианкой! Или выпейте!
– Как вам угодно, Ваше Высочество, – изысканно поклонился полковник, залпом выпил стакан до дна…
– Вижу, у вас нервы слабее женских, – совсем уже ласково сказала Ольга. – Садитесь, поговорим о пустяках. Читала я, что такие разговоры успокаива-ют…
– С вашего разрешения, – радостно подвинул он свое кресло и сел так близко к княгине, что коснулся своим коленом колена Ольги. И та, соблюдая такт или не желая слишком обнадеживать полковника, незаметно отстрани-лась, двинувшись вглубь кресла.
Ольга полусерьезно, полушутя рассказала о последнем патриотическом бале Александры Федоровны, о чудесной силе Григория Новых, умеющем творить непосильное целой медицине империи: исцеляет наследника престо-ла, Алексея, от болезни гемофилии – постоянного кровотечения. В сиятель-ных семьях Григорий исцелил от недугов многих девушек.
Потом Ольга мастерски рассказала несколько аристократических анекдо-тов о князе Путятине и коменданте Царскосельского дворца – полковнике Ломан, который проиграл пять тысяч рублей золотом, уверяя, что у его суп-руги карие глаза, а на поверку они оказались голубые.
Слушая веселую болтовню княгини, полковник осмелел и даже осторож-но, улучив момент, взял Ольгу за кончики пальцев. Она посмотрела на него без раздражения, но и без ласки. Глаза ее светились какой-то прозрачной де-ловитостью.
Выпустив пальцы княгини, полковник встал. Он едва успел помочь встать Ольге, которая заспешила оставить госпиталь.
Прощаясь, шепнула полковнику:
– Глухой солдат остается на вашей совести, но лучше, если он окажется в кругу духов…
Полковник молча склонил перед Ольгой голову, шея его покраснела.
Неизвестно, какие мысли в это мгновение горели в его мозгу. Но после уезда княгини он часто бывал в угловой палате, беседовал с ранеными, инте-ресовался их нуждами и семьей.
Наступил февраль 1916 года. Лечение Ивана подходило к концу, но он продолжал молчать о себе, не писал писем в Лукерьевку, из которой изжили его в свое время люди и в которой он не надеялся обрести себе хорошую жизнь. «Вот и не знаю, где придется жить, что делать, – размышлял Иван длинными бессонными ночами. – Ударил меня снаряд, а вот не убил. Лучше бы до смерти…»
А вопрос о жизни или смерти Ивана решался в госпитале. Запираясь после обходов у себя в кабинете, полковник писал что-то в дневнике, перечитывал записанное, волновался.
– Вот и вся жизнь Каблукова теперь описана, – задумчиво сам себе впол-голоса сказал полковник, сидя с остро отточенным карандашом в руке над дневниковой тетрадью. – Записывал по обрывкам фраз, по коротким расска-зам, даже по намекам. И не знал этот солдат, что я пишу и какую страшную для него цель преследую. Ну что ж, вот и установил я, что в подпоручика Се-лезнева стрелял именно Иван Каблуков. Но я его не выдам, не казню ядами: жизнь у него была такой, что и я, окажись на его месте, застрелил бы Селез-нева…
– Походив по кабинету и послушав у двери, спокойно ли в коридоре, пол-ковник начал быстро вырывать из тетради и сжигать на пламени спички лис-ты дневника. Когда сгорел последний лист и стало дышать трудно, полковник открыл обе форточки. Слоистый дым синим шлейфом потянулся на улицу, разлетаясь хлопьями за окном, на ветру.
– Нет, ваше величество, не выйдет из меня придворного медика-отравителя: не выдержал я вашего задания… Не дождусь и повышения: Иван Каблуков не отправится к духам, будет жить…
Проветрив кабинет, полковник вышел в коридор и покричал кому-то:
– Вера Андреевна, внесите рядового Ивана Осиповича Каблукова в список отчисления… Хорошо-хорошо, статью проставим завтра…
Ивану Каблукову вручили документы с отчислением из армии «по чистой отставке». Но больше всего удивился Иван, что начальник госпиталя вызвал его перед отъездом к себе, дал три пятерки на дорогу, хотя на проезд хватило бы и одной, настойчиво посоветовал ехать к семье:
– И в бедности среди родных жить слаще, чем искать судьбу на чужбине, – сказал он. Иван поверил.
Через день он высадился из поезда на станции Солнцево, зашагал по мо-розцу пешком: жалко было истратить деньги на подводу.
Остались позади Субботино с ученым вороном на колодезном журавле и с его хриповатым криком: «Выплескивай воду из корыта!», Свинец с неболь-шой харчевней, где Иван за несколько копеек поел целую большую глиняную миску щей с требухой, еще какое-то село. И вот в сумерках зачернело впере-ди знакомое и когда-то шумное торговое село Мантурово. Над ним, опуска-ясь все ниже и ниже, клубился морозный туман, в матовой глубине которого слышалось скрипенье санных полозьев, фырканье лошадей, женские голоса и тяжелая мужская ругань.
Нацелившись более исправным правым ухом, Иван заволновался: «Никак, лукерьевские шумят? – вспыхнула надежда. – Вот бы подвезли, по пути…»
Пока трусцой добежал до Церкви, уже последние сани, раскатываясь по скользкой дороге, выезжали с базарной площади на Репецко-Плотавскую до-рогу. Зная старинные обычаи, что в таком случае некогда и некого спраши-вать, Иван с разбега плюхнулся в пустые розвальни, часто задышал, отгоняя усталость.
«А ведь и в самом деле лукерьевские подводы, – мысленно решил Иван, вглядываясь в широкий круп и косматые бока лошадки. – Ерыкалин мере-нок… Ну и хорошо, что так получилось: на задней подводе еще и способнее, чтобы люди не увидели. Солома в санях есть, не пропаду».
Продвинувшись в передок, зарылся в солому и вскоре начал дремать под однообразное визжание полозьев. Опасаться было нечего: не вывалишься че-рез высокие грядки с густой веревочной сеткой, не отстанет мерин на поводу, привязанному к задку впереди идущих саней.
Снилось Ивану его жизнь. Армавирская забастовка и драка с жандармами. Неудачная поездка в Фатеж покупать землю для общества у помещика Бати-затулы. Брошенный кем-то через окно осколок кирпича и бегство из Лукерь-евки. Василий и чемоданы на одной из подмосковных станций. Удар по лицу подпоручиком Селезневым, бои на Стрыпе, стрельба по Селезневу, гул сна-ряда и госпиталь. Потом стала сниться семья…
В Лукерьевке, в избушке с тремя окнами и пузатой стеной на улицу, не спали, хотя время близилось к полночи.
Ежась от холода и подувая временами на озябшие пальцы или сердито по-правляя на плечах заплатанную суконную казачку, Сережка сидел над ариф-метикой. Уши заткнул кусочками помятой бумаги, чтобы повизгивающая прялка не мешала думать.
«И когда же она заснет? – с раздражением поглядывал на бабушку, Кате-рину Максимовну, которая все пряла и пряла, поплевывая в щепотки и пощи-пывая ими белесую льняную кудель в рогатке вместо сломавшегося гребня. Холод пробирал и бабушку, она ерзала по лавке вместе со скользким вековым донцем, в головке которого закреплена рогатка с куделью, шептала молитвы. – Не дает мне бабушка собраться с мыслями…»
Но не только бабушка мешала решать задачу своей прялкой. Сергей вот уже с неделю чего-то ожидал и ожидал после заезда к ним Углянского мужи-ка, Беликова Андрея.
Ехал Андрей из Старого Оскола ночью, сбился с дороги, попал в Лукерь-евку. У Каблуковых светилось окно, на огонек и зашел, погреться.
Разговорились о разном. Сначала Андрей рассказывал о своем сыне, Ти-хоне.
– Плохо у нас получилось с Тихоном, – жаловался Андрей, почесывая пя-терней окладистую бороду. – Всего одну зиму поучился в школе, пришлось бросить. Тут и бедность наша всему виною: не угостили отца Захара, заел он мальчишку в школе «Законом божьим». Юлия Михайловна, учительница на-ша, дай ей бог здоровья, в защиту пошла, но разве с отцом Захаром спра-вишься? Исключили Тишку из школы, выгнали. А тут вскорости война нача-лась, ну и отвез я Тишку в декабре в Старый Оскол, определил в ученье к За-хару Андреевичу Евсееву, к кузнецу. Принял он нас строго, хотя и знакомый. Это низкорослый силач с раскоряченными ногами и круглым красным лицом. Бородка у него маленькая, рыжие усики – тощие, а голос большой, оглуши-тельный. Чуть было Тишка с ног не упал, когда он на ухо ему рявкнул: «Ну, Тихон, будешь ты у меня в учебе и работе три года. Заплачу тебе за этот срок двадцать пять рублей и харчеваться будешь на моем столе. Потом, если ума у тебя хватит, договоримся и насчет прибавки… Согласен?»
Мальчишка-то молчит (ему всего четырнадцатый год, разговаривать мно-го не положено), а я шапкой поклонился и говорю: «Премного благодарны, Захар Андреич. Когда можно мальчишку вам отдать под обеспечение?» «Да вот же прямо и останется, – отвечает Захар Андреевич. – Сейчас пойдет со мною в кузницу, да, с богом, примемся за работу…»
Теперь вот второй год пошел, Тихон уже молотобойцем научился… Сове-туют мне люди передать парня в Старо-Оскольское депо. Там, говорят, цена за работу побольше: сорок пять копеек за день работы. Двенадцать часов на-до бить молотом… Оно и, как будто, сходственное для нашего брата дело, только я побоялся пойти к начальнику депо, Конопатскому. «Пускай уж сам Тихон определяется, – решил я. – Он в городе прижился, порядок знает…» А тут еще подвернулись мастеровые из депо. Сами они елецкие, а в депо с уче-ников начали работу: Будукин Ванюшка, Бажинов Митрий, Кудрявцев Нико-лай. Они постарше моего Тишки, а в дружбу пошли. Тишка ростом вышел и плечами, вот они и признали его. «Знаешь, как надо? – посоветовали они Тишке. – Сапоги сними, Конопатский не любит ребят городского обличия: ему сходнее деревенские, чтобы не фордыбачили. Ну вот, обуйся в старень-кие лапти, надень пестрядинные портки, прими смирное обличие и валяй к Конопатскому. Только цель, когда он начнет пить утренний чай: в это время он почти всегда добрый и в хорошем настроении».
«Этот машкерад, – сказал я, – не надо бы устраивать». А рабочие засмея-лись: «Мы, сказали они, такой рецепту много раз пробовали, всегда выходи-ло. Чего же отказываться, если нельзя по-иному?»
Ну, развел я руками и замолчал, вроде как дал согласие. Тишка пошел, а я понаслежаю издали, посматриваю, как оно?
Дом Конопатского, если вы знаете, недалеко от станции, на бугре. Кир-пичный, в два этажа. Весь верх занимает Конопатский. Там у них и попугай живет в клетке, белый с черными крыльями. Птица, говорят люди, очень ум-ная. Летом Конопатский вывешивает клетку на балконе, попугай на всех про-хожих кричит: «Дурра-а-ак!»
Тишка это вошел в дом, а я – за ним. Терпенья нету, узнать хочется. Ну, понятное дело, крадусь незаметно. Ведь я же отец, а Тишка – сын. Отец о сы-не всегда заботится и страдает…
При этих словах заезжего у слушавшего его Сергея боль, точно клещами, сдавила сердце. «Был бы мой отец с нами, тоже бы позаботился, пострадал о нас, а то и ничего о нем не знаем: дядя Антон написал, что отца убило, а слу-хи ходят, что жив и находится в каком-то лазарете. Но где же он есть? Он, на-верное, жив, потому что я его вижу во сне всякий раз и жду, жду…»
Захотелось было Сергею спросить об отце у этого Углянского дяди, кото-рый так охотно и много говорит о своем сыне, Тихоне, но побоялся. Да и му-жик так интересно продолжал свой рассказ, что не слушать его было нельзя. Сережка вздохнул, а мужик продолжал:
– Тишка взошел по лестнице на второй этаж, как ему ребята советовали, постучал. Вышла жена Конопатского, толстая рослая женщина с высокой ку-делью русых пушистых волос.
«Вам чего?», – спрашивает она. Мне все это видно и слышно из-за столби-ка, за которым я притаился.
«Мне к господину-барину, – уважительным голосом сказал Тихон, опус-тив голову и пошмыгал лаптем о половичек, чтобы в комнаты грязь не зано-сить. – Очень прошу допустить…»
«Пусть войдет! – послышался из дома громкий голос самого Куропатско-го. Тишку впустили, а я – шасть поближе к двери. И слышу, говорит Коно-патский Тихону: – Садись, пей чай и рассказывай, по какому делу пришел?»
Через дверь мне это не видно. А тут, замечаю, оконышко узкое. Я в него заглянул, все вижу: черноволосая молодая горничная в белом нагруднике на-лила Тихону чаю и подала сдобный пирожок. Взял он ложечкой кусочек са-хару из сахарницы, начал пить в прикуску. Конопатский тоже пьет и на Тихо-на посматривает. Потом отодвинул пустой стакан и спрашивает: «Зачем же вы пришли?» Тихон ему отвечает: «Я, господин-барин, прошу работы».
«А что умеешь» «Да уж куда пошлете». «Молотобойцем желаете?» «Мо-лотком бить умею».
«Сейчас увидим, – сказал Конопатский и начал одеваться. – Пойдем в куз-нечный цех депо, к Силаевичу…»
Пока они вышли, я уже был возле кузнечного цеха. Ребята меня провели. Встал за дверью, Конопатский прошел мимо. Одет шикарно: в черном касто-ровом пальто с синим кантом. Только вот на голове у него было не по зимне-му, как я привык, а форс: синяя фуражка с зеленоватым плюшевым околы-шем и серебряными ключиком и молоточком на лбу. Такая у них кокарда. На ворсинках бобрового воротника седая изморозь.
Меня Конопатский не заметил, а Тишке я знак подал рукою, чтобы не ро-бел и на меня не поглядывал.
А в кузнечном цеху не то что, скажем, в кузнице у Логвиновых: у этих од-на наковальня, да мех с ручкой, чтобы воздух накачивать в горн. А в цеху сколько их там наковальней и молотков стучало, не упомню. Много. Тоже и горна полыхают, целый ряд, да еще и в закоулках. Свистит, дышит воздух. Его подают к горнам мотором от парового котла.
Конопатский с Тихоном остановились перед кузнецом, широкоплечим ру-сым человеком в черном пиджаке с кожаным засаленным фартуком и с длин-ными клещами в руках. Кузнец этот поклонился Конопатскому в пояс, а тот сказал: «Вот, господин кузнец, парня вам привел. Испытайте на молотобой-ца».
Кузнец покосился на Тихона, на его лапти, усмехнулся. Потом взял круг-лый кусок колосникового железа, похожий на тележную ось, бросил клещами на наковальню и скомандовал: «Бери, парень, кувалду, бей!»
Тихон не испугался, а сказал: «Зачем же, господин кузнец, без толку бить? Давайте что-нибудь откуем».
Кузнец было вытаращил глаза, а Конопатский подмигнул ему: «Что ж, Дмитрий Силаевич, пусть парень откует…»
«Это можно, – сердито сказал кузнец. Нагрев в горне до красна, Силаевич бросил клещами железо на наковальню. – Давай, парень, куй по вкусу!» И на-чал он поворачивать железо, а Тишка кувалдой – бах, бах, бах! Ну, как вот Ванька Назаркин из ружья на охоте, да еще и громче. У меня даже в ушах за-ломило от звука. Минут пять поковали, получился болт для надобностей.
