Ч. 4. Гл. 4. Ромейский ум и арабская гордость

«Выше искушений становится тот, кто обучается не отклонять их от себя, но переносить всё, встречающееся с ним. ... Лучшее же врачевство от того, что приходит не от нас, – то любомудрие, которое в нас».
(Св. Исидор Пелусиот)



Императорская семья пережила потерю чрезвычайно тяжело. Феофил продолжал заниматься обычными делами, но почти ни с кем не разговаривал, и на лбу у него залегла морщина. Феодора после похорон сына целый месяц была больна и не выходила из своих покоев. Мария впала в горестное недоумение: она не могла понять, как это брат, еще вот только что бывший таким живым и веселым, с которым они так здорово играли, теперь лежал неподвижный и холодный и больше никогда не встанет. Елена, уже пережившая такое после смерти матери, утешала племянницу, говоря, что Константин «пошел к Богу, и ему там хорошо, лучше, чем тут, а мы тоже к нему когда-нибудь попадем, только надо немного подождать»...

Между тем, через две недели после похорон Константина с арабской границы пришла весть, что Мамун снова собирается в поход на ромеев. Феофил, совершенно не расположенный в этот момент к каким бы то ни было военным действиям, отправил к халифу в Адану посла, предлагая возвратить пятьсот пленных арабов в обмен на прекращение военных действий в этом году, тем более что войска нужны были на востоке: арабы еще в августе прошлого года взяли и сожгли Минео и одновременно осадили Палермо, и осада длилась до сих пор... Но Мамун не удостоил посла ответом и двинулся к Каппадокии. Его целью была Ираклия, когда-то уже взятая Харуном ал-Рашидом, но затем вновь отвоеванная византийцами. Когда арабы подошли к городу, жители вышли им навстречу, прося мира в обмен на покорность. После этого агарянское войско разделилось: Мамун остался в метамирской области, где взял несколько ромейских крепостей, пощадив их жителей, один из военачальников халифа захватил много пленных в Тиане, сын Мамуна взял еще три крепости и столкнулся с ромейским войском под предводительством самого императора. Сражение окончилось в пользу агарян, и Феофил снова был вынужден отступить. Арабы вернулись в свои пределы в начале осени с богатой добычей.

Возвратившись в Константинополь, император получил с Сицилии весть о взятии агарянами Палермо; это означало, что враги еще больше закрепятся на острове. Посоветовавшись с Синклитом, Феофил решил назначить стратигом на Сицилию Алексея Муселе, из рода Кринитов. Несмотря на то, что этому молодому человеку было всего двадцать лет, он уже отличился в сражениях – император сам мог видеть его в бою во время похода на Тарс и Массису, – был мужественен и находчив; Феофил рассудил, что от Алексея, возможно, будет больше толку, нежели от более старших годами, но малоспособных в бою деятелей, из-за которых в последние годы ромеи теряли в Италии всё новые области. Синклитики одобрили выбор василевса, молодой армянин был возведен в чин патрикия и через несколько дней отправился к новому месту службы. Император, между тем, вызвал к себе синкелла и сказал, что решил послать его к Мамуну для переговоров:

– Если у кого и получится его убедить, так это у тебя... А если и не получится, то, по крайней мере, ты должен сделать другое важное дело. Надо возвратить Мануила.

Император хотел вернуть в Империю сбежавшего при его отце к арабам дядю Феодоры, который был весьма сведущ в военном деле. Хорошие полководцы были теперь нужны, как никогда, а мир с агарянами на востоке был бы весьма кстати, чтобы развязать ромеям руки для более широких военных действий на Сицилии.

– Что ж, – сказал Иоанн, – на старости лет погляжу, как живут агаряне!

– Не прибедняйся, отче, – ответил Феофил. – Какие твои годы! Ты, может, еще нас всех переживешь... По крайней мере, при твоем образе жизни имеешь все возможности к этому: выдержка железная, да и волноваться особо не из-за чего, – он печально улыбнулся и, помолчав, с горечью добавил: – А я вот иногда думаю, что «лучше бы я не родился или безбрачен погибнул»!

– Уверен, что большинство твоих подданных, государь, считает иначе, – возразил Грамматик.

– Какой в том прок? Я не настолько тщеславен, чтобы этим утешаться!

