Настройщик и балерина

 Василий Буйлов
НАСТРОЙЩИК И БАЛЕРИНА
       
[...Es its eine alte Geschichte
Doch bleibt sie immer neu...
Heinrich Heine]*
       
Часть первая


       Георгий утром настроил рояль в репетиционном кабинете и, как любил обычно, играл на свежем инструменте, пока не начнутся репетиции. В десять часов приходили оперные соловьи и канарейки и до трёх часов звенели стёкла от их песен. Затем кабинет превращался в класс, до самого вечера и во время спектакля здесь занимались педагоги из Академии музыки и театра, готовили новое поколение оперных звёзд. Рояль приходилось настраивать гораздо чаще, чем в балетном зале. Оперники были привиредливы к звуку и чем моложе и неопытнее, тем сильнее морщили нос от фальшивых нот, тем взыскательнее смотрели на настройщика, когда он встречался в коридоре.
       Георгия знали все. Он был единственным настройщиком в театре с тех пор, как умер старый Гаврила Сергеич, заслуженный работник культуры К*** края, совмещавший в себе и настройщика и хормейстера. Георгию шёл двадцать первый год, он был самым молодым настройщиком в театре, да и в городе тоже. Так получилось, что с перестройкой настрощическая традиция несколько прервалась, старые настройщики уже отошли, а новые ещё не созрели. Не до музыки людям было. Георгий был "очень молод для настройщика", как говорили все, кто приглашал его на дом. Обычно, настройщиками становятся неудавшиеся музыканты или же просто музыкально образованные терпеливые люди, которым нравится "налаживать гармонию". Георгий же только начинал карьеру музыканта, а настройщиком был от нужды. Хотя профессия ему нравилась. Но мы вернёмся в репетиционный кабинет, где через несколько минут должна начаться репетиция.
       В ту самую минуту, когда Георгий играл свою сонату, а он был композитор, вошла Анна. Она стукнула два раза, открыла дверь, заглянула в кабинет и, не дождавшись ответа, вошла. Георгий прервался и обернулся.
       - Ах, это вы? - застрекотала она с порога. - Я всё никак не могла поймать того, кто это играет. Значит, это вы! - Она закрыла дверь, глянув предварительно в коридор, и подошла к роялю. Пюпитр был снят, слева на колках лежал ключ и заглушки, справа - ноты. - Представляете, когда я месяц назад её услышала, я неделю не могла никуда деться от этой мелодии. Потом снова зазвучала, только на третьем этаже: и опять прицепилась. Чья это музыка?
       - Моя..
       - Так вы композитор или настройщик? - она показала на ключ.
       - Это, для кого как, - смущённо отвечал он. - Я учусь на композиторском, а здесь работаю настройщиком...
       - И сочиняете музыку по утрам, - она улыбнулась. - Что это? Соната?
       - Соната. - Торопливо ответил он. - Первая часть. Она и у меня из головы не идёт: никак не могу дописать.
       - Честно говоря, никогда не слышала, чтобы настройщик так играл. Великолепная музыка. У вас ноты есть? Ах, да - не можете дописать. Давайте, пишите! Я смогу это сыграть? Не слишком сложно? - она заглянула в ноты. - Ужас! как сложно. Это написано или напечатано?
       Георгий чувствовал её запах: не мимоходом оставленный в коридорах остывающий след, а сильный, нежный запах. Он сотни раз видел её на репетициях, когда она просто ходила по сцене, когда срывалась, лежала на полу и хохотала или стонала от боли. Ему нравилось, когда она просто жила. И сейчас она жила перед ним, двигалась, улыбалась, говорила. И от этого он чуть улыбнулся краешками губ.
       - Что? Что вы смеётесь? - Она театрально подняла брови. - Вы надо мной смеётесь?
       - Я не смеюсь. Просто вы так необычно.. себя ведёте.. то есть, я никогда не видел вас такой..
       - А вы меня, что, часто видите? - кокетничала она.
       - Часто: на репетициях в зале.
       - В зале! - она засмеялась. - Вы, что, сидите в зале со студентами? (в зале, бывало, присутствовали студенты из хореографического училища, обычно младшие курсы, они наблюдали инженерную работу постановщика).
       - Нет, я отдельно сижу, обычно вверху справа.
       - Никогда вас не видела... хотя, может и видела пару раз... - она протянула руку. - Будем знакомы: я Аня.
       - Георгий. - Он резко встал, аккуратно взял её руку и легонько пожал, а другой рукой положил обратно на колки ключ для настройки, который вертел всё это время в руках.
       - Очень приятно, будем теперь знакомы. - Она сделала лёгкий реверанс, мило улыбнулась и направилась к двери. - У меня прогон двух номеров: вечером спектакль. Увидимся как-нибудь, - она взялась за ручку двери. - Ой, а как мы увидимся? Ну... А вы поиграйте свою сонату, когда захотите увидеть меня. - Она взглянула на Георгия лукаво, сказала с восходящей интонацией: "ха-ха" и исчезла за дверью.
       Так они познакомились: мгновенно и неожиданно для обоих.
       Георгий сел и стал смотреть на клавиши. Белые, чёрные, такие ровные, угловатые, строгие - они были прекрасны и без музыки в дневном свете, идущем от окна, оставляющем мягкие тени от чёрных клавиш. Георгий боялся притронуться к ним, чтобы не разрушить их неровный строй. Он не заметил, как вошла Марина - та молодая оперная певица, в чьей артистической он и настраивал рояль.
       - Привет, ты уже закончил или мне пока уйти?
       - Нет-нет, - опомнился Георгий, - я закончил, - и стал собирать инструменты в сумку.
       - Ты заходил в бухгалтерию?
       - Нет, зачем?
       - Там на счёт наших гастролей. Ты же поедешь на север? - Она стала расстёгивать серую кроличью шубу.
       - Наверное... Да, конечно. - Георгий закрыл крышку.
       - Зайди, там деньги за гастроли дают.
       - Мы же ещё не ездили, уже дают?
       - Уже дают.
       - Странно... - Он подошёл к двери.
       - Ты пойдёшь на Щелкунчика сегодня, на премьеру?
       - Не знаю, приду, - безучастно отвечал Георгий.
       - Конечно, придёшь. - Марина сняла высокие сапоги на меху и одела лёгкие сменные туфли без каблука. Георгий, перед тем как выйти, взглянул на неё и заметил, как она улыбалась, убирая сапоги в шкаф. - Ну, придёшь? - повторила она, одёрнула серую шерстяную юбку, доходившую ей почти до пят и выпрямилась. Георгия смутила её улыбка.
       - Приду.
       - Вот и хорошо, - с довольным выражением сказала Марина, - значит, увидимся.
       Георгий вышел.
       
       Вечером любители балета увидели новую долгожданную постановку Щелкунчика. Новые декорации театру достались только благодаря тому, что временно был приглашён постановщик из Франции: городская администрация выделила деньги на новые костюмы и декорации лишь для того, чтобы "не ударить в грязь лицом перед иностранцами". Старые декорации были вполне сносными, - никто не роптал, - но театру давно "не хватало новизны": оттуда и постановщик "из Парижу" и премьер (прима-балерун), кстати, тоже. Нужны ли были они - все эти "обновления" или нет - сказать сложно; во всяком случае, если раньше на спектаклях с трудом набиралось ползала вместе со школьниками и пенсионерками по социальной программе, то на премьеру Щелкунчика в театре народу набилось порядочно.
       Анна танцевала с Жаном-Батистом. Спектакль шёл хорошо, всё складывалось. Завершалось первое отделение, пел детский хор, и на сцену сказочно опускались в синем свете софитов снежные хлопья. И декорации, и постановка, и исполнение - вызвали восторг у публики. Мэр города, мелкий лысоватый дядечка немолодых уже лет, встал и хлопал стоя, довольный своей работой. Сразу же повставали те, кто его сопровождал в этом культурном мероприятии и те, кто заметил, что он встал. И Георгий вместе с ними. Первые ряды, которые не видели мэра, продолжали сидеть. Когда в зале включили свет и прожектором высветили мэра, то повскакивали все и принялись ему аплодировать. Он кокетливо раскланялся и показал рукой на сцену, где вышли артисты на поклон. Хлопали много и усердно: много не оттого, что понравилось, а оттого, что установилась такая мода - много хлопать. Георгий замечал это не раз на самых разных концертах: от школьных вечеров с неравнодушными к своим чадам родителями, покачивающими головами в такт и утирающими слезу умиления кружевным платочком, до грозных премьер с коллективами и звёздами из столицы. Создавалось впечатление, что люди изголодовались и испытывают острую потребность сыпать аплодисменты.
       В антракте Анна вспомнила Георгия и его сонату и подумала, что, может быть, из-за сонаты ей приятно думать о нём. Она подумала о том: есть ли он в зале, смотрит ли спектакль, и решила, что смотрит. На минуту она даже испугалась, предположив, что он может зайти к ней, как она зашла к нему. Она испугалась ещё сильнее, когда в дверь постучали, но это был Жан-Батист и Георгий был тут-же забыт.