Конопатский похлопал Тихона по плечу и сказал весело: «Проба тобою выдержана. Принимаем на работу. Будем платить тебе по 45 копеек в день. Работать от шести утра до шести вечера с перерывами – на завтрак полчаса, на обед – полтора часа. Получка раз в месяц из кассы Воронежского управле-ния…»
Я перекрестился, что Тишка устроен, а он сам как взъерошится: «В Воро-неж не пойду за деньгами, далеко, лапти не выдержут!»
«Ох, думаю, пропади ты, выгонит Конопатский парня!» От испуга, пове-рите ли, даже в пот ударило. А Конопатский как захохочет. Потом встряхнул широкими плечами и посмотрел на Тихона сверху вниз прищуренными серо-голубыми глазами через очки в золотой оправе. На круглом лбу собрались гармошкой складки кожи. Почесал пальцем большое левое ухо и сказал: «Ты мне, Тихон, понравился. Оставайся и работай. Не будешь ходить в Воронеж за деньгами, на станцию Старый Оскол каждый месяц приходит казначейский вагон, тут и выдают получку».
На другой день я хотел спозаранку уехать из города (Чего же там прохла-ждаться, если сын стал рабочим?), да не вышло: вызвали Тишку и меня для разговора к жандармскому вахмистру Кичаеву. Ну, тот усы разгладил и рас-спросил нас, верим ли в бога и в царя-батюшку. Нет ли у нас злого помышле-ния и прочего там. Потом он сказал, что надо уважать начальство и не забы-вать вахмистра, который все может сделать. Ну, Тихон тут промолчал, а я разъяснил, что с получки парень отблагодарит за снисхождение, а сам, хотя и жаль было, сунул Кичаеву последнюю свою трешницу.
Кичаев размяк и сам же нас повел, для ускорения дела, к ротмистру Смир-нову. Этот седой широкоплечий толстяк с лысой макушкой и хриповатым го-лосом непрерывно оборонялся рукою от каких-то невидимых мух и все гово-рил нам и говорил, что время сейчас смутное и что надо человеку быть спо-койнее и не нарушать порядок, не слушаться смутьянов…
Мы отмолчались. А потом, когда ротмистр разрешил идти, поклонились ему в пояс, и он остался доволен. Кичаеву сказал, кивнув на нас: «Не препят-ствую!» Только после этого я уехал из города. Пришлось ночью, пыль заку-рила, сбился. Вы уж не обижайтесь за беспокойство и разговоры мои, с каж-дым, с каждым человеком может случиться.
Теперь у меня в городе имеется, вроде как, рука, поддержка. Если взду-маете, могу и вашего мальчика посоветовать в депо или в ученики к кузне-цу… Вы тут подумайте, на следующей неделе заеду по пути в город…
Весь этот рассказ Андрея Беликова затронул душу Сергея, вызвал в нем разные думы. И об отце думал, так как без отца некому проявить вот такой заботы о нем, о Сережке, какую проявляет дядя Беликов о своем Тихоне. Да и неясность какая-то, жив или не жив отец, придет ли домой? Слухи разные есть, а правда в потемках спряталась. «А что если взаправду уехать с дядей Беликовым в город и работать там вместе с Тихоном? – тревожили мысли. – Сорок пять копеек в день! А в Лукерьевке больше пятака не заработаешь. Вот пришлось летом по восемнадцать часов работать на вильне Федотки Косого. Сучил-сучил веревки, просак вертел, а заработал четыре копейки медью…»
И вот, выходит, не только бабушка писком своей прялки мешала Сергею думать над задачей. Сам он ожидал чего-то. Ожидал отца, хотя и мало верил в его приход. Ожидал и дядю Беликова, что казалось более вероятным. Но ле-тели дни, никто не приходил.
«Надо все же, обязательно надо решить задачу, – сам себе приказал Сер-гей. – Сашка Чеботарев обещал принести в школу целые пригоршни моченых груш, если дам списать задачку. Учительница обещала подарить книжку, кто лучше всех решит задачу…»
Уткнувшись в книгу, зашептал, посапывая носом:
– Летело стадо гусей, навстречу ему гусь. «Здравствуйте, сто гусей!» – ска-зал он. «Нас не сто, – возразили гуси. – Нас столько, полстолька, четверть столько, еще столько и ты с нами – тогда будет сто…» Сколько же летело гу-сей?
– Мамк, давай вместе решим задачу. Я вот тебе сейчас условие прочи-таю…
Возвышаясь над шитьем, Матрена несколько раз терпеливо прослушала «условие».
– Не-е-ет, – вздохнула с сожалением, – мне не приходилось решать задачи с «иксами», всего одну зиму училась. Лучше спросишь завтра у учительницы, как решать…
«Хитра-а-а, – подумал Сережка, не злясь на мать, но и не соглашаясь с нею. – Если обращусь к Марии Матвеевне с нерешенной задачей, оставит она меня без обеда вместо подарка… Да и мать, какая большая, а знает хуже меня арифметику. Чему их только учили тогда в школе?»
Отодвинув арифметику и задачник, Сергей начал наблюдать за работой матери. В ее руках шевелилась раскроенная материя, в быстрых пальцах во-дяной струйкой мерцала игла, за ней бежали и бежали стежки. Начал считать их. И когда насчитал сотню стежков, мать закончила шов до конца. Сплюнув нитку, начала составлять наживкой следующие два полотна.
Число «сто» мгновенно возвратило внимание Сережки к оставленной бы-ло им задаче о гусях. «Все дело в сумме и составляющих ее слагаемых, - мелькнули мысли. – Сто стежков, вот тебе и шов. Это же сумма? Правильно. А как она получилась из слагаемых? Надо сложить все «иксы», половинки «иксов», четверть «иксов», прибавить единицу вместо гуся и еще один «икс», чтобы стало сто гусей», – свои мысли Сережка в азарте повторил слух.
– Чего ты языком мелешь? – возмутилась Матрена. – Разве можно к гусям прибавлять «иксы», если они совсем не птицы, а перекошенные крестики…
– Мам, ведь и гуси не настоящие, для удобства они в задачнике Буренина записаны… Я сейчас высчитаю, сколько гусей летело навстречу одному…
– Осподи, боже мой, чему стали теперь в школах учить! – ерзнув на донце, воскликнула Катерина Максимовна. – Бывало, выучишь молитву и никакой тебе мороки. Ну, еще буквы приходилось затверждать, опять же не трудно, вроде песни. Вот так. – Катерина Максимовна перестала щипать кудель, при-осанилась и запела речитативом:
«Е-е-ер е-еры-ы-ии
Упа-а-ал с горы-ы-и-и.
Е-е-ер я-а-а-ать –
Некому подня-я-а-ать.
Е-е-ер ю-ю-у-усь –
Са-а-ам подниму-у-усь…»
Сережка слушал бабушку с раскрытым от изумления ртом и даже начал сомневаться, здорова ли бабушка или у нее шарики не так в голове закрути-лись?
Он сделал движение, чтобы шепнуть матери на ушко свои сомнения, но с улицы послышался визг санных полозьев, гомон приблизившихся и потом начавших удаляться человеческих голосов, а потом кто-то нетерпеливо заба-рабанил в наружную дверь.
– Осподи, боже мой! Какой же это полуночник грохает? – прекратив показ метода изучения букв в школе прошлого века, заворчала Катерина Макси-мовна. Набросила шубенку на плечи, вышла. Слышно было, загремела ще-колда, завизжали промерзлые петли, а потом и в голос заплакала Катерина Максимовна: – Господи же, Ванюшка мой! Живой, сыно-о-ок…
Матрена обмерла от неожиданности, не смогла двинуться с места, а Се-режка опрометью выбежал из-за стола, ударил дверь плечом.
Окутанный седыми клубами холодного пара и обнимая Катерину Макси-мовну за плечи, в избу вошел солдат в шинели и желтом башлыке. За спиной зеленая походная сумка, на серой папахе – кокарда.
– Вот и я пришел, отыскался, – сказал и, растерянно глядя на присохшую к лавке Матрену, робко добавил: – Не рады, что ли, отвыкли?
Только теперь Матрена преодолела охватившее ее оцепенение. Бросив-шись к Ивану на грудь, закричала:
– Ва-а-аня-а! Родно-о-ой мой!
– Зачем же плакать теперь? – роняя слезы на плечо жены и всхлипывая по-детски, бормотал растроганный Иван. – Вот и собрались вместе, вот и давай посидим…
Он сел рядом с Матреной на лавку, не раздеваясь и не снимая башлыка и шапки, будто не верил, что жив и пришел домой, что это не сон и не бред.
Сережка, не теряя времени, начал рассказывать о решенной им задачи и о том, что летело 36 гусей и что с ответом задачника сходится.
Проснулся Осип на печи.
– Помоги, Иван, – покликал он сына. – Не упал бы с печки, костыль куда-то задевался. А вы, бабы, нечего кудахтать. Яишинку поджарьте, человеку с дороги еда нужна…
Будто малого ребенка, Иван принес Осипа с печи на лавку, укрыл его для теплоты своей шинелью, сел рядом. Завели солдаты беседу о жизни, о похо-дах и войнах, пока женщины хлопотали у печки, а Сережка перед осколкам зеркала примерял себе отцовскую серую папаху с зеленым суконным верхом и открывающимися бортами. Танюшку Иван не велел будить.
– Матре-е-она! – встрепенувшись чего-то, покликал Иван. Он горящими глазами глядел на вязанку соломы у загнета, вспомнив далекую осень и раз-битое кем-то окно ударом с улицы. – Матрена, кирпич тот сберегла?
– Да це-е-ел он, це-е-ел, куда ж ему? – Она засуетилась возле укладки, по-дала мужу завернутый в тряпицу осколок кирпича. – Берегла, как ты велел…
– Ну, вот и спасибо! – Иван долго рассматривал кирпичный осколок, по-том, поглядев на изумленно стоявших вокруг него отца, мать и жену с Сереж-кой, пояснил: – Я ведь даже от Мантурово до Лукерьевки тайком на Ерыка-ловский санях ехал. И спрыгнул тайком, чтобы люди не видели. Я же помню, как лютовали против меня и не давали жизни, пока убежал…
– Теперь остыли, – сказал Осип. – Правду ведь под замком не удержишь. Никакой Шерстаков или Евтеев бык не оттопчет ей ноги, сынок. Ты не зна-ешь, а я тебя оповещаю: не то спьяну, не то еще почему, только поругались сильно Шерстаков Лука с Федором Галдой прямо на сходке, ну и про свое мошенство у Батизатулы выяснили.. Теперь народ знает правду, на тебя люди не в обиде… А костоглотам, может, даст бог время, дубинами голову проло-мят…
Катерина Максимовна бросилась к печке, откуда пахнуло чадом.
– Подгорела немного яишинка, но это для живота пользительнее, – стара-ясь шутить, сказала она и поставила дымящуюся паром сковородку на стол. – Матрена, хлеб там, ложки…
– Погоди-ка, мама, – возразил Иван. Он подвел отца к лавке, усадил его и снова набросил ему на плечи свою шинель, а потом сказал Екатерине Макси-мовне странным дрогнувшим голосом: – Свяжи, мама, вязаночку соломы, чтобы в устье с трудом продвинуть. Человек я суеверный, хочу вам свою мысль показать…
Матрена с Екатериной Максимовной испуганно переглянулись и даже пе-рекрестились, полные смятенных чувств. «Не повредила ли Ивану разум эта война, – подумали обе. – До войны такого не требовал, чтобы вязанку соломы с трудом пропихивать в устье печи».
Все же вязанку сделали, задвинули в печь и настороженно встали к сто-ронке со скрещенными на животе руками.
Иван тем временем подвинул кочергой нагоревший у тагана жар к вязанке соломы и, насвистывая свою любимую песенку «На лужку-у-лужку…», весе-ло наблюдал, как там разгоралось. Вскоре со всех сторон поднялись над вя-занкой огненные сады с курчавыми золотистыми деревьями. Соломины чер-нели от жара, трещали в суставах и, загораясь, крутились в огненные спирали. Образовалось постепенно крутое взгорье жара, подернутого шевелящейся се-рой вуалью пепла и бегающими голубыми огоньками.
Молча и сосредоточенно Иван еще раз осмотрел осколок кирпича, попро-бовал пальцем острые его углы, потом, размахнувшись, швырнул его в печь.
В холмике жара образовалась глубокая воронка, полная золотисто-палевого сияния и метелицы красных огненных искр.
– Таким вот теперь жарким и сиянным будет людской путь, – торжествен-ным голосом сказал Иван, пырнув кочергой в пробитую кирпичом дыру, по краям которой мигали синие звездочки, трепыхались багровые тени. – По иному и не может двигаться жизнь, потому что власти разлютовали народ, разлютовали мужика…
– Уморился ты, сыночек, – перекрестившись, со стоном и скорбью в голо-се сказала Екатерина Максимовна. – Ешь, садись, отдыхай, чтобы не мере-щилось тебе непотребное…
– Да уж теперь отдохну, по чистой отставке пришел, – согласился Иван и взял мать за плечи, посмотрел на нее со смешанным чувством сожаления и боли: – Не думай, мама, что я говорю непотребное. Много пришлось узнать на фронте и в госпитале, в жизни. Не меня одного уволили по чистой отстав-ке… Многие лютуют против самого царя. Только об этом никому и ни сло-ва… Беда…
В избе стало тихо-тихо. Только на полатях, свернувшись калачиком, про-тяжно и с тоненьким свистом храпела Таня, не зная о приходе отца и не обес-покоенная его словами.
13. ИДЕЙНЫЕ
К началу марта московское следствие закончило фабрикацию материалов против Шабурова с товарищами, начался суд.
Сквозь полуспущенные портьеры слабо проникал ясный мартовский пол-день в почти пустой зал Московской судебной палаты, бросая бледный отсвет на лица членов суда, на их сюртуки и тужурки с петлицами и золотыми пуго-вицами.
Ярче других запомнился Шабурову прокурор. Прихрамывая на правую ногу и похрюкивая носом, он двинулся со своего места к кафедре и уже на ходу начал раскрывать папку, которую держал сначала подмышкой. На ка-федре, оправив свои беломраморные манжеты, прокурор пожевал тонкими сухими губами, с шелестом перелистал «дело». Высокий, носатый и наголо бритый, с матовым худощавым лицом ксендза, он жестко взглянул хищными зеленоватыми глазами на подсудимых и начал речь.
Судьи сначала вслушивались в витиеватую и переполненную сугубо юри-дическими терминами речь прокурора, морщили от натуги лбы. Потом они начали ерзать на стульях, покашливали, прикрывая ладонями зевающие рты.
Подсудимые с самого начала не проявляли интереса к прокурорской речи: они уже в ходе следствия осуществили партийную тактику огульного отрица-ния предъявленных им обвинений, тактику уклонения от показаний и увода следствия по ложному пути, так что теперь было все равно.
Но в конце речи в зале наступило оживление, на скамьях подсудимых раз-дался смех: прокурор с какой-то особой исторической проницательностью неожиданно начал защищать Второй Интернационал.
– Вы слабо знаете историю! – укоризненно кричал он, тыча толстым си-ним карандашом в сторону подсудимых и наваливаясь грудью на затрещав-шую кафедру. – Когда еще вас не было на свете, в Германии возникла социал-демократия. Ей принадлежит пальма первенства разумных социалистических идей, а не вам, плохо и даже извращенно усвоившим зады социалистических принципов.