– Но, тем не менее, тебе это приятно, августейший. Отцы говорили, что «если человек не положит в сердце своем, что в мире нет никого, кроме него одного и Бога, то не найдет спокойствия». Поскольку мы этого не достигаем, то должны терпеть скорби. Но если мы и получаем раны, это тоже не повод унывать. Как сказал Лествичник, «воина, получившего во время сражения жестокие раны на лице, царь не только не повелевает отлучать от войска, но, напротив, наградой возбуждает еще к большей ревности».

– Я не вижу награды! Грешник «получает благое в жизни своей» в виде всяких греховных наслаждений. Праведник – в виде божественных озарений и подобного. У меня, конечно, немало возможностей для наслаждений, но наслаждаться так, чтобы забыть о горестях, я не могу... да и жизнь, как видишь, не дает! А озарения... – император усмехнулся. – Куда мне до них!..

– Сначала «разожгу их, как разжигается серебро, и испытаю их, как испытывается золото», – тихо сказал игумен. – А потом уже «он призовет имя Мое, и Я услышу его».

– Боюсь, это если и будет, то лишь на том свете!

– Не обязательно. Возможно, просто еще время не пришло. Всё, что случается с нами, происходит для того, чтобы мы поняли нечто. «Умные уразумеют», как сказал Даниил-пророк. Потому, думаю, и эллинские мудрецы говорили, что один день умного человека превосходит целый век глупца. Потому же он и прекраснее, хотя бы и был наполнен скорбями. Я уверен, что большинство так называемых счастливых людей, будь они способны понять, в чем состоит истинная прекрасность жизни, немедленно умерли бы от зависти к тебе, государь, – и, разумеется, отнюдь не по причине твоего царственного положения или богатства.

В сущности, Грамматик не сказал ничего нового для императора, Феофил и сам мог «уговаривать» себя примерно такими же речами, – но, странным образом, слова Иоанна подействовали на его душу подобно бальзаму, и он вдруг совершенно успокоился и даже почти развеселился. Тяжесть, после гибели сына угнетавшая его невыносимо, отступила столь неожиданно, что император взглянул на синкелла с некоторым удивлением. Игумен чуть заметно улыбнулся и сказал:

– «Божественное прекрасно, мудро, доблестно и прочее; этим вскармливаются и взращиваются крылья души, а от всего противоположного, от безобразного, дурного, она чахнет и гибнет». Малодушие безобразно, августейший, не надо допускать его в себя. «Всё могу в укрепляющем меня Христе». А чего не можем сейчас, сможем со временем, если не будем ломать сами себе крылья души.

Спустя неделю синкелл, в сопровождении спафария, секретаря, переводчика и четырех слуг, отбыл в Адану, где после похода остановился Мамун, везя письмо императора к халифу и подарки. Ехали быстро, нигде не задерживаясь. Киликийские Врата впечатлили Грамматика, никогда еще не видевшего вблизи гор.

– Красиво здесь! – воскликнул он, глядя на возвышавшиеся справа и слева горные вершины, которые выглядели словно нарисованными на фоне небесной синевы.

Спафарий Филипп покосился на игумена и подумал: «Оказывается, у него бывает поэтическое настроение! Гм...»

В Адане их разместили в доме для послов рядом с дворцом халифа. Хаджиб лично позаботился о том, чтобы их поселили со всеми удобствами и хорошо накормили, а вечером зашел узнать, всем ли они довольны и завел с Грамматиком разговор, который как-то незаметно перешел на философские предметы и науки. Хаджиб был восхищен познаниями синкелла и тем, как он вел беседу, и высказал предположение, что на родине Иоанн, должно быть, «один из великих учителей». Игумен лишь улыбнулся, а Филипп, вступив в разговор, сказал, что Иоанн, действительно, один из самых ученых людей в столице, но есть и другие подобные ему – например, в Константинополе преподает в училище, открытом на средства императора, господин Лев, великий знаток математики, астрономии, поэтики и философии. Хаджиб заинтересовался и спросил, уж не тот ли это Лев, про которого рассказывал один пленный грек, посланный халифом с письмом к этому ученому мужу, но так и не вернувшийся. Грамматик подтвердил, что это именно он, что письмо халифа он получил, но покидать отечество не захотел, тем более, что для него открылись большие возможности для преподавания, которое он очень любит. Хаджиб покачал головой и сказал, что «повелитель правоверных» сильно расстроен тем, что господин Лев не прибыл сюда, и разгневан на посланного грека. Филипп осторожно поинтересовался, каково вообще настроение халифа; хаджиб ответил, что Мамун не в духе, поскольку пришли вести о беспорядках в Египте. Когда хаджиб ушел, Иоанн сказал:

– Похоже, мы прибыли не в самый удачный момент. Что ж, посмотрим... Возможно, нам всё же повезет.

