Год первый. Повесть

Н. БЕЛЫХ, С. АСКИНАДЗЕ

ГОД ПЕРВЫЙ
ПОВЕСТЬ
I
В середине сентября 1941 года Андрей Лобанов вступил в народное ополчение. В армии попал бы, пожалуй, только в стройбат из-за своей близорукости, а здесь ему сразу вручили винтовку – как всем ополченцам – длинную, тяжелую, с ножевым штыком, на котором была вытиснута цифра «1913» – год выпуска винтовки из производства. Говорили, что эти винтовки были еще в двадцатых годах отвоеваны у интервентов, и вот теперь – в сорок первом – вновь извлечены из складов и вручены бойцам.
Занятия ополченцев проводились на лугу, близ реки Оскол. Командиром взвода у Андрея был Егор Костин – экономист с маслозавода. Это был статный белокурый человек, одетый в зеленую солдатскую телогрейку, в синие галифе с кантом и хромовые сапоги, всегда аккуратно начищенные. В звании младшего лейтенанта воевал Егор Петрович на финском фронте, был ранен в руку и уволен в запас.
На занятиях он объяснял устройство трехлинейки. Гранат РГД, пулемета. Раз принес невиданный обрубок с коротким дулом и сказал:
– Вот это пистолет-пулемет. Смотрите, как разбирать буду.
Из кучки ополченцев заметили:
– А у нас все одно берданы царя Гороха. Чего его изучать?…
Костин сердито впился взглядом в худого чернявого парня с лихим смоляным чубом, рвущимся из-под смятой кепчонки:
– Ты брось эту антимонию, Брагин! Научись из того, что есть, стрелять. А чего папиросу куришь!? Порядка не знаешь? Враз вышибу из взвода за такие дела!
– Я не шутю, товарищ комвзвод.
– Я тебе сколько раз говорил?
Яша Брагин каждый раз выкидывал какой-нибудь «номер». Особенно старался он выделиться из общей массы бойцов, если на занятия приходили девчата. Девчат во взводе Костина было двое. Одна из них – высокая, полная и краснощекая Маруся Виноградова училась в десятом классе у Андрея Лобанова. Вторая – черненькая, худенькая. Ее мало кто знал. Она была из эвакуированных с Запада. Вскоре ее перевели в другой взвод и Костин говорит:
– Одна ты у нас, Марийка, осталась, осиротела.
– Какая же я сирота? – розовеет Маруся. – У меня мама есть.
Яша Брагин тихо присвистывает, толкает соседа локтем:
– Слышишь? Она и на войну маму возьмет, а, Сережа?
Но Сережка, серьезный, в аккуратно перетянутой ремнем телогрейке и в крепких рабочих башмаках, сердито зыркает на друга глазами:
– Над этим не шутят, Яша.
– Ты за нее, потому что тоже толстый, а волосы рыжие, как у нее.
– Сказал бы я тебе, да не стоит… Между прочим, ты знаешь, как она стреляет.
– А я разве мажу, товарищ Анпилов? – сердится Яша, в голосе официальность, глаза в прищуре.
Мечта о воинской славе не давала ему покоя. Он хотел стрелять лучше всех и с завистью смотрел на каждого, целящегося в мишень на стрельбище. Учебные гранаты бросал яростно, чучело колол беспощадно, всаживая штык по шейку и не жалея горла на «ура», особенно если видел поблизости Марусю.
За лихость в боевой подготовке любил Егор Петрович Костин этого молоденького слесаря с канатной фабрики. И хотя нередко покрикивал на него, всем сердцем прощал Яше Брагину и плутоватый огонек в его цыгановатых глазах, и тайное покуривание в рукав и неуместные шутки во время занятий.
Да и вообще во взводе, несмотря на внешние перебранки и какие-то мимолетные конфликты между бойцами, разными по возрасту и характеру, крепло внутреннее единство, теплое товарищество, единое стремление научиться искусству боя, чтобы успешно громить напавшего на страну врага. Тревожные вести с фронта еще более цементировали товарищество между ополченцами. Лица у всех суровели, шутки становились реже. В городе поговаривают о предстоящей эвакуации.

II
В начале октября директор школы, где работал Андрей Лобанов, собирает учителей на последнее педсовещание и, смущенно покашливая, объявляет:
– Школа временно отдается под госпиталь.
– Временно, – уныло повторяет кто-то из учителей. Другие молча вздыхают. Всем ясно, что война подкатывается к городу.
Перед тем, как уйти из школы, Андрей обошел классы, в которых работал. Потом постоял на балконе, выходящем в сад, покурил в одиноком раздумии.
Сеял мелкий дождь, плыло серое небо, воздух напоен холодной сыростью. Казалось, что ночью выпадет снег. Когда Андрей вернулся в учительскую, там находился только седенький старичок-географ. Расстроенный  старичок никак не мог попасть ногой в галошу, все кряхтел, кашлял. Наконец, ему это удалось. Андрей замечает, как дрожат губы и прыгает пенсне на носу старика.
– Вот, Андрей Николаевич, тридцать лет в этой школе… полжизни… вот… – географ разводит руками и качает головой. Потом, горбясь и шаркая галошами, выходит в коридор. Гулко в опустевшем здании шлепают его шаги на лестнице, потом визжит и хлопает дверь с кирпичом на блоке.
Темнело. Прямо из школы Лобанов направляется не ночные строевые занятия батальона. На первом перекрестке его окликают с другой стороны улицы. Обернувшись на зов, видит он знакомого инженера с маслозавода, Евгения Онуфриевича Рагозина. Инженер машет рукой, чтобы его подождали. Приблизившись, заговорил оживленно:
– Здравствуйте, Андрей Николаевич! Вас, видимо, из-за зрения не призвали еще?
Рядом с малорослым худощавым Андреем инженер выглядит очень грузным, сильным. Длинное пальто на нем расстегнуто, мохнатое кашне развевается на ветру.
– Гитлер-то, а? Наступает и наступает. Подумать только, ведь простой ефрейтор, да и австрияк к тому же! Неужели возьмет Москву? Как вы думаете, дорогой?
– Я в ополчение вступил, – говорит Андрей, чтобы прекратить не понравившийся ему вопросы инженера.
У того слегка приподнимаются плечи.
– В ополчение? Это хорошо, – деревянным голосом говорит Рагозин. – Мой брат, Петр Онуфриевич, тоже где-то воюет. А я стар. Мое дело – наблюдение героических поступков. У моей квартирной  хозяйки дочка тоже в ополчение пошла. Виноградова Мария. Она. Кажется, у вас учится?
– Знаю ее. Мы в одном взводе, – неразговорчиво отвечает Андрей, сует инженеру руку. – Ну, пока, Евгений Онуфриевич, мне направо.
Взвод, залитый багряным светом догорающей вечерней зари, лежит в цепи перед белеющими вдали прямоугольниками мишеней с черными яблоками в центре. Костин, объясняя условия стрельбы, ходит вдоль цепи строгий, весь как на пружинах. Несмотря на неуклюжую телогрейку, он строен и подтянут – настоящий армеец.
– Ты чего опоздал? – заметив, набрасывается он на Андрея.
– Был на педсовещании…
– Так вот, завтра переходим на полное казарменное положение. Ложись в цепь! Вон твоя винтовка, около Виноградовой.
Маруся лежит крайней в цепи. Из-под красноармейской пилотки со сверкающей в отсвете зари алой звездочкой выбиваются густые волосы. Крутые завитки их лезут на лоб, на детские пухлые щеки.
– Взво-о-од, пли! – командует Костин, когда все приготовились.
Рванул залп. Костин бежит осматривать мишени. Возвратившись. Шуршит на ветру листами блокнота, громко говорит:
– Молодец, Виноградова. В самый центр угодила.
– А моя, товарищ комвзвода? – не вытерпев, кричит Брагин из цепи тревожным голосом.
– Твоя за молоком пошла, – безнадежно отмахивается Костин.
– Не может быть! – вскакивает Яша. – Тут что-то не того…
Не имея сил успокоиться, Яша подвигается у лежащему у бугорка Андрею, шепчет ему на ухо и кивает на комвзвода:
– Слыхали? Да, честное же слово, он шутит. Может ли моя пуля пойти за молоком.
– Молоко, это тоже продукт, – отшучивается Андрей.
– Вста-а-ать! – командует Костин. Потом строевые занятия, небольшой поход, окапывание. Наконец, все было окончено, дан приказ идти по домам и готовиться к переходу на казарменное положение.
Домой Андрей идет рядом с Марусей.
– Странно как-то, Андрей Николаевич, – прерывистым голосом говорит девушка. – Вчера сидела за партой, завтра пойду в казарму. Вот судьба.
«Да, судьба, – думает Лобанов, искоса поглядывая на Марусю, освещенную неверным светом луны, вынырнувшей из прорехи облаков. Бросилась в глаза ее высокая грудь под распахнутой телогрейкой. – Жарко ей. Похорошела. Всегда так: ходит в школу угловатая девчонка, а пройдет год-второй, глядишь, вырастает из нее красавица-девушка».
Чтобы скрыть эти свои мысли и не говорить о мучительно неясном слове «судьба», Андрей спрашивает:
– У вас, Маруся, много братьев и сестер?
– Одна я у мамы. Отец давно умер, мне тогда пятый год шел. Так и живем вдвоем. Есть еще дядя, у него своя семья.
– А кто же это?
– Черных Александр Павлович.
– Это секретарь Райкома?
– Да, Андрей Николаевич. А вы знакомы?
– Ну, поскольку – начальство, – улыбается Андрей. – Дядя у вас хороший.

III
Елизавета Павловна, мать Маруси Виноградовой, легла спать в этот вечер рано. До ухода дочки жить в казарму, она никогда так рано не ложилась. Сидит, бывало, и смотрит, как дочка готовит уроки, пишет или ходит по комнате, выдавливая из половиц негромкие  скрипы и заучивая наизусть стихи. Бывали разные, но чаще всего мать слышала от Маруси пламенные и не очень понятные стихи:
Я знаю силу слов!
Я знаю
слов набата!
– И что это за стихи? – спрашивает Елизавета Павловна. – Лучше бы ты читала Пушкина.
– Ах, мама, и ты туда же, – смеется Маруся. – Многие говорят – трудно читать Маяковского. А по мне, нисколечко не трудно. Вот, слушай…
Мать замечает, что какие бы стихи не читала дочка, в глазах у нее при этом всегда разгорается радость. Она читает о любви, в глазах радость. Читает о смерти, все равно – нет печали в ее глазах. Какая может быть смерть в представлении семнадцатилетней девушки? Какая старость может напугать ее? Может и не существует на свете старости и смерти?
«Вся в отца, – решает мать. – Такая же неустрашимая, жизнерадостная. И все бы ей вперед и вперед, невзирая на опасность».
Отец Маруси пришел с фронта домой в двадцатом году. Орден Красного Знамени горел на груди его вылинявшей гимнастерки. В тридцатом и тридцать первом кричал он на сельских собраниях: «Даешь колхоз!» И вот приносят его на полушубке соседи мертвым в родной дом. Кто-то налетел на него ночью, когда он возвращался из сельсовета, ударил обухом топора по голове.
Пришлось вдове Елизавете Павловне самой воспитывать дочку. Много работала, считалась первой звеньевой в пригородном колхозе, куда переехала после смерти мужа. Лет пять назад ее избрали председателем этого же колхоза.
«Жили с дочкой вдвоем, а теперь вот совсем я одна, – думает Елизавета Павловна и старается уснуть, чтобы заглушить тоску, забыться. Но перед глазами встает картина расставания: Маруся собирает вещи в узелок, надевает гимнастерку, обнимает родную и говорит нежно-нежно: «Не плачь, мама, ведь я комсомолка!» – Ушла. Ох, дочка, дочка, как мне тяжело!»
Наконец, Елизавета Павловна задремала. Но сквозь паутину полусна вдруг слышит стук в дверь. Открывает глаза, приподнимается с постели:
– Кто там?
– Открой, Лиза.
Узнав голос брата, бежит к двери, открывает.
– Что так поздно, Саша? Уже час ночи. Ну, проходи поосторожнее, я сейчас зажгу лампу.
При свете лампы она замечает, что какая-то тень возбуждения колышется на сухом зеленоватом лице брата. «Замотался, бедный, – тревожится ее сердце. – Семью эвакуировал, сам, наверное, живет впроголодь, в сухомятку. И спит, наверное, в своем райкомовском кабинете на жестком диване. Знаю я его».
– Я уезжаю, Лиза, – прерывая ее размышления, – говорит Александр Павлович.
– Что? – спохватывается Лиза. – Далеко уезжаешь?
– В обком вызывают. А там… сама понимаешь, в какое время живем.
Подсев к столу, Александр Павлович закрывает ладонью глаза от света лампы, некоторое время отдыхает, как бы дремлет. Вскоре встряхивается, достает из кармана плаща листок бумаги, подает сестре:
– Если не скоро вернусь, напиши обо мне, Лиза, Насте и Лидочке вот по этому адресу. Они сейчас в Барнауле живут.
«Там зима уже, наверное, зато далеко от войны, – глядя в бумагу, думает Елизавета Павловна о дочери и жене брата. – Марусю бы туда…»
– Да, да, конечно, напишу. А сейчас разведу самовар, попьем чайку.
– Попьем, – устало говорит Александр Павлович и снова закрывает ладонью глаза, дремлет, пока Лиза готовит самовар.
За чаем говорили о покойных родителях, вспоминали свою молодость.
– А помнишь, Саша, как ты в клубе играл офицера, усы у тебя отклеились во втором действии.
– Еще бы, забыть, – кивает он головой, скупо усмехается. Елизавете Павловне вдруг становится странно, что этот серьезный мужчина с острым взглядом запавших глаз был когда-то неуклюжим и простодушным пареньком, первым комсомольцем в глухой деревеньке. И вот он, помешивая ложечкой чай, говорит:
– Да, Лиза, мало мы встречались, хотя и жили в одном городе. И жизнь наша, как свеча, сгорает. Все с накалом, с ярким огоньком. Вроде, вчера еще комсомольцами были, а глядишь в зеркало – виски изморозью пересыпало. Уеду, и неизвестно – увидимся или нет.
– И Маруся ушла, – вздыхает Елизавета Павловна, смахивает пальцем слезу. – Ушла в казарму.
– Знаю, – Александр Павлович дробненько стучит пальцами по клеенке. – Так надо, Лиза.
Через час они простились, обнявшись и, по русскому обычаю, поцеловавшись три раза. Елизавета Павловна, охваченная болью и ознобом, стоит перед дверью, слушает, как заскрипели ступеньки под ногами брата, хлопнула калитка. Потом гасит лампу. Ложится в темноте на постель и думает, думает с открытыми глазами.
Маруся приходит неожиданно.
– Ой, мама, мама! – восклицает она, чиркает спичкой и ловко зажигает лампу, улыбается розовыми губами, – насилу я у начальников отпросилась. Соскучилась я по тебе, мама! Да не вставай, не вставай, пожалуйста, я рядом с тобою посижу.
Живая, крепкая, пахнущая холодом, Маруся долго сидит на кровати у матери, гладит ее руки, седеющую голову.
– Ну, как там? – спрашивает мать.
– Там хорошо, мама. Люди там хорошие. Есть учитель наш, хлопцы с заводов, студенты.
Мать внимательно смотрит в лицо дочери. «Господи, совсем невеста стала. Грудь высокая… А руки, как у меня – большие».
– Маруся… Вот что, дочка… Ты… поосторожней там будь с ними… с хорошими.
Смущение и жар охватывают Марусю.
– Что вы, что вы, мама!… да разве я… Какое же там сейчас… Фашисты под Москвой. Ма-а-ма! – почти кричит Маруся и порывисто вскакивает, шагает к полке с книгами.
Не успевает рука Маруси коснуться прохладных, тисненых серебром корешков, как в дверь постучали.
– Разрешите, Елизавета Павловна!
По голосу узнали своего квартиранта Евгения Онуфриевича Рагозина.
– Войдите, – отвечает Маруся.
– Прежде всего, здравствуйте! – входя в комнату, говорит Рагозин. – Извините за поздний визит. Вот сие, – он протянул хозяйке десять рублей. – Вот сие. Как пойдете за хлебом, то возьмите и на меня. Продавец на меня отпустит. А то мне на работу с утра спешить надо, а вечером, пожалуй, и хлеба не будет.
– Хорошо, – кивнула Елизавета Павловна.
Маруся, повернувшись от книг, спрашивает:
– Что слышно про Петю, Евгений Онуфриевич? Давно писал вам?
Рагозин как-то странно повел плечом, кашлянул:
– Петр Онуфриевич как выбыл в действующую армию, так ничего и не писал. Месяца полтора, пожалуй, будет… Ну-с,  я пойду, до свиданья!