Да, да, подсудимые! Вы не понимаете того великого исторического шага и достойного примера, который дали человечеству германские социал-демократы. Первыми из партий Второго Интернационала они вотировали в рейхстаге военные кредиты. Они стали патриотами и друзьями кайзеровского правительства.
Вы, эпигоны социал-демократии, не поняли этого. В нашей стране, под-вергшейся нападению германского империализма, перед вами открывались широкие возможности, но вы…вы, печальные рыцари русского марксизма, вы вздумали разрушать единую неделимую Россию.
Народ вам этого не простит, Отечество накажет Вас за предательство. В целом мире вы оказались одни, такие отщепенцы. Вам недоступно понять, что, вдохновленные лучшими людьми Второго Интернационала, социалисты Бельгии, Франции и Великобритании дружно забыли свои эгоистичные раз-доры с другими классами своих Отечеств и без колебаний встали под нацио-нальные знамена Родины.
Сам образованнейший Георгий Валентинович Плеханов, – прокурор по-высил голос и потряс карандашом над своей бритой головой, – сам Плеханов явил образец истинно русского патриотизма. Он, марксист без кавычек, соз-дал в Париже батальон русских волонтеров и лично сопроводил его в святой бой за Россию против немцев. Вот кто идейные марксист и патриот. А вы, пе-чальные рыцари худосочия и теней марксизма, вы предпочитаете ослаблять Россию, помогать немцам, взрываете мосты на фронтовых дорогах… Безы-дейные!
Мы не взрываем мостов! – сверкнула реплика со скамьи подсудимых. – Боремся за подрыв монархии и за власть народа, который не впустит немцев в страну…
Кричал Чаркин. Шабуров сидел далеко от него. Но по тону выкрика по-нял, что болезнь товарища зашла далеко в течение месяцев тюремной оди-ночки, понял и только поэтому простил его несдержанность, хотя и выкрик Чаркина дал прокурору лишний козырь против обвиняемых.
Чаркин стоял у самого барьера перегородки, отделявшей подсудимых от судейского возвышения. На нем была та же студенческая тужурка, в какой он был арестован на квартире Бермана. Но за зиму у него отросли и курчавились черные волосы. Его темные глаза лихорадочно сверкали, и весь он, казалось, готов был взлететь со своего места, чтобы вцепиться ногтями в лицо проку-рора, посмевшего обвинить партию большевиков в измене народу.
– Выкрикивать не приказано, – нестрого сказал Чаркину стоящий у барье-ра солдат, чуть пошевелив штыком. – Не гневи суд…
Не обращая внимания на предупреждение солдата, Чаркин продолжал:
– Мы не желаем, чтобы нас, как Плеханова, народ назвал шовинистами-французами! Мы остаемся русскими людьми, в то же время – интернациона-листами. Обвинение против нас, господин прокурор, вы даже не сами выду-мали, а списали его. Как и всю свою речь, у своего коллеги по фабрикациям и подделкам, у господина Ненарокова: он, как и вы сейчас, в феврале прошлого года обвинял в измене Отечеству большевистских депутатов Государствен-ной думы. В плагиате и приверженности лжи Ненарокова находится секрет вашего красноречия…
Председатель суда, чернобородый толстяк с «Анной» на шее, пронзитель-но зазвонил в колокольчик. Не дождавшись конца раздражительного звонка, Чаркин махнул рукой и сел на скамью.
Прокурор еще одно мгновение потоптался у кафедры, зло посмотрел на подсудимых, резко захлопнул папку с бумагами, бросил судьям:
– Все ясно! Судить надо безжалостно!
…………………………………………………………………………………
При чтении приговора, давно уже написанного, так как суд на совещании был не более десяти минут и не смог бы за это время написать даже юридиче-скую преамбулу, в зал вошел Соколовский.
Опираясь на трость с золотым набалдашником и мрачно склонив на грудь огромную голову с гривой седых волос, он стоял недалеко от выхода и слу-шал. А когда кончилось чтение, быстро повернулся и ушел, хлопнув массив-ной резной дверью: Соколовского приговор не удовлетворил, так как не было ни одной казни, одна сплошная «ссылка в отдаленные места Российской им-перии».
Шабурову дали ссылку в Туркестан. В первый вечер после суда он жил впечатлениями прошедшего дня, но затем, как это часто бывает с людьми, стал думать лишь о будущем. Он написал новое прошение о свидании с двоюродной сестрой, Наташей, и ожидал перевода в общую камеру.
Через несколько дней его известили о предстоящем свидании.
Солнечным утром вошел он под конвоем в пустую скучную комнату. За узким тонконогим столом сидел длиннолицый штатский в драповом пальто с бархатным воротником, тщательно очиняя граненый голубой карандаш.
– Ну, как, подкармливаетесь за свои денежки, – взглянул штатский и ух-мыльнулся Шабурову, как старому знакомому.
– Продукты у вас плохие, – сказал Василий. – Наверное, лавочка развали-вается…
– Прошу без вольностей! – сердито погрозил штатский карандашом и, шагнув к противоположной двери, закричал в соседнюю комнату: – Филимо-нов, до второго пришествия думаешь там возиться с передачей?!
– Проверена, – отозвался из-за двери простуженный бас.
– Тогда, давай! – распорядился штатский, открыв пошире дверь и успев крикнуть через плечо Василию: – Сейчас, каторжник, сестру увидишь…
Порог несмело переступила маленькая черноволосая женщина в сдвину-том на затылок белом шерстяном платке. Левой рукой она придерживала раз-ворошенный Филимоновым узел в простыне: торчал рукав стеганого пальто и кончик серого шерстяного носка.
Быстро прикрыв дверь и выпроводив конвойного в смежную комнату, штатский вернулся на свое место к столу и повертел карандаш перед глазами, будто проверял, прозрачный он или нет. Убедившись в непрозрачности, шумно вздохнул и начал очинять его ножом с другого конца, чтобы убить время и замаскировать себя от внимания Василия и Наташи, за свиданием ко-торых он должен следить.
Наташа некоторое время радостными и удивленными глазами смотрела на брата, равно как и он на нее, будто оба они испугались своей встречи в такой обстановке. Не верилось ему, что пришла именно сестра, а ей не верилось, что этот арестант с болезненно-бледным лицом, с обострившимися мохнаты-ми скулами, в сером тюремном халате и неуклюжих коричневых котах, есть тот самый Васька, с которым она в детстве возилась в песчаном карьере за вокзалом, а потом дралась из-за облезлой деревянной лошадки у крыльца до-ма начальника станции.
– Здравствуй, Васенка! – срывающимся голосом сказала, наконец, Наташа. Они шагнули друг к другу, Василий обнял сестру.
Чувствуя под руками мягкий плюш жакетки и горячее прикосновение женских губ к его небритой щеке, Василий мгновенно перенесся мыслью в родную семью, и сердце его заныло в тоске. Пришли на память тургеневские слова, что пока человек живет, он не чувствует своей собственной жизни: она, как звук, становится ему внятною спустя несколько времени. Но вслух он сказал другое:
– Как живете, как супруг твой, Иван Егорович?
Василий не торопил Наташу с ответом и хотел, чтобы она поняла, что проговариваться ей нельзя в присутствии соглядатая и что ему, Василию, не-возможно словами прямого значения предупредить ее об этом. Заботливо усадил Наташу на скамью, сел рядом с нею.
– Иван Егорович тифом болел, сейчас поправляется, – догадливо начала Наташа свои новости. – От тети письмо получила, плачет все и плачет…
Боясь, что Наташа начнет рассказывать о матери Василия и об отце, он, чтобы отвлечь ее, взял узел с передачей, но Наташа сейчас же вернула все к себе на колени и придавила ладонями:
– Ты, Васенка, не утомляйся напрасно, я и сама подержу… Собрали тебе разные вещи, пальто купили…
– Спасибо, родная. Клавочка как?
– Третий годок миновал. Только вот растить ее, господи, трудно. Паль-тишко надо купить, ботиночки, накормить… А хлеба не всегда достанешь. С ночи стоишь, мерзнешь в очереди, а утром лавочник домой пошлет: «Нетути хлеба, бабы!» Измучились без мужиков, проголодались, промерзлись женщи-ны с детишками, на штыки лезут без боязни…
Когда Наташа шепотом стала рассказывать о конных городовых, топтав-ших забастовщиков у Смоленского моста, длиннолицый штатский быстро от-ложил в сторону нож и почти полностью изрезанный карандаш, вынул часы.
– Осталась минута! Пора кончать!
Наташа вздрогнула, с неверной надеждой поглядела на часы в руках штат-ского:
– Может, повремените, ваше благородие? – не скупясь на чины, попроси-ла она задушевным голосом.
– Зако-о-он, зако-о-он, – пряча часы и улыбаясь от удовольствия, что его назвали «благородием», сказал штатский. – Не могу, сами ходим под други-ми…
Наташа поднялась, переложила узел с коленей на скамью, концом платка провела по глазам. Троекратно поцеловала Василия, поправила платок и с тоской сказала:
– Прощай, Васенка!
– Кланяйся всем, – вымолвил Василий, закусывая губу, чтобы не запла-кать. – Когда-нибудь увидимся…
Оглянувшись еще раз с порога, сквозь рыдание Наташа посоветовала:
– Береги себя, Васенка, тебе трудно, а мы…
Не дав ей договорить, чья-то волосатая рука рванула Наташу из комнаты свиданий, захлопнула дверь.
Василий Шабуров взял узел, оставшийся после Наташи. Ощутив сохра-нившееся на простыне тепло Наташиных рук, быстро нагнулся и поцеловал это место, хранившее тепло жизни и память о близких людях, которые живут и ждут встречи с заточенными в тюрьмы смелыми борцами за правду.
– В одиночку вас больше не запрут, – сказал штатский и улыбнулся, будто это была большая милость и от него лично исходила. – Берите вещи, отведу вас в общую камеру, в пересыльную. Там будете ждать этапу…
В переполненной общей камере сидело человек пятьдесят. Были тут поли-тические и уголовные, отделить которых администрация отказалась под ви-дом «перегруженности камер». Совместное же пребывание этих заключенных накладывало своеобразный отпечаток на быт и жизнь общей камеры.
Нары, сплошь занятые сидевшими и лежавшими этапниками, двумя эта-жами тянулись вдоль стен. Воздух был настолько пропитан едкими запахами и вонью, что у вошедшего Василия защекотало в носу. Сморщив нос и закру-тив головой, будто хотел отогнать от себя жадно охватившее его зловоние, он не удержался и звонко чихнул.
– Здравствуйте, приехали! – почесывая голое пузо, сказал стоявший у па-раши смазливый молодой арестант в накинутом на плечи порванном сером халате.
– Петька, салютуй! – крикнуло несколько голосов из сумеречной дыры на нижних нарах
Петька еще раз похлопал себя по животу, подмигнул Василию:
– Это у нас вместо музыки и барабана…
– Урка что ли, аль из студентов? – сиплым голосом спросил цыгановатый мужик в красной ситцевой рубахе и накинутом на плечи бушлате, обернув-шись к Василию от миски, стоявшей у него на сложенных по-турецки коле-нях. Постучал ложкой, сбил с нее прилипший листок капусты. – Занятно ведь знать о новичке…
Василий ничего не успел ответить Петьке на его «салют» и на вопрос цы-гановатого мужика, как сверху окликнули:
– Эй, Шабу-у-у-уров! Залезайте на наши тюремные Гималаи…
Узнав Никиту Васильевича Голованова, Василий вцепился в самодельную веревочную поручню, похожую на виселичную петлю, и, поставив ногу на прибитую к столбу деревянную колодку, вскарабкался на верхние нары, часть которых была занята постелями троих политических заключенных. Двое из них – остроносый студент с серой бородкой и в никелированных очках и кур-чавый бородач в синей сатиновой косоворотке – играли в шахматы на фанер-ной доске между раздвинутыми матрацами. Игроки лежали на животах, опи-раясь локтями на подмятые под себя подушки.
– Вот и свиделись, – сказал Василий, здороваясь.
Вслед за рукопожатием Никиты, Василию протянул руку студент.
– Веселовский! – бодро отрекомендовался он. Сейчас же кивнул в сторону бородача. – Знакомьтесь и с ним. Это Матвей Леонтьевич Сыромятников. В нашей камере, как сами убедитесь, собраны люди разной жизни и судьбы. Можно сказать, что в тюремной камере, сжатая до высшего предела, пред-ставлена вся многоликая и пестрая Россия двадцатого века. Разница лишь в масштабах да в отсутствии на тюремных нарах тех воротил, которые считают себя хозяевами страны, но давно удостоились тюрьмы за свои преступления против народа. Не попали они в тюрьму лишь потому, что хозяйничают над законами и законностью, торжественно лицезреют на бьющуюся в их руках полузадушенную Россию…
– Это все правильно, – усмехнулся Сыромятников, подвинул к Веселов-скому самодельную шахматную доску. – Давайте, Семен Ермолаич, закончим партию…
За вечерним чаем Веселовский ввязался в спор с Головановым. Шабуров держал нейтралитет, изучая спорящих наблюдением.
Уголовники, глуша кружками кипяток без сахара, с уважением покачивали головами и поощряли Веселовского замечаниями:
– До чего же башковит человек: говорит и говорит, будто книгу наизусть читает…
– Башковитый он на словах, – ревниво возразил один из уголовников, счи-тавший именно себя башковитейшим человеком в России. – А вот если его испытать на деле, враз зашатается, по «сухому» даже, не говоря уже о «мок-рой Фене». Там он и совсем, видать, не годится…
Слушая Веселовского, Шабуров вскоре убедился, что перед ним образо-ванный меньшевик, умеющий любую фальшивую мысль облачить в ризу на-учных формулировок и придать ей убедительность, но лишенный способно-сти видеть доступное каждому смертному, лишенный способности правильно понимать виденное в жизни. Поэтому и все трезвые доводы Голованова и глубокие доказательства отлетали от Веселовского, как горох от стенки.
Сыромятников сдержанно вклинился в спор соседей, осуждая репликами доводы Голованова и не совсем одобряя софизмы и риторические упражне-ния Веселовского.
– Вывихи, вывихи! – восклицал он, прерывая временами Веселовского. – Отступление от настоящего дела и ложные шаги в поисках героики там, где оно родиться не может. Об этом не должен забывать настоящий революцио-нер…
Хотя и реплики Сыромятникова были отрывистыми, отражая отдельные вспышки его гнева или радости, Шабуров заметил все же определенную сис-тему взглядов Сыромятникова.
«Не случайно в репликах упоминаются бомбы и народовольцы, святая мужицкая душа и Каляев, убивший в феврале 1905 года великого князя Сер-гея Александровича Романова. Не случайно восхваляются ранние статьи ру-ководителя боевой организации эсеров Бориса Викторовича Савинкова, напе-чатанные в журнале «Былое», – думал Шабуров о Сыромятникове. – Живет человек процентами от прошлого героизма народовольцев, по эсеровски же хвалит социал-патриота Савинкова, будто собрался вместе с ним чистить и заряжать царевы пушки. Не опаснее ли помещиков и буржуазии подобные люди?»
…………………………………………………………………………………
Отправка этапа затянулась, и в камере ходили слухи, что политических скоро пошлют в армию «для искупления вины», как послали в прошлом году многих из Нарымской ссылки.
Веселовский ухватился за эти слухи, с увлечением пропагандировал до-шедшую к этому времени до Бутырок работу Плеханова «Социализм и голо-сование военных кредитов», опубликованную в Париже.