Но им не повезло. На другой день халиф принял их во дворце со всей возможной пышностью, но разговор вышел кратким. Взглянув на надписание письма ромейского императора, Мамун сдвинул брови и сурово заявил:

– Клянусь Аллахом, я не буду читать письмо, которое ваш царь начинает со своего имени! – и возвратил послание Грамматику, не прочтя ни строчки.

Филипп весьма разгневался и после возвращения из дворца разразился всевозможными ругательствами в адрес «нечестивых варваров», которые «опять показали себя во всей красе», и даже с пафосом процитировал Гомера, заменив имя:

– «Царь пожиратель народа! Зане над презренными царь ты, –
Или, Мамун, ты нанес бы обиду, последнюю в жизни!»

Секретарь подавленно молчал. Переводчик, уже не впервые оказавшийся в составе посольства к агарянам, отнесся к происшедшему философски, сказал, что «и не такое бывало», и посоветовал спафарию не воздевать руки к небу в праведном гневе, а лучше подумать, что теперь делать. Не менее философски воспринял случившееся синкелл.

– Господин Филипп, не надо так яриться, – сказал он. – Вспомни, что мы находимся на варварской земле и среди варваров, но варваров, которые стремятся показать, что они не хуже нас. Такие люди, находясь в положении сильного, часто бывают надменны и грубы, в этом нет ровно ничего удивительного. Если уж ты изволил процитировать поэта, то прими из него и это: «Гнев оскорбленного сердца в груди укрощаем, по нужде». А нужда действительно настоит. Поэтому я думаю, тебе лучше как можно скорее отправиться к государю и привезти новое письмо, составленное так, чтобы халиф не отказался его прочесть.

После обеда спафарий в сопровождении секретаря и двух слуг отбыл в Византий, а Грамматик с переводчиком отправились гулять по Адане. Она стояла на реке Сайхан, достаточно глубокой, чтобы суда могли с моря подниматься до самого города, и потому тут пересекалось множество торговых путей. Здешние рынки в целом походили на константинопольские; правда, удивляло чрезвычайное обилие разнообразнейших ковров. Ветер дул со стороны реки, наполняя кварталы запахом свежей рыбы. Тут же на улицах ее жарили и продавали – горячую, с хрустящими краями, посыпанную пряностями и завернутую в листья салата или тонкие лепешки из теста. Переводчик, сглотнув слюну, с некоторой робостью сказал синкеллу, что «скушал бы рыбки»; Иоанн улыбнулся и тут же купил рыбы ему и себе. Когда они вернулись в свое жилище, их поджидал ужин, поражавший обилием замысловатых и очень вкусных сладких блюд. Наутро, чтобы как-то скоротать время, Иоанн принялся изучать с переводчиком арабский язык; отдельные слова и выражения он уже узнал по дороге из Константинополя, но ему хотелось большего. Переводчик как раз учил его, как правильно произносить очень трудный гортанный звук, когда пришел посланец из дворца и сказал, что «повелитель верующих» желает побеседовать с ромейским «сахибом» и приглашает Иоанна на прием.

На этот раз Мамун принял их почти без церемоний, возлежа на сарире, на террасе в небольшой зале, выходившей в прекрасный сад с фонтанами, прудом и множеством цветов и разнообразных деревьев. При халифе были только визир, хаджиб, несколько стражников и с десяток слуг-евнухов – для приема послов обстановка более, чем скромная.

– Наблюдая вчера за тобой, – сказал Мамун Грамматику, – я понял, что ты не из тех людей, которых можно удивить вещами мира сего, поэтому не вижу смысла удивлять тебя ими.

– Это весьма мудро, о повелитель верующих, – ответил синкелл с улыбкой.

– Аллах, велик он и славен, – сказал халиф, – уделил мне толику мудрости и вложил в мою душу любовь ко всяческому познанию. Я слышал, что ты человек ученый в своем народе, слышал и о том, что ты знаком со Львом, великим геометром. Так ли это?

– Да, повелитель верующих, – Иоанн слегка наклонил голову. – Я хорошо знаком с господином Львом; это, безусловно, один из ученейших мужей нашей земли.

– И не только вашей! – халиф чуть нахмурился. – То меня и печалит, что он не удостоил нас своим посещением, хотя я даже до сего дня сильно желаю видеть его!