       Георгий впервые увидел Анну в спектакле "Дочь Эдипа" (Антигона), собранный на музыку около десятка композиторов: среди мало известных фамилий значились даже Прокофьев со Стравинским. В среде музыкантов его в шутку называли "концертом для балерины с барабанами". И заслуженно: оркестр составляли литавры, ксилофон, малые и большие барабаны, виброфон, колокола, в общем - только ударные инструменты. И весь танец состоял почти из одной только танцовщицы, за редким исключением сцен, где выползал кордебалет и создавал толпу и хаос на сцене. Зрелище необычное, яркое, но к концу, всё же, утомительное. На премьере было много народу, но потом, всё меньше и меньше. И вот на закрытие сезона, последнее представление решили сделать на улице, на театральной площади, благо, симфоркестр вытаскивать было не нужно. Отключили фонтаны, застелили их щитами, соорудили статуи по углам, рассадили оркестр между статуями и "дали" спектакль народу. Это было в первых числах июля. Народ был удивлён и очень впечатлён. Тем более, что к концу спектакля стала наползать туча и по сиреневым космам её было видно, что она с дождём. Организаторы за сценой готовили плёнку, чтобы накрыть инструменты. Люди сидели в напряжении, и когда сверкнула первая молния, спектакль уже никого не интересовал: все смотрели на тучу и обсуждали, как артисты будут выходить из положения, когда пойдёт дождь. Туча стремительно приближалась, но музыканты и танцовщица будто не видели её, хотя уже и потемнело, и ветер задул, и шлёпнули первые капли. Звукорежиссёр накрыл пульт и распоряжался накрывать соединения электрических кабелей, идущих от здания театра. Уже накрыли колонки по углам сцены. Музыканты, видя всё это, так же невозмутимо играли и даже с ещё большим пристрастием припадали к барабанам, словно грозовая туча вступила в их ансамбль и придала им силы. И никто не решался остановить спектакль. Оказывается, оставалась одна минута и завершить, не дойдя полшага им не давал музыкальный азарт, всех их объединяющий. Финальный грохот барабанов совпал с громом грозы. Крупные капли уже выбивали ритм по площади, по сцене, по зонтам предусмотрительных зрителей, когда люди, стоявшие наготове с кусками плёнки, кинулись накрывать инструменты. Помощники звукорежиссёра лихорадочно выдёргивали микрофоны из стоек, когда полило так сильно, что вся площадь превратилась в фонтан. Анна стояла на сцене с музыкантами, тяжело дышала и смеялась, махала руками кордебалету, чтоб они выходили. Они нехотя вышли на сцену, нестройно поклонились и побежали в театр. Анна спустилась со сцены, тут же её подхватил под руку мужчина в строгом костюме с зонтом и повёл к зданию. Публика не прекращала овацию, не смотря на ливень, мелькали вспышки фотоаппаратов. Не пройдя и половины пути к театру, балерина вырвалась и побежала обратно к сцене, взбежала и стала делать реверансы и поклоны. Мужчина с зонтиком постоял в недоумении секунду и побежал за ней, схватил её за руку и повёл как проказницу со сцены. Это был директор театра.
       Назавтра об этом писали газеты, и заголовки были такие, будто совершилось что-то фантастическое. Такие заголовки, как: "Героиня-балерина", "Месть Антигоны" или "В сговоре с природой" - в одном ряду с очередным ущемлением прав пенсионеров звучали, как пророчества какие-нибудь. Ползли слухи о том, что театр решил привлечь к себе таким образом внимание. Надо сказать, что действительно, после этого случая в городе появился театр и новая прима-балерина. Точнее, все узнали, что в городе есть театр оперы и балета и это не только название автобусной остановки и просторная площадь с фонтанами. Городские власти обратили внимание на просьбы и сделали, наконец, ремонт сцены. Потом все заговорили, что "прима" - восходящая звезда и пригласили иностранца-постановщика на год, чтобы подучиться у него и поставить что-нибудь с "европейским вкусом".
       Георгий увидел Анну впервые именно на этом спектакле. Сам спектакль ему не понравился и балерина ему не стала бы интересна, если бы не дождь: она так смеялась и веселилась, делая поклоны под дождём, будто бы просто воображала перед зеркалом. Вскоре Георгий получил приглашение работать в театре настройщиком и стал посещать репетиции с её участием. О знакомстве с ней он не помышлял, во всяком случае, о прямом. Он задумал писать балет и уже начал, и хорошо продвинулся в работе над ним. Он хотел написать его тайно, а затем подарить ей и раскрыть тем самым своё настоящее к ней отношение. Так было до тех пор, пока не появился Жан-Батист. До этого Георгий не замечал - дружила ли с кем-то Анна: ему было всё равно. Жан-Батист был горд и своим поведением привлекал внимание каждого. Не вполне понятно было, за каким счастьем он потащился за своим дядей в далёкий, морозный сибирский город. Денег ему не платили в театре, но старый Антуан Шевалье поставил условием, чтобы тот был премьером в течение всего сезона. Георгий относился к Жану-Батисту неравнодушно. Он видел их сближение с Анной, это его раздражало и мучило. У него плохо стала продвигаться работа над балетом, всё путалось в голове. Он с ужасом наблюдал, как вначале просто начались между ними романтические взгляды, а потом, после совместных гастролей в Будапеште, Анна переехала жить в квартиру, которую город держал для Жана-Батиста. Тогда Георгий перестал писать балет и стал писать сонату, но так и не предпринял никаких шагов для знакомства с Анной, хотя случаев для этого предоставлялось немало.
       Примером тому служит одно утро, когда он должен был настроить в балетном классе, для чего пришёл к восьми утра, когда в театре ещё никого, кроме уборщиц. Дверь была приоткрыта, в классе танцевала Анна в тишине. Георгий подсмотрел за ней некоторое время и ушёл, пропустил мимо случай, хотя, как нельзя кстати, мог войти и не нарочно. И таких случаев было множество, ведь в театре, хорошо или плохо, но все знали друг друга. Такая осторожность. Теперь же она сама его нашла и безо всякой осторожности порушила все его грёзы о ней и облачные образы, которыми он себя окружил.
       Но вернёмся к Щелкунчику. Конечно, не прошли даром все вложения городских властей, успех у спектакля был несомненный, и, хотя количество аплодисментов всегда переползало все разумные пределы, об успехе можно было судить по газетам и разговорам, не остывающим ещё несколько дней. Снова хлопали мэру, артистам пришлось таскаться туда-сюда из за кулис раз пятнадцать.
       Георгий вернулся домой, достал начатую партитуру, долго листал и пытался продолжить работу над ней, пока не слиплись глаза. Анна же не вспомнила его в этот вечер больше, но мысль о нём разбудила её утром. Ещё не было и шести. Жан-Батист спал, его повязка для глаз сбилась и накатила на нос, который, словно неприступный Маттерхорн вздымался над подушкой и посвистывал всеми ветрами. Анна поправила повязку, на что "монблан" одобрительно хрюкнул, затем накинула халат и вышла в кухню. Не включая света, она подошла к окну. На улице среди фонарей падал крупный снег. Она вспомнила вчерашнее утро перед прогоном и поняла, что действительно вела себя как-то не так, там, у рояля с Георгием. На мгновение ей показалось, что между ними начинаются какие-то отношения, или, словно они уже давно происходят, но тут-же одёрнула себя. Но, всё же, окончательно избавиться от мыслей она не смогла.
       
       Утром Георгий пришёл в театр и взял журнал заявок на вахте - концертмейстеры записывали туда номер класса или артистической и проблему с инструментом: западают клавиши или расстроены какие-то ноты; туда же могли записать адрес и телефон для частных заказов себе на дом все желающие. В журнале были две вчерашние записи и одна сегодняшняя. Вчерашние касались кабинета и балетного зала, а в сегодняшней - были адрес и телефон. Георгий хотел спросить, кто это написал, но вахтёрша его опередила: "Вам сегодня балерина написала, наша прима, Анна Сергеевна". Георгий вздрогнул и спросил: "Она сейчас в театре?" - "Нет, только ушла. Написала вам и тут же ушла. Вы можете ещё догнать - только перед вами вышла". - "Нет-нет, спасибо". Георгий вздохнул и пошёл в балетный класс.
       Вечером он позвонил по номеру, указанному в журнале заявок, ему ответила Анна: "Ой, здравствуйте! А я как раз у мамы - это моих родителей телефон, а я просто у них сейчас. Ой, мне сказали, что вы хороший настройщик, что все вами довольны. Вы можете настроить у моих родителей! У мамы день рождения, она хочет поиграть". Она болтала без умолку, щебетала и снова кокетничала с ним, сама не замечая этого. Единственное, что произнёс Георгий, это: "В полседьмого завтра", после чего она сказала, что придёт послушать сонату и поговорить о том о сём и положила трубку.
       Георгий волновался весь вечер, ночью толком не мог уснуть и на следующий день волновался. Он ведь привык к медленному любованию Анной со стороны, а она, как только что-то почувствовала, что-то заподозрила, так сразу и решила проверить, есть ли там что-то на самом деле или нет, и нашла для этого хорошую возможность.
       Когда Георгий пришёл к её родителям, дома была только мама Анны - Татьяна Викторовна. Ещё прежде, чем он начал настраивать, они с интересом разговорились и много говорили, когда он уже начал настраивать, хотя это и отвлекало. Георгий узнал, что Татьяна Викторовна уже двадцать лет артистка драмтеатра Пушкина, что на улице Мира и тут же узнал её внешность и вспомнил роли, которые она исполняла; узнал, что отец Анны заслуженный художник Российской Федерации. Сам же о себе рассказал, что учится на втором курсе на композиторском отделении, что живёт с мамой и бабушкой неподалёку отсюда и Татьяна Викторовна припомнила, что, кажется, знает маму Георгия. Он совсем перестал волноваться и даже забыл в беседе, что ещё предстоит встреча, с которой и было связано это волнение уже целые сутки. Он тщательно всё настроил, вычистил механику от пыли, выслушивая попутно историю о том, как попало пианино из Германии в Россию, а затем в Сибирь. Его очень удивило то, насколько хорошо знала Татьяна Викторовна историю своего инструмента и как бережно её пересказывала. Георгий, в свою очередь рассказал о марке Бехштайн, о братьях Циммерманн и Карле Шульце - владельце фабрики. Беседа, не прерываясь, перетекла на кухню, как это водится в русских домах, - к чаепитию. Когда чай уже был разлит по чашкам, позвонила Анна и сказала, что она уже у подъезда. У Георгия затарабанило сердце, пересохло во рту, он стал пить чай, изображая спокойствие, но обжёгся и так резко поставил чашку на блюдце, что немного плеснул на стол. Татьяна Викторовна стала вытирать, - Ничего-ничего, - и заметила, как он напряжён и растерян. Она вдруг стала расспрашивать его о сонате и Георгий понял, что Анна с своей матерью очень дружны и это скорее из тех случаев, когда мама и дочь - лучшие подруги.