IV
Вернувшись в свою комнату, Рагозин раздевается и садится за стол. Перед ним поблескивает только что снятый с плиты чайник, пуская через слегка прогнутый носок легкий. Прозрачный пар. Инженер налил в стакан чаю, но не стал пить, задумался.
«Один живу, старею, – пожалел сам себя в мыслях, ясно представив лицо умершей два года назад жены. – Да и как будто не живу, существую. Когда же кончилась настоящая жизнь? Не тогда ли, когда умерла жена Феня? А может быть, много раньше – в двадцатом году, когда снял шинель и забросил золотые погоны? То и другое помнится, не забыть. Но жизнь проходит. Как это сказано в библии? Откроешь дверь и закроешь… И женщины уже не смотрят, как раньше – многозначительно, мило. Значит – стар. А ведь есть еще желания, силы не мало. Толст, правда, немного, и щеки обвисли самую малость. Но в общем еще мужчина, мужчина… Да… откроешь дверь и закроешь. Так и прошла бы вся жизнь в страхе, в уничижении, если бы не эта война. Молодец австрияк этот – Гитлер. Бегут комиссары, бегут. Да-с… Сидон я ниспроверг и камни бросил в море… Брюсова стихи».
Сидит, вспоминает, мечтает Евгений Онуфриевич. «Вот она, молодость, семнадцатый год, будь он трижды распроклят. Бьет по Кремлю большевистская артиллерия, а в Кремле – юнкера. И среди них – он, Евгений Рагозин, бывший студент-политехник, прапорщик военного времени. Все чаще рвутся на кремлевских двориках снаряды, все ближе кричащие «ура» красногвардейцы. Все больше относят своих убитых юнкера в часовню. И вот – сдаются. Помнит Рагозин, как поднял и он руки, брякнула о камни брошенная им винтовка. А потом пошло и пошло –  бегство на Дон, корниловский поход, дороги и битвы, костры на снегу, вошь и прыщ под шинелью. Был контужен на Сиваше, брошен своими… Так кончилась молодость».
 Евгений Онуфриевич встает и потягивается, взглядывает на постель с отвернутым углом стеганого одеяла (По голубому фону атласа желтые абрисы лилий), с большой толстой подушкой, набоку которой просвечивает через проредь мелкой шелковой глади розовая наволочка.
«Засну сейчас, – думает Рагозин, с трудом подавляя зевоту. – Первые годы и спал неспокойно: все думал, разыщут чекисты, нагрянут. Хорошо, что приютила милая женщина, влюбилась, помогла скрыться. Прижился у нее, женился, институт заочно окончил, получил диплом».
Рогозин сел на постель, нагнулся, чтобы разуться. Вдруг в окно тихо постучали.
– Кто там? – встрепенувшись, Рагозин прильнул к окну. За стеклом белеет маленькое личико, кажется, женское. Послышался голос, и тогда Евгений Онуфриевич узнал Татьяну – жену младшего брата, Петра, еще в июне призванного в Армию.
– Таня, ты?
– Отоприте, Евгений Онуфриевич!
– Что так поздно, Танюша? – спрашивает он, отперши дверь и впуская Таню. На стене стучали ходики, стрелка приближалась к двум.
– Ради бога, тише, – просит Таня, переступая порог. Испуганными и растерянными глазами смотрит на Евгения Онуфриевича. Подбородок ее дрожит, худые пальцы перебирают бахрому головного платка.
– Ну что, ну что? – заторопил ее Рагозин, сам проникаясь тревогой. – Похоронную что ли получила? Убит Петр?
Слезы как-то сразу потекли по маленькому лицу Тани. Она принялась утирать их розовым с белой каемочкой платочком.
– Нет… не убит… Он – там, Евгений Онуфриевич!…
– Где там!? – невольно поднимает голос Евгений Онуфриевич. – Да говори же ты толком!
– Ради бога, тише. Он – дома… Пойдемте. Я ничего, ничего не пойму!
– Как не поймешь!? Может, ранили его, вот и пришел. А ты всякую чушь думаешь.
– Да нет, Евгений Онуфриевич! Петя требует, чтобы я никому не говорила, кроме вас. Ему надо скрываться. Что-то он наделал там, на войне этой.
– Ничего страшного, – твердо произносит Евгений Онуфриевич. – Успокойся, Татьяна. Идем.
Он оделся и вышел вслед за Таней в темь и слякоть. Таня семенила впереди, часто вздыхала, сморкалась в платочек.
Глядя ей в спину, Рагозин думает: «Не выдаст. Любит она его».
Таня быстро нырнула в дом, но Рагозин задержался. Чтобы привести себя в душевное равновесие, долго и тщательно вытирает на крыльце ноги. Затем решительно потянул дверь и вошел в комнату.
За круглым, крытым вязаной скатертью столом сидит Петр Онуфриевич, сержант Красной Армии.
Но формы на нем нет: обменял где-то на потрепанный пиджачок, черную сатиновую косоворотку с белыми пуговицами. И только армейские сапоги напоминают о воинской службе. Лицо Петра – бледное, голубые глаза беспокойно щурятся и прячутся от вопрошающего взгляда Тани. Петр, видимо, только что побрился, и щеки его глянцевито блестят. Но космы отросших рыжеватых волос лезут сзади на воротник, торчат из-за ушей. Клок газеты и щепоть буроватой махорки лежат на столе перед Петром, его расслабленные руки перебирают то ли веточку веника, то ли сорванную мимоходом на улице и машинально принесенную в дом былинку увядшей лебеды.
– Здравствуй, Петр! – говорит Рагозин, впиваясь взором в его бледное лицо. – Отвоевал что ли?
Петр встает, быстро одергивает свой кургузый серый пиджачок с дырой на левом локте и неловко обнимается с братом, целует его, потом говорит, глядя в пол:
– Как видишь, отвоевал.
– Та-а-ак, – сквозь зубы протянул Рагозин
Петр свернул цигарку и нервно, жадно затянулся крепким табаком.
– Надоело служить? Или страшно? – настаивает Рагозин.
Петр вскидывает на него воспаленные глаза, машет рукой, будто разгоняет сизый дым:
– Сам понимаешь, Евгеша.
– Ммда-а-а! – Евгений Онуфриевич приседает к столу, зажимает в кулаке свою рыжеватую бородку. Помолчали. Вспоминается, перед уходом в армию брат ворчал: «Главное в этой войне – живым остаться. Пусть дураки за идеи помирают, а я не собираюсь». – Ммда-а-а!
Не выдержав молчания брата и всхлипываний жены, сидевшей на кровати, Петр встает и начинает ходить по комнате. Он старается не смотреть на Таню, но кивает на нее брату:
– Вот она плачет все и плачет…
– Как же не плакать, Петя, – утирая слезы тыльной стороной ладони, так как платочек давно вымок и положен на подоконник. – Стыдно ведь это… и страшно.
– Страшно?! Побыла бы там, где я был. Вот где страшно. Да и чего ты хочешь? Хочешь, чтобы валялся я бездыханным трупом в канаве? А кто воспитает ребенка, которого ждешь? Ну, убьют меня, останешься ты вдовой. А за что вдовой тебе быть? За что, спрашиваю? Да и все равно Советской власти конец. Бегут коммунисты от немцев.
– Евгений Онуфриевич опасливо глянул в окно за занавеску, обернулся к невестке:
– Ты бы вышла, Танюша. Посмотри, нет ли кого под окнами.
Оставшись наедине с Петром, Рагозин спрашивает брата:
– Ну, а почему ты к немцам не перешел, Петр? Иль сомневаешься?
– В чем сомневаюсь?
– В победе немцев, в правоте их.
– Какая там правота! – криво усмехается Петр. – Сам ты их знаешь, воевал в прошлую войну против них. Масло русское жрать да барахло грабить – вот и вся немецкая правота. Не в правоте дело. Не хочу воевать, да и баста! Ни за немца, ни за этого полубога Сталина. Ясно?
Опять помолчали.
Пощипывая бородку и поглядывая на брата, уставившегося понуро себе под ноги, Евгений Онуфриевич прерывает паузу:
– А знаешь, Петр, за это… того, брат… не помилуют. Обнаружат тебя и – крышка. Я сам в девятнадцатом году членом военно-полевого суда у Деникина был. Дезертиров стрелял безо всякой пощады.
– Ни черта! – тряхнув рыжими космами, хрипит Петр. – Бегут коммунисты. Сам был там, видел. Ни танков, ни хрена нету у товарищей. Самолеты, ей-богу, из фанеры. Повоюешь тут против немецкой брони?
Евгений Онуфриевич блеснул глазами, повеселел. Он и сам думает также. Но ему особенно приятно от другого услышать подтверждение своих ожиданий, надежд. Вслед за братом он повторяет, сам того не замечая:
– Бегут, бегут. Дохвастались, хвастунишки несчастные!
Петр вспоминает что-то, проворно нагибается и лезет пальцами за голенище, достает сложенный вчетверо листок.
– На, Евгеша, читай. В листовке, сброшенной немцами с самолета, все написано. Сын Сталина взят в плен, Москва накануне падения. Все написано, читай. Вот, вот, вот…

V
Белесый туман наплывал утрами на город. Сырой, холодный. Все покрывалось серебристой изморозью – деревья на бульварах, шаткие досчатые тротуары, затвердевшая колчистая земля, жухлая трава и лопухи, буйно разросшиеся в глухих переулках прямо под окнами деревянных домишек, под заборами.
Холодно и больно было от поступающих с фронта сообщений СОВИНФОРМБЮРО: дивизии гитлеровцев подходят к Москве.
Батальоны народного ополчения, в котором служил Андрей, занимался боевой подготовкой, караульной службой, устраивал облавы на дезертиров. Все ожидали: не сегодня-завтра объявят приказ о выступлении на фронт.
Как-то под вечер Андрей с Сережей Анпиловым пилили дрова для батальонной кухни.
– Вы не жмите на ручку, Андрей Николаевич, – учит Сережа. Он терпеливо переносит неумелую работу Лобанова, подсказывает: – Не жмите, свободно пускайте пилу. Так, так…
«Вжик, вжик, вжик», – ходит пила, жалуется. Круглое веснушчатое лицо Сережи распарилось до красна, покрывается от напряжения густыми, поблескивающими капельками пота. Андрей приноравливается к темпу движения, работа становится лучшей.
– Передохнем, пожалуй, – предлагает Сережа, кивает на огромную кучу поленьев. – Немало ведь напилили, а?
–Да, не мало, – соглашается Андрей. – Сядем покурим.
Сережа любил посидеть, поговорить с Андреем Николаевичем о книгах, о далеких заманчивых странах. Учитель знал многое, а для Сережи едва только успела приоткрыться чудесная книга знаний. И в этой книге было все: жизнь древнего мира и подвиги Спартака, полеты к Луне и таинственный корабль капитана Немо, шумные гавани и сказочные острова, населенные народами далекого солнечного архипелага, подвиги Степана Халтурина, жизнь Ленина и Свердлова.
И в самый разгар завязавшейся беседы подбегает к ним Яша Брагин. Постояв и послушав. Трогает Анпилова пальцем в плечо.
– Все о книгах толкуешь, Серега? – спрашивает с ехидцей.
– А тебе что? – хмурится Сережа.
– Да так, ничего. Дровишек просят на кухню.
– Угу-у, Маше Виноградовой угождаешь? – ухмыляется Сережа во весь рот. – Она ведь как раз и дежурит на кухне сегодня.
Яша сразу обмяк. Покраснел. Нагнувшись и беря дрова в охапку, ворчит:
– При чем тут Виноградова? Повар просит, вот я и пошел…
Брагин торопливо уходит с большой охапкой дров, но через несколько минут бегом возвращается.
– В штаб вызывают Лобанова, меня и Марийку! – блестя возбужденными глазами, восклицает он.
– А меня? – привскочив, спрашивает Сережа.
– А тебя нет, хлопец, – серьезным голосом, с подковыркой отвечает Яша. – Потому, детям до шестнадцати лет не положено.
У самых дверей штаба, сделав таинственное лицо, Яша шепчет Лобанову:
– Не зря вызывают, Андрей Николаевич. Я видел, там начальник энкаведе и все наше начальство. Сами увидите.
В штабе, куда вслед за Яшей входит Андрей, за столом сидел смуглолицый капитан с клоком седых волос в черной густой шевелюре. Командир батальона в перетянутой ремнем шинели держит руку на дубовой коробке маузера и разговаривает у окна с комиссаром – сутуловатым пожилым человеком, похожим на рабочего. Андрею бросается в глаза седая прядь волос, выбившаяся из-под шапки на сморщенный лоб комиссара, кашне на его худой шее, серые бурки на ревматичных ногах.
Рядом с капитаном облокотился начальник штаба – лысый сероглазый толстяк в нагольном полушубке с узелками вместо крючков. Сбоку, поджав ноги под табуретку, примостился Егор Петрович Костин, командир второго взвода.
– Все пришли? – повертывается капитан к Костину, доставая одновременно из кармана наброшенного на плечи кожаного пальто коричневый бумажник.
– Нет еще бойца Виноградовой, товарищ капитан. Да вот и она.
Маруся, переступив порог и приложив руку у ушанке, встала у притолоки, застеснялась.
– Значит все? – переспрашивает капитан и выкладывает из бумажника на край стола фотографическую карточку. – Вот, товарищи, этого человека надо задержать и доставить в особый отдел дивизии. Удивляетесь, наверное, почему я милицию не посылаю? Но ведь наш батальон – истребительный. Вы боретесь с диверсантами, шпионами, дезертирами в прифронтовой полосе… пока что. Сегодня предстоит дело не только вам. Ну да это – особая статья. А вот вашей группе, товарищ Костин, нужно взять этого человека, дезертира, сержанта, сбежавшего с фронта. Соседи донесли о нем. Шило в мешке не утаишь. Имейте в виду, возможно, есть у него оружие.
– Разрешите, товарищ капитан? – Костин протягивает руку к фотокарточке. Капитан наклонил голову в знак согласия. Костин смотрит на фотографию, потом глядит на капитана: – Этого человека я знаю. Рагозин.
– Он самый, – кивает капитан. – Брат инженера, работавшего с вами на маслозаводе.
– Пропал человек! – Костин положил фотографию на место, огорченно щелкнул языком. – Признаться, никогда не думал, что такая  сволочь он. Ну, ничего, мы его возьмем!