Возражая Голованову, что только предатели интересов революции и наро-да могут пойти сейчас добровольно на правительственную службу, Веселов-ский горячился и демонстративно цитировал Плеханова:
«Поражение России…замедлит ее экономическое развитие, стало быть, и рост ее рабочего движения», и от себя добавлял:
– Запомните, поражение России будет означать всемирную победу Герма-нии, так как никакая другая страна не сможет удержать германский империа-лизм от роста и расширения…
– Большевики не помогают германскому империализму, не станут помо-гать и русскому империализму, – прервал Голованов Веселовского. – Наши антивоенные лозунги адресованы революционным рабочим всех стран, кото-рые должны помогать русским рабочим подрывать силу монархии и в то же время вести у себя революционную работу по разложению армии и револю-ционизировании масс, чтобы подготовить общее поражение правительств и победу революции. Лишь боящиеся революции люди выступают против на-шего лозунга превращения империалистической войны в гражданскую и зо-вут социалистов в добровольцы защитников отечества Романовых…
– Оставьте эти разговоры, – хватаясь за голову, воскликнул Сыромятни-ков. – Уши у меня заболели от споров, в голове шумит…
– Нет уж, извините…, – запетушился Веселовский, но послышалась ко-манда надзирателя о выходе на прогулку, все заспешили, прекратили споры.
Узкая двойная тропинка (заключенные гуляли парами) вдоль стен уже подтаяла, местами проваливался под ногой серый от грязи ноздреватый снег.
– Гляди, Шабуров, – толкнул Василия Голованов, показывая в угол двора. Там из-под сырого снега торчало рыжее выщербленное ребро кирпича, опу-шенное редкой щеткой желтой прошлогодней травы. Рядом с кирпичом пу-зырился серый бугорок земли с зелеными ушками проклюнувшейся молодой травки. – Вылезло! Так вот и все на свете, если ему жить – обязательно будет жить, сколько ни дави его…
Радуясь травке и свежему воздуху, Шабуров с Головановым постепенно перешли в своем разговоре к теме о недавнем споре в камере.
– Слушая вашу полемику с Веселовским, я вспомнил о том зверином «за-вещании» Вильгельма II, о котором вы мне однажды сообщили, – сказал Ва-силий. – И вот, не кажется ли вам, что, развивая в споре с Веселовским пора-женческую мысль, вы вступаете в противоречие с собою?
– Мне это не кажется, – усмехнулся Голованов. – Просто этот вопрос трудный. Сейчас в Германии на весь мир гремит требование «жизненного пространства под солнцем». Если же мы не осуществим лозунга о поражении империалистических правительств, когда-то немцы могут заявить, что никто в мире, кроме них, не имеет права носить оружие…
– Но это уже будет открытое требование мирового господства?! – вос-кликнул Василий. – В таком случае, пожалуй, правильно требование Веселов-ского разгромить немцев сейчас…
– В ваших словах, Василий, много незрелого, но есть и доля правды. Пришлось мне однажды за границей прочесть в архивах «Немецкой Брюс-сельской газеты» за февраль 1848 года статью Фридриха Энгельса «Три кон-ституции». В ней говорится, что немцы сначала должны основательно ском-прометировать себя перед всеми нациями и стать более чем сейчас, посме-шищем Европы, после чего их надо будет принудить к революции. И тогда они действительно восстанут, чтоб положить конец всем нечистоплотным, запутанным, официальным немецким порядкам и радикальной революцией восстановить свою честь.
И вот, товарищ Шабуров, если мы не собираемся молиться на эти мысли Энгельса, а пожелаем использовать их в качестве оружия, то не должны до-пускать оккупации России немцами и разгрома Германии войсками русского царя: в том и другом случае усилилась бы реакция.
Вся великая сила нашей тактики в том, что решение великих исторических вопросов передается не в руки кайзера Вильгельма II или Николая Романова, а в руки революционных масс. И если Россия станет демократической, она защитит себя от иноземного нашествия и внутренних мерзавцев, не откажется от возможности «понудить» немцев к той радикальной революции, о которой мечтал молодой Энгельс…
– Может быть, доживем и увидим такой именно ход истории, – шепнул Василий товарищу, возвращаясь с прогулки и косясь на стоявшего у двери надзирателя.
– Доживем и увидим, – уверенно ответил Голованов.
Со следующей недели начал показываться на пороге камеры комендант корпуса с листом бумаги в руках.
– Юдин, Морозов, Селезнев…, – перечислял он бесстрастным голосом фамилии этапников, – выходи с вещами на этап!
Вызванные люди торопливо прощались с соседями, вскидывали котомки за плечи.
После ухода очередной партии всякий раз становилось в камере особенно грустно. Тоскуя, люди начинали рассказывать о родных местах своего детст-ва и юности, об оставленных там надеждах. Кто говорил о светлых водах Онежского озера, кто о дремучих вятских лесах, кто о медовой Кубани, кто о белых горных скалах, над которыми с клекотом летают орлы.
Даже фальшивомонетчик, кривоногий прилизанный человек с вырванной правой ноздрей в грушевидном носу, приходил в движение и патетически декламировал Майкова: «Весна, отворяется первая рама…»
– Все люди, господи! – восклицал, теребя Василия за рукав, маленький курносый старик в кандалах (Княгиню отравил стрихнином). Он указывал на костлявого парня с падающей на глаза светло-русой челкой и густым золоти-стым мошком на остром подбородке. – Думаешь, по нем матерь не плачет? Матерь по нем плачет, а он вот сидит, жизнь его в тюрьме сокращается…
Парень этот, свесив босые ноги в грязи и цыпках, сидел на самом краю верхних нар и напевал мягким грудным баритоном одну и ту же песню:
«Под тюремным, под серым халатом
Молодой арестант умирал,
Он забыл свое детское имя,
Только старую мать вспоминал…»
Певец, казалось, никого не замечал. Он вслушивался в свою песню, искал в ней сходство и различие с его чувствами. Неудовлетворенный, запевал сна-чала, стараясь создать в голосе такие ноты и тоны, которые полностью охва-тили бы собой переживания его сердца и вынесли бы их наружу озвученными и понятными для всех.
– Брось скулить, Витька! – кричали ему снизу картежники. Они шумели над кучей медяков в глубине нар. – Слазь к нам, в листик сыграем…
Оборвав песню и заглянув вниз, Витька поморщился.
– Ну вас, надоело! – он снова некоторое время пел с закрытым ртом, до-вольствуясь мелодией. Потом губы его разжались, песня заполнила камеру:
«В парных санях, под медвежьей полостью
Желтый лежал чемодан.
Нежной рукою налетчица Катька
Сжимала холодный наган…»
Знакомые слова пел Витька, но пел по-новому, так что в голосе раскрыва-лась его тонкая душа таланта, гибнущего от тесноты России, заполненной из-бранными воротилами-паразитами и подхалимствующими холуями, способ-ными кому угодно превратить жизнь в сплошную муку, если хозяину это угодно.
Вдруг проигравшийся на нижних нарах арестант завопил диким голосом, что его обмухлевали. В одно мгновение кричащий клубок вцепившихся друг в друга полуголых тел скатился с нар и рассыпался пот камере. Каторжники хватали кружки, окомелки метел, поленья дров у печки, даже зловонную па-рашу, чтобы ударить друг друга.
Проигравшийся арестант, сверкая голыми лопатками и поддерживая ру-кой пожелтевшие и пока не проигранные кальсоны, крался из угла камеры к своему противнику. В опорках, худой и небритый, с выпуклыми болезненно-желтоватыми глазами и с сучковатым поленом в руке, он походил на дикаря, олицетворяя собою изнанку государства ХХ века, оберегаемого законниками Голубевыми и Соколовскими.
– Петька-парикмахер, рассуди без крови! – загремели голоса.
– Слушаюсь народной воли! – отозвался Петька с верхних нар и, точно обезьяна, стремительно прыгнул прямо в гущу хорохорившихся картежников
Это был тот самый Петька, который «салютовал» Шабурову в первый день его прибытия в общую камеру. Василий даже и теперь не мог удержать-ся от улыбки, так как успел уже узнать историю прозвища Петьки «парик-махером»: в летнее время однажды вскрыл он зеркальную витрину, по его расчетам, платяного магазина на Малой Бронной в надежде приодеться. В это время луна вырвалась из-за косматой толщи облаков, и в мягком голубом сиянии, наполнившем магазин, на Петьку глянули не ряды костюмов, а мане-кены дам с завитыми льняными волосами, приутюженные головы франтов, скачущие по ковру изображения казаков с пиками.
Десяток зеркал отражал смутно маячившую фигуру настороженного Петьки.
– Тьфу, черт! – выругался он, беря с подзеркальника резиновую грушу в шелковой сетке. Нажал на нее несколько раз, зашипело, аромат одеколона за-полнил воздух. – Ошибся окном, попал в парикмахерскую…
Сокрушаясь о напрасно потерянном времени, Петька все же набил карма-ны ножницами и машинками, разнокалиберными расческами, на прощание так обильно смочил себя одеколонами всех сортов, что тело его потом целую неделю горело, как ошпаренное кипятком.
Одно воспоминание об этом вызывало у Петьки и у всех знакомых с его историей в парикмахерской веселое, добродушное настроение. Да и, кроме того, Петька умел артистически притуплять злобу среди людей, перессорив-шихся при нем. Вот почему в камере его вмешательство в конфликты вошло в привычку и приветствовалось всеми.
– Бриться захотели, вельзевулы? – галантно изогнувшись наподобие за-правского парикмахера. Спроси Петька драчунов. – Но я присуждаю вас к не-бритию до конца дней ваших, ибо скоро вы проиграете друг другу в карты даже последние сподники и вам будет холодно без шерсти на ваших исхуда-лых телесах. Парашу тоже прошу не истреблять: по нужде сходить будет не-куда. Аминь!
Кругом засмеялись. Понемногу успокоились и картежники, любившие Петьку-парикмахера за его шутки, вызывающие воспоминание чего-либо смешного в жизни, после чего злиться становится невозможно, лучше поми-риться.
Под вечер в камеру ввели новую партию ссыльных. Двое из них выделя-лись своим видом: высокий детина с рассеченной щекой и светлой эспаньол-кой на широком подбородке, а рядом с ним – парень лет двадцати четырех с длинными черными волосами до самых плеч.
– Гля, ребята, пономаря привели! – засмеялся Петька при виде длинново-лосого парня. – Салютовать, что ли?
– Я тебя по кумполу отсалютую! – размахнулся гиреподобным кулаком высокий детина. Но Петька ловко уклонился от удара, кошкой вскарабкался на верхний ярус нар и показал детине высунутый язык.
Детина не погнался за ним. Будто сразу забыв о Петьке, он могучими ру-ками раздвинул лежавших на нижних нарах людей, так что некоторые из них застонали от давления и тесноты, образовал «свободное» место для себя и «пономаря», швырнул туда две котомки, уселся рядом с «пономарем», будто пришел домой после работы.
Закурив, они продолжили разговор, начатый, вероятно, еще по пути в ка-меру.
– Вот, например, к тунгусам тебя сошлют или к удмуртам, – резонил «по-номарь». – А за какую такую идею ты страдаешь? Нет у тебя никакой идеи, весь ты плоский и гладкий, как фаянсовое чайное блюдечко…
– Трахну ежели тебя по кумполу, – лениво огрызнулся гигант, – тогда ура-зумеешь мою идею…
Пономарь опасливо посторонился, упрекнул собеседника с завистью:
– Кулаком ты силен, хотя и не образованный…
– А у тебя от учености волосы стали длиннее ума, – засмеялся детина. – Поэтому и влип в тюрьму вместе со мною…
– Нет, я за идею, – размахивая руками, загорячился «пономарь». – Мне есть за что пострадать…
Вокруг спорщиков стали собираться любопытные. Их внимание обрадо-вало длинноволосого «пономаря», он с живостью отрекомендовался:
– Меня зовут Павлом Огневым. Анархист от рождения. Вот здесь у меня – пламя, а тут – идеи, – картинно приложил ладонь к впалой груди, потом так-же картинно пырнул себя пальцем в высокий угловатый лоб. Закатив глаза и по жирафски вытянув шею, добавил: – Я ведь солдат своей партии, благодар-ности имею. Жаль, мой напарник не усваивает идей, сколько ему не долби в голову. Сырой он человек, не образованный. Да и куда ему понять меня, чи-тавшего Макса Штирнера в подлиннике. Знаете ли вы его книгу «Единствен-ный и его достояние»?
– Мели-мели, Емеля, твоя неделя, – незлобно сказал гигант и, отыскав в кармане кусок сухаря, начал грызть его.
– Насчет достояния знаем, – задорно отозвался Петька-парикмахер. – При-ходилось через форточки крючками на веревке не раз дергать достояние из чужих квартир…
– Олух! – с презрением покосился Огнев на Петьку. – Я говорю о глубо-кой книге гениального Штирнера, а не о крючках. В ней доказано, что добро и зло для личности лишены всякого смысла Книга зовет людей освободиться от цепей закона. Понимаете ли вы это? Блестящий француз Прудон призвал весь мыслящий мир к тому же…
Протиснувшись через толпу поближе к Огневу, Голованов иронически по-кашлял.
– Вы чего кхекаете?! – рассердился Огнев. – Нам нужны доказательства, а не иронические мыльные пузыри…
– Извините. Мне хотелось бы задать вопрос…
Огнев поколебался, подозрительно оглядел Никиту Васильевича с ног до головы, махнул рукой:
– Давайте. Какой там у вас вопрос?
– Почему ваш «блестящий француз» Прудон заигрывал с Наполеоном Третьим? Неужели он хотел в компании с этим авантюристом-императором разбивать цепи закона и государства?
– На такой вопрос нельзя ответить кратко, – оттопыривая губу, важно ска-зал Огнев. – Рекомендую самому прочесть книги Прудона, чтобы понять гиб-кость его тактики…
– Чита-а-ал, – виноватым голосом сказал Никита Васильевич. – В нашем деле приходится и всякую дрянь читать…
– Что значит «дрянь»?! – вспылил Огнев. Привскочив на нарах, хлопнулся макушкой о верхние доски. Немного постонав, зажмурившись и обеими ру-ками пробуя голову, потом снова взъерепенился: – Не дрянью надо называть творения философов, а усваивать и преодолевать. Я вот всех преодолел, Штирнера и Прудона. Знаю наизусть Бакунина и могу цитировать на память Кропоткина. Ночей не досыпал над книгами гениев, иначе я не стал бы таким, как есть. Я теперь, чтобы вы знали, убежденный чернознаменец-безмотивник, иде-е-ейный экспроприатор.
– Зала-а-адил! – безнадежно махнул на Огнева рукою гигант с эспаньол-кой. – Ведь лучше без всяких идей ловко взламывать замки, как я умею, чем по «идейности» писать доносы на людей по указу начальства и безвинно че-ловека прогонять с работы или в газетах пачкать. Знавал я одного. В народе его Коблом прозвали, а он все идеями кичился. Даже баранов идейно стри-жет, так что в зиму они остаются с голыми боками и дохнут, как мухи. Тоже и женщин к сожительству идейно склоняет, потом понуждает детей убивать, чтобы обузой не были. Вот и ты набиваешь себе голову такими идеями, как фаршем. Ей-богу, ударить тебя по кумполу не грех! И хотя ты говоришь, что являешься «солдатом партии», но уголовник ты больше, чем я: мне по своей безграмотности никогда не пролезть в начальники, а ты можешь стать на-чальником и выматывать из людей душу. Слушать мне тебя надоело, ударю, наверное. Поверь, это тебе от души говорит Яшка Стрюкач, – он отвернулся, раздвинул людей локтями и улегся на голых нарах животом вниз, подложив кулаки под широкий свой подбородок.