       - Вы не удивляйтесь, Георгий, Аня мне вчера рассказала, что нашла, наконец, того, кто эту мелодию играет. Даже я от неё подхватила уже. Могу напеть (и она напела ему мотив) - правильно?
       - Почти. - Георгий улыбнулся и заволновался ещё больше. Он понял, что Татьяна Викторовна знает о том, что он бывает на репетициях её дочери и сидит там "со студентами" из театрального училища, и теперь, скорее всего, догадывается, почему он там бывает. Он понял это по её поведению, по тому, как она поменялась к нему с этого момента: стала теплее в голосе, и во взгляде её появилась вкрадчивость. И когда пришла Анна, то была через некоторое время удивлена поведением матери, её заговорщическим тоном и, казалось, даже изменившимися движениями по кухне. Георгий не мог понять, что происходит: все трое говорили легко и с интересом о музыке, живописи, кино, природе, но между Анной и её матерью присутствовало какое-то напряжение, не связанное - ни с природой, ни с музыкой, - напряжение, какое между женщинами возникает только на тему мужчины и мужеско-женских отношений. Похоже было, будто Анна и Татьяна Викторовна стараются как-то задеть друг друга и завязать ссору. Георгий уже начал думать, что это у них такой стиль общения между собой, когда вдруг прозвучало имя Жана-Батиста.
       - Мы с Жаном-Батистом, когда танцевали в Будапеште, ездили на Балатон. Там ещё осень была (здесь уже снег выпал). Так мы стояли на берегу, а над нами летели журавли и так тревожно, так тоскливо плакали. Я тогда подумала: написал бы кто-нибудь музыку, как плачут журавли.
       У Георгия всё как-то перевернулось внутри, ведь, как раз в своём балете он уже написал такую сцену, где улетают журавли. Он хотел сказать об этом, но чуть замялся и вступила Татьяна Викторовна:
       - Вот Георгий и напишет: он же композитор. - Она в этот момент отошла к шкафчику и накладывала из пакета миндаль в блюдце. Оттуда она добавила чуть слышно: "Не то, что Жан-Батист". Добавила незначительно и вскользь, но очевидно с какой-то занудностью, которая была понятна только Анне. Анна ответила одним единственным словом: "Мама" - она сказала его медленно и предупредительно твёрдо. Георгий увидел в ней в этот момент столько характера, что потерял даже мысль, которую собирался выразить. Глаза её на время приобрели какой-то особый блеск, даже свирепый. Её взгляд длился всего секунду и тут же погас, вместе с ним погасло и всё это напряжение между ними, которое, словно нашло выход в этом "Мама". Татьяна Викторовна вернулась к столу и спросила, как будто ничего и не было:
       - Вы сможете, Георгий, написать музыку, как плачут журавли? Как они... курлычут или курлыкают (не знаю, как правильно).
       Георгий опомнился и стал рассказывать о своих попытках изобразить журавлей в музыке и, тем самым, раскрылся, что пишет балет.
       - Вообще, мне эта мысль пришла, когда я был в Каире. Я стоял у пальмы (это было на краю города) и смотрел, как песок заметает колёса машины... Да, это был хоровой фестиваль. Я до этого за границей не бывал ещё. Меня так заворожили ночи, звёзды, песни; одно дело - в кино видеть, а другое дело - кожей ощущать тепло, особенно, в январе, когда у нас тут... А дня через три мне стало грустно, я заскучал по сугробам, по метели. Ребята, конечно, меня не поняли, но я как-будто...
       - Зато, как я тебя понимаю! - перебила его Анна. - Ой, давай на "ты"!
       - Конечно.
       - Я просто хотела сказать, как я люблю снег. Я вчера стояла у окна утром, ещё темно было. Шёл снег, и мне казалось, что он танцует, не ложится, а мягко встаёт на землю и действительно идёт. Так красиво. Плохо, что люди этого не замечают сейчас. Извини, перебила.
       - Нет-нет, ничего.
       - Продолжай, что там было в Египте.
       Татьяна Викторовна вышла из кухни, будто бы по делу, изобразив на лице озабоченность "по хозяйству". Георгий и Анна этого и не заметили.
       - У нас в гостинице стоял старенький рояль Бехштайн, - продолжил Георгий. - Не знаю, как он туда попал и зачем он там был, но расстроен был жутко. Я в первые дни не решался его настроить, но когда понял, что он там "для мебели" стоит, и даже наши хоровики его не замечают, то, в один из вечеров поработал с ним на свой страх и риск. Люди подходили, глазели, но ничего не говорили. Я закончил и стал играть Чайковского. Народ собрался на музыку. Так красиво было: солнце красное, окно круглое, шторы прозрачные на ветру шевелятся, а у меня апрель - "Подснежник". Потом пришёл важный такой, я подумал, что управляющий, и стал слушать со всеми. Когда я закончил, он подошёл и стал спрашивать, довольно хорошо по-русски: зачем я настроил рояль и кто мне заплатил. Я ответил, что сам хотел поиграть, для этого и настроил. Он улыбнулся так странно, видно было, что удивился и предложил мне сыграть концерт, здесь же, на рояле. И чтобы я обязательно сыграл "Времена года" Чайковского и то, что сейчас играл тоже. Он снова удивился, когда узнал, что это и есть "Времена года" и опять улыбнулся, довольный такой. Сказал, что хорошо заплатит. Я вначале отказался - я же не пианист, но потом согласился, решил, что туристы в целом публика неграмотная, другие хоры жили в других гостиницах ближе к центру города, а наши хоровики мне простят, если что.
       - Если что?
       - Ну, если совсем плохо будет.
       - Плохо? Да у тебя волшебные руки, если хочешь, я сама слышала!
       - Да ладно... - Георгий смутился.
       - А что ты делал на хоровом фестивале?
       - Пел в хоре и там исполняли мою музыку, к тому же.
       - Хоровую? Ты пишешь для хора?
       - Пишу, иногда.
       - И как на фестивале? Твоя музыка должна была понравиться. У тебя есть записи?
       - Есть. Я тебе перепишу.
       - Обязательно. И как можно поскорей, а то... я... - Анна замерла на секунду, - очень хочу послушать. Так что там было дальше?
       - На следующий день я играл концерт. И всё прошло хорошо. В одном только месте в "охоте" сбился, недоучено было. Он заплатил двести пятьдесят долларов. Оказалось, что он владелец гостиницы. Он обещал мне, что я смогу приехать к нему в отель и жить там бесплатно, сколько захочу, если каждый день буду играть "Времена года", или даже через день.
       - Забавно. А что с балетом?
       - С балетом? А, с балетом было позже. Тогда, мне пришла только мысль. Я вышел после концерта прогуляться, ветер был. Машина подъехала только пять минут назад, а колёса заметало уже песком. И так тоскливо вдруг. Я подумал: какие мы счастливые, что у нас есть времена года. Хоть и любим тёплые страны, однако жить в них не хочется. Отдохнули и домой. И тогда мне захотелось написать времена года как-то более широко, ещё тоньше и по-другому, чем Вивальди или Чайковский...
       - Балет!?
       - Тогда я думал о симфонии или кантате, но когда я увидел, как ты танцуешь, как смеёшься ... под дождём. – Голос у Георгия дрогнул и он понял, что сказал что-то лишнее, что-то совершенно бесконтрольное, свободное вырвалось у него и повисло в воздухе посреди кухни.
       - Смеюсь под дождём? - удивилась и, даже, как будто возмутилась Анна. - Где это ты видел меня под дождём?
       - Это было прошлым летом, спектакль на улице...
       - Антигона!? - Анна замерла, хотя мысли в её голове неслись бешено. Она смотрела на Георгия встревоженно и, будто бы, с упрёком. - Больше года назад?.. - сказала она отрешённо. Потом помолчала, разглядывая скатерть, проводя по ней пальцем, будто дорисовывая узоры, и вновь застрекотала. - Я помню, как это было весело. Я тогда ещё была "непримой". Спектакль мне этот не очень нравился в зале и вдруг, наш директор придумал сделать его на улице. Я так обрадовалась, сама не знала ещё - чему. Потом поняла: вначале хотели сделать павильон с декорациями, но оказалось очень дорого, и хорошо, что не сделали: было приятно, что сцена открытая и ветром обдувает со всех сторон. И ещё, я всё время думала о том, что подо мной вода в фонтанах. Они не слили воду из фонтанов: тоже дорого - представляешь! Почти на воде танцевали. Всё так естественно было, так легко. В конце я так сошлась с музыкой - такое понимание. И эта туча: я её видела ещё издалека. Я её, признаюсь, сама звала, призывала, как греческая жрица. На меня что-то нашло такое, магическое, древнее. Когда начался ливень, я сходила с ума от счастья. Он был мне, как знамение, у меня всё изменилось после этого... Ой, - Анну прервал звонок в дверь, - отец пришёл. - Из коридора донёсся голос Татьяны Викторовны: "Я открою, сейчас открою!", но Анна всё равно вскочила и пошла встречать. - Сейчас познакомишься с моим отцом.