VI
В этот холодный звездный вечер Евгений Онуфриевич Рагозин решает снова навестить брата.
Поглубже надвинув шапку «гоголь» и обмотав шарфом шею, он выходит на улицу. Оглянувшись на окна Виноградовых, со злостью подумал: «Темно. Хозяйка спит, а дочь – в батальоне. Вот придут немцы – покажут ей батальон, всыплют шомполов двадцать. Подумаешь, большевичка. Девушка, а чем занимается. В батальоне…»
Плюнув в сторону окон, Евгений Онуфриевич шагает по улице. Воздух неподвижен, прозрачен, как бывает в студеные осенние вечера, перед тем, как выпасть первому снегу. На тротуарах лежат тени домов и деревьев. Тихо. Кажется, городок спит уже крепким сном.
Стараясь держаться в тени, Рагозин прошел главную улицу и свернул в узкий переулок. «Трудно Петру, – с сочувствием думает о брате. – Не сладко сидеть в чулане. Хоть бы скорей новая власть пришла, господи!»
До знакомого домика оставалось минуты две ходьбы. Вдруг из-за угла, в противоположном конце переулка показались люди. Они шли небольшой плотной группочкой, освещенные бледным светом месяца. Евгений Онуфриевич ясно видит мерцающие стволы винтовок за их плечами, телогрейки и шапки. «С винтовками, а без шинелей. Значит, ополченцы, – догадался он. – Схоронюсь на всякий случай, чтобы не пристали».
Он толкает калитку, около которой стоял. Она оказалась не запертой. Ополченцы приближались. Один голос показался Рагозину знакомым. Прислушавшись, узнает он Машу Виноградову.
– Вон в том, в третьем от угла домике, товарищ Костин, живет Петр Рагозин, – говорит Маша. Один из патрульных снимает с плеча винтовку, лязгает затвором.
Евгений Онуфриевич обмирает. Оцепенело втиснувшись лицом в щель неплотно прикрытой калитки, с нарастающим ужасом смотрит он вслед патрулю. «Прямо к Петру в дом идут, – дрожат губы, холодеет сердце. – Неужели Татьяна выдала? Или соседи выследили? Ах, сукины сыны! Впрочем, сейчас это неважно, кто выдал. Вон к дому подошли».
Патруль поднимается на крыльцо. Слышится стук в дверь, затем испуганный женский голос:
– Кто там?
– Откройте! Проверка документов!
– Сейчас, сейчас!
«Может, и правда – проверка документов, – Евгений Онуфриевич с надеждой в сердце перекрестился. – Нет, нет: прямо в дом идут».
Тут же кольнула новая мысль: «А я как же? Ведь теперь и мне крышка. Вышлют на север теперь, когда через несколько дней… Говорят же люди, что в Курске уже стрельба слышна… О, господи!»
Медленно тянется время. Нерушимая тишь заполняет пространство от городка до усеянного колкими звездами темного небосвода. Лишь у самой калитки, над головой Рагозина, едва шелестят голые ветви липы. Наконец, томление ожидания кончилось. Щелкает щеколда, группа людей выходит из дома. Впереди, опустив голову и заложив за спину руки, шагает Петр. Во рту поблескивает огонек цигарки. Таня семенит рядом, то отставая, то чуть забегая вперед. Было видно, что и ее вели вместе с мужем.
– Эй, цигарку выкинь! – приказывает один из патрульных. «Да это же голос Костина! – узнает Рагозин. – Сколько раз в конторе маслозавода приходилось слышать этого хама, недоучку, активиста».
Петр послушно выплевывает окурок. Споткнувшись, чуть не упал.
«Эх, Петр, Петр!» – мысленно стонет сразу ослабевший Евгений Онуфриевич. Ноги задрожали, по всему телу – испарина. Долго стоял, прислонившись к притолоке калитки, задрав бороду и бессмысленно глядя на звезду сквозь путаницу черных ветвей над головой. Когда немного пришел в себя, на улице никого уже не было.
– Что же мне теперь? Как же я? – шептал он и, сорвавшись с места, почти бегом кинулся к себе на квартиру. Стало жарко, мешало идти длинное распахнутое пальто. И шарф размотался, болтаясь на груди. Евгений Онуфриевич срывает его с шеи и, скомкав, сует в карман.
Отворив собственным ключом входную дверь, тихо проходит в свою комнату, с минуту оцепенело стоит в темноте. В голове все билось и билось: «Не посадят, но непременно вышлют из прифронтовой полосы. Тогда прощай надежды. Может, Гитлер три года будет идти до Урала, а сюда вот-вот придет. Нет, мне бежать, бежать».
Нащупав выключатель, зажег свет. Испуганный таракан заметался, побежал по клеенке.
– Как я – мечется, бежит, – невесело хмыкает инженер. Открыв письменный стол, роется в бумагах. Листки писем, как вспугнутые голуби, летят на пол и в печь.
– Сжечь, ничего не оставить, – бормочет Рагозин, копаясь в бумагах дрожащими пальцами, покрытыми рыжеватым волосом. – Письма, бумаги, следы прожитых лет. Напоминание о страстях прежней жизни.
Из пожелтевшего большого конверта вынул фотографию умершей жены и долго смотрит на нее. Пышноволосая темноглазая женщина печально улыбается с кусочка картона. У многих бездетных женщин замечал в глазах такую печаль Евгений Онуфриевич.
«Оно и лучше, что нет детей! – подумал, ожесточившись на самого себя и на так нескладно сложившуюся жизнь. – Мне и без детей теперь трудно выбраться в свет».
На самом дне ящика письменного стола попадается еще одна фотография: во весь рост снят он сам в далекие времена молодости. Военная форма с погонами поручика, шашка на ремне через плечо. Один погон поблескивает кокетливым изломом.
Вздохнув, Евгений Онуфриевич перевертывает фотографию, читает на обороте:
«И, в вещах моих скомканных роясь,
  Сохрани, как не сбывшийся сон,
  Мой кавказский серебряный пояс,
  И в боях потемневший погон».
– Эх, поэзия, поэзия, – ворчит Рагозин. – Автор этих строк, по слухам, попал в Африку, служит в иностранном легионе.
Перерыв все бумаги, инженер задумывается. Он никак не может отыскать то, что ему нужно сейчас. «Неужели порвал и выбросил? – сожаление сжимает сердце. – Впрочем, кажется, нет».
Он нагибается под кровать и, кряхтя, вытягивает на середину комнаты чемодан. Открыв его и вынув серенький летний пиджачок, находит в правом кармане помятое удостоверение. Двадцать первого июня получил инженер это командировочное удостоверение, а двадцать второго командировку в Курск отменили из-за начавшейся войны. «Исправлю дату и махну в Курск! – решает теперь Евгений Онуфриевич. – Я же не Петр, чтобы сидеть под юбкой. Мне, боевому офицеру, не к лицу сидеть и ожидать, пока на шее окажется оселок».


VII
На рассвете ополченцев рассадили по теплушкам эшелона. Холодно, полумрак. Пахнет мукой и мышиным пометом. Отрывисто свистнул паровоз. Звякнуло буферами. Поплыли мимо вагонов пустые поля.
Серенький день, кружась над степью пушистыми белыми хлопьями снега, несмело вползал в теплушки через приоткрытые двери, холодом охватывало ноги. И помаленьку люди начинали пристукивать, греться.
Ехать пришлось долго, а больше всего стояли, пропуская мимо себя длинные воинские составы с пулеметами на крышах, с зенитными пушками на платформах. Зенитчики в полушубках и серых меховых шапках стоят коло задранных в небо тонких орудийных стволов и спаренных пулеметов, настороженно посматривают в высь.
– Что, папаши, тоже туда? – иногда спрашивают проезжающие красноармейцы пожилых ополченцев, кивают на запад.
– Туда, – машут люди руками вдоль уходящих в муть рельсов. – Куда же еще теперь.
В Курск прибыли ночью. Почти через вест город шли к казармам без разговоров, усталые, напряженные. Прислушивались к далеким вздохам орудий, доносившимся с запада. В окнах не светилось ни одного огонька.
– Спят люди, – звучит в рядах чей-то голос сердито, недоумевающе. – И не думают, что фашист у дверей.
Но когда отряд пришел на место ночлега и разместился в пустых гулких комнатах, все ополченцы тоже сразу легли на пол и заснули.
Рядом с Лобановым пристроился Сережа Анпилов, подложив под голову серый комочек вещевого мешка.
– Яшу куда-то товарищ Костин позвал, – шепчет Андрею. – Не возвращается…
– Значит, дело есть, – отзывается Андрей, укладываясь поудобней в ногах уже громко храпящего пожилого ополченца. – На войне, брат, не расспрашивают.
Он быстро заснул. А когда проснулся, в больших сводчатых окнах казармы уже серело раннее утро. Сильнее, чем ночью, слышался далекий сплошной гул, похожий на шум идущего за лесом поезда.
Андрей осмотрелся. По всей комнате – от стены до стены – спали вповалку люди. Свернув цигарку, Андрей выходит покурить на крыльцо.
Розовая полоса рассвета проступает над домами в той стороне, где лежит родной городок, оставленный накануне. «Любимый город может спать спокойно», – вспоминает Андрей слова довоенной песни и прислушивается к гулу бушующей войны. Но тут он видит идущую от ворот Виноградову.
– Маруся! – вскрикивает он. – Откуда?
– Здравствуйте, Андрей Николаевич! – подходит она. Андрею бросается в глаза ее бледное взволнованное лицо, большие встревоженные глаза. – Хорошо, что мы встретились. Быть может, долго теперь не увидимся. А ведь все-таки… – Девушка умолкает, опустив глаза. Чувство неловкости охватывает и Андрея. «Вот как… Я и не знал, что… – пронеслись мысли. – Ну, говорили о литературе, о жизни… Маринка, Маринка, все еще у тебя впереди – любовь настоящая, путешествия, книги, песни, интересная работа…»
– Почему мы долго не встретимся, Маша?
– Меня переводят из батальона в другое место, – говорит она, растерянно вздрагивают ее губы, в глазах мольба: «Не надо расспрашивать». Андрей промолчал. Он понимает, что есть дела, о которых на войне не расспрашивают. За это месяц уже много раз уходили из батальона коммунисты и комсомольцы на особые задания.
Девушка протягивает руку, Лобанов крепко сжимает ее холодные пальцы.
– До свиданья, Маша. Конечно, еще увидимся. Еще на свадьбе у вас гулять будем. Знаете пословицу – мир тесен, человек с человеком всегда встретиться может. Такие дела.
– Конечно. – Маруся поднимает голову, смотрит на Андрея ясным, твердым взглядом карих глаз и светло-светло улыбается. – Конечно, еще увидимся.

VIII
В это же утро Егор Петрович Костин с Яшей томились ожиданием в коридоре Курского обкома партии, куда прислал их комиссар батальона.
– Рекомендовал я вас на боевое дело, товарищи, – напутствовал их перед тем. С завистью глянул на молодого чубастого Яшу, вздохнул: – Сам бы пошел – не пускают по старости.
У Яши Брагина в черных глазах блеснули молнии, подтянул ремень на телогрейке, выпрямился молодцевато.
Работник военного отдела Обкома, к которому надлежало явиться, был, видимо, занят в другом месте. Ожидая его, Костя с Брагиным выкурили полпачки махорки, перечитали все плакаты и объявления, развешанные по стенам, и успели поспорить, когда Яша начал читать вслух газету в витрине.
– Ты что же, комсомолец, в школу не ходил, по складам читаешь?
– Ходил, – возражает Яша и моргает на Костина глазами. – Четыре зимы ходил. Я арифметику плохо понимал. Через нее, можно сказать, нервным стал, забросил учебу.
– Ну и дурак. Вон Анпилов тоже рабочий, а восемь классов окончил.
Яша безнадежно машет рукой и отворачивается. Дескать, бесполезный разговор. Но Егор Петрович не отстает:
– Вот кончится война, таких дуболомов силой заставят учиться. Верно, верно. Я первый на тебя нажму.
– Ну, когда война кончится, то конечно, – не желая обострять отношений с начальством, соглашается Яша. – Я тогда, может быть, и арифметику полюблю.
– Костина просим зайти! – открыв дверь, крикнул человек в очках. – Вот сюда, в комнату направо.
За письменным столом Костин видит немолодого мужчину в шинели без петлиц и знаков различия. У стены на диване – другой, с которым Костин, скрыв удивление, поздоровался. «Это же дядя Виноградовой, Александр Павлович Черных, – мелькнуло в мозгу. – Наверное, готовится к подполью. И признаки есть: худое зеленоватое лицо его обрамляет небритая колючая борода, острые небольшие глаза смотрят пытливо».
– С какого года в партии, товарищ Костин, – прервав его мысли, спрашивает человек в шинели, морща лоб под белым ежиком волос и  не поднимая головы от папки.
– С тридцать девятого. На финском фронте вступил.
– А тот, который за дверью?
– Яша Брагин комсомолец, – отвечает Костин. – Хороший рабочий парень. Он в моем взводе был все время.
– Хорошо. Мне вас рекомендовал комиссар батальона. Куришь? – подвигает по столу пачку «Беломорканала».
– Курю. Спасибо.
Человек в шинели берет с этажерки и кладет на стол карту. Потом жестом приглашает Костина поближе.
– Значит так, Егор Петрович, слушай.
Он сказал, что нужно восстановить связь с одним из партизанских отрядов, оперирующим в районе важных коммуникаций германской армии. Командует отрядом лейтенант из окруженцев по фамилии Филатов. За последние семнадцать дней нет из отряда никаких сведений, не работает радиосвязь.
– Между тем, товарищ Костин, сейчас позарез нужна нам помощь отряда по ликвидации ряда транспортных объектов в тылу врага. Понимаете?
Костин кивнул. Человек в шинели стал водить пальцем по карте:
– Вот здесь перейдете линию фронта. В этом вот селе явитесь к командиру части с нашим паролем (В штабе вам скажут сейчас пароль, фамилию командира, перечень объектов, подлежащих первоочередному уничтожению). Понимаете? Отсюда вас переправят через линию  фронта на оккупированную территорию.
– Передадите также Филатову данные о полетах «У-2», – поднимаясь с дивана, добавляет Александр Павлович Черных. – Если рацию не наладят, пусть с вами Филатов передаст, где будет у него посадочная площадка и когда будет ожидать самолет. Пошлем оружие, людей, обмундирование, огнеприпасы.
– Фамилию Филатова не забудьте, – еще раз внушает беловолосый.
Костин кивнул.
В это время Черных посмотрел на часы, висящие над окном, затем на свои, карманные.
– Через полчаса будет машина из штаба. Позвать Брагина?
– Зови, зови, Александр Павлович, – говорит работник Обкома. – С Брагиным тоже нужно поговорить.