– А я не для тебя говорю, для коллектива, – понизив голос, возразил Ог-нев. – Я уважаю большинство, лишь бы это не было меньшинство. Но, скажу из жизни, иное большинство есть всего лишь компания…
– Может быть, скажете ваше мнение о войне, если не желаете ответить на мой первый вопрос? – снова Голованов прервал Огнева.
– О войне у нас все ясно, – живо отозвался Огнев, повернувшись к Голо-ванову: – Идите в траншеи и колите немца штыком в пузо, пока он пить за-просит, до победного конца!
– Даже при нынешнем режиме в России?
– Не создавать же во время войны другой режим в стране! – враждебно посмотрел Огнев на Голованова, косясь также на притихшую толпу любо-пытных. – Вы или Дон Кихот или демагог, как видно…
– Вот и вся ваша идея? – засмеялся Голованов. – Не поймешь просто, где у вас начинается идейный анархизм, где оборонец Козьмакрючковского типа, где просто уголовник-неудачник. Все смешалось, как на ярмарке…
К нарам протиснулся один из мало приметных до этого новичков. Он сто-ял сначала поодаль, вслушиваясь и пожевывая губами, наверное, повторяя для более глубокого затвердения слышанные слова мысленно. Теперь же не вытерпел.
– Дозвольте, господа, – сказал он, проворно мигая птичьими голубыми глазками и широко раскрывая свой лягушачий рот. – Я и сам страдаю от об-стоятельств, суть которых глубока и вполне извинительна. Но касательно войны дозвольте высказать свое мнение.
Еще раз помигав глазами, будто их запорошило пылью, человечек насту-пил каблуками на полено, чтобы казаться выше и видеть дальше, продолжил свою мысль, так как заметил, что его желают послушать:
– Человечество, господа, воевало при первобытном строе, воюет сейчас, будет воевать в будущем. Это непреложно. Военные гении, между прочим, родятся не для развозки молока по квартирам. Они родятся для войны, без оной не было бы на свете ни одного генералиссимуса. Кроме того, в самом факте войны живет омолаживающая сила. Наука доказала, что от бездействия и долгого мира общество дряхлеет, засоряется неполноценными и подозри-тельными человеческими типами. Война, господа, очищает человечество от всего неполноценного, как весна очищает реку ото льда…
– Весна-а-а, отворяется первая рама, – продекламировал фальшивомонет-чик.
– Весна?! – со злостью переспросил Никита Васильевич, хватая, к всеоб-щему удивлению, остроносого человечка за шиворот и поворачивая лицом к себе…
– Что вы грубите, что вы?! – начал было человечек кричать, но внезапно умолк, в глазах застыл страх.
– Ты, философ войны, – удерживая сильной рукой за шиворот и слегка по-тряхивая его, продолжал Никита Васильевич, – скажи, сидел в десятом году в Луганской тюрьме? И от владельца патронного завода, Гартмана, харчи за доносы на рабочих получал? Не отпирайся, бродяга! Я тебя, подлеца, узнал. Да и ты, наверное, не забыл розовый платочек одной девушки? Провокатор, сука полицейская! Так и все знайте, мы этого типчика еще в десятом году раскусили. Ильхман его фамилия, поволжский немец. В Луганской тюрьме был провокатором, за этим и сюда его прислали, не иначе…
– Идейный, без войны его очистить некому! – грозно зашумели ссыльные. – Давайте-ка его в круг!
Человечка потянули, потом двинули, и он, выпущенный из могучей руки Никиты, пошел по кругу, точно мяч. От пинков взвизгивал и охал, но не про-сил о пощаде, не надеясь на нее. Он лишь заверещал было сильно, тогда кто-то зажал ему рот.
Били Ильхмана методически, основательно. Яшка Стрюкач поленился встать. Он лишь подвинулся к самому краю нар, улучив момент, когда Ильх-ман летел от чьего-то удара, брыкнул его ногой в спину.
– Идейный, солдат партии! – процедил Яшка с ненавистью сквозь сжатые зубы. – Таких убивать надо…
Забитого насмерть шпиона Ильхмана через час убрали из камеры.
– Никита Васильевич, – шепотом спросил Шабуров, когда из камеры ушли тюремщики, – о каком это вы розовом платке напомнили Ильхману? У него, заметил я, тогда сразу лицо помертвело, зрачки от страха чуть не раскололись надвое…
– Потому и лицо помертвело, что сам он свой смертный час, собака, по-чувствовал… А насчет розового платочка так получилось дело. В город Ка-диевку приехала одна функционерка Старо-Оскольской социал-демократической организации, Мария Черных. Нужно было устроить на ра-боту и скрыть нескольких товарищей, преследуемых полицией…
В этот момент мы обнаружили, что Ильхман, которого мы подозревали в шпионаже, вдруг исчез куда-то из Луганска.
И вот приехал ко мне на квартиру в Луганске один кадиевский парень, Ва-силий Шлейко. Это сынок Павла Митрофановича, о котором я уже как-то рассказывал вам.
Василий Шлейко привез мне записку от Марии, с которой мы были зна-комы и связаны подпольной работой. «Обнаружили мы соглядатая, в окно за-глядывал, – писала Мария. – А на другой день подошел этот человек ко мне в магазине и попросил разменять деньги. Невысокий, с голубыми птичьими глазками, в рыжей кепке. Очень похож на человека, которого вы мне описы-вали и Николай Гордиенко. Сдается мне, что он есть как раз тот Ильхман, ко-торый на подозрении у Луганского комитета. Деньги я менять не стала, но он все равно понаслежал за мною чуть ли не до самой квартиры. Прошу вас вы-ручить меня, так как местным товарищам нельзя вмешиваться…»
Мы срочно обсудили письмо в Комитете. Взял я отпуск на заводе, поехал выполнять принятый Комитетом план.
В Кадиевке мы тайно встретились с Марией у Павла Митрофановича. Ус-ловились, что она через два дня поедет в Луганск (Об этом наши должны бы-ли растрезвонить специально для полиции), а на одной из станций мы ее ос-вободим от полицейской слежки…
Я выехал из Кадиевки в тот же день, чтобы подготовить своих людей и из-возчика для встречи Марии на условленной станции.
Поезд на этой станции стоял около получаса. Для большей безопасности, Мария должна была выйти из вагона, когда я в него войду. Ее чемодан и ро-зовый платок должны оставаться на месте, чтобы у сыщиков сложилось впе-чатление, что женщина вышла по делу и сейчас вернется на свое место.
Все было у нас подготовлено: за насыпью стояла тройка горячих коней, на облучке пролетки – наш опытный извозчик, которому уже не раз приходи-лось увозить товарищей из-под носа полиции. Несколько товарищей расха-живали на перроне, чтобы вмешаться и помочь Марии, если потребуется.
Когда остановился поезд, и я вошел в вагон, Мария стояла у окна, ее розо-вый платок лежал на столике. Разговаривать нам было не нужно, так как Ма-рия видела меня еще при входе в вагон, знала наши условия. Она попросила соседа, кривоглазого старика, присмотреть за вещами, сама двинулась к вы-ходу.
Все было естественно, сулило нам успех. В вагоне просторно, я двинулся вслед за Марией. Вдруг, обгоняя меня, вырвался из соседнего отделения низ-корослый горбатый человек с розовым платком, как у Марии.
– Госпожа, госпожа! – кричал он, чтобы задержать Марию. – Вы платок забыли, плато-о-ок!
Я попытался схватить горбача, но мне под ноги повалился какой-то пья-ный человек в пиджаке. И пока я выпутывался из вагона, Мария уже бежала к стоявшему за путями извозчику. В это время случилось несчастье: обломился каблук, Мария упала. Встречный товарный поезд загородил дорогу.
– Это же ваш розовый платок, – торжествующе сказал подошедший к Ма-рии горбач. Он ловко накинул платок на ее плечи, сам начал пятиться и от-кланиваться. – Свои вещи следует любить и не терять…
Повешенный на плечи Марии розовый платок оказался сигналом к аресту. Двое дюжих молодчиков, переодетых в рабочую одежду, схватили Марию под руки.
Мне было раздумывать некогда. Ударами кулаков сбил я обоих молодчи-ков с ног, толкнул Марию на тормозную площадку остановившегося поезда, крикнул: «Беги!»
В этот момент меня ударили чем-то тяжелым по голове. Падая, я все же успел сквозь вставший в глазах туман заметить, что Марию подхватили това-рищи, сунули в пролетку. Кучер дал коням кнута и…
Одумался я уже в тюрьме. Узнал потом от товарищей, что Марии удалось бежать и что по голове огрел меня железным костыликом именно вот этот поганенький Ильхман.
Потом, полагая, что мне неизвестно ударившее меня лицо, Ильхмана под-сунули для шпионажа и провокации в Луганскую тюрьму под видом полити-ческого заключенного. Вот там мы его разоблачили. Били и там, но не так ос-новательно…
– О-о-о, тогда этой собаке и собачья смерть! – воскликнул Шабуров. – А где теперь Мария?
– Точно не могу сказать, но были слухи, что она скрывается где-то в Ор-ловской губернии…
14. СМЕСЬ
Ночью Веселовский проснулся от грома возбужденных голосов. Мигая спросонья на свет, проворчал:
– Когда же вы кончите, господа дискуссионеры?
– Трудно кончить, – поблескивая глазами, возразил Сыромятников. Он за-тянулся трубкой, выхлопнул изо рта клубы желтоватого дыма прямо в лицо Веселовского. – Наш спор и тебя касается, Семен Ермолаич…
– А что? – привстав на локоть и шаря очки под подушкой, спросил Весе-ловский.
– Послушай сам его новости, – указал Сыромятников трубкой на Шабуро-ва, пришивавшего пуговицы к пальто. – Уверяет, что меньшевики и эсеры ла-кейски помогли царю загнать Россию в кошмарный тупик.
– Эти «новости» давно известны, – равнодушно сказал Веселовский, про-тирая платочком очки и щурясь на Шабурова близорукими глазами. Потом покосился на спавшего рядом Голованова. – Они вот вместе с ним, да и большевики вообще неустанно готовят взрывчатую смесь для разрушения русской демократии, чтобы добиться монопольного управления страной и зажать всех в своем кулаке…
– Я тоже ему говорил об этом, – кивнув на Шабурова, сказал Сыромятни-ков. – А он мне ответил, что нечего разрушать несуществующее. Потом при-нялся критиковать Мартова. Номера-а-а!
– Не номера, – откусывая нитку и всматриваясь в широкоскулое бородатое лицо Сыромятникова, возразил Шабуров сердито. – Не номера и не очеред-ные мотивы, а старая и проверенная истина: Мартов и Троцкий именуют себя интернационалистами, циммервальдцами и всем тем, отчего исходят хоть ка-кие-нибудь социалистические лучи. Это им нужно для влияния на рабочих. Но почему же обоготворяемые вами Мартов и Троцкий не рвут связей с Ге-дами, Вандервельде, Альбертами Тома, Вивиани и прочими прислужниками империалистов? Наоборот, они гордятся и подчеркивают, что состоят с этими господами во Втором Интернационале…
– Да, во втором! – раздраженно прервал Шабурова Веселовский, нервно снимая и протирая без того чистые очки. – Во втором, ибо никакого другого интернационала, так полно охватывающего рабочих, никогда не было и не будет на свете!
– Это мы увидим, что будет в жизни, – сказал Шабуров. – Но состоять в призрачном интернационале настоящему революционеру не к лицу. Теперь уже дети понимают, что Второго Интернационала фактически нет с четверто-го августа 1914 года, когда германские эсдеки проголосовали за кредиты на войну и кричали: «Хура кайзеру! Дойтшланд ист хохе юбер аллес!» Они даже не стали тогда придумывать сказку о большевистской взрывчатой смеси, про-сто отворили ворота и выпустили империалистов Германии на разбойные де-ла. Пройдут десятилетия, пока человечеству удастся отучить милитаристов от разбоя, иначе они могут отбросить весь мир в предысторию, к временам пе-щерного человека…
– Шабуров, вам надо лечиться, чтобы не говорить о выдуманных страстях, которые не укладываются в человеческие понятия и невозможны на практи-ке…
– Сыромятников, не разыгрывайте из себя пророка! – воскликнул Шабу-ров. Он кончил шить и, встряхнув пальто, аккуратно положил его у изголовья постели, начал разуваться и добавил: – Ведь возможными оказались на прак-тике волонтерский батальон Плеханова, шпион Сухомлинов на посту военно-го министра, Распутин при дворе…
– Пошли вы к черту! – загорячился спорщик. – Неужели вы допускаете мысль, что я, Матвей Сыромятников, член партии социалистов-революционеров, могу полюбить распутиных или рябушинских? Я – терро-рист, каторжанин… Отрекся от родного отца-монархиста и волостного стар-шины в Саратовской губернии, чтобы стать достойным наследником Софьи Перовской и Андрея Желябова! Нет, я не могу принять ваших обвинений, Шабуров. Какая нелепая дичь! – воскликнул он в сильном волнении, потом зажег потухшую было трубку и швырнул в угол сломанную им спичку, под-черкивая свою ненависть к царизму и к Шабурову. – Возмутительно, обску-рантно!
– Я верю даже в искренность вашего возмущения, – сказал Шабуров. – Но логика развития смеси ваших идей и практика деятельности вашей партии неминуемо приведут вас к контрреволюции. Говорю вам это беспощадно, но от души, ибо в вас лично вижу пока честного человека. И, признаться, мне не хотелось бы потом, на новом перекрестке наших дорог, встретиться с вами в качестве непримиримых врагов. Пересмотрите вы свои позиции…
– Как вы смеете?! – воскликнул Сыромятников, сжигая Шабурова ненави-стным взглядом заполыхавших глаз. – Как смеете предлагать мне изменить памяти великих героев «Народной воли», изменить мученикам революции – Каляеву, Сазонову, Гершуни…
– Но ведь они могли бы стать не мучениками, а героями революции, – дружеским тоном сказал Шабуров. – Очень жаль, что таких сильных людей заставили растратить себя на бесцельное убийство Сергея Романова или Пле-ве. И во имя чего? Во имя того, что Каляева возвели потом на эшафот Шлис-сельбургской крепости, а Сазонов покончил самоубийством в Горном Зерен-туре в знак протеста против телесных наказаний для политических…
Сыромятников задумался, слушая Шабурова. Потом он внезапно подался к нему и прошептал:
– Скажите, Шабуров, убеждены ли вы, что только наша партия может пе-реродиться в контрреволюционную?
– Я имею в виду всякую партию, не способную до конца пойти на рево-люцию вместе с рабочими и во главе их…
– Так-так, понимаю. Ну, а в вашей партии не может быть перерождения и контрреволюции, не может быть внутреннего террора, доводящего ее членов до самоубийства, похожего на самоубийство Сазонова? Вы хорошо, оказыва-ется, знаете наших мучеников из числа социалистов-революционеров. И вот я спрашиваю вас, предвидите ли вы появление мучеников в вашей партии?