– Повелитель арабов – большой знаток и ценитель жемчуга, – ответил Грамматик, – но не меньше таковым является и наш государь. Такие люди, как господин Лев, для него – предмет гордости. Думаю, ты и сам не согласился бы отдать в чужую землю одно из лучших украшений твоего царства!

– Ты прав, Иоанн... Но когда ваш царь успел оценить достоинства премудрого Льва? Его ученик сообщил нам, что Лев живет в бедности и безвестности.

– Жизнь, о повелитель верующих, подобна видам, которые созерцает плывущий по реке: сейчас он видит справа и слева одну картину, но не успеет оглянуться, как она уже изменилась.

– В кого не целит его судьба,
Того однажды она покинет.
А если вдруг обойдет судьба,
Не медлит исправить свою ошибку.
И пока избегаешь ее, а она минует тебя,
Нацелится она, и не успеешь уклониться.

Переводчик, уже знавший, что Мамун любит читать эти стихи – как говорили, собственного сочинения, – перевел их с лету и даже почти стихотворным размером. Халиф понял это, и его глаза довольно сверкнули.

– Прекрасные строки! – сказал синкелл. – Да, судьба действительно исправила свою ошибку в отношении господина Льва. Но если взглянуть с другой стороны, подобные «ошибки» судьбы бывают для нас весьма благодетельны, ведь в результате мы приобретаем полезный опыт. Для человека разумного все повороты судьбы идут на пользу, глупца же и счастье не пользует.

Они беседовали довольно долго; общение с Иоанном доставляло халифу видимое удовольствие.

– Что ж, – сказал он под конец, – я вижу, что ныне царствующий над греками умеет выбирать себе помощников!

Мамун отпустил Грамматика с переводчиком, пообещав снова принять их, когда возвратится Филипп. Переводчик, весьма воодушевленный прошедшей встречей, выразил Иоанну свой восторг и сказал, что теперь-то можно надеяться на благосклонность халифа к новому письму, которое доставят из Константинополя. Синкелл покачал головой:

– Не так-то прост этот «повелитель верующих»... Нужно быть готовыми ко всему.

Он оказался прав. Новое письмо императора, имевшее надписание: «Рабу Аллаха, знатнейшему из людей, царю арабов, от Феофила, сына Михаила, императора греческого», – было оставлено халифом без ответа, хотя василевс предлагал ему крупную сумму денег и выдачу семи тысяч пленных в обмен на возврат захваченных ромейских крепостей и перемирие. Уже перед тем, как отпустить послов, халиф, окинув взглядом унылого спафария, помрачневшего переводчика и нимало не изменившегося в лице синкелла, сказал Иоанну:

– Передай мудрейшему Льву это письмо, – он кивнул своему секретарю, и тот вручил Иоанну запечатанный пергаментный свиток. – А своему государю передай, – халиф улыбнулся чуть насмешливо, – что у нас, рабов Аллаха, тоже есть своя гордость!

На другой день Мамун отбыл в Кайсум, намереваясь оттуда отправиться в Дамаск. Путь же ромейских послов, с позволения халифа, лежал вглубь агарянской земли – к Багдаду, где Иоанн надеялся разыскать патрикия Мануила.

Пересекая бывшие ромейские владения, Иоанн думал о царствовании Юстиниана Великого и размышлял о том, что тогдашние планы по возвращению имперских территорий на западе были столь же велики, сколь и суетны, и о печальной судьбе местных христиан. К арабской столице он подъехал в настроении несколько меланхоличном, размышляя об изречении Дионисия Галикарнасского, что «история это философия в наглядных примерах». Из задумчивости его вывел голос ехавшего чуть позади спафария:

– А я и не подозревал, что ты так хорошо ездишь верхом, господин синкелл!

– Я никогда не забываю ничего из того, чему когда-либо научился, – ответил Иоанн. – Но мы уже почти у цели. Правда, в отсутствие халифа нам вряд ли покажут то, что называется варварским великолепием.

– Как знать! Агаряне любят блеснуть перед нашими послами, – сказал Филипп. – К тому же кто-то из сыновей Мамуна точно сейчас в Багдаде... В любом случае, я уверен, что распоряжения халифа на этот счет предварили наш приезд, и мы, скорее всего, уже сегодня узнаем, что нам тут покажут... или не покажут.

– Мансур, основатель этого города, назвал его Мадина-эс-Салам, – сказал переводчик, – «Город Мира». Но почему он всегда производит на меня такое зловещее впечатление?..

– Какое же еще он должен производить впечатление, – проворчал асикрит, – если тут ни одного храма, а почитают этого их лжепророка!