       Георгий остался ненадолго один в кухне. Ему было жарко. Он боялся чего-то, не вполне понимая - чего, то ли знакомства с отцом Анны, то ли чего-то невидимого, скрытого ещё впереди. Но было при этом и хорошее чувство: никакие представления, никакие мысли об Анне не давали ему такого чувства, какое было сейчас в живом общении, чувства ему незнакомого, нового, которого он не мог ещё объяснить и не хотел объяснять, хотел лишь пребывать в нём. Сообразив, что неприлично оставаться надолго одному в кухне, он вышел в коридор, где его познакомили с Сергеем Николаевичем, суховатым, черноволосым, нестареющим художником. Возраст, однако же, пробивался серебристыми щетинками в его бороде. Георгий вспомнил, что видел этого человека в театре при оформлении декораций для "Щелкунчика" и сейчас же отметил их сходство с дочерью, в особенности - глаза: тёмные с цепким взглядом. Знакомство было коротким, сопровождалось крепким рукопожатием и коротким взглядыванием друг другу в глаза с лёгкой улыбкой, сразу после которого Сергей Николаевич пошёл в ванную мыть руки, а Татьяна Викторовна на кухню, чтобы покормить его.
       Анна, избегая взгляда с Георгием, тихо сказала: "Мне нужно идти. Можешь остаться, пообщаться с родителями, а можешь проводить меня до автобуса". "Я провожу, - не сомневаясь, ответил Георгий". "Мамочка, мы пошли!" Татьяна Викторовна чем-то громыхнула на кухне. "Как? Уже? Что вы так сразу? Я думала, мы ещё пообщаемся с папой. - Она заторопилась в комнату. Георгий, помните: вы у нас всегда желанный гость. Кстати, сколько я вам должна за настройку... нет-нет! Ничего не хочу слышать! Вы работали! Не вздумайте спорить, - она исчезла в комнате, - так нельзя!" Георгий смотрел на Анну, но она по-прежнему избегала его, набирала сообщение на телефоне. Татьяна Викторовна вышла из комнаты, сунула Георгию в карман тысячу одной бумажкой и придержала его руку, чтобы он не пытался вернуть её. "Сейчас настройщиков мало. А тем более - вы учитесь. Вам нужны деньги".
       Со всеми такими разговорами и прощаниями они вышли, и пошли по тёмной лестнице, не говоря ни слова. Вышли из подъезда и пошли к остановке. Но такой разговор, какой был у них на кухне - уже не возобновился. Говорили об остановке и автобусе, о том, собственно, что было впереди. Только когда они уже стояли на остановке, и уже показался автобус, Анна сказала: "Уже полтора года ты меня знаешь, а я тебя нет. А если б я не зашла к тебе позавчера, то и не узнала бы? - Она смотрела Георгию в глаза, и он различал в них гнев, досаду, обиду, упрёк и мало ли, что ещё. У Анны в кармане зазвонил телефон, но она не обратила на это внимания. - Не узнала бы, что пишешь балет, что я твоя муза. Ты думаешь - это хорошо: быть музой и не знать об этом? Думаешь, это легко? Думаешь, это честно? Почему ты избегал меня? Я с дворником подружилась, ОН меня в ресторан приглашал! А ты хоть бы раз появился, я ведь чувствовала... Я, что из воска? Я живая женщина. - Автобус открыл перед ней двери. Она поджала губы и шагнула на ступеньку, не прощаясь. Георгий стоял и видел, как она достала телефон и с виду даже весело заговорила. Он знал, с кем она говорила. Но не знал о чём. Жан-Батист приготовил сюрприз и торопил Анну домой.
       Автобус уехал. Георгий медленно побрёл. Начинался редкий снег, невесомый, воздушный, он аккуратно ступал на землю: делал свои крошечные па.
       Георгий свернул в свой переулок и наткнулся на брошенную кем-то метлу. В голове всплыли слова: "Я с дворником подружилась..." Ему захотелось схватить метлу и разбить все окна в переулке, но он перешагнул и пошёл дальше. Он перебирал в памяти моменты, когда действительно избегал встречи с ней, спорил сам с собой, проигрывал в воображении и, будто знакомится с ней ещё год назад: "Знаете, а я пишу балет. Вы вдохновили меня, вы моя муза". - повторял он раз за разом глупые фразы, злился на неё за её обиду. Ведь он не мог выразить иначе свои чувства, кроме как через музыку. Он признался ей через сонату и, раз она услышала его, значит, поняла его, значит, они говорят на одном языке. Так он думал по дороге домой.
       Анна сидела в автобусе, прислонившись к стеклу мохнатой шапкой, и пыталась заплакать. Она нагрубила Жану-Батисту по телефону, и теперь ей было жалко его. Она думала, что может быть права мама, что любовь не универсальна, что никакое общее дело не в состоянии будет скрыть пропасть между ними - Анной и Жаном-Батистом. Что сейчас это лишь трещина, а когда они будут жить во Франции, она разрастётся и станет пропастью, и уже ничего нельзя будет изменить. Она спорила с матерью внутренне, боялась, что она права. Она боялась родственников Жана-Батиста, которые по фотографиям и подробным описаниям характера Анны должны были принять решение: жениться Жану-Батисту на ней или нет. Она допытывалась сама до себя, извлекая из себя предположения: что она потеряет, уехав в Париж. Подруги? - женская дружба, что листва опадает при появлении мужа. Родители? - с ними можно будет видеться изредка, да и они уйдут рано или поздно. Родина? - родина для жены - её семья и муж. Может, я сама? - нет мне дела до себя. Искусство! Ради него я живу. Оно одно спасение. Оно одно не предаст тебя, Аннушка, где бы и с кем ты не жила. Господи! почему же нельзя так, чтобы всё вместе: и муж, и друг, и родина, и родители, и профессия, и подруги! Она наконец расплакалась, если не сказать - разревелась. В автобусе было мало народу. Все косились на неё и только кондукторша подошла, спросила: "Девушка, вам плохо? Вам помочь?" - "Да, очень плохо, - ответила Анна, - но помогать мне не надо. Ничего страшного". Кондукторша пошла к шофёру, что-то сказала ему, он несколько раз глянул в зеркало на Анну. Она уже успокоилась, сжимая свою внутреннюю пружину, которая толкала её выскочить из автобуса и побежать к родителям, остаться у них и жить, как прежде, а утром сказать Жану-Батисту, что она не готова к серьёзным отношениям, что с ним её интересует только сцена и, если он уезжает, то пусть уезжает скорее, ведь он задержался уже на половину следующего сезона и поговаривает о том, чтобы остаться до конца сезона. Она уже из последних сил сжимала эту пружину несколько дней ещё до знакомства с Георгием, а когда он объявился, и вовсе сил не было держать в себе столько сомнений.
       В этот вечер Жан-Батист сделал Анне предложение. Его родители дали добро, сочли достойной быть супругой русскую балерину из Сибири. Он долго не решался, какую фразу правильней сказать и выучил на всякий случай сразу две: Выходи за меня замуж" и "Будь моей женой". Не особенно понимая в них разницу, он так и произнёс их по очереди, на что Анна рассмеялась, поцеловала его в губы и сказала - qui; коротко взглянула ему в глаза и обвила за шею, прикрыв глаза и зажав ресницами слёзы. Он одел ей кольцо на палец и рассказал, что купил его в Индии у одного очень известного антиквара, и что у бриллианта, который был в кольце, большая история с начала двадцатого века. Он стал рассказывать эту историю, очевидно, чтобы подчеркнуть стоимость кольца. Затем был ужин при свечах, еда из ресторана, блеск в глазах и шампанское в фужерах. У Анны кружилась голова и улыбка не сходила с губ весь вечер, а ночью…
       Георгия не существовало. Он мелькнул и пропал, а Жан-Батист был рядом, и в этот вечер с ним было спокойно.
       На следующий день Анна написала письмо Георгию, в котором она извинялась, что была груба с ним накануне вечером, сообщала, что уезжает в Париж и выходит там замуж. Предлагала ему быть друзьями и переписываться по электронной или обычной почте. Она оставила письмо на вахте в журнале заказов и ждала, что он ответит ей. Через день она заглянула в журнал, там был конверт оставленный ею же. Она подумала, что он положил письмо в её конверт, но открыла и увидела свой почерк. Это её смутило и обеспокоило. Она хотела забрать письмо, но передумала; хотела спросить у вахтёрши про Георгия, но постеснялась и просто вернула журнал. В театре она его не видела, да и увидела бы? если он прячется всё время, сонаты тоже нигде не было слышно. И вновь она почувствовала, поднимаясь по лестнице, что ведёт себя как-то не так, по-другому, чем обычно; и чувство это незнакомо и неуправляемо.
       Прошло ещё два дня и, хотя Анна была занята делами, связанными с приближающимся своим отъездом, мысль о том - где Георгий и, что с ним - постоянно присутствовала в её голове.
       На четвёртый день Анна шла по коридору и услышала, что за дверью бухгалтерии говорят о настройщике. Она резко остановилась и замерла. В коридоре было темно, и только из дальнего окна бился дневной свет. Когда она услышала, что Георгий уехал вместе с оперниками на север в ***ск, то прижалась спиной к стене, закрыла глаза и сильно вздохнула. Затем решила, что обязательно поговорит с ним, успокоилась и пошла вниз, чтобы забрать письмо. Она спускалась по лестнице и на душе было легко: от того что Георгий не в больнице, что с ним всё в порядке. И тут же Анна представляла - стала бы она волноваться так из-за Жан-Батиста или нет. Но не могла себе это представить. Она словно бы скучала без Георгия, будто привыкла, что он невидимый всегда был в театре, хотя она его и не знала.