– Не понимаю, зачем вы ставите такой отвлеченный вопрос, – пожал Ша-буров плечами. – Наша партия есть добровольное объединение единомысля-щих. Если начать кого угнетать, немедленно вступятся за него другие. Да и, наконец, зачем же человеку кончать самоубийством, если он может выйти из партии, если нет сил идти вместе с ней. Партия не располагает аппаратом принуждения…
– Сейчас, конечно. Но если придет к власти, картина изменится, – про-должал настаивать Сыромятников. – Сила власти всегда была притягатель-ной. Она скажется и в вашей партии, если вы что-то упустите. Короче: вы, зная наших мучеников, должны почувствовать неизбежность появления их и в вашей партии, поскольку искание истин всегда сопряжено с возможностью ошибок, а ваши руководители снисходительны лишь к собственным ошибкам или даже склонны приписывать себе качества безгрешия вообще…
– Что вы, Сыромятников?! Мы лишь признаем за классом безошибочность поступков…
– А-а-а, вы еще слишком молоды, – махнул Сыромятников рукою. – Исто-рия доучит вас понимать мысли более опытных революционеров. Прекратим наш разговор, хватит на сегодня, пора спать. Веселовский с Головановым уже успокоились, – он натянул одеяло на голову и отвернулся от Шабурова.
На очередной прогулке Никита Васильевич сказал Шабурову:
– Притворился я вчера спящим, но слышал твою перепалку с Сыромятни-ковым, еле утерпел, чтобы не вмешаться. А теперь вот хочу сказать, вернее, советую тебе, Василий, принимать во внимание свою молодость и не ввязы-ваться в споры с опытными демагогами, как Сыромятников. Он ведь умеет задеть сердце и посеять в нем сомнение. Об этом нельзя забывать теперь и тогда, когда наша партия станет правящей. Особенно тогда нужна бдитель-ность: изо всех щелей полезут проходимцы в партию, надев революционную личину и раскрыв рот на жирный пирог, пропуском к которому будет у них партийный билет. Горе от таких будет честному человеку, знающему душу проходимцев: чтобы избавиться от этого опасного свидетеля, они коллектив-но оклевещут его, оплюют в фельетоне, создадут видимость «большинства возмущенных» против опасного им человека и даже попытаются исключить его из партии, посадить в тюрьму. Сыромятников путано намекнул тебе вчера на это в попытке сбить с толку и запугать. Но мы, Василий, ясно должны представлять, что не по ровной скатертной дорожке, а по ухабам придется нам идти к социализму. Встретим на этом пути авантюристов большого мас-штаба, встретим своевольников и диктаторов, встретим, возможно, возом-нивших себя монопольными владетелями всех истин, но и путаников вот та-ких встретим, – Голованов кивнул через плечо назад, где, через три пары от них, Сыромятников шагал под руку с Огневым. – Не понравился мне ночью твой комплимент Сыромятникову, что видишь в нем честного человека и же-лаешь встретиться с ним на перекрестке дорог. Возможно, встретитесь, но как? Не делай себе особых иллюзий из факта, что обстоятельства заставили Сыромятникова лежать рядом с нами на тюремных нарах и кормить царских вшей. Сегодня Сыромятников молится на Желябова и даже клянется именем революционного демократа Чернышевского, а завтра возьмет да и подаст за-явление с просьбой послать его волонтером на фронт за интересы купцов-охотнорядцев или даже за интересы французского президента Раймонда Пу-анкаре. А послезавтра, если мы потерпим поражение в предстоящей револю-ции, он станет одним из авторов «Новых вех» и напишет клеветническую ста-тью о революции или даже возглавит карательный отряд против рабочих и крестьян…
– Никита Васильевич, – тихо сказал Шабуров, заглянув в глаза старшему товарищу. – Извините, если это покажется наивным, но… я не могу понять, какой же личный мотив может сделать Сыромятникова врагом народа?
– Дело не в личных мотивах, – сурово проговорил Голованов. – Вырож-дающиеся партии, теряя массовую опору и дрожа от страха перед возможно-стью гибели, всегда бывали склонны или бунтовать на коленях и впадать в мистицизм, или убивать своих противников тюрьмами и расстрелами. Если же тюрем в руках не оказывалось, убивали своих противников кинжалами из-за угла…
В эту ночь Шабуров долго не мог уснуть, все раздумывая и раздумывая над словами Веселовского и Голованова.
Кругом посапывали сонные люди. Иные скребли во сне грязное тело, дру-гие называли женские имена, третьи звали мать или жаловались на что-то горькое в жизни.
Глядя на круглую голову Никиты Васильевича с короткими седеющими волосами и на жесткую подушку под нею, Василий почему-то вспомнил сво-его отца. «Вот бы они встретились с Головановым и поговорили, – захотелось ему. Усталость открыла ему рот зевотой, горячим огоньком кольнула глаза, и Василий закрыл их. В мозгу пронеслись другие мысли: – Я вот тоскую о ма-тери и об отце, а о Никите Васильевиче тоскует дочка. Какая она, посмотреть бы. Никита Васильевич говорил мне однажды, что она живет со своей мате-рью-акушеркой Розой Марковной в Барнауле… Раскидала жизнь семью, со-берется ли когда вместе?»
Привстав, Шабуров укрыл получше ноги Никиты Васильевича, чтобы не стыли, сам вытянулся на спине. Он силился не задремать, чтобы еще поду-мать о жизни, глядел на запыленную электрическую лампочку под самым по-толком, и вдруг горько улыбнулся: лампочка была посажена, как и люди, за густую проволочную решетку. «Да, Россия есть для нас сплошная тюрьма, а мы ее любим и любим. Рискуя жизнью и свободой, возвращаются сюда люди даже и после того, как им удавалось покинуть ее и выехать за границу. Ска-зать хотя бы о Никите Васильевиче: был в свободной Швейцарии, а вот вер-нулся, сидит в тюрьме, пойдет в ссылку…»
И началась плестись вязью, воскрешаемая в памяти картина слышанных Шабуровым рассказов Голованова о Швейцарии: шумный, пенящийся водо-пад в Альпах, крохотная гостиница на берегу зеркально-чистого горного озе-ра, потом – лондонская небольшая церковка, в которой проходил съезд без-божной партии…
Отгоняя дрему, Василий встряхнул головой. Перед глазами, вызванные силою воображения, стояли скалы и ущелья, темнели леса и сверкали реки, зеленели морские дали, а за всем этим, обрамленная золотисто-розовым сия-нием, призывным маяком горела цель долгого и трудного пути – победа че-ловека над старым миром рабства и нужды, создание нового мира, в котором человек станет настоящим человеком, а свобода обретет реальность и пере-станет быть простым звуком, обманывающим людей.
«Пусть будет как угодно трудно, – сверкали мысли в мозгу Василия, – как угодно, все равно от этого не отступлюсь!»
Перед взором встало другое – не сон и не явь, видение: по ледяной пусты-не, расцвеченной радужными бликами полярного сияния, мчатся нарты в брызгах снежной пыли. Возница – тунгус затянул заунывную бесконечную песню об оленях и собаках, о злых духах, запрятавших мох под ледяную кор-ку, и олень должен умереть от голода, не имея сил пробить ледяную броню своим копытом.
Вот и ледяная пустыня исчезла. Станционный фонарь тускло освещал прижатого к нему рабочего, в затылок которому нацелился пистолетом пья-ный поручик. «Что вы делаете?!» – пытался кричать Шабуров, но крик уми-рал в горле. Лопнул выстрел, повалился рабочий, и Шабуров в ужасе узнал в расстрелянном Ивана Васильевича Бабушкина, друга Ленина.
Употребив невероятные усилия и застонав от наседавшего кошмара, Ша-буров открыл глаза.
– Какой тяжелый сон, – прошептал он. Встревоженное сердце бешено ко-лотилось. – Впрочем, не только сон: такое уже было в жизни, не должно по-вториться. Но почему мне приснились нарты? Ведь сказано, что меня отпра-вят в Туркестан. Там не льды, а зной и скорпионы, фаланги, верблюды, песок и жесткие кустики саксаула, небольшие деревца с корявым стволом и без ли-стьев…
Снова заснув, Шабуров видел во сне пески и верблюдов, скуластых по-гонщиков, потом – красивую девушку с рыжей косой. Она играла на рояле, устроенном на верблюжьем вьюке, и Шабуров вдруг узнал в ней Нюсю, дочь начальника станции, предмет своей мальчишеской любви. Хотел сказать ей что-то, но не смог: его держало в лапах что-то цепкое, тяжелое, и он, каза-лось, онемел и утратил власть не только над своими мышцами, но и мыслями.
Проснулся Шабуров от громкого крика надзирателя:
– Пове-е-ерка-а-а!
Едва успели заключенные выстроиться в две шеренги вдоль нар, лязгнул засов, вошел дежурный комендант с желтым заспанным лицом. За ним шаг-нул надзиратель, степенный мужичек с хитрыми высматривающими глазами спекулянта-лабазника.
Тыча карандашом в грудь арестантов, комендант подсчитывал людей про себя, а надзиратель тем временем громко проверял фамилии по списку.
– Сколько? – повернулся комендант к надзирателю, пырнув карандашом в плечо Огнева, стоявшего на правом фланге.
– Сорок шесть, ваше благородие, считая и этого пономаря-анархию…
– Правильна! Претензий и жалоб нет? – обиженным голосом спросил ко-мендант, совершенно не собираясь удовлетворять чьи-либо жалобы, а просто соблюдая установленную в тюрьме форму. – Так и запишем, что жалоб нет. – Ухмыльнулся и шагнул к двери.
– Имею претензию! – громыхнул Яшка Стрюкач, сообразив что-то. Ко-мендант оглянулся с удивлением, потом махнул рукой и толкнул дверь. С по-рога сказал надзирателю:
– Уточните здесь, а я спешу. Дела! – и хлопнул дверью.
Надзиратель сунул палец в нос, остановился перед Яшкой.
– Зачем же вы к их благородию, коменданту, с претензией? – сказал уко-ряющим голосом. – Человек он нервный, занятый. Ко мне уж, если что… Мы можем завсегда по-христиански…
Шабуров заметил, что Яшка показал надзирателю засаленную кредитку и, сморщив нос и прищурив глаз, гулко щелкнул себя пальцем по кадыку. Над-зиратель понимающе кивнул головой, сейчас же заорал:
– Разойди-и-ись по своим местам! А ты, Стрюкач, погоди. Давай зада-ток…
Вечером Яшку Стрюкача вызвали в коридор, откуда он вернулся сияю-щим.
– Эй, анархия! – крикнул Огневу. – Гляди сюда. Видал, идея? – усмехаясь, выхватил из кармана бутылку водки, шлепнул о дно ладонью так, что по всей толще водки вскипели белые пузырьки. – Давай-ка этой смеси трахнем, пока целы мы и прохвосты-начальники, берущие взятку…
– Не буду, – нерешительно возразил Огнев. – Не знаешь, невежда, что се-годня день смерти Бакунина…
– Что ж, отпразднуем! – весело сказал Яшка. – Небось, твой Бакунин хле-стал русскую водку прямо из горлышка.
– Ду-ура-ак! Бакунин был чистый трезвенник, даже стрелял из пушек, не выпивши…
– Зачем уговариваешь человека? – заискивающе тронул цыгановатый му-жик в красной рубахе локоть Яшки Стрюкача. – Давай без Огнева помянем Бакунина за упокой, выпьем. Видишь, брезгует человек необразованными…
– Я-а-а брезгую? – стукнул себя Огнев в грудь. – Брехня и несусветица! Я считаю люмпен-пролетариев основной силой революции. Вот как я отношусь к необразованным. Налей, Яков, за твое здоровье и за светлую память Баку-нина…
– Рупь гони, рупь! – быстро заработал Яшка согнутым в крючок указа-тельным пальцем. – Нечего распивать просто-напросто.
– Заплачу, ей-богу! Как только экспроприирую богатства, рассчитаюсь сполна, – отшучивался Огнев, поглядывая на Голованова, насмешек которого боялся. Но тот весь был поглощен шахматной игрой. Посасывая трубку, Го-лованов сосредоточенно всматривался в лежавшую между ним и Веселов-ским доску с фигурами.
– Если вы, хороший человек, мечтаете белого слона и коня на вилку взять, то напрасно! – вдруг решительно сказал Никита, двинув ладью. – Вот, из-вольте! Эммануил Ласкер позавидовал бы сему маневру, а? Честное слово, позавидовал бы, хотя он уже двадцать два года значится в мировых чемпио-нах по шахматам. – У Голованова смеялось все – и серые глаза, и маленький насмешливый рот, и рыжие усы, даже круглая его голова с лысеющей макуш-кой, обрамленной рыжими с проседью волосами.
– У вас это случайная удача, – невесело возразил проигравший партию Веселовский и начал расставлять на доске фигуры для новой партии.
– Случайная удача? – переспросил Голованов с иронией и щелкнул паль-цами. – Постараюсь доказать, что имеете дело не со случаем, а постоянной системой. Поверните-ка немного доску: она отсвечивает, а я плохо вижу…
Между тем, Яшка Стрюкач с Огневым и цыгановатым мужиком глотали водку прямо из горлышка бутылки.
– Эй-эй, эй, анархия! – закричал Стрюкач, обеспокоенный, что Огнев слишком долго не отрывается от горлышка попавшей в его руки бутылки. – Что это тебе разве коровье вымя? Дай сюда!
Вырвав бутылку у Огнева и хватив несколько мелких глотков водки, Яшка Стрюкач закричал потом на верхние нары:
– Витька, пробуй этой смеси для веселости, потом песни затянем. Ей-богу, душа просит песни!
Витька молча взял у Яшки бутылку с остатком водки, раскрутил ее волч-ком, быстро сунул горло в рот, запрокинув голову. Крутилась опадающая во-ронка, булькало со звоном. Прыгали чуть не до дна и лопались водочные ма-товые пузырьки, называемые в народе «градусами».
– Картинно пьет! – сказал Петька-парикмахер. – Позавидуешь такой кар-тинности.
И Петька позавидовал этому горькому факту: закрыв глаза, он причмок-нул губами в такт звучавшему бульканью, потом проглотил набежавшую слюну.
Захмелевшие арестанты, устроившись на нарах в обнимку, затянули лю-бимую Витькину песню:
«…в парных санях, под медвежьей полостью,
Желтый лежал чемодан…»
– Против такой задушевности, наверное, не возразили бы твои Прудоны и Бакунины? – спросил растроганный песней Яшка Стрюкач у Огнева.
– Про них не знаю, а мне нравится, признался Огнев. – Ведь иная сволочь, ежели скажи ей о силе песни, смеяться вздумает. А человек, в жизни с песней знакомый, не засмеется: у него все нутро от сострадания вздрагивает, от по-нимания песни. И всякая песня свое сердце находит, скажу тебе прямо. Толь-ко если сердце у кого собачье, тот на любую песню зарычит. Есть такие лю-ди…
– Я тоже знаю, есть такие, – сказал подсевший к певцам Петька-парикмахер. – Но таким людям даже в тюрьме нету места среди человеков. Вот разные мы тут собрались, смесь настоящая: тут вам идейные есть и про-сто жулики, даже провокатор попался, а песню все любят. По этапу пойдем в Сибирь, может, дальше куда, а песню все равно будем петь, чтобы легче идти. Ей-богу, будем петь, хоть ты нас куда угодно гони, как угодно нашу жизнь прижимай. И не только потому, что смесь выпили. Нет, мы будем петь по по-требности нашей души.
15. ЭТАП
Теплым апрельским утром этапников вывели из тюремных ворот. Цепь солдат окружила толпу худых, бледных, заросших бородами людей. Унтер-офицер начал их выстраивать в колонну по четыре.