IX
Когда Евгений Онуфриевич выбрался из города, в котором прожил более десяти лет, он физически ощутил, что в жизни его наступает новый и решающий поворот, от которого уже и нет возврата к тому, что делал недавно – к службе советским инженером. Теперь была одна цель – как можно скорее попасть на оккупированную немцами территорию.
«Кто знает, – рассуждал Рагозин. – Кто знает, возможно, я стану крупным политическим деятелем, предпринимателем, вообще приобрету вес в жизни. Было время – мечтал стать депутатом государственной думы, пайщиком предприятия, столпом отечества. Большевики все карты спутали. Но теперь. О, теперь…»
До Курска Рагозин добирается благополучно. Только один раз на станции Касторная комендантский патруль проверил его документы. Сержант заглянул в командировочное удостоверение, в билет с отметкой о снятии с воинского учета, отвернулся равнодушно:
– Можете идти, гражданин.
Но в Курске Рагозин призадумался. Куда податься? Без прописки никто на квартире держать не станет. Да и прописываться опасно, когда город накануне эвакуации. Назваться эвакуированным с запада? Тоже опасно – нет документа. Если же поверят, все равно пошлют на восток, а это… Где же искать убежище?
«Схожу-ка я к племяннику Татьяны, к Анатолию Голубеву, – в мыслях решает он. – Петр рассказывал про него. Как будто – свой человек, одних мыслей».
Лично с Анатолием Рагозин ни разу не встречался, но знал – парень перед самой войной приехал в Курск из Сибири, куда лет десять перед тем были высланы его родители за спекуляцию. Брат Петр бывал у Анатолия перед войной и уходом на фронт, рассказывал о нем Евгению Онуфриевичу, хвалил: «Человек он умный, решительный. Мечтает побывать за границей…»
Адрес Анатолия был известен, так что Евгений Онуфриевич быстро нашел маленький домик на улице Чехова. На стук отворил ему дверь узкоглазый парень с монгольского типа красивым лицом.
– Анатолий Васильевич Голубев? – спрашивает Рагозин.
– Я.
– Разрешите любить и жаловать, – приподнимает Рагозин шапку и  рекомендуется: – Евгений Онуфриевич, брат Петра…
– А-а-а, проходите. – Голубев проводит гостя в свою комнатушку и добавляет: – Вижу, вы тот самый инженер Рагозин… Мне про вас тетя говорила, да и брат ваш говорил.
Двинув гостю стул, Анатолий небрежно развалился на кровати, вытянул ноги. Это не понравилось Рагозину. «Молод и невоспитан, – подумал о Голубеве. – Но глаза, как у рыси. Этот зубами вцепится – не вырвешься».
Голубев в свою очередь заметил, что гость сидит на краешке стула и в нерешительности мнет шапку. «Недаром растерян, – подумал о нем. – С какой-нибудь просьбой, с опасной. Да у меня не здорово выпросишь». Вслух говорит:
– Да шапку вы хоть на окно положите. Как ваша жизнь. Петр Онуфриевич пишет?
Рагозин открыл рот, но в коридоре зашлепали старушечьи шаги. Кровь прилила к его сердцу, так и остался с раскрытым ртом.
«Чего-то трусит Евгений Онуфриевич, – заметив бледность на его лице, соображает Анатолий. – Но чего именно?»
– Это хозяйка дома, – кивает гостю на дверь и тут же разведует его вопросами: – Значит, благополучно доехали? А люди говорят, кругом контроль, документы требуют. Оказывается, брешут люди.
Рагозин, скрывая бледность лица и соображая, как попросить пристанища, отвернулся к окну, молчит.
– Так что же слышно о Петре Онуфриевиче? Воюет он? – снова спрашивает Анатолий. – Мы тут с ним сдружились, все мировые проблемы разбирали.
– Петр арестован – выдавливает из себя Рагозин, не глядя на Анатолия.
– Арестован?! – Анатолий вскакивает с места, торопливо набивает трубку махоркой и, дымя, принимается ходить по комнате. – Кем арестован, нашими?
– Нашими или не нашими, но арестован. Особым отделом арестован. Он ведь сбежал с фронта, домой пришел.
– Значит, поймали… Те-ек.
Анатолий останавливается у двери, прислушивается, нахмурив  брови, о чем-то думает. Повернувшись к Рагозину, говорит:
– Вы знаете, эта хозяйка не такая уж безобидная старуха. Муж у ней член партии, сама – в женотделе работала. Такая за советскую власть горло перегрызет, не пожалеет. Хорошо, что у меня все в порядке. Облавы у нас чуть не каждую ночь. Все ищут диверсантов, дезертиров. От страха с ума спятили.
Евгений Онуфриевич, вздохнув, вынул из кармана жестянку с табаком и свернул самокрутку. Анатолий тотчас же предупредительно подносит спичку. Своего табака, что лежит в кисете на столе, гостю не предлагает.
«Сволочь» – решил Евгений Онуфриевич.
– Вы меня извините, Евгений Онуфриевич, но мне надо идти, – говорит Анатолий, снимая с вешалки пальто. – Если какое дело будет, заглядывайте. Правда, дома меня не будет недельки две, в район по служебным делам посылают, но потом – милости просим.
Рагозин решает действовать прямо.
– Анатолий Васильевич, есть у меня к вам просьба. Разрешите остановиться у вас денька на два.
– То есть, как остановиться? – Анатолий сделал недоумевающее лицо. – Жить?
– Ну да… в некотором роде… временно… ввиду обстоятельств…
– Рад бы, рад бы, – разводит Голубев руками, – да грехи в рай не пускают, Евгений Онуфриевич. Этак, знаете, и на Колыму угодить можно. А мне в Монто-Карло побывать хочется.
– При чем же здесь Монте-Карло?
– А при том! – лицо Анатолия делается злым, хищным. – Отвечать мне за кого-то не очень интересно. Извините, Евгений Онуфриевич, но я не идеалист. Своя рубашка ближе к телу.
Голубев, застегнувшись, нетерпеливо вертел в руках ключ от двери, сердито посапывал.
«Сволочь» – еще раз решает Рагозин и, сухо поклонившись, выходит.
Через час он шагает по центральной улице Ленина. Прохожих мало, больше всего попадаются группы мобилизованных на рытье окопов. Их легко узнать по ватным телогрейкам, по заплечным сумкам. Поперек улицы рабочие строят баррикаду. Неподалеку солдаты роют землю – готовят пулеметные гнезда и стрелковые ячейки. Женщины и дети толпятся около складов и магазинов, наспех распродающих запасы товаров и продовольствия.
Рагозин подходит к знакомому голубоватому дому редакции «Курской правды». В газетной витрине у дверей белеют листы газеты. Скользнул глазами по передовице от двадцать девятого октября.
«Опасность фашистского вторжения нависла непосредственно над нашим городом», – прочитал про себя и, не выдержав поднявшегося в нем злорадного чувства, прошептал вслух:
– Дай то бог поскорее! «Ох, какая неосторожность!» – подумал, испуганно оглянулся. На краю тротуара стоят двое мужчин и высокая полная девушка в солдатской телогрейке и шапке. Один из мужчин, синеглазый, русый, лет двадцати пяти, положил руку девушке на плечо, сказал громко:
– Ну, пока, Маруся. До скорой или далекой встречи, но обязательно до встречи!
Рядом с говорящим стоит молодой паренек, непрерывно смотрит на девушку очарованными глазами.
Что-то знакомое показалось Рагозину в этих людях. Он оглядывается еще раз на них и обомлевает от неожиданности и страха. Девушка повертывается лицом к нему. Это Маруся Виноградова. Она разговаривает с Костиным. А тот, чернявый парнишка с длинным чубом, налезающим на изогнутую густую бровь, Рагозину не известен, но, несомненно, заодно с ними.
«Господи, спаси! – мысленно молится Рагозин. – Затми им глаза!»
Сорвавшись с места, инженер ныряет в ближайший проходной двор, прячется в уборную и ждет – не покажутся ли его земляки, черт бы их побрал!
Отсидевшись и немного успокоившись, Рагозин выходит через двор на другую улицу. Но теперь ему совсем становится трудно дышать курским воздухом, трудно слушать чьи-то шаги за своей спиной. Ему мерещится, что кто-то выслеживает его, вот-вот схватит. «Нет, сегодня же вон из города! – решает он. – Вон, иначе конец!»
В полдень Рагозин выходит на шоссе, ведущее на запад. Сотни людей с лопатами, кирками, дорожными мешками за плечами идут и  идут укреплять подступы к городу. Евгений Онуфриевич смешивается с ними, продвигается туда, откуда дышит навстречу идущим война с ее стрельбой, раскатами бомбовых взрывов, транспортами с ранеными.
Заходя по деревням в хаты, Рагозин называл себя эвакуированным учителем с Украины. Сердобольные женщины сочувственно смотрели на его опавшее бородатое лицо, разглядывали городское пальто, помятое в странствованиях. Давали есть – кто кусок хлеба, кто – луковицу, кто – стакан молока.
Вблизи фронта Евгений Онуфриевич переходит на ночную, невидимую жизнь. Днем – спит в копнах почерневшей соломы или прячется в кустарнике, печет вырытый в поле мерзлый картофель. Ночью – идет по извилистым лесным тропам, пробирается степными балками. Озираясь, перебегает поляны, осторожно огибает деревни. Как бы то ни было, он не даром провел несколько лет на армейской службе.
Временами ему кажется, что он снова в Галиции, на фронте русско-германской войны тысяча девятьсот четырнадцатого года. Он слышит рыкающий зловещий голос пушек, видит искристые хвосты ракет в ночном небе, оранжевые разрывы зенитных снарядов на фоне ночных звезд.
«Еще ночь, ну еще две – и дойду», – мечтает Рагозин.
Однажды он залез еще до рассвета в самую середину копны и пригрелся, уснул. Разбудил его грохот близкого боя. За лесом справа мяукали и противно крякали мины. Дробный треск автоматов мешался с перекликающимися в темной мути голосами. Человек шесть или семь пробежали мимо копны. У всех винтовки. Последний, обернувшись, отчаянно крикнул в степь:
– Васька-а! Где-е-е ты?! Обхо-о-одят!
– Господи, пронеси! – шепчет инженер, прячет под пальто ноги, в воротник – голову. – Увидят, пристрелят… Это красноармейцы.
Сжавшись в комок и дрожа всем телом, он еле дышит от страха. Неожиданно все стихло. Подождав с полчаса, Рагозин, шепча молитвы, осторожно выглядывает из копны. В утренней мути валит густой снег. Лежит тихая, побелевшая степь.
Не решившись вылезти, Рагозин в трепете ждет и ждет ясности. «Немцы в степи или еще русские? – думает он. – Боже, пусть немцы!»
Вот и посветлело. Снег начал падать реже, сквозь низкие караваны облаков несмело пробивалось солнце, осветив край равнины розовым светом. Раздвинув солому, Евгений Онуфриевич чуть не вскрикивает от радостного изумления: метров за сто от него стоит немецкий танк с белым крестом пониже башни и меловой надписью на борту: «Москва! Мы идем!»
Захотелось бежать к этому танку. Но пока Рагозин выбрался из копны, машина зарычала и помчалась, пыхая синим дымком, разбрасывая гусеницами гейзеры земли и снега.
«Пойду следом, – решает Рагозин. – Теперь то уж наверняка немцы пришли».
Поднявшись на бугор, он видит опускающуюся к реке лощину, горбатый деревянный мост за лощиной и далее – околицу деревни.
Немецкие солдаты, одетые в серо-зеленые шинели с широкими хлястиками, в глубоких касках с рожками топтались около приземистой противотанковой пушки. Один из них, опершись на перила, курил трубку и глядел сквозь очки в роговой оправе на соломенные крыши хат раскинувшейся неподалеку деревни.
– Варварский пейзаж! – услышал Рагозин его выкрик, подходя к  мосту. – Солома, плетеный забор…
– О, руссиш кунштюк… – другой солдат отзывается длинной непонятной Рагозину фразой, и все они громко смеются.
– Але! – кричит в то же время очкастый, увидев русского. – Комен зи хир, сюда!
Безусый, со значком «югендбунда» на груди, юноша вплотную подступает к Евгению Онуфриевичу. Толкнув дулом автомата  и насмешливо щурясь, спрашивает по-русски:
– Еврей?
– Нет, нет! – Рагозин испуганно крестится. – Нет, нет…
Не зная, что задержанный немного понимает по-немецки, солдат в очках, с треугольным шевроном на рукаве, бросает сквозь зубы:
– Я бы с ним быстро рассчитался.
– Гут! – подмигивает ему насмешливый юноша, потом показывает Рагозину на мост: – Идите.
Солдаты многозначительно переглядываются, и Рагозин перехватывает вороватый огонек в глазах того, который сказал: «Идите».
Он понял, что ему хотят выстрелить в спину. В горле сразу пересохло, сердце учащенно забилось: «Вот так пришел к избавителям».
– Нет, не пойду! – возражает он на ломаном немецком языке. – Я…
Лица солдат неумолимы.
– Идите! Форвертс! – замахивается автоматом юнец. «Это они ради развлечения думают убить», – мелькает у Рагозина мысль.
– Нет, нет, нет! – кричит он с нотками повелительности в голосе. Все равно терять теперь больше нечего. – Нет, ведите к офицеру!
Повелительный тон приводит солдат в смущение.
– Возможно, наш агент? – говорит с нашивками на рукаве. – Линдер, отведи его к лейтенанту Веберу.
Солдат в очках надулся, снял с шеи автомат и повел Рагозина в деревню.
В хате, куда они вошли, было полно народу. Одни солдаты ели из котелков, другие – теснились вокруг раскаленной плиты со сковородами, полными картофелем и салом, шумно вдыхали аромат жареного и переглядывались маслившимися глазами. В углу, за шатким столиком, двое с нашивками на рукавах, сидели над калькой, что-то высчитывая, меряя циркулем.
– Господин ефрейтор, – обращается к одному из них очкастый Линдер.
– Что такое, Линдер? Кто это с вами? – поднимает ефрейтор глаза.
– Этот русский хочет видеть офицера. Где лейтенант Вебер?
– Кажется, в штабе батальона. Вот что. Ведите русского к обер-лейтенанту Динеру, тот знает русский язык.
– Слушаюсь, господин ефрейтор, – козырнул очкастый и жестами велит Рагозину следовать за ним.