       Вахтерша, Валентина Прокофьевна, протянула Анне журнал и улыбнулась: "Что-то вы зачастили, Анна Сергеевна, к нашему Георгию обращаться". - Она улыбалась так тепло и просто, что Анна застыдилась. Она почувствовала, как её лицо за одну секунду стало горячим, схватила конверт, вернула журнал и убежала, сказав невнятное "Да вот..."
       Поднимаясь по лестнице в балетный класс, она слышала, как сердце переливается, горит и сочится радостью, непонятной, неожиданной радостью, возникшей словно ветер - ниоткуда. И умом своим она пыталась понять: откуда столько чувств к почти незнакомому человеку, откуда стыд, откуда страх и волнение.
       
       







Часть вторая

       
       Театр раз или два в году выезжал на север небольшим оперным составом в небольшие промышленные города и посёлки, добывающие нефть или золото, алмазы или пушнину. Публика в таких местах была самая благодарная, ведь кроме спутникового телевидения и грубой клубной самодеятельности у них ничего не было. И если в ***йске был хотя бы маленький театр, то в ***цево приходилось брать с собой даже пианино.
       После концерта в ***йске труппу отправили на вертолёте в ***цево, которым уже второй год завершалось турне. Это ещё на четыреста километров ближе к вечной мерзлоте. Летом туда можно было добраться на "метеоре" по реке за семь часов с остановками, а зимой было два пути: зимник и воздух. По зимнику было около восьми часов, да и после вездеходов певцы могли остаться без голосов. Были ещё почтовые аэросани, на которых пять часов по льду, но они ушли в ***рку, что на тысячу километров ближе к полюсу.
       Необжитая Сибирь, размах у неё бесконечный и трудный, и сколько лет человек уже в ней копошится, да всё никак тропы не натопчет: всё реками да облаками.
       Полетели на вертолёте ми-6 - облаками. Многие, когда увидели этот огромный вертолёт, выразили свои сомнения по поводу того, что он вообще может взлететь. Ещё издали он был похож своими вислоухими лопастями на паука, оседлавшего носорога, а вблизи он превратился в чудовище с бульдожьей мордой. Пианино, которое туда внесли и поставили к стенке, казалось маленьким игрушечным ящичком, в сравнение с внутренним объемом, напоминавшим брюхо икряной рыбины. Страху нагоняло ещё и то, что портилась погода; начинало заметать, а вылет отложить было нельзя - назавтра синоптики обещали устроить буран. В вертолёте уже лежали какие-то медикаменты для эвенского стойбища, в котором обморозились двенадцать человек; десять мешков почты на весь северный край; много ящиков водки со странным названием "путинка" для обмена на пушнину, медвежий жир и оленину у тех же, кому предназначались и лекарства. К тому же, много кому нужно было срочно лететь. Тут были и мрачные военные из какой-то комиссии, и "тунгусы" с целой упряжкой лаек, и всюду тюки, рюкзаки, баулы, мешки. И уже перед самым взлётом, когда лопасти стали раскручиваться, ворвался здоровенный мужик в писцовой шапке и хорошей полярной куртке, сообщивший зачем-то всем, что он военный лётчик. Он уселся, достал из рюкзака плоскую фляжку, прихлебнул из неё, очевидно уже не в первый раз в этот день, улыбнулся здоровенными белыми зубами и сказал, обращаясь к тенору Ване, который сидел ни жив - ни мёртв: "Не боись! Я тебе такого дор;гой расскажу - век бояться не будешь! Я военный лётчик - Евгений Коршун!" Он сделал паузу, очевидно ожидая реакции у публики, но таковой не последовало, и он стал громко рассказывать что-то о себе.
       Георгий подумал, что на лётчика он не похож, но всё же его появление внесло какое-то сомнительное спокойствие в лица пассажиров не испытанных такого рода приключениями. Он думал о пианино, которое было заставлено ящиками и тюками в хвосте, о том, что его нужно с утра настроить, привести в порядок к репетиции к двум часам.
       В передней части салона было шесть рядов кресел, в которых сидела "благородная" публика, а позади них, в пространстве между креслами и грузом в задней части, промеж мешков и ящиков находилась публика попроще: они сидели прямо так - на своих же вещах. Рабочие с копчёными смуглыми лицами играли в карты на рюкзаке. Эвенки сидели мрачно в своих оленьих одеждах. Собаки лежали рядом, связанные между собой двумя связками по пять; лежали тихо и безучастно, кроме одного, молодого щенка, который пытался рыться в чьих-то вещах, очевидно, учуяв там запах еды. За это он получил несколько раз в бок ногой от маленького беззубого эвенка, который ругался на него на своём языке, вставляя туда изысканные конструкции из русских матерных слов, - очевидно, за неимением таковых в эвенском.
       Рядом с Георгием сидела Марина - известная нам из первых страниц, обладавшая редким колоратурным сопрано, очень милая девушка, тонкая и болезненная на вид, но с простым и сильным характером. Она была замотана шарфом поверх смешной заячьей ушанки. Закутавшись так, она, вероятно, боялась, что в вертолёте будет холодно, а когда стало жарко, то размотала вначале шарф, а затем и шапку сняла. Под шапкой оказался ещё и платок, из-под которого выглядывали аккуратные светлые волосы.
       Георгий побаивался Марину, в особенности, когда в разговоре она взглядывала в его мрачные глаза нестерпимо светлым и честным своим взглядом, словно пыталась что-то выпытать у него и после этого как-то загадочно улыбалась, словно бы уже выпытала из него то, что ей было нужно.
       В вертолёте они молчали, для разговора было шумно, к тому же, можно было послушать Евгения Коршуна, который рассказывал тенору Ване о том, как он возил туристов на северный полюс на "андвадцатьчетвёртом".
       "Они там пили шампанское, фотографировались, играли в мяч - и обратно. Такие деньги ради одного часа на льду! Ага, я вот что. Однажды к нам постучался канадец один, показал удостоверение, что он лётчик из Онтарио и попросился поприсутствовать в кабине, чтобы, так сказать, увидеть самому, - правду ли говорят про русских лётчиков. А мы с Алексеем были Стомятиным из Владимирской области - хороший мужик был, погиб, утонул на рыбалке. Так вот: смотрю я на этого... Моргана (так его звали), а он моргает (Морган, мать его) и белый как снег за окном. Они же там все - фу-ты ну-ты - всякими цацками нафаршированы: можно задом к штурвалу сидеть - само полетит. А у нас ничего! Никакой навигации. Мы ему разрешили, он сел, так и хлопает глазами. А буран поднялся: то, что сейчас - игрушки; кефир за окном, нас болтает и не зги!... Я Лёхе подмигнул и мы разули его так, что он в бога поверил... ха-ха. Основное-то у нас было: альтиметр, компас. Он спросил, на что мы полагаемся. Лёха показывает ему на часы на руке и говорит: "Примерное время в пути, с учётом "сдвига ветра" и компас: летим вдоль меридиана точно на юг, через три пятьдесят снижаемся". Он сидит, головой качает и говорит: "Лучше бы я к вам не заходил". И сидит как сова, уже к смерти приготовился, ха-ха-ха... Так и сидел три часа - не шевелился. Мы и чаю ему предлагали - отказался. Потухший такой, аж жалко. Потом мы вообще оторвались по полной над ним. Лёха достал карту, я говорю - пора, а он вертит карту, смотрит на неё и говорит: "По-моему, нет". Морган сзади: "По-моему?" Я опять: "А по-моему, пора!" Мы спорим, а он молчит и на часы поглядывает, пристегнулся на откидном и ждёт, наблюдает. Потом наша лампочка замигала - у нас маячок был, один умелец нам его сделал - мы стали снижаться. Он спрашивает: "Мы что - уже снижаемся?" Лёха стучит пальцем по панели: "Всё. Топливо кончается, значит пора садиться". Я чуть не задавился от смеха - сделал вид, что закашлялся. Он спрашивает: "Где огни?" А у нас нет огней, у нас нюх хороший. Мы молча садимся: ни связи, ни запроса. Когда земли коснулись, Морган охнул как баба. Уже какие-то сараи стало видно сквозь буран, а Лёха не отступается, говорит: "Жень, мы кажется не туда прилетели!" Этот опять охнул и брыкнулся - тоже мне, пилот из Онтарио - в медпункте потом его очухивали..."
       Одна из женщин возмутилась: "Вы бы что-нибудь весёлое рассказали, и так страшно!" Коршун посмотрел на неё: "А что, разве не смешно?" - "Да никому не смешно!"
       Это была Эмма Григорьевна. В театре она была администратором хора, но во всякого рода "походах" назначалась старшей и делалась мамашей для всех и с утра до ночи навязчиво хлопотала вокруг каждого; и не лезла, разве что только в ноты, потому как не знала их. Её задачей была всякого рода бумажно-административная работа, которую она исполняла всегда мгновенно, чтобы вновь неусыпно следить за своими "мужичками" и "девоньками".
       Сейчас она сидела, вжавшись в кресло и история, рассказанная Коршуном, добавляла ей страху, так, что терпеть она уже не могла. Она высказала ему с досадой и ещё сильнее вжалась в кресло, словно морская свинка. Коршун зыркнул на неё, словно действительно был коршун и затих. Через минуту он уже храпел.
       Георгию было интересно, что это за человек: пилот ли он действительно или просто искусно пересказывал чью-то байку, а на самом деле он относится к тем людям, которые, даже если и имеют какую-нибудь профессию, то никогда не соответствуют ей ни во внешности, ни в поведении; к тому же, занимают, как правило, какую-то смутную должность, или даже две, и болтаются вот так в вертолётах и поездах с такими же смутными задачами. А ещё, у них может быть одна-две семьи в разных местах, к которым они имеют отношение весьма косвенное и посещают их от случая к случаю... Много такого думал Георгий, избегая мыслей о себе и Анне, пока мысли не стали совсем прозрачными, ускользающими в миражи.