Осужденные суетились, переговаривались. Волна новых чувств захлест-нула каждого, кружила голову, раздвигала в улыбке синеватые губы, зажигала огни в усталых глазах: радовались люди, что вырвались из затхлой камеры на свежий воздух. Жадно смотрели на таявшие кучи снега по обе стороны рас-чищенной дворниками дороги, на черные шапки крикливых галок на ветвях голых деревьев, на голубое небо в хлопьях редких белых облачков, на оста-новившихся вдали прохожих и на весь тот мир, от которого недавно отгора-живала их тюремная стена, а теперь – лишь тонкая цепь солдат с ружьями.
Высокий русый офицер, начальник конвоя, придерживая рукой шашку, торопливо прошел в хвост колонны, где шумел этапный обоз, и начал кричать на кого-то громко, властно. Потом он самолично пересчитал этапников, от-махивая ребром ладони перед каждым новым рядом из четырех человек, ру-гая стоявших не по линии:
– Куда выпер, паршивец? Пшел в ряды!
Шабуров стоял между Головановым и красивым голубоглазым польским учителем с бритыми щеками (накануне удалось побриться осколком разбитой Стрюкачем бутылки). Поляка приговорили на поселение за отказ выдать уче-ника, написавшего антивоенное стихотворение на классной доске.
Поляк, Василий, Голованов и все остальные политические были в граж-данских сапогах и пальто, а не в серых арестантских бушлатах с бубновыми тузами и обшитых кожей тюремных валяных котах, как остальные из числа уголовных.
В голове колонны лязгали цепи каторжан в бушлатах и в похожих на бли-ны шапках. За каторжниками построили ряды ссыльнополитических, за ними шли ссыльно-уголовные в бушлатах и клинообразных шапках, без кандалов. Над этой группой возвышалась могучая фигура Яшки Стрюкача.
Когда офицер, придерживаясь старинного русского обычая, снял фуражку с твердым верхом и белой выпуклой кокардой на малиновом околыше и три-жды перекрестился, этап двинулся в путь.
Впереди сильнее залязгали цепи, сзади усилились крики извозчиков и сви-сты кнутов, загремели колеса ломовых дрог с вещами этапников и солдат-ским провиантом.
Еще не оттаяли подмерзшие за ночь лужицы на дороге, и ледяные корочки хрустели под ногами, осколки льда брызгали в стороны и сверкали, искри-лись на солнце, которое поднималось над Москвой, отражалось в окнах до-мов, в золотых куполах церквей и даже в голенищах лакированных сапог конвойного офицера.
Шаркающие звуки многих равномерных шагов напоминали вздохи паро-вой машины. Лишь временами громыхал не в такт чайник, привязанный к ко-томке, или вырывался невеселый смешок, и тогда шарканье переставало на-поминать машину: нарушать однообразие любят и умеют лишь только люди, хотя бы и закованные в цепи, взятые под конвой солдат с ружьями.
Поляк-учитель полушепотом рассказывал Шабурову о Борисе Ракитине, с которым пришлось ему некоторое время сидеть в одной камере до перевода в пересыльную. Потом их разлучили.
– Чудной этот Ракитин, – сказал поляк. – То загорается и кричит о миро-вой революции, утверждает, что он непременно будет ее немилосердным прокурором и будет подписывать ордера на аресты, то молчит целыми днями и тоскливо смотрит на окно с решеткой. Не можно же так вести себя бойцу! Да и то странно, идеи у него возникают и гаснут налету, даже не пожив и не созрев. Такое не можно назвать мыслями. Это просто личные желания дос-тичь власти и счастья для одного себя. Невесту вспоминал. Говорил, очень красивая паненька…
Шабуров, слушая поляка, вспомнил о невесте Ракитина, избалованной дочке петроградского профессора истории. Ракитин ревновал ее ко всякому мужчине, готовый натворить глупостей и даже записаться в террористы, под-ражая гимназисту Савицкому.
Познакомил Ракитин Шабурова со своей невестой случайно. Это было ле-том пятнадцатого года, когда Шабуров наткнулся на Ракитина и его невесту при их выходе из магазина.
Синеглазая стройная блондинка в модном жакете, красиво облегавшем ее тонкую талию, была обременена столь большим количеством коробок и цве-тов, что одному Ракитину было не под силу освободить ее от этого груза. Он познакомил Шабурова со своей невестой и попросил его помочь нести цветы и коробки до квартиры профессора Полозова.
Знакомясь, блондинка медленно сняла белую крохотную перчатку и пода-ла нежную руку с перстнями на пальцах Шабурову.
Он смутился, даже покраснел. На память пришли стихи Блока:
«…веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука…»
Слушая рассказ польского учителя, все это снова вспомнил Василий. Вздохнув, он подумал: «Из Ракитиных вырастают авантюристы, от которых трудно будет потом очистить партию. Что же сделать, чтобы Ракитиных было все меньше и меньше?»
При подходе к вокзалу настроение у этапников падало. Почему-то угнета-ли свистки паровозов, шепелявые скрипы вагонных осей, лязги и стуки буфе-ров. Наверное, не хотелось людям заходить в тесные вагоны.
Станционные жандармы и городовые лениво отгоняли от колонны взрос-лых прохожих и ребятишек, которые передразнивали марширующих солдат конвоя.
– Сторони-и-ись, сторони-и-ись, дорогу!
На привокзальной площади маленькая женщина в желтом пуховом платке нырнула внезапно сквозь цепь солдат и сунула одному из этапников белый узелок с едой.
Солдаты моментально вытолкали женщину за цепь, но она радостно кри-чала и махала этапникам рукою, одобряя их за проворство: заключенные пе-редавали узелок из рук в руки по колонне, так что солдаты никак не смогли его отнять.
Рабочий в замасленной куртке черными от копоти руками достал припа-сенный им для случая серебряный рубль из кармана, сунул унтеру конвоя.
– Передай политическим, да попроворнее! – сказал решительным тоном: – Задержишь, гваздану булыжником!
При виде этого у этапников снова повеселело на душе. Некоторые даже рассмеялись: унтер поспешил передать рубль без задержки, так как рабочие шагали рядом и наблюдали, куда денутся их пожертвования.
У вагонов с решетчатыми окнами солдаты встали двойной цепью от пер-рона до дверей. По этим живым коридорам двигались осужденные гуськом.
Шабуров ступил на подножку, но котомка зацепилась привязанным к ней чайником за крючок, не впустила его в узкую дверь. Тогда чья-то рука бе-режно, отцепив чайник, помогла Шабурову. Он обернулся.
– Не унывай, товарищ, – шепотом сказал ему солдат. Из-под серой вяза-ной папахи дружелюбно глядели светлые понимающие глаза конвоира. – Есть слухи, что скоро кончится…
Шабуров чуть заметно кивнул солдату головой и прошел твердыми шага-ми в «столыпинский» арестантский вагон, разделенный на конурки с желез-ными решетками плотных дверей.
Везли двое суток. Позади остались пензенские леса и кочковатые болота. Началась приволжская степь. Белая, тоскливая, с чернеющими буграми, ко-торые стали попадаться все чаще и чаще, пока не окружила поезд со всех сторон холмистая приволжская возвышенность. По лощинам и проталинам сверкала вода, ее рябил ветер.
В Самаре, куда поезд прибыл в темноте, людей построили и повели через весь город к тюрьме. На пожарной каланче пробило полночь.
Темные фасады домов казались во мраке гигантскими чудовищами, об-ступившими маленьких голодных людей, вырванных властями из жизни и брошенных под колеса проклятой государственной машины.
В тюрьме до рассвета обыскивали, подсчитывали и записывали вновь прибывших в журнал. Утром их развели по невероятно грязным и сырым ка-мерам, перед которыми бутырские камеры выглядели бы роскошными.
– Но-о-овеньких привели! – закричал кто-то злорадным голосом. – Эй, ко-сой шабер, опять влип?!
– Пе-е-етька-парикмахер! Урка, подь сюды! – кричали со всех сторон но-вичкам, ввалившимся в камеру с мешками, котомками и сундучками в поис-ках свободных мест «на житие».
– Уркам привет, привет! – рыцарски потрясал Яшка Стрюкач над головой. – Как у вас со жратвой?
– Кормють, хуже собак, – послышался хмурый голос из угла. – Вот и брандахлыст несут, к завтраку просим милости…
Два арестанта внесли на палке большую с двумя ушками, как у лохани, деревянную бадью с вонючей бурдой. По желтоватой поверхности жижи пла-вали капустные листья и бурые кусочки каких-то сушеных овощей из госу-дарственных запасов.
Гремя ложками о жестяные миски и выбивая какие-то песенные мотивы, арестанты суетливо выстраивались в очередь за пищей.
– Со дна сыпь, со дна, сукин сын! – кричали на разливалу. – Нажевал мор-ду, идол, раскормился на кухне…
Похлебав бурды, некоторые уголовники занялись в карты, часть составила концерт под руководством полуголого арестанта: одни пели, другие играли на гребенках губами через положенную плашмя на зубцы папиросную бумагу, третьи гремели ложками и мисками, а сам дирижер – в одетой на голое тело жилетке и в ватных солдатских штанах – топал деревянными подошвами ог-ромных ботинок о цементный пол, размахивал длинными грязными руками.
– Гоп со смыком – это буду я! – отчаянным голосом завопил он вдруг, весь дергаясь и подпрыгивая. – Да-да, вы меня послушайте, друзья!
– Вы меня послушайте, друзья! – рявкнул вслед за «режиссером» Яшка Стрюкач, охваченный внезапным азартом.
Его приняли за подпевалу все концентранты, дружно, со свистом и стуком ложек, писком гребенок и гвалтом подхватили, затараторили:
Заложу я руки в брюки
И хожу, свищу от скуки…
Да-да!
Гоп со смыком – это буду я…
Под этот гам, изнуренный двухдневным томлением в тесной клетке сто-лыпинского вагона, ночным обыском и бестолковой регистрацией в Самар-ской тюрьме, заснул Шабуров.
На этот раз он проявил богатырскую способность проспать целые сутки, но вечером его разбудил Голованов.
– Какое дело, Шабуров, – прошептал взволнованно глядя в самые зрачки глаз. – В Туркестан тебе ехать не придется. Понимаешь?
Шабуров непонимающе протер кулаком заспанные глаза, с ногами уселся на матраце. Никита Васильевич наклонился к нему совсем близко.
– Понимаешь? Помощник начальника конвоя, унтер Склянкин, член на-шей партии. Через него я получил весточку от самарских товарищей и распо-ряжение: партия велит тебе бежать с этапа и прибыть по явке…, – Голованов назвал поселок и фамилию человека, к которому надо было прибыть Шабу-рову и пояснил: – Чернобыльников работает учителем. Пароль к нему – во-прос: «Метеорологией занимаетесь?» Его отзыв: «Да, измеряю осадки». По-нятно?
Шабуров заволновался, без слов кивнул головой.
Немного помолчали. Потом Никита Васильевич совсем тихо зашептал на ухо Шабурову:
– Партия расставляет силы. Мы должны быть сильнее и организованнее, чем в девятьсот пятом. Не для властей будем служить, для народа и револю-ции. Этому подчиняй все свои поступки… На шестом перегоне от Самары попросишься у Склянкина по нужде…Впрочем, он тебе сам даст о себе знать. Высокий такой, лицо рябое. С ним вместе выпрыгнешь с поезда. Он тебе и дорогу расскажет. Мне потом пиши. Не с почтой, конечно, с оказией. Там бу-дут наши… Да и увидимся, наверное, скоро. Не те времена, чтобы долго за-тянулось…
Через день Шабурова с вещами увели на вокзал. Голованов остался пока в камере: от Самарского перекрестка их дороги расходились.
«А, пожалуй, не увижу его больше, – подумал Никита Васильевич о Ша-бурове, с тоской и болью глядя на закрывшуюся толстую деревянную дверь с железной решеткой полукруглого «волчка». – Сердце давно испортилось, не доживу…»
Хотел пойти к баку с водой, но в висках заломило, голову наполнил зной-ный шум. Сердце упало в пустоту, в глазах закружилась огненная карусель. Чтобы не упасть, Никита Васильевич вцепился в край доски, медленно присел на нары.
16. СЕВОСТЬЯНОВ
Унтер-офицер Склянкин много лет сопровождал осужденных из Москвы в Ташкент, из Петербурга в Москву и Пермь, в Читу и Усть-Сысольск, в Ар-хангельск.
Это был спокойный, рассудительный мужчина лет тридцати с тремя ко-ричневыми нашивками на погоне. Умел написать грамотный рапорт, сыграть на гитаре, ловко откозырять начальству. При этом серые небольшие глаза его смотрели на начальников и на солдат одинаково – без подобострастия к од-ним, без презрения к другим.
Находились умные начальники, которым нравилось, что Склянкин не пу-чил перед ними по-лягушачьи глаза, как это делали подхалимы и приспособ-ленцы в знак «преданности». Глупые покрикивали на Склянкина, но он умел не поддаться глупцам. Солдаты уважали Склянкина и побаивались: за про-ступок обязательно накажет или пожурит доходчиво, что совесть загрызет. Да и сам был аккуратен, исполнителен и подтянут. Не раз умные начальники в приказах ставили Склянкина в пример другим, не зная, конечно, что он в сво-ей планшетке с серебряной планкой «За усердие и службу» часто перевозил нелегальные брошюры и письма Комитетов подпольной партии, налаживая связи между политическими заключенными и «волей».
В Самарском комитете сообщили Склянкину, что он кем-то выдан охран-ке, взят под подозрение и слежку, а поэтому ему партия предлагает бежать и принять другую подпольную работу.
На шестом перегоне, как и говорил Никита Васильевич Голованов, Склян-кин ловко вывел Василия Шабурова из-за решетки вагонного отсека, впустил в уборную. Всунувшись наполовину за ним, шепнул:
– В тамбуре часовой. Держи наган. Но ты не спеши стрелять, так попробу-ем. Схватим, свяжем и замкнем в уборной. Пока хватятся, будем далеко. А прыгать здесь удобно: ход тихий при подъеме, насыпь мягкая… Идем!
Склянкин рванул дверь тамбура в сторону. Из ночной хляби пахнул в лица сырой пронизывающий ветер.
Часовой с примкнутым штыком стоял на качающемся железном щитке между вагонами. Узнав унтера, распрямил плечи, подтянулся.
– Часовой! – опережая солдата, изменившимся голосом повелительно ско-мандовал Склянкин. – Руки в гору!
– Как? Ай! – надтреснуто воскликнул солдат, уронив винтовку в страхе перед двумя нацеленными на него револьверами. Крик его сразу затерялся в стуке колес и скрежете щитков. Винтовка, брякнув о буфер, провалилась вниз. – Молчи! Пикнешь, застрелю!
Солдат покорился, заплакал. Склянкин заткнул ему рот платком, быстро связал бечевкой ноги и руки. Вдвоем втащили солдата в уборную, усадили в стульчик над раковиной.
Отомкнув дверь наружу, Склянкин ущипнул Шабурова за руку:
– Прыгай! Под насыпью жди меня…
Кувыркнувшись несколько раз по откосу, Шабуров шлепнулся ладонями о влажный песок, и сейчас же вскочил на ноги. Гремя, уходил поезд. Красный кружок хвостового фонаря, уплывая в темноту, уменьшался и бледнел. Пахло сырой талой землей. Моросил дождик. Журчал неподалеку ручей. В темной выси невидимо кричали дикие гуси. «Они летят на гнездовья, – подумал Ша-буров. – А я куда?»