X
В полночь попутная машина помчала Егора Петровича Костина и Яшу Брагина в прифронтовой городок. В кузове наложены мешки с солдатским вещевым довольствием – телогрейками, ватными брюками, шапками и портянками. Яша, примостившись на этом добре, сразу же заснул. Костин тоже задремал. Но на одном из ухабов грузовик так тряхнуло, что Костин проснулся и больше не мог сомкнуть глаза.
Покачиваясь на мешках, он вслушивался в ночные звуки и в густой тьме угадывал движение обозов и пушек, слышал неясный говор людей. Впереди, где-то над краем степи, вспыхивали зарницы. Костин знал, что вражеские войска вплотную подошли к Курску, но на том направлении, куда он ехал, фронт был еще далеко от областного центра.
Под утро шофер останавливает машину на базарной площади прифронтового городка. Там и сям чернеют воронки от бомб. В центре площади горит костер, вокруг которого толпятся мужчины – молодые и постарше – все в гражданской одежде. Некоторые отделяются от толпы, скрываются в воронке, другие – возвращаются оттуда.
– Нашли, где нужник устроить! – ругается шофер и останавливает парнишку, только что поднявшегося из воронки с ремнем в руках. – Кто вы такие, неряшливые?
– Мы мобилизованные, дяденька, – отвечает паренек тонким девичьим голосом. – Прохоровского району. Как немец стал подходить, нас забрали в армию, чтобы, значит, никаких мужиков ему не оставлять.
– Мужико-о-ов? А сколько тебе лет?
– Шашнадцать.
– Ясно… А где тут церква около базара? Там около церкви должна быть автобаза.
Парень свистнул:
– Эва-а-а! Церкву снарядами разбило, база сгорела. Тут все погорело от снарядов. Видите, на базаре ни одного ларька.
Простившись с шофером, Костин с Яшей уходят в степь. На первом же перекрестке их остановил патруль.
– Вертайтесь назад, мужички! – прикрикивает после проверки документов патрульный. – В бумаге написано, что вы на рытье окопов мобилизованы, а нам окопы ни к чему. Есть у нас окопы.
– Возвращаться не будем, – возражает Костин. – Нам нужно к командиру части, что в Петровке стоит.
– А-а-а, нужно? – хитро прищуривает он глаз и подзывает своего напарника, стоящего поодаль. – Покарауль здесь, Лисюков, а я мужичков отведу к командиру. Уж больно интересные мужички.
Капитан с мягкой каштановой бородкой и красивым лицом с ясными глазами сидел в блиндаже за столиком, когда к нему ввели задержанных мужичков. Застегнув меховую безрукавку, надетую поверх саржевой защитной гимнастерки и отослав патрульного, он просмотрел документы задержанных, расспросил о пароле и других, известных ему деталях, сказал:
– Да, это вы. Мне уже известно о вас из радиошифровки. Сейчас пойдете к уполномоченному Особого отдела, а завтра наши разведчики помогут вам перейти линию фронта.
После беседы с начальником Особого отдела Костин с Яшей определились на ночлег в хате с выбитыми стеклами. Здесь же, приткнувшись во всех углах, храпели красноармейцы. Одни лежали в сапогах и шинелях, вытянув ноги. Другие – в фуфайках, поджав ноги в обмотках и ботинках. Те и другие подложили под головы тощие вещевые мешки или просто свои кулаки. Прикуривая перед сном, Костин поднимает колеблющееся копотное пламя зажигалки и окидывает еще раз всех спящих взором погрустневших глаз. И ему становится невыносимо жаль расставаться с этими людьми, уходить на занятую врагом землю. Здесь спят товарищи по комсомольской юности, по финскому фронту.
Яша заснул первым. Но Костин еще ворочался минут десять, вспоминая свою маленькую семью – жену и двухлетнего сына, глотая горьковатый и дурманящий махорочный дым.
Во сне его мучили кошмары. Проснулся он от взрывов снарядов и говора людей. В разбитые окна проглядывает серенькое утро. Из распахнутых настежь дверей хаты выбегают красноармейцы, застегиваясь и перепоясываясь на ходу. Расстроенные подразделения пехоты отступают по улицам села. Со свистом пронесся снаряд через хату, в воздухе затрещал гром разрыва. Визжит шрапнель, кричат раненые. Потом еще снаряд, еще. На церковном кладбище, из-под крыши сторожки вырывается красный язык пламени и черный дым.
– Яша, за мной! – расталкивает его Костин. Выскочив вслед за красноармейцами из хаты, они останавливаются у ворот церковной ограды.
– В чем дело? – бросается Яша к бегущему по улице сержанту. Тот машет рукой:
– Танки у немца. Обошел, прорвался… Теперь бы нам вырваться из мешка… Беда!
Танки били из орудий все чаще и чаще. Звон металла, дым, визг осколков и пуль – все это плотно наполнило воздух.
Костин дергает Яшу за рукав:
– Давай в хату, Брагин. Вон в ту, в саманную!
– Как в хату?! Тут вон что творится, а мы – в хату!
– А ты забыл, зачем мы идем? Давай за мною!
Они вбегают в пустую растворенную хату. Здесь пахнет дымом, сухой глиной от земляного пола, рассыпанными под столом и под лавкой яблоками-антоновками.
– Хозяева, наверное, в погребе прячутся, – говорит Яша.
– Ложи-и-ись! – не своим голосом кричит Костин. И в то же мгновение под окном с громом лопается снаряд. Брызнули осколки последних стекол в окнах, осыпалась штукатурка с потолка, хата дрогнула, как от подземного удара.
Едва ослабел гул в ушах, Яша вскочил на ноги и заглянул через окно на улицу.
– Танк! – отпрянув от окна, прохрипел он изменившимся голосом. – Немецкий…
Через плечо Яши Костин тоже увидел танк, с брони которого шустро спрыгивали солдаты в рогатых серых касках. Далее громыхали другие танки, заполняя улицу. За ними бегут пехотинцы в шинелях лягушачьего цвета, в руках автоматы, меховые ранцы за плечами. Солдаты, пригибаясь. Бросаются от угла к углу. Несколько человек заскакивают в соседний двор. Слышно было, как они резко закричали, с грохотом взорвалась брошенная ими граната.
– Ой, что творится! – вбегая в хату, кричали две женщины, старик и мальчик. – У Деевых посреди двора немцы бомбу бросили, чуть всех не поубивали…
– Не бомбу, а гранату, – серьезным голосом поправляет мальчик. Он хотел еще что-то пояснить, но в хату вбегают два немецких автоматчика.
– Матка, зольдат ист? – спрашивает один из них, обшаривая возбужденным взором хату. – Зольдат, матка, зольдат ист?
– Дизе ист зольдат? – указывает второй немец на Костина и Яшу.
– Нет, нет, – быстро говорит пожилая женщина, забирая пальцем космы волос под черный платок. – Нет, не солдаты. Это наши! – она ткнула себя в грудь.
– Брудер? Зонн?
– Сын, сын.
– Гут, гут, – успокаиваются немцы и начинают просить молока. Присев на скамье подле стола, они не спеша выпивают по две кружки, утирают платком губы и уходят.
Костин ухмыляется им вслед:
– Знакомство с молока начинают… Практичные вояки.
– Вы куда ж теперь, ребята? – спрашивает старик, почесывая спину. – Войску вашу разбили, сами вы военную одежу поскидали. Молодцы, нечего сказать!
– Мы не солдаты, дед, – вспыхнув, возражает Яша. Но Костин одернул его сзади за подол. Потом поклонился хозяевам:
– До свиданья, спасибо за помощь, – сказал пожилой женщине. – А ты, дед, не волнуйся: перешибем фашистов, так и знай.
Когда они вышли на улицу, бой уже прокатился на восток, в направлении к городку, в котором Костин и Брагин накануне простились с шофером. На дороге кое-где чернели трупы в шинелях, валялись винтовки. За оградой догорал сарай, подожженный снарядом. В село возвращались жители из балки, где прятались перед тем от артиллерийского и пулеметного огня.
Не обращая внимания на поток изможденных и грязных людей, по грейдерной дороге мимо села двигалась немецкая пехота с танками. В это же время, пробираясь по глухой проселочной дороге, Костин с Яшей достигли леса.
Места эти были знакомы Егору Петровичу еще по тем временам, когда он порывистым комсомольским вожаком ездил по заданию обкома для проведения посевных, уборочных, заготовительных компаний в сельских районах, налаживал работу изб-читален, агитировал за науку против религии.
– Если отмахаем сегодня верст тридцать, завтра к обеду будем в Рождественке, – говорит он Яше.
– Это где партизанский связной?
– Да. Фамилию его помнишь?
– Мазай. Приметная фамилия.
– Именно. Дедушка Мазай и зайцы. Стихи есть.
– Эти и я читал, – расплывается в улыбке Яша. – Пушкина, что ли?
– Попал пальцем в небо. – Костин снисходительно усмехается. – Говорю, вот кончится война, за книгу посажу, иначе на такого безграмотного никакая девчонка смотреть не будет, не то что Маруся.
Яша чуть не подпрыгнул.
– При чем тут Мария Семеновна?!
Костин, прищуря глаз, хитро погрозил пальцем:
– Видел я, видел, как ты на нее посматривал. Да ты не робей, любовь – не порок, а хорошее дело. Любовь вдохновляет на боевые подвиги. А ты вот скажи, все ли помнишь, о чем нам в штабе говорили: пароль, отзыв, о чем рассказать партизанам и о чем их спросить. Еще насчет самолета…
– У меня память ловка насчет этого, – говорит Яша и тут же наизусть повторяет до мельчайших подробностей все, о чем напомнил Костин. А когда рассказал, между ними завязалась беседа о том, как лучше выполнить задание и что придется делать в той или другой возможной обстановке.
К полудню, разговаривая и споря, они отмахали километров двадцать. В сосновом бору Егор Петрович предложил отдохнуть.
– Посидим, закусим, Яша. Мне давеча дал все-таки дедушка скибку хлеба и кусок сала. «На дорогу, – сказал он. – Хотя вы и свою военную форму содрали с себя, сукины сыны, но должны исправиться…»
– Да-а-а, сердитый дед, – говорит Яша. – Но, видать, старый вояка, сочувственный к солдатам и советской власти.
Сели на прогалинке, над осколочком светлого холодного озерца, в котором отражаются буроватые стволы сосен, чуть заснеженные косматые зеленые вершины.
– Значит, по его земле идем? – пережевывая еду. Невесело спрашивает Яша.
Костин сердито вскидывает на него глаза:
– Не была она его и не будет! – возражает, очерчивает в воздухе пальцем, как бы щупая все окружающее пространство. – Это наша земля, Брагин. Потом наших отцов, дедов и прадедов. Потом и кровью. Понимаешь?
Яша открыл рот, но не успевает ответить. Хрустнули за их спинами ветки валежника. Вскочив, Костин с Яшей оглядываются и видят идущих к ним двух немецких солдат со сверкающими на груди бляхами, похожими на ломти арбуза.
«Полевая жандармерия гитлеровской армии, – догадывается Костин. Он слышал от людей с оккупированной территории об этой форме. – Врезались мы!»
– Хальт! – кричит один из жандармов, поднимая руку. – Хенде хох!
– Придется стоять, – чуть слышно шепчет Костин Яше.  – И руки поднимем, у них ведь автоматы. Как-нибудь откалякаемся.
– Папиер? Документ? – протягивает руку толстый жандарм с круглым, тщательно выбритым лицом. Красные щеки и широкий подбородок охватывает черный ремешок каски. Второй жандарм толкает Костина и Яшу по рукам, чтобы опустили, сам отступает на несколько шагов и направляет автомат на задержанных.
– Есть, есть документы, – торопливо говорит Костин, лезет под подкладку шапки. – Вот видите. Я, значит, с заключения вышел, с лагеря. А это мой племяш, с окопов убежал. Мы с ним в дороге встретились.
Жандарм повертел поданную ему Костиным бумажку, что-то сказал своему товарищу и, передав ему документ и свой автомат, начал обшаривать карманы задержанных.
– Документ нихтфорштеен, – сказал он. – Дойтш штемпель найн. Идем!
– Может, сорвемся? – спрашивает тихим голосом Яша, будто ворчит под нос.
– Трудно. Мордатые гады, при автоматах. На риск пойдем в крайнем случае. Не торопись, не лезь раньше батьки в пекло, – в сою очередь ворчит Костин. – Документы у нас в порядке. Прочитает переводчик, что мы репрессированные, отпустят.
Под конвоем жандармов Костин с Яшей спускаются от опушки соснового бора к мосту, переброшенному через небольшую степную речку.
– Комиссар капут! – смеясь, кричит сидящий на перилах солдат в очках. – Рус, капут?
Костин с Яшей молчат. Жандармы тоже ничего не отвечают, проводят задержанных к дому на окраине деревни.
– Учти, Яша, – тронув его за локоть, успевает сказать Костин: – сзади дома сад. Густой, к речке выходит, а там – лес. В случае чего, прыгнем через окно и…
– Хальт мунд! – кричит толстый жандарм и замахивается на  Костина автоматом, так что без переводчика ясно: «Заткни глотку!» – Форверс!
Жандармы толкают Костина и Яшу мимо часового в дверь.
В комнате четверо солдат весело шлепают картами о крышку непокрытого, чисто выскобленного стола. Мельком глянув на вошедших, они тут же отвертываются, продолжая игру. Но старый солдат без шапки, сидя возле играющих и покуривая зеленую фарфоровую трубку с изогнутым черным чубуком, спрашивает у Костина:
– Руссиш зольдат? Зитцен зи, – показывает место рядом с собою.
– Не солдат, – возражает Костин. – Домой идем, нах хаузе.
– Я, я, я  – немец кивает стриженой седой головой. – Зольдат – плех, нах хаузе – карош. Матка, киндер – карош, война – плех.
Костин с Яшей одновременно тоскливо посмотрели в окно, за которым начинали сгущаться ранние сумерки. Жандармы чего-то ожидали, стоя у двери и подмигивая на задержанных.
Хлопнула дверь, в комнату стремительно входит низенький плотный офицер с круглыми, как у птицы, мутноватыми глазами. Щеточка черных усов под широким носом делает его похожим на Гитлера.
Солдаты бросают карты и, брякнув каблуками, вытягиваются.
– Хайль Гитлер! – вскидывает офицер руку.
– Хайль! – гавкают в ответ ему солдаты, потом круглолицый жандарм рапортует о задержанных.
– Зитцен зи! – командует офицер солдатам, и те мгновенно садятся, будто их дернули книзу за воротник. Сам он подскакивает к Костину с Яшей и кричит сквозь редкие, местами почерневшие зубы:
– Партизан? Большевик?!
– Нет, нет. Жители мы, домой идем, – начал было Костин, но по лицу офицера понял, что тот не понимает по-русски. Жандарм в свою очередь подает офицеру взятую у русских  бумагу.
– Во ист Юберзетцер? – вертя бумагу, спрашивает офицер, где переводчик?
Жандарм докладывает лейтенанту, что переводчик вызван в штаб дивизии, о чем он уже выяснил по телефону. Тогда толстенький лейтенант приказывает держать русских здесь и обещает пригласить говорящего по-русски обер-лейтенанта Динера.

XI
Командир пехотного батальона обер-лейтенант Динер рассматривает через окно примелькавшийся пейзаж. Низкие побеленные домики, как бы придавленные кучами почерневшей соломы, покосившиеся хворостяные петли. Вдали, за кущей деревьев, краснеет двухэтажное здание школы. По клейкому месиву из грязи и снега идут солдаты. На углу, недалеко от колодца с поджарым журавлем, мотоциклист пытается без посторонней помощи вытащить застрявшую машину.
«Печальный пейзаж, – мелькает в мозгу Динера. – И так от Перемышля до центральной России. Но, бог мой, какая обширная и плодородная страна! И какая загадочная, не познанная…»
Три с половиной года назад молодой историк, автор книги «Борьба за немецкий Восток» Рудольф Динер отложил в сторону древние манускрипты вместе с новой незаконченной работой и сказал друзьям и жене: «Наступила для меня пора самому делать историю».
Его зачислили в одну из частей вермахта, послали в Испанию, где немецкая эскадрилья «Кондор» с итальянскими танками помогали генералу Франко «истреблять марксистов». Теперь Динер воевал в России, интересовался ее судьбой, ее обычаями, народом. Русский язык он изучил в Германии: ведь его книга посвящена вопросам подчинения славянства немецкому элементу в восточно-европейском пространстве. Гитлер в «Майн кампф» тоже писал об этом. Но многое в Гитлере было чуждо и непонятно сыну остэльбского помещика Динеру.
«Груб, очень груб ефрейтор в политике, – размышляет Динер о фюрере. – Поход на восток – это да. Земля, плодородие, достаточное количество рабов для наших латифундий нового Рима. Но Гитлер слишком размахивает руками. Можно бы и нужно обойтись без войны на два фронта. И это истребление евреев мне совсем непонятно. Истерика, слабоумие, игра в цезаризм».
Только что вернувшись из штаба дивизии, Динер находился под впечатлением того, что там пришлось услышать с глазу на глаз от полковника Шмидта, старого друга семьи Динеров. Так и стоит пред глазами этот тучный горбоносый человек, так и звучит в ушах его голос: «Недавно был в Берлине. В высших кругах вермахта недоумевают… Неужели фюрер не знает потенциала Америки? Да и здесь, в России поворачивается к нам фортуна спиной. Ведь факт, наступление застопоривается, под Москвой начинаем топтаться на месте. Да еще хорошо, если удержимся на месте…»
– Да, плохой признак, если даже оптимист полковник Шмидт считает «хорошим» топтание на месте. – Произнеся это, Динер нахмуренно отворачивается от окна и склоняется над картой. – Вот он, Курск – главное направление нашей дивизии, еще один географический пункт нашего движения к господству над славянством. Неужели и здесь будем топтаться? Не может быть…
Разговор Динера с самим собою прерывает стук в дверь.
– Войдите! Кто там?
Порог переступает дежурный по штабу батальона, проталкивая перед собою пожилого бородатого мужчину в черном помятом пальто, в зимней шапке. Небольшие голубые глаза бородача, окруженные сетью морщин, смотрят устало.
«Русский интеллигент, – определяет Динер. – Педагог или чиновник».
– Откуда, Цимерман, этот? – кивает на приведенного. – Кто он?
– Господин обер-лейтенант, – докладывает дежурный. – Русский задержан на мосту, настаивает встретиться с немецким офицером.
– Хорошо. Оставьте его здесь, сами обождите за дверью. – Подождав, пока дежурный вышел, Динер откидывает узкой рукой  свои светлые длинные волосы, переводит взгляд на русского: – Пожалуйста, я слушаю. И говорите по-русски, я понимаю. Как ваша фамилия?
– Рагозин. Я бы хотел…
– Откуда вы?
– Из Курска. Я бы хотел, – Рагозин схватывает с себя шапку, о которой было забыл, сминает ее в кулаке и выпаливает залпом: – Я бывший офицер императорской армии, сражался с Советами. Я бы хотел…
– Садитесь, – показывает Динер на стул, снова перебивает Рагозина своим вопросом: – Так вы из Курска? Это интересно. Мне ведь придется побывать в этом городе. Наверное,…
Обер-лейтенанту не дали договорить. Постучав, в комнату вваливается и быстро-быстро говорит тот самый приземистый  лейтенант с круглыми птичьими глазами и черной щеточкой усов под широким носом:
– Имею к вам, господин обер-лейтенант, срочную просьбу…
Динер, слушая его, поморщился. В батальоне не любили этого вертлявого толстяка. Все знали, что до войны с Россией он работал в гестапо. На фронт попал случайно: не поладил со своим начальником из-за какой-то блондинки. Да и теперь лейтенанта Эриха Вебера побаивались. При нем старались сказать «Хайль Гитлер» вместо «гутен таг», о политике помалкивали.
– Чертова погода! – вдруг меняет Вебер тему, вытирает платком влажное лицо. – Опять начинается мокрый снег. А это, вижу, у вас русский?
– Офицер бывшей русской царской армии, – предупредительно говорит Динер, а в мозгу мысли: «Бог его знает, что подумает этот шпион Вебер?»
– Так, так, – хлопает веками Вебер. – В моей роте тоже двое русских задержаны. А поговорить с ними некому: переводчик в штабе дивизии. Я просил бы вас, господин шеф…
– А что, интересные типы? – спрашивает Динер, чувствуя в груди облегчение.
– Там у них какое-то удостоверение с русской печатью, – уклончиво отвечает Вебер.
Динер встает и жестом приглашает Рагозина:
– Пойдемте с нами. Возможно, пригодитесь.
Отворачивая лица от встречного ветра со снегом, все трое шагают к дому на окраине села.
– Начало русской зимы, – меланхолически говорит Вебер. Ему никто не отвечает. Так молча и доходят до крыльца.
Часовой отстранился, давая им дорогу в дом, где уже два часа томятся Костин с Яшей Брагиным.
Солдат, игравших давеча в карты, в помещении уже не было. Костин с Брагиным сидели под охраной двух жандармов. Третий жандарм, склонившись у стола к керосиновой лампе, смазывал и перезаряжал свой автомат. Костин то и дело косил на него глазами, обдумывал свой план. Но вот жандарм закончил работу, положил автомат на скамью и спокойно принялся набивать трубку.
В этот момент дверь отворилась
– Встать! – командует жандарм, поднимаясь и пряча трубку в карман.
Костин сразу узнает за спиной тонкого высокого немца в кожаном реглане бородатую физиономию Рагозина. «Выдаст или не выдаст? – на мгновение возникает сомнение. – Конечно, выдаст. Сам он предатель, брат его – дезертир».
– Яков, за мной! – кричит Костин, ударяет по лампе. Она загремела. В темноте запахло керосином. Рука Костина, нагнувшегося за автоматом, сталкивается в темноте с рукой жандарма. Ударив по ней захваченным автоматом и еще раз крикнув Яше, Егор Петрович всем своим ловким, сильным телом ударяется о раму окна. Треск переплета, звон разбитого стекла. Костин выпрыгивает в сад, Яша бросается за ним.
– Туда, Брагин, вниз!
Не разбирая дороги, перепрыгивая через канавы и пни, петляя в кустарнике, они мчались к реке. Сзади, блеская, хлопали выстрелы. Над головою взвизгивали пули.
Обернувшись, Костин видит нагоняющих его двух немцев. Тотчас,  прижав автомат прикладом к животу, дает очередь. Слышится болезненный крик, фигуры преследователей растворяются во мгле.
«Уйдем! – радуется Костин. Но в ту же секунду ногу ему обожгло, и он повалился, ободрав лицо иглами боярышника. – Нет, мне не уйти…»
Заметив отсутствие Егора Петровича, Яша быстро возвращается к раненому.
– Давайте, я вас на руках…
– Беги! – приказывает Костин. Шум погони, гвалт голосов быстро надвигался с косогора. Прошитые пунктирами трассирующих пуль, брызнули срезанные с кустов ветви. – Беги! Не видишь?! Передай партизанам все, что мы обязаны были… Беги, приказываю!
– Неужели, неужели, – забормотал Яша и побежал, слизывая с губ соленую мокроту. – Неужели так безжалостна смерть, мне придется теперь одному…
Костин переворачивается на живот, выставив автомат. Враги, вынырнув из тьмы, бегут прямо на него.
– Получайте от меня ответ, мерзавцы! – кричит Костин, нажимает на спусковой крючок. Трассирующие пули мчались навстречу таким же пулям немцев. Казалось Костину, что огненные нити сплелись в сетку. Но она вдруг погасла, потому что в голову ударило осколком брошенной из-за плетня жандармской гранатой. Стало сразу темно, тело начало проваливаться в пустоту. «Вот и умираю, – промелькнуло в угасающем сознании. – Прощай жена и старушка мать, прощай…» Из мертвых глаз выдавилась слеза боли о ребенке.
Но враги не сразу поверили, что Костин убит. Они медленно ползли к нему. Тем временем Яша мчался к берегу, пригнувшись в плотной щетине камыша. Перемахнув через речку и добравшись до леса, он обернулся в надежде увидеть тот сад, где остался его друг по оружию. Но он ничего не увидел: слезы застилали ему глаза, темень чернела над селом.