       Георгий проснулся, когда уже подлетали. За стёклами уже начинались сумерки, а Коршун выспался и рассказывал уже новую историю, о тм, как зацепился парашютом за дерево и о том, как его укусила гадюка. Когда вертолёт встал, наконец, с рёвом на землю, Эмма Григорьевна мгновенно превратилась из напуганной курицы в расторопную хлопотушку, и уже не поглядывала на Коршуна испуганно, и даже не обращала на него внимания. Он же, в свою очередь, пытался ей угодить, подать ручку, подвинуть сумки. Со всякими такими квохтаниями и вознёй все выбрались на улицу, где мело уже прилично. И тут же влезли в "газель", которую подали прямо к вертолёту. Георгий остался с инструментом, для которого должны были прислать другую машину. "Газель" скрылась, а через несколько секунд показалась "буханка" скорой помощи. Все, сновавшие повсюду с тюками и ящиками, стали оглядываться, разыскивая глазами причину, по которой могла быть вызвана "скорая", но кроме скулящей, запутавшейся в верёвках собаки, в помощи, похоже, никто не нуждался. Когда буханка подъехала, из задней двери вывалились три здоровенных мужика, из кабины вылез не менее здоровенный шофёр и громко спросил: "Ну! где рояль? Дмитрич! - крикнул он весело пилоту, который рассматривал чёрное пятно на хвосте вертолёта. - Рояль где?!" Тот снял верхонку, они сошлись, поздоровались. По настроению было видно, что мужики эти приготовились нести нечто невероятно тяжёлое и когда схватили ящик с пианино, один из них сказал: "Хо-хо-хо, твою мать, а говорили тяжёлое!" Далее следовало увесистое дополнение, выражающее, собственно, отношение говорящего к тому, кто предупреждал его, что оно тяжёлое. Здесь автор полагается на опыт и воображение читателя и опускает дословное воспроизведение этого дополнения, чтобы не омрачать романтическую историю выражениями из совсем других жанров. Вот так, с комментариями и дополнениями ящик был впихнут в "буханку" и привезён в клуб, где его и оставили на ночь "оттаивать" прямо в ящике, но уже на сцене.
       Утром, как и обещали, когда все проснулись, по дворам вовсю свистал буран. До обеда Георгий управился с инструментом: распаковал, настроил, отрегулировал механику. Началась репетиция, на которой выяснилось, что тенор Ваня простыл. Все стали припоминать, что он вчера без шапки ходил на улицу. В итоге сократили программу и отправили его в гостиницу - лежать и мёд лизать. После чего продолжили репетировать.
       Глядя на погоду, можно было предположить, что на концерт никто не придёт, к вечеру буран ещё прибавил ветру, но уже в полседьмого в клубе было душно от людей.
       Концерт начался так торжественно, как не начинался даже в больших городах. Вначале вышел глава района, которого по старинке все называли председателем, и кричал как Ленин со сцены о любви русского народа к искусству и о том, что он сам неплохо играет на баяне и поёт, и что этот концерт - событие невероятного значения, практически, вселенского масштаба, и что оперные певцы - самые прекрасные люди на свете, и ещё много чего. Эмма Григорьевна сидела в первом ряду, с восхищением смотрела на председателя и хлопала его выступлению громче всех.
       В особенности после такого вступления, сам концерт был похож на мистерию. В просветах не до конца замёрзших окон видно было, как мелькает завивающийся снег и как дрожит фонарь на ветру; а на сцене Моцарт, Верди, Римский-Корсаков, Мусоргский. Тепло и красиво. Публика после каждой арии вскакивала и хлопала так, что ушам больно было, но тут-же стихала, в желании услышать новую арию или дуэт. Кричали: молодцы! браво! великолепно! И это кричали работяги с нефтяных месторождений с едва ли отмытыми лицами и их измотанные работой надушенные жёны.
       Георгий сидел за кулисой и смотрел через сцену на жёлтый фонарь за окном, как подрагивает от него свет на дороге, и думал, что эти артисты особенные - они не богема. Они сажают картошку по-весне, говорят о рыбалке, клеют обои - живут, как люди. И Моцарт в их устах - человечен. Он не такой, как в столице. Он тёплый и действительно простой.
Он вспомнил, как в прошлом году он ездил с мужским хором выступать в тюрьму строгого режима. Так называемые крутые братки решили сделать своим корешам подарок на Новый Год и пригласили мужской камерный хор с программой "Русская песня" - и они не ошиблись. Там не было пианино, пели только "а капелла" всем известные песни: "Ах ты степь широкая", "Чёрный ворон", "Во кузнице", "Разбойника" и ещё многие другие песни, которые так и не перевелись на русских землях. Здоровенные, страшные, опасные воры и убийцы ревели как белуги, орали: "Братаны! вы гении!" С этими песнями они ощущали себя настоящими бродягами, львами и тиграми, знающими запах свободы. Они бросали вверх свои чёрные ушанки. И никто не крикнул: "Мурку можешь?" Один кричал: "Я скоро выйду, вас найду, я вам столько заплачу, сколько в год не платят - будете три дня мне петь!" Они и здесь были готовы три дня слушать. Хор пел четыре раза "Ворона", а "Степь" - целых шесть раз. Пели, пока не охрипли. Казалось, даже охранники обмякли у стены. Дирижёр уже устал кланяться, он показал на горло и в последний раз смиренно и многозначительно поклонился, после чего охранники стали выводить зрителей. Дирижёр - крепкий, невысокий бородатый дядечка - обратной дорогой напился, обнимал всех и без конца повторял, что за сорок лет работы никогда не встречал такой благодарной публики, что это самое удачное и высокое его выступление.
       Георгий увидел в этих концертах что-то схожее. И, хотя, была разная музыка и разная публика - изолированность от мира и там и тут возводила в цене каждую живую песню и арию.
       После концерта никто не хотел расходиться, каждый приглашал артистов к себе домой, соблазняя рассказами: у кого какая рыба испечена будет и какая наливочка в шкафчике стоит или икорка в подвальчике спрятана. Между артистами произошло разделение: мужчины-певцы пошли по гостям, тем более, что у каждого из них с прошлого раза были свои знакомые, которые, можно сказать, ждали целый год. Женщины пошли в гостиницу лечить тенора Ваню. Георгий присоединился к последним. Марина вздохнула: "Ну вот, опять мужики напьются, потом до обеда не вытащишь их из домов. Больше концертов не будет, они и рады". А Ваня, когда узнал, что мужики пошли по гостям, тоже стал рваться к своей знакомой Маше, но его не пустили, нашли у него температуру и стали лечить. Он возмущался: "Да я утром приду - здоровый приду! У них баня есть, мне надо в баню!" Но его всё равно не пустили.
       К утру буран прекратился. Георгий ещё затемно пришёл в клуб, чтобы довести до наилучшего состояния пианино, которое теперь оставалось здесь навсегда и в следующий раз увидит настройщика не скоро; возможно, через год, когда будут следующие гастроли. Он написал на листке рекомендации для завклубом: как следить за инструментом, что делать и чего не делать. Подписавшись – Георгий Рябинин, настройщик – и поставив дату, он положил листок на пианино и увидел в окне Марину; она шла к клубу и махала ему рукой. Её отправили за Георгием, привести его на обед в столовую.
       Солнце, выскользнувшее по ледяному небу, висело над самым лесом и светом своим неимоверно слепило, отражаясь от огромных буграстых сугробов, наваленных между заборами и прилепившихся к крышам деревянных одноэтажных домов с подветренной стороны. Снег скрипел под ногами так мощно, что хрустом своим достигал суставов коленей и раздавался по всему организму, и чтобы разговаривать, приходилось почти что кричать. Поэтому говорили мало, слушали шаги.
       Георгий снова чувствовал себя неловко с Мариной наедине. Ему всё казалось, что она от него чего-то ждёт и, при этом, ждёт, чтобы он сам догадался об этом. Георгию казалось, что Марина прислушивается к нему, даже если он молчит, поворачивает голову так, как будто пытается расслышать и всё время внимательно смотрит. Он старался идти быстрее.
       В маленькой столовой всё было похоже на банкет, нежели на простой обед. Посредине стоял длинный стол, за которым председательствовал глава района - маленький, розовощёкий, лысоволосый, крепкий мужичок, крепкий к тому же и на слово, который всё нахваливал своих женщин-ударниц, поднимал тосты за артистов и даже пытался петь. Конкурентом ему был Евгений Коршун, который сидел тут же, по правую руку от председателя и рассказывал женщинам о двухметровом парне, который служил с ним на подводной лодке и подставлял ящики к лежаку, чтобы ноги не свисали во время сна. Возле окон стояли отдельные маленькие столики, за одним из которых и были оставлены места для Марины и Георгия.
       Когда они сели к ним подскочила Эмма Григорьевна с расспросами, чего такого вкусненького они хотят, но тут-же её отстранила повариха с намазанными невероятно губами и выдающимся огромным бюстом. Она принесла им пустые тарелки и показала, что "вон там" они могут набрать всего, чего им хочется. Блюда и горшки с кушаньями стояли отдельно, и каждый накладывал себе сколько хотел и возвращался к столу. Только председатель не вылезал из-за стола - ему всё подносили женщины, которых он непрестанно хвалил. Глядя на это, наш Коршун тоже через некоторое время приспособился, чтобы ему подносили, но женщин не хвалил из осторожности, чтобы не выглядеть совсем уж подражателем.