– Ты только не скажи такое кому-нибудь из здешних «правоверных»! – мрачно усмехнулся переводчик.

– Слава Богу, я не сошел еще с ума! – буркнул асикрит, озираясь по сторонам.

Багдад походил на пестрый, кричащий, суетливый водоворот; уличной толчеей и лепившимися друг ко другу домами, перемежавшимися величественными государственными зданиями, он напоминал оставленное далеко за спиной «Око вселенной», но самое разительное отличие бросалось в глаза сразу: здесь не было христианских храмов, и это существенно меняло общий вид. Больших соборных мечетей было всего три на весь город; в будние дни жители ходили в небольшие молельни, расположенные при училищах, а зачастую на вторых этажах жилых домов с балкончиками, откуда пять раз в день звучал призыв к намазу. Воздух тоже был совсем другой – сказывалось отсутствие моря, которое, конечно, не мог заменить Тигр, лениво кативший через город темно-синие воды.

Послов разместили в так называемом дворце Саида, со всеми удобствами; сын халифа ал-Аббас велел передать, что примет их через три дня.

– Недурно! – сказал синкелл, развалившись на низком диване среди пестрых подушек и оглядывая покои, где их поселили, ковры, занавеси из расписного шелка, вползавшие в окно душистые ветки роз.

– А там фонтан! – воскликнул Филипп, выглянув в примыкавший к покоям небольшой садик, окруженный стеной, которая вся была заплетена розами.

Асикрит и переводчик тут же побежали сунуть голову под струи прохладной воды, спафарий поколебался несколько мгновений и последовал их примеру: было очень жарко. Иоанн остался один в комнате. Он провел рукой по гладкой поверхности дивана, обтянутого великолепным зеленым шелком, и закрыл глаза. И вдруг ему вспомнилось, что в последний раз на шелке он лежал как-то утром в одной из спален Священного дворца, и шелк этот был пурпурного цвета, уже взошедшее солнце пробралось в комнату через щель между занавесками, и блистающая полоска золотила обнаженное плечо спавшей рядом женщины... Грамматик тряхнул головой, отгоняя непрошенное воспоминание, и тут раздался негромкий стук в дверь.

– Наам! – сказал синкелл, пользуясь случаем употребить на деле свои познания в арабском.

Вошел чернокожий слуга, одетый в белоснежные рубаху и штаны, бело сверкнул прекрасными зубами и поставил на низкий столик перед Иоанном большой серебряный поднос, на котором стояли четыре высоких стакана из хрусталя, наполненные апельсиновым соком, и хрустальная же вазочка с выпечными сластями, источавшими аромат корицы. Игумен поблагодарил, опять по-арабски, и, велев слуге подождать, поднялся с дивана и, открыв один из дорожных мешков, которые были сложены в углу и еще не разобраны, вынул оттуда большую чашу для умывания, сделанную из чистого золота и украшенную смарагдами и рубинами; император дал ему с собой два таких сосуда, нарочно, чтобы произвести впечатление на агарян. Иоанн показал чашу слуге и словесно, а отчасти знаками пояснил, что хочет вымыть руки. Слуга был восхищен драгоценным сосудом, с возгласом «О!» закивал, быстро вышел и вскоре вернулся в сопровождении еще двух слуг, одного в голубом, а другого в зеленом одеянии. Они несли позолоченный кувшин, полный чистой воды, душистое мыло и полотенце. Спутники Иоанна уже вернулись в комнату, с мокрыми головами, руками и отчасти одеждой, и с любопытством смотрели, как Грамматик с невозмутимым видом вымыл руки над драгоценной чашей, умылся и неторопливо вытерся поданным ему льняным полотенцем, после чего, вручив каждому слуге по золотому, величественным жестом отпустил их «с миром».

– Я вижу, ты начинаешь входить во вкус, господин синкелл! – воскликнул Филипп.

– Раз уж я волею судеб попал сюда, то почему бы и нет? – ответил Иоанн с улыбкой.

Между тем, рукомойная чаша Грамматика впечатлила агарян: не успели ромейские посланники допить сок, как снова раздался стук в дверь, и, после данного синкеллом позволения, вошли уже целых восемь слуг: двое несли кувшины с соком, один – вазу с шербетом, еще двое – вазочки со сладостями, а остальные трое – мыло, полотенце и кувшин с водой. Переводчик сказал им, чтобы они поставили напитки и сласти на стол, но слуги после этого не ушли, а сказали, что «сахиб должен вымыть руки»...