XII
Первого ноября перед окопами ополченцев на бугристой равнине заревели танки. В бинокль хорошо видны черные кресты на их серых бортах, торопливые звенья пехоты за танками.
Это была первая встреча ополченцев с фашисткой броней. Еще люди не знали на практике, как скажется на танках ружейный залп и огонь минометов.
Пехота попряталась за броню, танки продолжают двигаться, как ни в чем не бывало. Еще мгновение, и головастые стволы танковых башенных орудий выбрасывают молнии огня. Еще не успевает долететь до ушей гром выстрелов, как уже с длинным посвистом, будто разрезая в воздухе железные листы, проносятся снаряды. Они рвутся с оглушительным треском.
Столбы земли, пыли, дыма встают над окопами Ленинского полка народного ополчения. Падают на дно окопов первые убитые, стонут раненые.
Санитарки с брезентовыми сумками подбегают к раненым, торопливо перевязывают, приседая и охая перед новыми и новыми взрывами.
Андрей Лобанов слышит, кто-то отчаянно ругается в соседнем колене окопа:
– В печенку и в селезенку…! У них танки, что пуля не берет, а у нас что? Одно ура! Разве так воюють?
Верно. Не было танков, не было и пушек. Ротных минометов немецкие танки не боялись. И тогда кучки смельчаков выпрыгивают из окопов. Извиваясь по запорошенной снегом желтой траве, ползут навстречу танкам вчерашние рабочие и студенты, милиционеры и  колхозники пригородных хозяйств. Они знают одно: с врагом надо биться насмерть.
Противотанковых гранат тоже не было. Под гусеницы танков летят связки ручных гранат, летят бутылки с горючей смесью.
Крик радости проносится над полем, когда загораются первые танки. Два танка оседают на воронках, клюнув носами пушек в землю. Оставшись без броневого прикрытия, немецкая пехота бежит назад, устилая дорогу телами убитых и раненых. Атака выдыхается.
Но всем ополченцам ясно, что силы неравны и что враг вскоре снова возобновит атаку.
К вечеру получили приказ отступать.
Андрею Лобанову с Сережей Анпиловым не пришлось покинуть позиции одновременно с другими товарищами, так как в последнюю минуту в их окоп спрыгивает парень в лохматой шапке.
– Лобанов, Анпилов… Вы, папаша… забыл ваше фамилие, – заговорил простуженным басом. – Фамилие как?
– Симонов, – отзывается седой сморщенный ополченец.
– Ага, Симонов. Давайте все трое за мной. Комбат требует.
Шли быстро. В поле посвистывает ветер. Жесткая, чуть присыпанная снежной крупкой, трава цепляется за сапоги.
Вот и сарай. Возле него – грузовая машина. Шофер с красными петлицами на шинели ворчливо копается в моторе.
Из сарая выходит остроносый, худой человек в потертом кожаном пальто. Несмотря на густую щетину бороды, прикрывающей его впалые щеки, Андрей сразу узнает дядю Маруси Виноградовой, секретаря райкома партии Александра Павловича Черных.
– Здравствуйте! – восклицает он. В его небольших зеленоватых глазах отсвечивает тревога. Кивнув на винтовки, спрашивает: – Патронов много?
– Где там много, – махнул рукой Симонов. – Их давали-то по три обоймы, а то и по десяти штук. А когда немец шел, стреляли все-таки.
– По смотровым щелям, – серьезным голосом поясняет Сережа Анпилов. – Нас Костин этому учил. Ну и по фашистам били, которые за танками прятались. А теперь у нас патронов мало.
– У кого три, у меня пять штук, – сердито, по-стариковски крякает он.
– Что ж, у меня тоже патронов нет, – отвечает Черных. – Да, может, лопатами обойдемся. Они в кузове лежат. Поехали, товарищи.
В кузове стояло несколько ящиков, лежали обшитые брезентом свертки. Андрей присаживается на один из них спиной к кабине, остальные люди размещаются на ящиках, подняв воротники и немного согбившись. Шофер шумно опускает капот, крутит пусковую ручку. А когда мотор загрохотал, протискивается на сиденье у руля.
Над головами, за клочьями грязно-серых облаков, слышится далекий назойливый гул авиамотора.
– Летает немец, – вздыхает Симонов. – В гражданской войне было этих самолетов мало, а теперь, что мухи, летают и летают…
Машину качнуло на ухабе, так что Александр Павлович клюнул носом в плечо Лобанова.
– Швыряет, – сказал, улыбнувшись и прищуривает глаза: – Помнится, в прошлом году читали вы у нас в клубе лекцию. О Маяковском, кажется?
– О Маяковском.
– Племянница меня затянула на лекцию…
– Маруся?
– Да. Она литературой увлекается. А мне все не удается. Английский язык мечтал изучить, и тоже не пришлось. Помню, на рабфаке у нас ребята спорили о поэтах. Больше тогда Жарова читали, Безыменского. Их что-то не слышно сейчас.
– Нет, почему же. Пишут.
Наступило молчание. Машина, шурша покрышками, мчится по прямой дороге. Затем, затормозив и сбавив скорость, осторожно сворачивает с дороги, сползает в ложбину и въезжает на лесную просеку, сдавленную двумя сплошными стенами сосен.
На лесной поляне остановились.
– Так. Сгружай все, – командует Черных. – Клади здесь. Шофер покараулит. Остальные – со мною. И кусты не ломать! Осторожно отстраняйте их руками. Никто не должен догадаться, что здесь были люди.
Отойдя на значительное расстояние от поляны, Черных показывает место:
– Вот здесь нужно выкопать яму для всего груза.
Через час в зарослях молодого ельничка зияла яма глубиной метра два, по площади – метров девять. Принялись носить груз.
– Тяжело, – шепчет Сережа, неся ящик на пару с Андреем. – Наверное, винтовки для партизан.
Андрей не ответил. Для него не было важно, что лежит в брезентовых тюках и в ящиках – оружие или подпольная типография, архивные документы или ценности искусства. Для него вся суть дела состояла в том, что город неминуемо займут фашисты. Но борьба на этом не закончится. Долог будет путь борьбы и страданий. Но по нему без колебаний пойдут люди родной страны, иначе бы зачем прятать в землю предназначенное для партизан имущество.
При думах Андрея об этом, сердце его билось часто-часто.
Когда по окончании работ снова сели в кузов, и машина тронулась на дорогу, Черных сказал:
– Устали, конечно, ребята. Ну, ничего. Война ведь. Сейчас наша задача проскочить в город. А я, может быть, с вами, может быть, лягу на другой курс.
Он не договорил. Но от его слов «проскочить» у всех на сердце стало жутко. Никто уже не чувствовал усталости, но напряжение возрастало с каждой минутой.
Грузовик катил быстро. Над головами побежали первые негустые звездочки, желтея в прорехам рваных туч. И вдруг шофер резко затормозил.
Подняв головы, все в кузове увидели бегущие навстречу и быстро увеличивающиеся огни мотоциклетных фар. Послышался треск моторов, потом заворковал, захлебываясь длинной очередью, скорострельный пулемет. Жвык, жвык, жвык, – зазвенели пули, пронзив воздух светлячковыми нитями трасс.
– Скат пробит! – закричал шофер из кабины. – Немцы!
– Давай в кювет! – приказывает Черных, проворно перемахивая через борт кузова. – Приготовиться к бою!
Уже лежа цепью в кювете, ополченцы выставили винтовки на шоссе. Но Симонов, бывалый солдат, прикрикнул:
– Не спеши, ребята! Дай приблизиться, целься верней. А побежим – все одно, на колесах фашист нас догонит. Местность ровная, лес далече.
– Рус, ставайся! – долетели голоса с первых мотоциклов. Тот час же грохнул залп, бухнули отдельные выстрелы ополченских винтовок.
Сорванные пулями с седла, кувыркнулись на дорогу два фашиста. Мотоциклы проскочили еще несколько метров и, вильнув, повалились рядом с попавшим под колеса обрубком бревна. Моторы продолжали работать. Но странным, неестественным казалось Андрею вращение колес поверженных на землю машин. Так муха крутится, когда ей оторвут голову, бросив туловище на пол.
Мимо этих машин и трупов мотоциклистов, не останавливаясь, промчались еще две машины, наверное, разведчиков. Они так мгновенно растворились в холодной ветреной мгле, что ополченцы не успели дать залп им в спину.
Когда поднялись из кювета и бросились к машине, шофер уже был там. Пробуя скат, безнадежно махнул рукой:
– Отъездились. И тут покалечено, и радиатор пробит, зажигание не работает.
Теперь ясно, почему молчит мотор.
Все двинулись к темнеющему на развилке дорог ветряку. Лишь шофер немного задержался, чтобы положить заряд в мотор. Но и он быстро нагнал других, шагал молча, угрюмо. Ему было жаль машину, к которой привык за год работы.
Ветряк лениво поскрипывал в темноте, словно кряхтел от натуги, сдерживая напор ветра и раскинув заторможенные веревками большие крылья, похожие в ночи на лапы чудовища.
У ветряка, нервно разминая пальцами папиросу, Черных говорит ополченцам:
– Нам с шофером теперь уже нельзя вместе с вами пробираться в город. В другом месте ждут товарищи. А вы пробирайтесь в Курск. Сейчас там, наверное, наши. А к утру, кто его знает…
Два человека – один в кожаном пальто, другой – в шинели зашагали по проселку вправо. Ополченцы, постояв с минуту, двинулись по шоссе, к чернеющим в лощине домам.
В окнах ни одного огонька, на улице – ни одного человека. Лишь на крыльце одной из хат, не обращая внимания на позднее время, сгорбившийся дед попыхивает самокруткой, летят от него красные искорки.
– У нас фашистов нетути, – отвечает на вопрос Андрея и тут же добавляет с иронией в голосе: – И нашего начальства нетути, поутекали. А вы, хлопцы, тоже тикаете?
– К своим идем, – уклоняется Андрей от прямого ответа. – Ты, небось, тоже не шибко дожидаешься немцев?
– А хоть бы и дожидался, все одно вам не откроюсь, – сквозь горький смех говорит старик. Бросив цигарку и раздавив ее подошвой, он говорит: – Садитесь, отдохните. А мне, сказать по правде, нечего дожидаться. Восемьдесят четвертый год скоро. В восемнадцатом годе немец порол меня шомполом, но а тикать в таком возрасте некуда. Да-а-а, пробегают года и времена. Я ведь у Александра второго в лейб-гвардии служил, значит, для охраны особы их величества. И не уберег. Народный волец убил царя 1 марта 1881 года. Так и другого убьют, царь он или так, пришей хвост кобыле, но с огромной властью.
Посидев немного с дедом и покурив, ополченцы пошли дальше. В стороне города было темно, ни одного огонька. Но левее дороги полыхал на облаках колеблющийся отсвет какого-то пожара.
Не зная, что творится там, впереди, ополченцы свернули с дороги и немного уклонились в обход, чтобы выйти к городу со стороны, где, по мнению Симонова, может быть, еще нет немца.
Шли часа два. И вдруг услышали шум перестрелки, увидели порхающие золотые пунктиры трассирующих пуль. Почудилось в той стороне очертания больших домов.
– Что будем делать? – остановив товарищей, спрашивает Андрей. – Как вы думаете, Мирон Игнатьевич?
– Раз там дерутся, значит, есть наши, – отвечает Симонов. – Пошли вперед. Только винтовки наши без патронов не очень-то нам способны. В случае чего, их нужно ловко спрятать…
Вскоре на дороге замаячили людские фигуры.
– Свои или чужие? – спрашивает притаенным голосом Сережа, и тут же начинает отбирать у товарищей винтовки. – Давай, давай. Если наши, нам недолго подобрать винтовки. Если немцы, тут уж будем иначе выкручиваться. А без патронов, что, бесполезно.
Винтовки положили у дороги, присыпали снежком. А незнакомцы медленно приближались, о чем-то разговаривая.
– Как будто русские, – проговорил Сережа.
– Да, говорят по-русски, – подтвердил Андрей.
Но тут все услышали резкий голос одного из незнакомцев:
– Толька Голубев, приготовь шпалер. А то видишь?
– Вижу, – отзывается густой молодой голос. – Еще не ослеп за три часа новой службы. Эй, ребята, стой!
– Русские же, – неуверенно протянул Сережа, останавливаясь между Андреем и Симоновым. – По нашему говорят, а?
Незнакомые подошли вплотную. И тогда ополченцы видят пять вооруженных автоматами немецких солдат и двоих в гражданской  форме с белыми повязками на рукавах.