       Чего только не было у гостеприимных северян: и борщ с молодой олениной, и грибы всякие: белые, опята, и маринованные, и варёные, и в пирогах; а пироги: с капустой, с творогом, с рыбой. А рыба-то какая! пелядь, чир, муксун. Конечно, и осётр здесь был на отдельном блюде, обложенный картошкой и лимонными дольками, но, вот именно, что был - к приходу Георгия и Марины его уже умяли, и от рыбины остался только масляный след на тарелке. Но были ещё и блины с красной икрой и крохотные бутербродики с пятнышком чёрной икры в сливочном масле. Кто-то принёс чебуреки с бараниной, каждый из которых мог размером своим заполнить желудок взрослого человека наполовину. И сладкого было вдоволь: торты, пироги с клюквой, черникой, малиной и всякими вариантами смешивания этих ягод. Тут была и морошка в отдельной банке - жёлтая икра всех ягод. В прочем, много всего было - до вечера не прикончить.
       Георгий зачерпнул себе борща с хорошим куском оленины и вмешал туда столовую ложку густой сметаны. Марина вздохнула, глядя на это и положила себе в тарелку пирожок с рыбой - поменьше и посуше.
       Автор надеется, что читатель ещё не захлопнул книгу утомлённый описаниями жизни так далеко расположенной от больших городов и потерявший надежду узнать продолжение романтической истории, которая легла в основу этого рассказа. Ещё немного и мы отправимся в театр и узнаем продолжение, а пока вернёмся за стол, где состоялся разговор между Мариной и Георгием. Между ними, наконец, развязался разговор, хотя говорил больше Георгий: он восхищался простотой здешних людей, сравнивал их с городскими заевшимися, потерявшими вкус. Марина внимательно слушала, запивая рыбный пирожок клюквенным морсом. И когда Георгий закончил говорить о простоте, она вдруг спросила:
       - Ты думаешь, она будет любить тебя так же, как ты её?
       Георгий застыл и смотрел на Марину, моргая глазами несколько секунд. Затем спросил:
       - Кто?
       - Кто-кто, а ты как думаешь сам?
       - Ты о балерине? - испуганно спросил Георгий.
       - Кончено. О ком же ещё! - Она улыбнулась той самой улыбкой, которая следовала обычно за взглядом, и которой так боялся Георгий. - Ты думаешь - никто не знает? Все знают.
       - Что! знают? Кто - все?
       - Да все, кому не лень: месяц назад, не ты ли оставил партитуру на рояле с балетом? На первом листе было написано "Времена года", а вверху - "посвящается Анне Серебряковой"? Как тут не понять! Тамара Николаевна, наш концертмейстер, её видела. Ну, а что знает она - знает весь город. К тому же она сестра Сергея Николаевича Серебрякова, тётя твоей балерины, ей-то это вдвойне интересно. Все теперь только и трещат об этом: "Какая любовь, какая любовь!"
       Георгий не дослушал Марину, встал и пошёл к выходу. Эмма Григорьевна хотела оторваться от стола и подойти к Георгию, чтобы знать, куда он направляется, но в эту минуту председатель стал говорить ей комплимент и она забыла о своём намерении, а когда вспомнила, Георгия уже не было. Он шёл по дороге и твердил на ходу: "Какая же это тайна! Это бред, бред... идиот! Как ты мог оставить... И что? Что? Все знают? Ну и что? Если все знают, то что - теперь это уже не любовь? Это уже посмешище?"
       В гостинице - трёхэтажной деревянной развалюхе - он сел в комнате на кровать, в голове его всё ещё звучал скрип собственных шагов по улице. Солнце за занавеской уже цеплялось за верхушки деревьев. В углу подпрыгнул и затрындел маленький холодильник "Саратов". В дверь постучала и вошла Марина. Она села на другую кровать - напротив и молча глядела на Георгия. Лицо её было спокойно: ни честного взгляда, ни загадочной улыбки на нём не было. Она просто ждала, когда Георгий станет рассказывать.
       И он стал говорить. О том, как увидел Анну, как она танцевала под дождём, как он решил писать балет и, как закончил бы и открылся бы, и тогда она узнала бы... И когда он сказал, что "если б не Жан-Батист", Марина его перебила.
       - Если б не Жан-Батист, то кто-нибудь другой: Жан-Поль, Сен-Жак или Паоло какой-нибудь, Хосе-Луис! кто угодно! Ты думаешь, ей твой балет нужен? Она женщина, а потом балерина. А ты бы сам подошёл и сказал, что любишь, а потом можешь говорить, что хочешь, хоть балет, хоть звезду! Она должна знать, чего ты хочешь - а ты, что? Почему все парни такие трусы? Почему вы думаете, что надо знакомиться с девушкой как-нибудь этак, чтобы ни на что не похоже было? Да любая девушка только и ждёт, чтобы к ней подошли и сказали всё прямо, как ты сейчас говорил на банкете: если им нравится, как мы поём - они говорят нам об этом прямо. Твои слова? - В дверь постучали. - А ты говоришь - Жан-Батист...
       Вошёл тенор Ваня, сообщил, что вертолёт прилетел, всем велено собираться и тут же испуганно вышел.
       Марина молча встала. Георгий взглянул в её глаза и увидел там совсем другое настроение, которое всё так же было уверенным, но не выражало ни вопроса, ни сочувствия, ни укора - ничего, что бы давало понять хоть какие-то мотивы, по которым Марина говорила с ним. Она вышла, не сказав больше ни слова. Обратной дорогой они не разговаривали и только понимающе переглядывались. Марина теперь улыбалась совсем по-другому, уже не таинственно и непонятно, а, даже, с некоторой нежностью. Георгий отвечал ей на это взглядом, словно бы выражающим обещание, что он пойдёт к Анне и скажет ей всё прямо о своих чувствах.
       Домой возвращались на "Ми-8" - флагмане российской малой авиации и в этот раз полёт протекал проще и безынтереснее. Поэтому автор воздерживается от описаний обратного путешествия, тем более, что теперь в салоне не было ни Коршуна, ни собак с беззубыми эвенками, а без них любое повествование было бы скучным.
       И пока наши гастролёры летят над тундрой и тайгой, мы вернёмся в театр и посмотрим, что там.
       Как ни старалась Анна оставить все мысли, которые касались Георгия и его сонаты, как ни уходила она в другие области, всё было бесполезно и, с каждым днём она всё меньше владела своими мыслями, и всё больше мысли владели ею. Она почувствовала себя, наконец, совсем запутавшейся и много плакала, закрывшись где-нибудь, а на людях всегда была весёлой и лёгкой, но это давалось большим трудом.
       Ясность в её голове появилась после разговора с директором. Она долго оттягивала этот разговор, с одной стороны, чтобы не смазывать премьеру Щелкунчика и не превращать её в "последний спектакль Анны Серебряковой", с другой стороны, чтобы времени для обсуждения и слухов не было слишком много.
       К директору Анна пришла с повинной, хотя он уже давно знал и был предупреждён о её намерении. Намерение Анны уехать за границу было всем известно в театре уже много лет. Директор даже был готов к этому, но виду не подал, выслушал её и стал наивно отговаривать., мол, зачем тебе это надо. Потом обещал "изыскать любыми путями возможность поднять зарплату". Потом - сократить спектакли. И когда она ни на что не среагировала, принялся вытаскивать из неё основную причину. Он допытывался до всего, что могло и не могло быть причиной уехать в Париж, где она не будет примой, не будет среди своих, не будет так любима публикой. Её ответы не убеждали его и он спрашивал её, склоняя к всё более откровенным ответам. И наконец, она возмутилась.
       - Да что вы хотите услышать от меня!?
       - Я хочу, чтобы ты сказала, что любишь его! - закричал директор.
       Анна сама не ожидала, как у неё вырвалось это слово. Может, от того, что директор повысил голос, или оттого, что он вконец запутал её вопросами, она растерянно сказала:
       - Кого?..
       - Кого!?... - директор очень удивился этому. - Ты мне говорила о чём угодно, но слова не обронила о помолвке с Жаном-Батистом! Все об этом знают! а мне ты не говоришь. Да это - единственная причина, по которой я могу тебя отпустить. Единственная достойная причина. И скажи мне, пожалуйста, что означает это твоё - "кого"? - Анна опустила голову и кусала губы. Директор встал и подошёл к окну, шумно вздохнул, постучал пальцами по стеклу. - Значит, наш настройщик всё-таки смутил тебя. Значит, он до тебя добрался. - Анна подняла голову.
       - Это тоже слухи вам донесли?
       - А что, это разве не так? - Анна молчала. Директор вернулся к столу и бесшумно сел в кресло. - Значит - так... Ну, и как это всё нужно понимать: ты бежишь ради любви или от любви? Я не вижу логики, не вижу мотива...
       - Владимир Михайлович, я не бегу от любви и не о любви я думаю. Я думаю только о своей профессии. Я хочу больше. Я знаю! я тщеславная, эгоистичная дура, и дура, как женщина. Я никого не люблю, я люблю сцену. Я буду с кем угодно и где угодно, только чтобы больше быть на сцене.
       - Вот как?
       - Да. Хочу дарить людям красоту и получать за это в награду признание, цветы, улыбки, восхищение.
       - Я, может, что-то не понимаю; с пяти лет на глазах у меня росла, и я видел твою натуру, твою впечатлительность. Когда тебе было пятнадцать, я боялся, что ты влюбишься и бросишь балет...
       - То было давно.