– Этак они меня будут через каждые четверть часа заставлять мыть руки... а может, и «омовение сосудов и одров» совершать? – рассмеялся Иоанн, когда арабы ушли, наглядевшись на драгоценный рукомойный сосуд. – Сладости у них отменные, надо заметить!

– Да, и в этом есть своя ирония, – сказал переводчик. – Кормят сладко, а переговоры ведут жестко.

На другой день послы гуляли по Багдаду; переводчика, переодетого на арабский манер, синкелл послал выяснить, где живет Мануил, а сам со спафарием и асикритом прошелся по местным рынкам и немного погулял по берегу Тигра. Когда они вернулись к себе, слуга доложил, что их уже полтора часа дожидаются какие-то посетители. Это оказались трое геометров халифа в сопровождении своего переводчика: они узнали, что из Константинополя прибыл человек, хорошо знакомый с «великим Львом», и горели желанием поговорить с ним. После двухчасовой беседы с Иоанном, во время которой он большей частью отвечал на их вопросы в области различных наук, они удалились почти с благоговением, восхищенные умом Грамматика и в придачу одаренные им: каждому, кто приходил к нему, Иоанн дарил по меньшей мере несколько золотых. Переводчик вернулся уже в сумерках, рассказал, что нашел Мануила, что тот живет богато, в прекрасном особняке, состоит на службе у халифа и даже не раз командовал войсками в походах внутри страны, большей частью против мятежников Бабека. Патрикий был не прочь вернуться на родину, видно было, что он скучает по родным местам и людям; однако он хотел бы поговорить обо всем лично с Иоанном – очевидно, расспросить о том, насколько можно доверять императору и нет ли в его приглашении какого-либо подвоха. Синкелл решил отправиться на встречу с Мануилом после визита к сыну халифа. Два дня прошли в прогулках и приемах: прознав, что из ромейских земель прибыл весьма ученый муж, разные люди из окружения халифа приходили взглянуть на Иоанна и побеседовать с ним.

«Варварское великолепие», которое было показано послам во время визита к Аббасу могло поразить любое воображение: их провели сначала через конюшни халифа, с сотнями прекрасных лошадей под серебряными и золотыми седлами и расписными покрывалами, затем по придворному зверинцу, где на цепях содержались львы, пантеры и другие дикие звери, при которых состояло множество укротителей, потом по садам и через дворец, украшенный богатейшими тканями, коврами и драгоценностями; оттуда через оружейные палаты с ценными доспехами и оружием послы проследовали в изящную беседку, где им были предложены прохладительные напитки и сладости, а затем их повели дальше по дворцам – здесь, как и в Константинополе, их было несколько, соединявшихся между собой портиками; на протяжении всего пути послов сопровождали слуги-евнухи в шелковых одеждах, с совершенно неподвижными серьезными лицами, и это в конце концов стало смешить асикрита. Переводчик, хотя уже бывал здесь, всё-таки снова был несколько ошеломлен, еще больше – спафарий и секретарь; только Иоанн не подавал вида, будто его что-то удивляет, но очень внимательно смотрел вокруг и всё примечал, особенно его заинтересовало устройство главного дворца, где их принял Аббас – любезный и несколько манерный в своей нарочитой величественности. Когда они вернулись к себе, Грамматик тут же взял несколько листов, быстро набросал примерный план здания и сделал кое-какие зарисовки.

– Зачем тебе это, господин синкелл? – спросил Филипп.

– Покажу августейшему, быть может, он заинтересуется.

– Варварскими постройками? – асикрит недоверчиво покосился на рисунки, про себя поразившись, насколько они точны и наглядны.

– Государь любит красоту, – ответил Иоанн, – и умеет ее ценить. Велика ли важность, исходит она от варваров или от эллинского рода? Мудрый человек везде сумеет найти полезное.

На следующий день Грамматик встретился с Мануилом и передал ему от императора небольшой крест и хрисовул, свидетельствующий о том, что патрикий мог возвращаться на родину в полной уверенности, что его примут там с почетом. Они с Иоанном договорились, что Мануил выедет из Багдада недели через три после отбытия посольства, и спафарий со слугами будут ждать его в одной из каппадокийских крепостей, тогда как сам синкелл без остановки поедет прямо в Византий.

Посольство провело в Багдаде еще две недели. В один из дней секретарь халифа, тот самый сириец, у которого когда-то состоял в услужении Андрей, пригласил Иоанна и его спутников к себе на пир, и Грамматик приказал слугам взять с собой обе умывальных чаши и во время пира одну из них незаметно спрятать, сделав вид, будто она потерялась.