XIII
– Кто такие? – сердито спрашивает один из гражданских, вглядываясь в лица остановленных. «Быстро продаются, сволочи! – со злостью подумал Андрей, поняв, что перед ним полицаи на немецкой службе. – Значит, заранее были подготовлены, если успели уже три часа прослужить фашистам». Между тем, полицай, неумело вытянув руку с пистолетом, снова орет: – Кто такие? Не вас разве спрашивают?
– Мобилизованные, – за всех отвечает Мирон Игнатович. – Военкомат погнал нас, а мы утекли с дороги.
Один из немцев что-то спрашивает у полицая. И тот отвечает на ломаном немецком языке:
– Заген зи нахауз геен. Домой идут. Документы?! – покрикивает на задержанных, шевелит под носом у каждого из них дулом пистолета. – Скорее документы!
– Какие документы, ежели все бумаги остались у комиссара в сумке, – пожимая плечами, возражает Симонов.
Тогда второй полицай, огромного роста детина, кричит:
– Брешут они! – наводит на ополченцев луч фонарика и подсказывает товарищу: – Ляпни в морду, Толька, враз правду скажут.
Свет падает и на полицая с пистолетом в вытянутой руке. Андрей успевает рассмотреть, что этот полицай молод. У него узкие, умные и холодно-недоверчивые глаза, не оборачиваясь к товарищу, возражает ему:
– Дать в морду всегда успеем. Пусть сами правду скажут. Вот вы, – обратился к Андрею, – что скажете?
– Мобилизовали нас, видите сами, что один мальчик еще, а второй старик. А я по болезни не был раньше призван, теперь попал под гребенку: фронт подошел, нам прислали повестки. С дороги мы и завернули, чтобы домой.
– Та-а-ак. Оно и похоже на правду.
– Уже поверил! – насмешливо сипит детина с фонариком. – Все они теперь против советской власти. Почуяли гибель, отворачиваются. В морду им, вот и резон!
Один из немцев что-то проворчал. И тогда узкоглазый полицай указывает пистолетом в сторону чернеющего у дороги строения:
– Идемте. Задержим вас до утра, а потом отпустим. В город все равно сейчас не попадете. Слышите, какая трескотня? Последних большевиков добиваем.
Арестованных повели по кочковатой поляне к каменному двухэтажному дому. Увидев, что в этом доме находится магазин, Андрей удивляется, что их привели сюда. Но полицай с фонариком опускается по ступенькам к двери, ведущей в полуподвал под магазином. Щелкнул замок, тонко пропели ржавые петли.
– Давай сюда!
В темном полуподвале уже копошились люди. В углу плачет женщина. Постояв оцепенело у входа, ополченцы сделали несколько шагов вглубь, опустились на какие-то шершавые доски.
– Попались, – упавшим голосом сказал Сережа над ухом Андрея.
Внутри у Андрея было пусто. Ни о чем не хотелось думать. Казалось, жизнь обернулась нелепым сном. Один Мирон Игнатович не унывал.
– Не горюй, ребята. Вылезем из этой канители. У меня и похуже бывало.
Лежа ночью рядом с Андреем, он говорит:
– Ты думаешь, Лобанов, что я жалею о невыезде на восток? Нет. Привык я с молодыми. Тут и от характера зависит. Брат мой всю жизнь на пчельнике. Цветы, тишина и благодать. А для меня такая тишь совсем не годится. Люблю быть в гуще, где все это кипит, покоя нету…
За ночь дверь подвала несколько раз открывалась, и по скользким ступенькам полицаи вталкивали новых арестованных.
Один из арестованных приседает на корточки перед ополченцами и, дохнув махорочным перегаром, говорит:
– Здорово, ребята! Давно сидите на казенных хлебах?
– С этой ночи.
– Ну, конечно, ведь днем еще некому было сажать. А теперь новая власть. Быстро она того…
Услышав разговор, из угла подходит маленький толстячок в длинном пальто, в шапке.
– Да, быстро, – поддакивает он. – Я, к примеру, завмагом работал. Бывший продавец, снятый по моей просьбе с работы за разные штучки, только появились немцы, приходит ко мне с белой повязкой на рукаве, хватает за шиворот и тащит вот сюда. Разве это не быстро? Есть тут и звеньевые из колхоза. Арестовали их за то, что они премированы в прошлом году. Есть депутатка сельсовета. Притащили полицаи несколько пленных. А вон ту женщину с ребенком, что плачет и плачет, давеча узкоглазый полицай с угрозой спрашивал, где муж скрывается?
Разговоры вскоре затихли. А за стенами полуподвала хлопали выстрелы, всю ночь громыхали машины, шли войска.
Подкравшись к решетчатому окну, Андрей видит лязгающие гусеницами танки, бегущие за ними огромные грузовики с прицепами, нагруженными до верху кладью. В кузовах сидят плечом к плечу солдаты с винтовками. Мерцают лезвия штыков. Солдаты поглядывают, как туристы, на незнакомые места. Молчаливыми колоннами движется пехота. Лишь шуршат подошвы, изредка позвякивает снаряжение.
Утром с визгом открывается дверь. В просвете показывается на ступеньки фигура с автоматом.
– Раус! Выходи!
Тот узкоглазый, которого еще ночью называли Толькой Голубевым, командовал полицаями, выстраивал арестованных в две шеренги во дворе. Выстроив, повертывается к немецкому офицеру с черепом на рукаве и на фуражке, отдает честь и что-то докладывает.
– Гут! – говорит офицер. Расставив ноги в ярко начищенных сапогах с высокими задниками и заложив руки за спины, он останавливается перед центром шеренги и спрашивает по-русски: – Комиссары, политруки, работники органов безопасности есть?
Никто ему не отвечает.
Скосив глаза, Андрей видит окаменевшие серые лица товарищей. Тень великой всемирной трагедии лежит на них. Хмурое утро вставало над захваченным врагом городом. Низко плыли серые лохматые облака. Андрей мысленно позавидовал им: «Облака, может быть, пройдут над домом, где остались мои старики…»
– Евреи есть? – снова спрашивает офицер и снова нет ответа.
– Чего, суки молчите?! – гаркает мордастый полицай, который ночью задерживал ополченцев заодно с Голубевым. – Мы вам языки развяжем.
– Гут! – усмехается офицер, в глазах вспыхивает ярость. Взглядом приказывает одному солдату и одному полицаю идти рядом с ним вдоль шеренги. Вдруг протягивает руку с зажатой в пальцах перчаткой. – Этого взять!
Автоматчик выхватывает из задней шеренги черноволосого юношу без шапки, в разорванной шинели. Тогда офицер манит к себе пальцем Голубева, что-то шепчет ему.
Голубев берет под козырек, щелкает каблуками и шагает к шеренге. Шаря по лицам взором узких карих глаз, задерживается на Сереже Анпилове:
– А ну-ка ты, иди сюда!
Сережа выступает из шеренги. Голубев делает знак мордастому полицаю, и тот хватает лопату, подает ее Сереже:
– А ну, пацан, копай для еврея могилу!
Губы Сережи дрогнули, глаза потемнели. Оглянувшись на Андрея, он болезненно сморщился от охватившей его внутренней боли. И  лицо его сразу повзрослело, кожа собралась морщинами.
– Могилу копать не буду! – повернувшись к полицаю, произносит медленно, отчетливо.
– Что-о-о?! – взревел полицай. Подскочил, со всего размаха бьет Сережу в лицо. – Я ттебя!
– За что вы его? – взметнулся над шеренгой плачущий женский голос.
Сережа медленно встает с земли. Обтирая рукавом кровь на лице, вскидывает голову, гневно бросает в лицо полицая:
–  Эх ты, прислужник…
– Копай! – полицай снова сует лопату Сереже.
– Сказал – не буду!
Офицер скучающе зевает, прикрывая рот ладонью, потом приказывает Голубеву:
– Отведите всех в подвал, а черноволосого и этого, круглолицего с веснушками, оставьте здесь.
Едва успела захлопнуться тяжелая дверь за водворенными в подвал людьми, во дворе хлопнули один за другим два выстрела.
– Убили их! – бросившись от окна и сняв шапку, заплакал один из арестованных. – И того черного убили и этого, мальчика с веснушками, который отказался рыть могилу.

XIV
Десять дней томились Андрей с Мироном Игнатьевичем в подвале. Дышать нечем, воздух сперт от тесноты и человеческих испражнений.
Вечерами, когда темнело, брали и уводили людей на расстрел, тотчас же их места заполняли новыми арестованными.
Расстреливали над обрывом, неподалеку от магазина, превращенного оккупантами в тюрьму одного из пригородных районов.
После расстрелов доносилась через решетчатое окно в подвал песня: отделение СС-маннов возвращалось на отдых в казарму.
Когда-то Лобанов читал о терроре термидорианцев во Франции, о белом терроре периода гражданской войны в России. Но что пришлось увидеть теперь, было в тысячу раз кровавее и страшнее: фашисты хватали и мучили, убивали советских работников, колхозных активистов, стахановцев и домохозяек, обвиненных в оказании помощи военнопленным, в укрывательстве еврейских детишек. Расстреливали за одно слово недовольства новым режимом, за появление на улице после комендантского часа, по всякому поводу и без повода. Это был «новый порядок» в Европе.
Кормили в тюрьме утром – супом из свекольных листьев, тоже и вечером. Старик Мирон Игнатьевич Симонов умирал от голода на цементном полу, прикрытом досками. Хрипя, шептал склонившемуся над ним Андрею Лобанову:
– Ты молод, должен выжить. А мне смерть уже не страшна. Походил по свету, повоевал за правду. Под Перекопом воевал. Сам Михаил Василич Фрунзе наградил меня именными часами. Не веришь?
– Верю, Мирон Игнатович…
– Так вот же, я в жизнь никого не обманывал. И тебе говорю, если удастся бежать, пробирайся к моему брату в Рождественку. Помнишь, я тебе о нем рассказывал. Симонов Петр Игнатыч. Кличка у него «Мазай». Не забудь, а человек он хороший…
– Лобанов, на допрос! – послышался повелительный голос. Пожав холодеющую руку Симонова, Андрей ступил на каменную лестницу.
Допрашивал Анатолий Голубев, повышенный за одну неделю усердной службы из старших полицаев до следователя полиции.
– Ну-с, когда мы будем знать, кто вы такой? – посасывая трубку и сверля Андрея глазами, спрашивал Голубев.
Лобанов пожимает плечами.
– Я уже говорил и снова повторяю: мобилизовали меня в день отступления Красной Армии из Курска. Я уклонился от колонны и пошел домой, меня вы сцапали…
– Домашний адрес?
Андрей назвал городок, в котором жил до вступления в народное ополчения.
– Ловко придумано, – ухмыляется Голубев. – Город этот пока у большевиков, проверить не можем. Как вы в Курск попали?
– Приезжал в аптеку за стеклами для очков. Я близорукий, можете проверить. Вот и рецепт сохранился.
– Гмм, рецепт, – отстранив узкую бумажку с латинским текстом и присмотревшись к Андрею, усмешливо говорит Голубев: – Рожа у вас интеллигентная. Гмм, гмм.
Неожиданно хватает он пистолет со стола, дико вытаращивается потемневшими глазами, кричит:
– А ну, не брехать, краснопузая сволочь! Не брехать!
Выстрелил, направив пистолет в Лобанова так, что пуля с визгом ударила над головой, отбила кусок штукатурки. Андрей вздрогнул, потом обернулся посмотреть, куда же попала пуля.
Странное дело, Голубев сразу успокоился, присел к столу, начал что-то писать.
– Выстрела не испугался, – проворчал, не поднимая головы. – Сразу видно, что был на фронте. У нас тоже психология. Полагаю, что вы все-таки командир Красной Армии.
Когда Лобанова привели с допроса, затянувшегося более обычного, он увидел, что место, где лежал Мирон Игнатович, уже занято другим узником. Сердце учащенно забилось, как и после смерти Сережи Анпилова.
– Где же мой старик? – с трудом выдавил из себя, прикусил губу.
– Помер, унесли его, – стоном отозвалось в подвале. – Уже с час, как унесли.
Весь этот день и наступившую ночь Андрей просидел на досках, обхватив руками колени. Ни капли воды, ни грамма пищи. Ничто не было принято им. Он даже не ответил, когда полицай ударил его кулаком между лопаток и проворчал: «Ну, падаль, мы тебя завтра экспортируем». Настолько в нем все было сожжено горем, что некоторые поопасались за его рассудок.
Утром Андрея вывели за ворота двора. И здесь он видит толпу изможденных военнопленных красноармейцев. Ноги их обернуты тряпками, на шинелях темнеют бурые пятна крови. Конвой в походной форме – в касках, с ранцами за плечами – охраняет пленных. Андрея поставили в последний ряд. И колонна тронулась.
Привели на вокзал, заполненный военными. Немцы в серо-зеленой, хорошо подогнанной форме, венгры – в широких неуклюжих шинелях, итальянские карабинеры с перьями на шляпах, румыны в зеленых шинелях и высоких бараньих папахах шумели в теплушках длинных воинских эшелонов.
В хвосте одного из эшелонов прицеплено три вагона для военнопленных. Туда и загнали Андрея вместе с красноармейцами.
Тесно и темно в вагонах, потому что закрыты на засов двери, железными листами и решетками заколочены люковые окна под потолком вагона. Ни сесть, ни лечь. Приходилось цепляться друг за друга, чтобы не повалиться в кучу и не задушить товарищей, не быть задушенным самому.
Вечером эшелон двинулся в путь, загрохотало под полом.
Сколько времени ехали, определить трудно. Но когда остановились на каком-то полустанке и начали выгонять военнопленных на площадку, чтобы вести в лагерь, Андрей понял по положению «Большой медведицы» и других звезд, что уже полночь.