       - А теперь я не знаю, за кого бояться: за тебя или за балет. Не могу поверить: ты выходишь за Шевалье, чтобы танцевать в Париже! А предложил тебе это Анри... перед тем, как уехал... или ещё раньше. Ну конечно, - директор снова встал и подошёл к окну, - я же видел, что Анри без ума от тебя; видел и не догадался. Но ты же приехала из Будапешта и сказала мне, что заграница - это "фуфло", - он повернулся к ней, - что люди картонные, оркестр - "поварёшкой по кастрюле"! Вот здесь и сказала мне это.
       - Это было в Будапеште, а то - Париж.
       - Что? Что он тебе пообещал?
       - Ромео и Джульетту, - сухо ответила Анна, - Копеллию. Я не хочу всю жизнь быть феей-драже.
       - Господи, Аня! Сейчас мы не можем поставить Ромео и Джульетту - через год поставим...
       - Владимир Михайлович, мне двадцать четыре года!
       Директор молча опустился в кресло и стал перелистывать настольный каледарь.
       - Конечно, езжай. Я не подумал. Езжай с богом. Я рад за тебя. Буду рад. Когда вы едете?
       - Двадцать седьмого, в четверг.
       - А что ж ты раньше не сказала? Ну да, премьера же была, всё бы смазалось. - Директор говорил тихо, будто сам с собой. - А кого я поставлю на пятое января?... Ну да, Лопухину с Симоновым, они уже готовы… Наконец-то избавлюсь от Батиста. Напиши заявление, отдай секретарю. Всё, иди... Ты хоть любишь его?
       - Владимир Михайлович... - Анна встала и бледная пошла к двери.
       - Когда "Времена года" поставим - пригласим тебя на премьеру. - Анна остановилась у дверей и повернулась. - Я видел партитуру. Мне принесла Тамара Николаевна, и с восторгом играла. Я велел положить на место, чтобы не спугнуть его. Парень очень интересный, я таких ещё не видел на композиторском. Он действительно тебя любит - это видно в музыке. Кстати, послезавтра они вернутся, может, ещё встретишься.
       Анна хотела броситься к ногам Владимира Михайловича, и молить его, чтобы он простил её за то, что она хотела уехать, сказать ему, что это было помутнение, что она никогда не оставит их всех. Но, не сказав ни слова, она вышла; и когда дошла до балетного класса, закрылась на ключ, села за рояль и рыдала на крышку крупными слезами.
       Владимир Михайлович разрешил ей уехать не разрывая контракт посреди сезона, с условием, что деньги за неё будет получать Лопухина – дублёрша Серебряковой и следующая за ней "прима".
       Назавтра Анна бегала по театру с документами. Все радовались за неё, говорили: хорошо, что она едет в большой мир, и тут же сожалели, что потеряют её. Она обещала, что приедет и даже будет иногда танцевать и, может быть, привезёт какую-нибудь труппу с собой.
       О настройщике никто не говорил с ней и не спрашивал, хотя за спиной всё это обсуждалось беспрерывно, и Анна это чувствовала. Она внимательно слушала прогноз вечером, в надежде, что погода задержит оперников на севере, и она не увидится с Георгием до отъезда. Она написала новое письмо и оставила на вахте в журнале, хотя сама была готова и встретиться и уже ничего не боялась.
       Оперники вернулись в срок: двадцать пятого ночью.
       Двадцать шестого утром Анна ненадолго зашла в театр, чтобы забрать фотоаппарат, который забыла накануне и оставить письмо на вахте. Больше ей там нечего было делать. Друзья, коллеги предлагали сделать проводы, но она отказалась: "Я ведь не в армию уезжаю!" В общем, она пришла попрощаться с самим театром. Оставив письмо на вахте, она поднялась в балетный класс. Ещё было темно, не включая света, Анна подошла к окну. Внизу на театральной площади горело много огней, на одном из фонтанов - на том, на котором когда-то была сцена для "Антигоны" - стояла большая настоящая ёлка, одетая в мигающие гирлянды. Люди спешили на работу. Анна дышала на стекло - так же, как дышала на него и пятнадцать лет назад, когда, девочкой, смотрела на эти же огни на ёлке.
       Она видела перед собой что-то непонятное, размытое. Тот путь, который она представляла себе год или два назад, когда уже твёрдо знала, что уедет за границу, виделся ей таким ясным и чётким, и вызывал только светлые волнения. Теперь же, перед самым его началом, этот путь выглядел бессмысленным. Она представляла себе, будто видела красивую гору издалека и она выделялась прекрасной и понятной, с красивыми распадками и белой вершиной, но теперь, вблизи её подножия - она разрослась и выглядела такой сложной и непреодолимой. А главное: что стало непонятно, где, собственно, та вершина, ради которой стоило взбираться.
       Так она стояла у окна, и сердце её билось; и жизнь проматывалась перед глазами в картинках и мыслях, пока не услышала в коридоре на лестнице шаги. Анна сразу поняла, что это Георгий, но ничто внутри не шевельнулось, ничто не поменялось; она так и глядела в окно и только стала напевать - "В лесу родилась ёлочка". Георгий вошёл, скрипнув дверью, и встал посреди класса, постоял немного и подошёл к окну возле Анны. Она почувствовала, что он смотрит на неё и смотрит пристально, но продолжала петь, испытывая даже удовольствие, оттого что не отвечает на его взгляд и сохраняет равнодушие. Закончив песенку, она спросила:
       - До тебя слухи донесли, что я уезжаю?
       - Нет.
       - В Париж. С Жаном-Батистом. Навсегда.
       - Нет.
       -Что - нет?
       - Нет, не донесли. - Он взял её за руку, но тут-же отпустил, ощутив в ней напряжение в ответ.
       - Я тебе письмо написала, на вахте оставила.
       - Я тебе тоже, - он протянул конверт. Анна не хотела смотреть Георгию в глаза. То, что она написала в своём письме, казалось ей совершенно точным и правильным решением. И теперь это неожиданное письмо, протянутое Георгием, испугало её. Она всё же взглянула ему в глаза и взяла письмо. И он увидел её испуг.
       - Здесь темно, я потом прочту.
       - Я включу свет.
       - Не надо! - она попыталась улыбнуться. - Посмотри, как красиво внизу...
       - Я включу. - Георгий пошёл к выключателю. Анна схватила его за руку.
       - Нет. Забери письмо. Мне оно не нужно!
       Он взял конверт, подошёл и включил свет. Длинные белые лампочки заморгали, защёлкали и засветились с гудением. - Я сам прочту. - Он повернулся и увидел Анну жалкой, будто застигнутой врасплох. Он стал приближаться к ней и читать своё письмо, в котором называл себя глупцом и негодовал на себя за то, что не открылся Анне сразу. Не выдержав и двух предложений, Анна крикнула "хватит" и направилась к выходу. Когда Георгий преградил ей путь, она оттолкнула его: "Георгий! Зачем всё усложнять! Ты же меня не знаешь!" и выбежала вон. Георгий увидел на рояле её сумку, схватил, сунул в неё конверт и листок с письмом и побежал за Анной. Когда он подбежал к ней, она сидела на ступенях и держалась за колено.
       - ...Как дура...
       - Что с тобой!?
       - Упала, как дура..
       - Прости, это из-за меня. - Георгий сел перед ней. - Покажи колено.
       - Ещё и сумку забыла. Дура.
       - Вот она. Это всё из-за меня..
       - Да хватит уже! Сама дура, носиться не надо. - Георгий ощупывал ей колено и пробормотал:
       - Надо было схватить тебя и не пускать. - Анна посмотрела на него в упор.
       - Ты что - идиот!? - Сказала и прикрыла губы рукой. - Извини. - И тут же закрыла лицо руками и заплакала, так же внезапно, как это делают дети: вдруг, ни с того ни с сего, оттого что у них переменилось настроение; и слёзы, будто наготове начинают литься. Георгий на секунду застыл, потом обнял её вместе с коленом, она чуть приникла к нему и так с минуту плакала, а он гладил её по спине. Когда внизу послышались шаги, она перестала плакать, испуганно взглянула вниз, прислушалась, потом взяла сумку и попыталась подняться. Георгий хотел помочь, но она сказала: «Я сама» и встала, опираясь о перила, и стала, прихрамывая, подниматься обратно в балетный класс. Георгий шагнул за ней, чтобы помочь, но она подняла указательный палец вверх и сказала: «Извини. Я сама. Не надо». Сказала тем же самым тоном, которым когда-то сказала «Мама» на кухне и ушла.
       Георгий так и стоял на лестнице, когда с ним поравнялся Владимир Михайлович.
       - Здравствуйте, Георгий! Приятно мне видеть вас так рано. С вами всё в порядке?
       - Да-да, здравствуйте! – Он поднял голову и улыбнулся, как мог.
       - Мне сказали, что вы хорошо сработали на гастролях. Я очень рад. Вы загляните ко мне по этому поводу как-нибудь. И ещё, у меня к вам один разговор есть… Вы загляните после праздников. Да что с вами?
       - Нет-нет, ничего. Я зайду, зайду - обязательно.
       - Не унывайте. - Владимир Михайлович легко хлопнул Георгия по плечу и пошёл наверх.
       
       
       Назавтра Анна улетела в Париж.
       Георгий через два дня сделал предложение Марине. Это произошло в той самой артистической, в которой они познакомились с Анной. Он зашёл к Марине, когда она была ещё в сценическом платье Иоланты. Она сделала изумлённое лицо, когда Георгий сказал ей всё так прямо и с порога, и тут же ответила согласием, словно знала, что он придет, и ждала его. Они поженились в феврале в сильные морозы, когда новорожденный месяц звенел в ледяном небе, а по утрам на деревьях мелькали красногрудые снегири.



       [Это одна старая история,
которая всегда остаётся новой...
Генрих Гейне]
       
2008 март 3
© Василий Буйлов
..


Рецензии