– Мы устроим небольшой опыт, – улыбнулся он в ответ на вопросительный взгляд Филиппа.

Когда в разгар пира обнаружилась «потеря» умывальницы, агаряне, прежде всего слуги, подняли большой переполох и учинили розыск; хозяин приказал перевернуть весь дом и в случае, если окажется, что чашу кто-то украл, «немедленно заковать негодяя». Розыски, однако, ничего не дали, и тогда Иоанн, вдоволь насмотревшись на поднявшуюся суету, во всеуслышание приказал своим слугам выкинуть в реку, на берегу которой стоял особняк, и вторую чашу.

– Пусть пропадает и эта! – сказал он.

Помимо впечатления, произведенного на всё окружение халифского секретаря, «опыт» имел и другие последствия: сын халифа, которому на другое же утро рассказали о поступке Грамматика, призвал синкелла к себе для частной, без особых церемоний, беседы, и остался ею столь доволен, что не только богато одарил Иоанна, но приглашал его еще несколько раз, в подробностях показал устройство главного дворца, сады, сокровищницу халифа; игумен каждый раз после возвращения из дворца что-то чертил и писал на листах пергамента.

Как-то вечером ал-Аббас устроил пир на одной из больших дворцовых террас, выходившей в сад, освещенный разноцветными фонарями. Столы ломились от яств, перед пирующими выступали придворные поэты, музыканты, танцоры и шуты, а когда стемнело, вышли невольницы с лютнями и танцовщицы, одетые не особенно скромно, так что асикрит от смущения не знал, куда девать глаза. Спафарий, который был уже навеселе, без стеснения смотрел, как выгибались перед ним восточные красавицы, и даже то и дело принимался прихлопывать в ладоши в такт музыке. Переводчик налегал на шербет и, глядя на «всё это неприличие», иногда посматривал на синкелла и думал: «Интересно, каково ему, монаху, смотреть на такие танцы? По нему и не скажешь, будто он видит что-то необычное... Даже бровью не двинул ни разу, вот так выдержка!.. Пожалуй... он похож на наблюдателя, который изучает... жизнь животных!..» Между тем, Аббас неожиданно обратился к Иоанну с вопросом, который поверг переводчика в некоторое замешательство: он спросил, нравятся ли игумену танцовщицы.

– О, да, – ответил Грамматик, – они хороши, особенно вон та, в красных одеждах. Пожалуй, я еще никогда не видел такой гибкости!

– Если желаешь, Иоанн, можешь взять ее на ночь, – сказал Аббас. – Для дорогого и столь ученого гостя мне ничего не жалко!

Переводчик едва не поперхнулся и с заминкой перевел предложение халифского сына. Синкелл чуть приподнял бровь и, очень вежливо поблагодарив Аббаса, сказал:

– Но принять твое предложение я не могу, ибо последняя женщина, которую я знал, была столь прекрасна, что любая другая, как бы хороша она ни была, способна лишь омрачить это воспоминание; мне же совсем не хотелось бы этого.

«Ловко обернул! – с восхищением подумал переводчик. – Применяется к разуму варвара... Мне бы и в голову не пришел такой ответ!»

– Понимаю! – Аббас чуть наклонил голову.

Пир затянулся далеко за полночь; когда ромейские посланники в сопровождении нескольких слуг халифа, факелами освещавших им путь, возвратились к себе, спафарий, поддерживая под локоть засыпавшего на ходу и спотыкавшегося секретаря, довел его до дивана и со смешком обратился к синкеллу, который, подойдя к окну, глядел на затопленный лунным светом садик:

– Сказать честно, господин Иоанн... Только прошу, не обижайся! В этом посольстве ты стал моим главным развлечением: смотрю я на тебя и удивляюсь, до чего в тебе много разнообразнейших талантов! Вот, например, сегодня – как ты ловко разыграл этого варвара с разговором о женщинах! Ведь он прямо-таки и поверил в твою шутку!

– Да, – кивнул переводчик, – я тоже оценил... А то я ведь поначалу даже испугался, когда он предложил такое! Мало ли, думаю, отказать – обидится, а принять невозможно... А господин Иоанн так ловко всё обратил в шутку, что никто и не понял!

Серебристый свет лился в окно, рисуя на полу пятно в виде арки, в которой темнела худая тень синкелла.