Осматриваясь, Шабуров порывисто дышал, не имея сил успокоиться.
– Свобода! – воскликнул он и побежал почему-то за поездом. – Где же Склянкин, почему не прыгает?
– Шабу-у-уров! – слева послышался приглушенный зов. – Куда ты? Я здесь…
Молча прошли они с версту по шпалам. Потом Склянкин вынул кисет с табаком.
– Покурим, товарищ…
Завернув цигарки, присели на рельсы.
– И не тревожься, – авторитетно сказал Склянкин. – Нас не скоро хватят-ся: если вздумают внеочередную проверку, то минут через сорок. Если же до смены караулов не хватятся, то пройдет часа полтора. Да и тогда не станут искать нас на линии. Считается безнадежным искать на линии: беглецы не за-сиживаются. Ну, теперь надо, – докурив цигарку и вмяв окурок каблуком в песок, сказал Склянкин таким тоном, будто его неподалеку ожидал кто-то с нетерпением. – За теми вон тополями, что за мостом чернеют, будет перекре-сток дорог. Поворачивай по левому свертку, приведет на поселок, куда тебе как раз и нужно…
– А вы? – удивился Шабуров и невольно пожалел, что придется остаться одному.
– Мне по другой дороге, товарищ. У меня задача другая…
Они простились. Василий зашагал к тополям. Смутно мерцала разлившая-ся на лугу вода, за ней чернела дугой невысокая дамба.
Впереди на линии мигнул огонек. «Обходчик, наверное, – догадался Ша-буров. – Мне эта встреча сейчас не нужна». Свернул на мокрый луг, удалился от насыпи. Некоторое время шагал по воде, чуть не залив через голенища са-пог. Потом, хлюпая по грязи, выбрался на извилистую скользкую тропинку, и она вывела к поселку.
Поселок раскинулся по обеим сторонам глубокого яра, по откосам кото-рого белели в ночи пятна снега, на дне шумел поток талой воды.
В одноэтажных домиках с тесовыми крышами не было огней, стекла от-ливали густым черным лаком, разграфленные белесыми переплетами рам.
Учуяв чужого человека, за Шабуровым погнались несколько собак, лени-во тявкая и завывая.
Напав на кучу щебня, Шабуров быстро разогнал собак, но с тревогой за-метил, что школы поблизости не видно.
«В тот ли я попал поселок? – засквозили сомнения. – Если не в тот, ста-роста потребует паспорт, вот и провал…»
Совсем уже было решено вернуться снова к исходному месту, чтобы отту-да пройти до указанного Склянкиным перекрестка дорог. «Сбил меня с доро-ги, наверное, обходчик с фонарем. Нанесла его нелегкая!»
Шагая по переулку ближе к насыпи, Шабуров неожиданно заметил мая-чивший в темноте высокий головастый столб, у которого шевелилась темная человеческая фигура.
Притаившись за углом, начал наблюдать. Вот человек у столба ступил на скрипнувшую лестницу, поднялся к воронкообразной бадье на вершине, чиркнул зажигалкой. Шлейф звездчатых голубоватых искр метнулся по ветру, потом красным глазком вспыхнул фитиль, запахло горелым. Из темноты, оза-ренный отблеском раздутого человеком пламени, теперь явственно выступил дождемерный столб.
Стоявший на ступеньке лестницы человек в плаще поднял линейку на уровне глаз. Мокрый конец линейки мерцал на свету, на нижней грани кача-лась крупная капля воды, похожая при свете зажигалки на золотистую пуго-вицу из стекла.
«Наверное, он? – подумал Шабуров, решительно шагнул к столбу. – Надо рисковать».
– Вы метеорологией занимаетесь? – спросил незнакомца беспечным голо-сом, в остром волнении ждал ответа.
Человек сошел с лестницы, посветил Шабурову в лицо.
– Да, измеряю осадки, – сказал он вместо приветствия и тут же добавил: - Услышав шум поезда, я вышел, но… вы почему-то задержались. Не случи-лось ли чего? Не опасайтесь, моя фамилия – Чернобыльников…
– Немножко сбился с дороги…
– А-а-а, бывает. Ну, идемте в комнату.
Они пошли в школу, которую и в самом деле трудно было найти Шабуро-ву: помещалась в таком же маленьком бревенчатом домике с тесовой кров-лей, в каких жили все жители поселка.
По свежевыструганному крыльцу Шабуров вслед за Чернобыльниковым поднялся в абсолютно темные сени и, нечаянно выпустил руку хозяина из своей руки, сейчас же споткнулся о кадку с водой, сбил со скамьи зазвенев-шее по полу пустое ведро.
– Пусть их, – отозвался в темноте голос Чернобыльникова. – Потом наве-ду порядок. А пока стойте на месте, чтобы не упасть. Отомкну дверь в хоро-мину, посвечу. Замкнул в предположении, что, возможно, придется искать вас у насыпи… Бывали несчастные случаи при прыжке с поезда…
– А вы взаправду занимаетесь метеорологией? – спросил Шабуров, чтобы поддержать разговор.
– Да, – возясь с замком, весело ответил Чернобыльников. – Буду на ста-рости лет с гордостью вспоминать о водомерном столбе и о флюгере над мо-ей маленькой школьной метеорологической станции. Многое у меня с этим связано в жизни… Вот и открылся, наконец, – добавил радостно, снимая с пе-тель задвижки лязгнувший замок. – Ключ поржавел и замок поржавел. Керо-сином бы смазать, все забываю и забываю…
Теплый воздух человеческого жилья охватил Шабурова, когда он пере-ступил порог комнаты. Раздеваясь, пошатнулся и покачал в воздухе рукой: под ногами, скрипнув, сильно подавались ослабевшие половицы.
– Ужинать хочешь? – переходя на сближающее «ты», спросил Чернобыль-ников и стал зажигать высокую стоячую лампу зеленого стекла с красивым голубым фаянсовым абажуром.
– Хочу, – признался Шабуров.
– Ну и отлично. Пока помоешься, я стол накрою, – задернув ситцевые за-навески на окнах, сказал Чернобыльников. Потом он принял от Шабурова мокрое пальто, встряхнул его и повесил на крючок у двери.
– В одиночку живете? – спросил Шабуров, рассматривая висевший на сте-не портрет хозяина в форменной тужурке лесного ведомства.
– Да нет, с женой, – кивнул Чернобыльников на полуоткрытую дверь спальни. – Прошлую ночь ей пришлось не спать: листовки возила в одну во-енную часть, вот и… отдыхает. Она у меня молодец. Да вот и тебе белье при-готовила. Все гадала, большого роста будет гость или маленького. Подобрала побольше, так что не обижайся. Вся одежда в чулане, там и помоешься. Пой-дем, посвечу.
Пока Василий переодевался, Чернобыльников разгладил ладонью белую ворсистую скатерть, поставил на стол еду.
– А тебе форма железнодорожника к лицу! – восхищенно воскликнул Чер-нобыльников, приглашая переодевшегося Шабурова к столу. – Вот жареную картошку поешь, кету, огурчики. А водки нет, на пасху выпили…
– Не охотник. Иногда разве…
– Вот и я так думаю, что с дороги не помешает, – продолжал свою мысль Чернобыльников. – Не беда, что водки нет, если самогонки целая бутылка. Соседи этим занимаются, принесли на днях в угощение. Отказаться нельзя, обидятся, скажут «гребаешь». Так уж у нас здесь, простые нравы.
Шабуров выпил чашку жгучей и пахнущей перегаром мутноватой жидко-сти. Перехватило дух от крепости, по щеке сверкнула слеза.
– Ух ты-и-и, отрава!
– Научились, – засмеялся Чернобыльников. – До войны, говорят, не уме-ли, а вот теперь монополки закрыли, началась самодеятельность…
Угощая и подбадривая Шабурова в еде шутками и прибаутками, Черно-быльников в тоже время стелил ему постель на скрипучем диванчике, обтяну-том темно-зеленой материей с нашитыми на ней лилиями и пальмовыми ли-стьями из шелка. Потом, присев у стола и раскуривая маленькую коричневую трубочку с дырявой серебряной крышечкой, спросил:
– Василий Петрович, тебе нравится фамилия Севостьянов?
Прожевывая рыбу, Василий удивленно посмотрел в бритое скуластое лицо товарища с приветливыми узкими черными глазами.
– Не понимаю вопроса…
Чернобыльников выбил пепел из трубки над тазом, подсел поближе к Ва-силию. Теперь глаза его не смеялись, были озабочены.
– По приказу партии, с сего часа будешь называться Василием Петрови-чем Севостьяновым… Деньги и документы получишь у меня. Биографию придумай, исходя из обстановки… Но не забывай, в документах Севостьяно-ва значится, что он помощник железнодорожного машиниста в отпуску. Ты, кажется, из семьи железнодорожников, так что насчет винтиков-крантиков, разных штоков, инжекторов понимаешь. А это важно: терминология, хочешь, – не хочешь, является вторым зеркалом профессии…
– Не забыл, – усмехнулся Василий. – Ехать куда и когда?
– Поедете скоро, как будет сигнал. В Старооскольский уезд поедете, в Курскую губернию. Есть там привокзальная слобода Ламская. Остановишься у нашего человека, у Афанасия Ивановича Федотова. У него встретишься со связным Бюро ЦК. Он поедет через Старый Оскол на юг, в Донбасс, или на-оборот. Там дело будет видно… Да, не забыть бы! Федотов не любит словес-ных паролей, на память жалуется, а может – по осторожности. Ну, мы и при-думали материальные знаки. Предъявишь Федотову вот эту штучку. – Черно-быльников достал из сундучка папиросницу из карельской березы, щелкнул ногтем по узорной крышке. – Как в сказке, а?
– Наша жизнь похитрее сказки, – кивнул Василий, с интересом осматривая коробочку. – Узоры какие оригинальные, огнем выжжены. И все больше хвойные леса, валуны, озера. Просто и красиво.
– Мы с детства привыкли к простоте, – подтвердил Чернобыльников. – Искусство истины и простоты, поэтому, волнует нас сильнее золотой роспи-си…
Беседуя, они незаметно вышли из-за стола и, взявшись под руку, разгули-вали по небольшой комнатке. Заметив полку с книгами, Василий устремился к ней по своей давней привычке рыться в книгах. Чернобыльников оказался на буксире у гостя.
– О-о-о, у вас какой интерес к естествознанию! – воскликнул Василий, раз-бегаясь глазами по золотым корешкам тесно прижатым друг к другу книг на некрашеной полке.
– Всем интересуюсь, – улыбнулся Чернобыльников. – Тут вот есть «Жизнь животных» Брема, имеется «Человек и земля» Элизе Реклю. Держу также «Дифференциальное исчисление» Гренвиля. Имеются и романы. Вот, напри-мер, «Робинзон Крузо» Даниеля Дефо. С женой его читаем. Она ведь у меня из простых, донская казачка. Изучаем с нею английский язык. В свободное время читаю ей и разъясняю даже вот эту книгу, – он выдернул из рядочка и подал Шабурову тихомировское издание «Священной истории ветхого и но-вого заветов».
Смущаясь, Василий открыл книгу лишь из-за уважения к хозяину.
– Дальше, дальше листай, – озорно поощрял Чернобыльников. – Самая суть находится глубже, под этими разрисованными картинками «Об изгнании Адама и Евы из рая».
Хмуря брови, Василий перевернул еще несколько листов с изображением архангелов и знаменитых библейских деятелей, потом вдруг страстно впился глазами в открывшуюся перед ним картину: в «святом» тихомировском пере-плете и под шелухой божественных иллюстраций оказалась искусно заделан-ная ленинская философская работа «Материализм и эмпириокритицизм» – могущественная отповедь ревизионистам и защита теоретических основ пар-тии рабочего класса нового типа.
– Однако! – воскликнул Василий с восхищением и улыбнулся Чернобыль-никову. – Вы храните динамит даже в корке «священной истории».
– Теперь везде динамит, – тихо засмеялся Чернобыльников. – Раз нет сво-боды слова и печати, нужно хранить и накапливать динамит своей мысли, чести, правды. Ведь что ни год, то уменьшается и уменьшается возможность свободы. При жизни Толстого многое можно было писать и говорить открыто о том, что для нас уже запрещено…
Они помолчали, не желая развивать затронутую тему. Потом, не имея сил подавить в себе желание сказать что-то о Толстом, хотя и не то, о чем было начали говорить, Чернобыльников прервал молчание:
– Не согласен я во многом с Толстым, а люблю его, особой любовью. Ну вот, скажем, для примера, – он наугад открыл том «Войны и мира», прочел вслух:
«…На Прощенской горе, на том самом месте, где он упал с древком зна-мени в руках, лежал князь Андрей Болконский, истекая кровью и, сам не зная того, стонал тихим, жалостным и детским стоном».
– Вот, Василий Петрович, закройте на мгновение глаза, и вы представите, увидите, как лежит князь Андрей и стонет и смотрит на плывущее над ним небо. Он, может быть, умрет, но небо также будет плыть и будут шуметь леса, греметь водопады на нашей планете. Вселенная бесконечна, человек в ней жалок и немощен, если одинок. Но он – могуч, если думает и мыслит, как миллионы его соотечественников. Силу этих миллионов, хотя и не совсем яс-но, но все же ощущал гений Толстого. Мы должны понимать это и понимаем, что сила миллионов не только в их числе, но и в том динамите, о котором сказал ты, и в том, что все лучшее в Толстом или в другом смелом писателе принадлежит народу. Наша сила будет в том, что мы впитаем в себя общече-ловеческие знания, всю радость и горечь, всю соль и перец, а не только сахар или подсахаренность жизни…
– Я согласен с этими мыслями, – сказал Василий. – От себя хочу добавить, что наша сила будет еще и в готовности освоить плоды труда мечты многих поколений не для личного счастья, а для миллионов народных масс. И горе тем из нас, которые отдалятся от народа или поставят себя в привилегирован-ное над ним положение. Тогда динамит народной силы рано или поздно уда-рит по таким отщепенцам…
Долго беседовали друзья в эту ночь своей первой встречи. Загасив лампу, они легли – Шабуров на скрипучем диване, Чернобыльников – в спальне. Но и в темноте продолжали светить красные огоньки папиросы и трубки, а через открытую дверь спальни велась негромкая, чтобы не разбудить уставшую женщину, задушевная, сбивчивая беседа. Трудно было этим людям держать себя в рамках какой-либо одной темы, когда сердца их рвались ко всему мно-гогранному миру, и мир этот надлежало перестроить руками, умом и честью подлинно новой армии строителей, к рядам которой всецело принадлежали и они, молодые большевики.
КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ
Воронеж, март 1930 – январь 1931 г.г., ВГУ.
СОДЕРЖАНИЕ
1. В Печенегах……………………………………………………………1
2. Семья Каблуковых……………………………………………………18
3. На мельнице Сапожкова……………………………………………..30
4. Патрон…………………………………………………………………35
5. Возвращение…………………………………………………………..40
6. Волки…………………………………………………………………..47
7. Шабуров……………………………………………………………….70
8. Стрыпа…………………………………………………………………85
9. Допрос………………………………………………………………….99
10. Письмо…………………………………………………………………106
11. Партия жива……………………………………………………………114
12. По чистой отставке……………………………………………………124
13. Идейные………………………………………………………………..138
14. Смесь…………………………………………………………………..153
15. Этап…………………………………………………………………….160
16. Севостьянов……………………………………………………………165
Свидетельство о публикации №208111000395