– Как говорили древние мудрецы, наша жизнь вообще – всего лишь комедия, – сказал Иоанн и направился к двери в свою комнату. – Доброй ночи, господа!



...Император действительно заинтересовался устройством багдадского дворца. Он как раз собирался восстановить Врийский дворец, который находился на азиатском берегу Пропонтиды, напротив Принцевых островов: построенный при императоре Маврикии, он обветшал и пришел почти в совершенную негодность, и Феофилу хотелось там всё перестроить; синкелл посоветовал ему воздвигнуть новое здание в арабском стиле. Идея понравилась императору, тем более что у Иоанна были довольно подробные чертежи и зарисовки, и Феофил поручил архитектору Патрику заняться строительством, следуя описанием синкелла и под его непосредственным руководством. Дворец должен был стать почти точной копией багдадского, и по архитектуре, и по пестроте отделки; отличие состояло лишь в том, что император приказал устроить там два храма – один у спальных покоев, в честь Богоматери, а другой, большой, трехпридельный, у тронного зала. Работа закипела; и Иоанн, и архитектор увлеклись необычной задачей; в иные дни синкелл с утра до вечера пропадал на стройке. Император тоже каждую неделю заглядывал туда, следя за ходом строительства.

А в целом жизнь шла своим чередом. Феофил по-прежнему занимался рассмотрением судебных дел и по пятницам совершал выезды в Город, посещая рынки и выслушивая жалобы простого народа. Но всё чаще, когда он по северному ответвлению Средней улицы подъезжал к стене Константина, его тянуло свернуть налево и поехать в сторону реки, до Диева монастыря, недалеко от которого стояла маленькая обитель... Феофил ни разу не бывал в том квартале с тех пор, как узнал от патриарха о Кассиином монастыре, но ящик, в которой складывались доносы и сведения о «неблагонадежной» обители, пополнялся почти ежемесячно; император не только имел представление о занятиях тамошних монахинь, но даже получал новости о выездах игуменьи за пределы Города – а она изредка выезжала: или во Фракию, очевидно, навестить родственников, или на Принкипо, куда на могилу Феодора стекалось множество его почитателей. Император знал, что иногда игуменья выходит и в Город, в том числе в Книжный портик, иной раз представлял себе их случайную встречу, и мысль о ней одновременно соблазняла и пугала его: он был почти уверен, что не сможет держать себя в руках, но обнаруживать свои чувства при свидетелях – а во время выездов его всегда окружала свита – ему, разумеется, совершенно не хотелось; именно это обстоятельство более всего удерживало его от того, чтобы перед Константиновой стеной повернуть к Ликосу, хотя он, конечно, мог менять свой путь, как заблагорассудится. Но магнит, находившийся там, на берегу реки, притягивал, и Феофил постоянно ощущал у себя в груди как бы кусок железа – даже независимо от того, думал ли он в это время о Кассии или нет, обуревали ли его греховные желания или на душе было спокойно... Он уже свыкся с этим странным ощущением и иногда почти отвлеченно начинал размышлять о его природе и смысле; впрочем, подобные размышления всегда приводили к «Пиру» Платона и двум «половинам» целого, – но смысла Феофил постичь не мог. Иногда это чрезвычайно раздражало его, и никто при дворе не мог понять причин внезапных вспышек императорского гнева, которые иной раз следовали за чьими-то проступками или неловкостями, в другое время вызывавшими у василевса разве что строгий взгляд или насмешку.

На досуге император сочинял стихиры и писал новые мелодии для старых ирмосов; потом они исполнялись на службах в Святой Софии, и Феофил по-прежнему любил по праздникам сам руководить хором, при этом каждый раз жалуя певчим большие суммы золотом. Иногда он занимался исправлением некоторых богослужебных текстов, обсуждая их с синкеллом.

– Знаешь, Иоанн, – сказал он как-то раз, – мне иногда кажется, что через всю жизнь проходит некий акростих, который надо прочесть.

– Красивое сравнение и очень точное, – ответил игумен. – Я тоже часто думаю об этом. Ведь есть божественный замысел о каждом человеке... Собственно, вся наша жизнь и состоит в том, чтобы понять этот замысел и жить в соответствии с ним.

– Не так-то просто его понять, – усмехнулся Феофил, – а жить в соответствии еще сложнее.

– Если б это было просто, не было бы сказано, что путь этот узок, и немногие обретают его.



ОГЛАВЛЕНИЕ РОМАНА: http://proza.ru/2009/08/31/725


Рецензии