XV
Лагерь находился за полустанком, посреди унылого болотистого поля. Метров за триста протекала река.
Военнопленные, работавшие на ремонте шоссейной дороги, жили в полуразрушенных сараях заброшенного кирпичного завода. Через зиявшие в стенах и потолках щели, свистел ветер, заносило снег.
Спали люди вповалку на полу, грея друг друга собственным дыханием. Чтобы выйти ночью по нужде к яме за сараями, недалеко от проволочного заграждения, приходилось шагать по телам спящих товарищей. Больные лежали вперемежку со здоровыми, пока умирали.
На рассвете пленных выстраивали на линейку. Комендант лагеря, сухощавый лейтенант с черной повязкой на глазу, наблюдал за производившими поверку унтерами. Начальник охраны всегда бывал при этом рядом с комендантом, переводчик – немного в стороне.
Разговаривал с пленными и читал «мораль» переводчик, объехавший когда-то полсвета. Хвастал он знанием итальянского, испанского, венгерского, но ни на одном из этих языков не говорил правильно, равно как и на «родных» – польском, чешском, украинском (Переводчик именовал себя иногда галичанином, иногда чехом или поляком).
На этот раз он свою «воспитательную» работу начал речью:
– Слухайте сюда, свиньячи рыла! Скилько разов мувил вам пан комендант, что бычкив на дорози не поднимать, как идете до праци. Ферштейн я балакаю? Ну и добре. И хлиба у баб на дорози тож не просить. Ферштейн? Як получите двадцать пенть, або палок, будете знать, что выходите до праци, а не на шпацир. Кто в строю нагнется, получит от жолнежа дьевять грамм в мозги и будет бедный. Ферштейн? Я кончил.
Комендант с начальником охраны, хотя и не понимали тирады переводчика, но верили ему и каждый раз одобрительно кивали в такт его речи.
После проверки и «просветительной» работы переводчика пленные получали пол-литра ржи, сваренной в русской походной кухне, стоящей во дворе. Проглотив эту грустную кашицу, шли на работу, подгоняемые конвоем. Вечером тоже давали пол-литра вареной ржаной каши и сто пятьдесят грамм овсяного хлеба. Не разжиреешь.
На работе равняли и чистили кюветы вдоль шоссе, подсыпали в выбоины гравий. Истощенные люди еле-еле поднимали лопаты и, шатаясь, носили на носилках песок, катали тачки от кучи щебня и гравия к выбоинам.
Конвойные солдаты с европейской аккуратностью снимали пленных с работы ровно в шесть вечера, но в течение дня не давали отдыхать ни одной минуты.
– Арбайт, Иван, рапота! – покрикивали они, замахиваясь прикладами, – арбайт, Иван!
Мысль о побеге не выходила у Андрея Лобанова из головы. И он всеми мерами изучал возможности. Узнал, что лагерь находится на территории района, где живет в селе Рождественке брат Мирона Игнатьевича пчеловод Мазай. «Бежать, бежать нужно скорее, пока не иссякли силы, – думал и думал Андрей. – Бежать, в этом спасение».
Андрей и не представлял раньше, что в его худом теле столько живучести. Десятки и сотни его товарищей умерли от голода, сгорели в сыпняке или получили «дьевять грамм в мозги». А он все еще поднимается утрами и, хоть с трудом, выстаивает проверки и выслушивает «мораль» переводчика, проглатывает омерзительно безвкусную кашицу, шагает под конвоем на работу. Видимо, сказывалось крепкое от природы здоровье, а также поддерживало в нем силы состояние определенной цели жизни.
Бежать было трудно. Да и администрация лагеря, застращивая узников, уже расстреляла нескольких бежавших, но пойманных и возвращенных в лагерь.
Андрею помог случай, ловко использованный им.
Однажды, когда Андрей лежал среди других в сарае и печально глядел на коптилку у входа, дверь скрипнула, вошел костлявый немецкий солдат в очках. Зажав нос горстью, потому что ударило запахом прелого тряпья, гноя и пота немытых тел, солдат поманил Андрея.
– Вассер, – произносит солдат, поднимая указательный палец. – Вода. Один ведро. Шнелль, шнелль!
Сунув Андрею пустое цинковое ведро, взятое в караульном помещении, солдат толкнул Андрея в спину по направлению к реке, сам пошел вслед за ним с автоматом на груди.
Мимо расхаживающего у ворот часового они вышли и направились по тропинке.
Зима в этом году была ранняя, мороз успел заковать реку.
В темноте однообразно поскрипывал снег под ногами.
Вышли на крутой высокий берег реки. Солдат снова тронул Андрея пальцем в спину, указал вниз. Под откос:
– Один ведро вода. Шнелль!
«Я тебе сегодня сделаю быстро! – злорадно подумал Андрей, скользя по откосу. – Сам не хочешь спускаться, так что ж, буду благодарен. Это шанс…»
Проходит несколько минут. Солдат слышит звуки ударов ведра о ледяную кромку проруби и радуется: «Пленный набирает воду, сейчас принесет. И как хорошо глотнуть свежей водички».
Но время бежало, Андрей не возвращался. Дважды солдат зажигал спичку, глядел на часы. Наконец, не выдержав, скатился на заднице под откос и, придерживая автомат, ступил на присыпанный снежком лед. Слегка затрещало. Пришлось ступать очень осторожно. А тут еще над рекой клубилось. От прорубей и полыней истекал белый туман.
Пройдя шагов пятьдесят и все более наполняясь  ощущением чего-то непоправимого, солдат, наконец, видит у проруби доверху наполненное водой ведро. Тут же притоптан снег, а далее, между двумя темными полыньями, исчезая в тумане, уходят отпечатки подошв.
– Эй, Иван! Ива-а-а-ан! – кричит солдат отчаянным голосом. Он даже судорожно шагнул по следу, но сейчас затрещало, страх ударил солдата в грудь, подал его назад. Потоптавшись на месте и посмотрев в муть морозной мглы, он безнадежно мазнул рукой. «Ушел Иван, – мелькнули мысли. – Стрелять в воздух тоже бесполезно: часть конвойных выехала в Курск за новой партией военнопленных, остальные на постах. Не бросят же посты из-за одного беглеца».
Подняв ведро и двинувшись к берегу, солдат уныло проворчал:
– Теперь гауптвахта, затем на фронт. Брры, там холодно и пули!
XVI
Напрягая последние силы, Лобанов идет всю ночь. «На коленях буду ползти, на боку покачусь, а должен, должен я как можно дальше уйти от лагеря».
Шел полями, шел по загадочно-молчаливому лесу. Извилистая тропа, по которой жители выносили дрова из чащи, вывела Андрея на околицу деревеньки, сползающей огородами к широкому логу.
За высоким тесовым забором двора крайнего каменного дома бренчало на натянутой проволоке кольцо, хрипло рычала собака. При приближении Андрея из калитки вышел заспанный старик в распахнутом черненом полушубке.
– Далеко ли от ваших мест Рождественка? – поздоровавшись, спрашивает Андрей.
– Недалеко, – старик поскреб грудь под расстегнутым воротником рубахи и отвернулся. – Недалеко, шесть верст, ежели напрямик.
Андрей замялся, глотнул горькую слюну.
– Нельзя ли у вас, дядя, отдохнуть? – спросил, чуть дрогнув освещенными зарей бровями. – Из Донбасса иду, на шахте работал. Хлеб свой весь поел в дороге.
– Много вас, из Донбасса. То за длинными рублями в Донбасс ехали, в стахановцы вылезали, а теперь палки в руки и – назад? Сеяно тут для вас? Кошен, а? Проваливай!
Дед быстро уходит во двор, хлопает калиткой и заговаривает со своей собакой:
– Спущу вот тебя, чтобы штаны оборвал этому, с Донбассу…
– Ну и кулачок! – сердито плюет Андрей, ковыляет подальше от этого дома. – Скребли их, скребли, а все еще остались, проявляются…
Боясь просить у кого-либо хлеба и ночлег, Андрей шагал вдоль улицы. А в голове кружилось, в ногах гудело. Почувствовав, что если не поспит и не поест, упадет на дороге, он огляделся и постучал в заклеенное бумагой окошко ушедшей наполовину в землю хатенки.
Тотчас же в окно выглянуло детское личико с приплюснутым к неразбитому стеклу носом.
– Мамк, там дяденька! – послышался тонкий голосок. Вскоре громыхнула дверь, на порог вышла худенькая женщина в переднике, с дымящимися мокрыми руками. Видать, или смывала очищенный картофель или стирала белье.
– Вам кого? – спросила тихим осторожным голосом.
– Тетушка, разрешите отдохнуть у вас. Может, дров наколю, помогу работой, – поспешил Андрей задобрить, чтобы не отказали. – Утомился, из Донбасса…
– Чего там, милый человек, – возражает женщина. – Заходи без всякой помощи.
Через темные сенцы Андрей вошел следом за женщиной в кухню.
В русской печи весело прыгал огонь, на сковороде шипел лук в масле, в широкой кастрюле просматривались через немного вспененную воду беловато-желтые клубни очищенных картофелин.
– Садись, милый человек, покормлю тебя, – сказала женщина и засуетилась, бросая на сковороду тоненькие скибочки картофелин. – Я быстро, я сейчас…
Андрей начал засыпать, сидя на лавке в охвате теплого воздуха. Но хозяйка толкнула его в плечо, подала вилку, подвинула кусок хлеба и сковородку с картофелем.
Пока Лобов жадно ел, женщина смотрела на него, жалостливо подперев щеку. И вдруг скользнула по ее щеке слеза.
– Господи, мой тоже в Красную Армию ушел, три месяца ни слуху, ни духу. И нам тут горе, а уж им – совсем под пули головы подставляют.
Не договорив, она уходит в другую комнату. Возвращается со свертком белья и говорит:
– Я выйду, а ты помойся, переменись. Ох, господи, сколько народ горя терпит!
Андрей помылся, черпая из чугунка горячую воду ковшом, испытывая неизведанное никогда раньше такое блаженство. Чувствуя, как жизнь возвращается в его исхудалое тело, как сладостно ноет оно в истоме – распаренное, чистое, он даже улыбается и разводит плечи. Еще несколько минут, и он присаживается на указанную ему хозяйкой скрипучую кровать, потом валится на нее, потянув на себя одеяло за угол. «Много ли человеку иногда надо для счастья?» – мелькает в мозгу. И только лишь коснулась его голова ситцевой  цветастой подушки, он как бы проваливается в темноту, засыпает, всхрапывая.
Спал без сновидений, глубоко. А проснулся от говора в комнате.
Через прорезь неплотно смеженных век и сетку ресниц видит он сидящего на табурете у окна пожилого рябоватого мужчину в полосатом пиджаке поверх синей сатиновой косоворотки. Около двери переминается с ноги на ногу губастый малый с белой повязкой на рукаве черного пиджака.
«Полицай! – чуть не вскрикнул Андрей. – Что же теперь делать?»
Мужчина и полицай не заметили, что Андрей проснулся. Продолжали о своем.
– Новая власть, говорю тебе, долгая будет и крепкая, – убеждает мужчина губастого парня. – Одни дураки партизан испугались, не хотят в полиции служить. Милое дело: работа легкая, паек, триста марок жалованья. Не бойся. Скоро возьмет Гитлер Москву, распустит колхозы, мужики нам еще спасибо скажут. Понял?
Полицай шмыгнул носом, уныло посмотрел мимо мужчины в окно, поверх занавески.
– Ты чего молчишь, будто статуй каменный? – сердится рябоватый. – Яйца, курей, масло не хочешь по дворам собирать? Может мне, старосте, самому бегать, а? Раз вышел приказ собирать, нужно собирать. Понятно?
Малый шевелит бровями, еще более хмурится.
– Иван Митрич, не могу я курей и все там прочее по дворам собирать, – плаксиво заговорил он. – Оторвут мне башку непременно, а у меня одна ведь башка.
– Ду-у-ура! – гремит староста охрипшим баском. – В районе приказ висит: кто полицая тронет, сто голов долой. Понял, как нас охраняют? Но ежели повязку снимешь, враз заберут в Германию. Сам читал приказ: две тыщи от нашего району будут отправлять туда…
Парень раскрыл было рот, но раздумал говорить, махнул рукой.
– Ну вот, так бы давно, – крякает староста и повернулся лицом к постели, крикнул: – Эй, гражданин, хватит ночевать. Вставайте!
Андрей сбрасывает одеяло, садится на кровати.
– Кто будете? Откуда? – спрашивает староста. – Какие бумаги есть?
– Шахтер. Голод в Донбассе, шахты водой залиты. Иду к родным в деревню.
– Ну и как, укрепились немцы в Донбассе?
– Кто его разберет. В одном месте они, в другом Советы…
– Та-а-ак, неопределенность, значит? А у нас шли, шли и остановились. Фронт от нас сто километров. Только, думаю, не может быть, чтобы зимою красные нагрянули. Плохо будет, если…, – Староста покосился на полицая, повысил голос: – Говорю, не нагрянут, значит, не нагрянут! У Германии техника, наука. Офицеры с высшим образованием. Э-эх, пожить бы теперь снова, как до двадцать девятого: без колхозов, без трудодней. Мельницу бы опять построил, а то мужики разорили. Да-а-а. Ну а пропуск для хождения есть у вас, шахтер донбасский?
– Был, но утерял в дороге, – говорит Андрей.
– Это плохо, – староста щелкает языком, трет пальцем красную широкую переносицу. – Плохо, говорю. Комендант приказывает, кто без пропуска, в район направлять. Эй, Марья!
В дверях показывается хозяйка.
– Что же ты без пропуска в дом пущаешь? – укоряет староста. – Отвечать мне за тебя? Кто он тебе, знакомый?
– Он русский  и я русская…
– Ру-у-уский! А я – китаец? Ой, Марья, смотри, смотри. Своего соколика ждешь? Смо-о-отри-и! Да и вам, – поворачивается снова к Андрею, старается говорить ласково, – вам, говорю, нельзя дальше идти без пропуска. Задержут вас, землячок, на дороге и враз вот эдак, – он проводит ребром ладони по горлу. – Лучше уж, перебудите у нас до завтра, а я вам пропуск из волости привезу. Скажу там, что ты хороший человек, идешь домой. Я не хочу зла своему народу, понимаю нужду и горе каждого.
Андрей промолчал, чувствуя лицемерие в словах старосты. И тот это понял, кивает полицаю:
– На твоем попечении. Нехай одевается.
Полицай швырнул Андрею его одежду. А когда тот был готов и поблагодарил хозяйку, глядящую на него со слезами и выражением ужаса в больших серых глазах, толкнул ногою дверь и приказал:
– Шагай, шахтер, впереди меня! – при этом предостерегающе лязгнул затвором винтовки, а при выходе на улицу сказал: – Мы тебя запопали случайно. Зашли к Матрене насчет яиц и курицы, а ты подвернулся. Признайся, брешешь насчет Донбасса или как?
Андрей не ответил. Его грызла досада, что эти подлецы зашли именно в ту хату, где он спал.
Так, молча и злясь, он ступил через калитку во двор большого дома, подтолкнутый при этом прикладом полицая.
На крыльце второй полицай грыз подсолнух, далеко сплевывая шелуху.
– Что, Митька, партизана привел? – спрашивает он, широко ухмыляясь. – Много их развелось, разных этих…
– Кто его знает, какой он человек, – уныло отзывается губатый. – Мне Иван Митрич велел покараулить. Пропуск хочет ему достать.
– Даст он ему пропуск, к богу в рай! – расхохотался полицай. – А ты его вон в тот сарай, он прочнее.
Губастый конвоир молча отворил дверь плетеного сарая, подтолкнул Андрея во внутрь.
– Тут тебе и ждать придется.
В сарае царил полумрак и холод. Пахло навозом.
Привыкнув к сумеркам, Андрей осмотрелся. Направо от входа чернела смерзшая куча навоза. Сквозь щели в дверях сарая просачивался скудный свет угасающего дня. «Да, наступает вечер, – догадывается Андрей. – Поспал я крепко. Когда уходил с полицаем из хаты, стрелка ходиков показывала четыре. Теперь надо думать, как выбраться отсюда. Пропуск ждать нельзя. Это правильно, староста даст мне пропуск к богу в рай…»
– Какого черта Иван Митрич вздумал оставлять этого шахтера на ночь! – слышит Андрей возмущенный голос губастого полицая. – Позвонил бы по телефону в район…
– Вы-ы-идумал! – с подсвистом возражает другой голос, по которому Андрей узнает полицая, любителя грызть семечки, далеко отплевывать шелуху. – Сегодня староста женит сыночка. Уломали все же Назарову Ленку, а то ведь отбрыкивалась, не хотела. Красивая девка, а вот за сморчка придется. Отец во власти, сам около этого
– Знаешь что, Митька, ты один покарауль, а я пойду выпить шкалик на свадьбе. И тебе принесу, ей-богу!
– Ладно, только поскорее приходи, закуску не забудь.
Разговор оборвался, послышались удаляющиеся шаги одного из полицаев.
«Не падать духом, не падать, – твердил сам себе Андрей. – Не бывает безвыходных положений. Лишь не всегда находишь этот выход».
Андрей начал осматривать и ощупывать стены сарая, выискивая слабое место. Снаружи доносилась музыка – пиликала скрипка, ухала гармоника, тренькала балалайка. Слышалось нестройное пение, гудение пьяных голосов.
С каждой минутой музыка становилась бесшабашнее, крики – громче. Вот и за дверью сарая рассыпался смех:
– Стынешь, Митька? Ну вот, погрейся. И закуси. Принес я тебе, как обещал. Только горло к зубам не прислоняй, так лей, струйкой, чтобы не остудиться.
Булькало. Запах самогона принесло ветром в сарай. Андрей поморщился, слушая разговор и дыша растворившимся в воздухе самогонным перегаром. «Перепились бы они посильнее! – сказал мысленно. Лучик надежды заглянул ему в душу. – Перепьются, заснут, тогда легче уйти».
– Ну, как, хватает за печенку? – спрашивает старший полицай.
– Хватает, – отвечает Митька. – В затылок ударяет и вообще. Давай споем, вполголоса…
– Почему вполголоса? Дуй на всю пластинку. Это можно. – И пьяные голоса рявкнули:
«Шуме-е-ел камыш, деревья гну-у-улись,
  А ночка-а-а те-е-емная-я-я-а была-а-а…»
– Пьянеет, – сам себе прошептал Андрей, продолжая ощупывать стены сарая и посматривая, нет ли пролома в плетеном и обмазанном глиной потолке. – Нет, черт возьми, сарай новый, крепкий. Не выбраться. А все же нужно уйти. Нужно!
За кучей смерзшегося навоза нога Андрея наткнулась на что-то тяжелое, твердое. Нагнувшись, поднял холодный, шершавый от ржавчины шкворень.
«Видимо, летом здесь стояла телега, – мелькает мысль. Радость мгновенно согревает сердце. – Шкворень! Да это же оружие, если использовать».
Подойдя к двери, Андрей прислушался. Прекратив петь, полицаи перепирались, кому из них первому еще сходить на свадьбу, попросить бутылочку.
– Да отпустите меня, – упрашивает губастый своего начальника. – Мне хочется взглянуть на невесту. И я мигом приду. Посмотрю, как гуляют, и приду.
– Ладно, отпускаю. – Снисходительно говорит старший полицай. – Но только без самогона не приходи.
Губастый уходит, напевая. Оставшийся пьяный снова запевает про камыш. Однако, пустив петуха, умолкает и, подойдя к двери, пнул ее ногой.
– Эй ты, мужик-шахтер, сидишь?
– Сижу, – равнодушным голосом отозвался Андрей. – Может, поесть принес?
– Поесть? На дурницу у нас не положено. Вот ежели колеса твои махнем на буханку хлеба и на кусок сала, это можно. Да ты что молчишь? Может, не понимаешь, что под колесами подразумевается? В книжке я читал, воры так сапоги называют. Когда тебя вели, я заметил, неплохие у тебя колеса. Как, согласен на хлеб и сало, а?
– Только ты сначала осмотри эти колеса, – замирая от охватившего сердце трепета и надежды, говорит Андрей. – Может, они тебе маловатые. Горе одно. Спички есть у тебя?
– Найдутся – хрипит полицай и, отодвинув засов, шагает в сарай. Запнувшись о вмерзшую в навоз доску и чуть не упав, выругался, потом спрашивает, протягивая руку в черную пустоту: – Где ты, мужик-шахтер?
Андрей, стоя у вереи, размахнулся тяжелым шкворнем. Удар пришелся в затылок. Полицай, охнув, обмяк и присел у порога.
Втащив его в сарай, Андрей быстро снял с него повязку, пристроил на своем левом рукаве. Обшарив карманы, изъял спички, кисет с махоркой, тощий бумажник.
Подавив охватившую его дрожь, Андрей закрывает дверь сарая, прислушивается.
Во дворе тихо. Только из дома, где кипела свадьба, доносятся обрывки польки, женский смех, пьяные выкрики. «Ладно, теперь уж отступать некуда! – решает Андрей, смело шагает через весь двор к воротам. Шкворень в рукаве. – Взять бы винтовку, да нет, без нее сейчас лучше».
Выйдя из калитки, не спеша и не оглядываясь, чтобы не вызвать в ком подозрение, Андрей идет все дальше и дальше по улице. Вскоре он выходит за село, опускается в овраг и, чиркая спичкой, осматривает при ее пламени содержимое бумажника: триста оккупационных марок – месячное жалование, только что днем полученное от немцев. Потом нашлась в карманчике фотография лупоглазой кудлатоволосой девушки. Наконец, обнаруживается самое главное, что нужно Андрею – пропуск для хождения между населенными пунктами. Он предъявительский, но заверен форменной печатью с орлом и свастикой.
«О-о-о, с этим документом проберусь к Мазаю! – радуется Андрей, продолжая путь. – Вырвусь, проберусь к своим!»

XVII
В эти дни, когда Андрей Лобанов бежал из лагеря, а потом и от полицаев, пробирался к Мазаю, обер-лейтенант Рудольф Динер выписался из Курского госпиталя. Он там лежал целый месяц после ранения под городком Тим.
Чуть прихрамывая и опираясь на палку, идет Динер по малолюдным улицам Курска, мучаясь разными тяжелыми думами. Всюду лежит снег – на крышах, на тротуарах, на мостовой. Часовые стоят в огромных соломенных калошах. Солдаты неуклюже шагают в тяжелых войлочных бурках, обшитых снизу кожей. Лица серые, носы красные от мороза, хотя и были укутаны в шали и шарфы, пилотки натянуты на уши.
«Армия фюрера! – желчно насмехается Динер в мыслях. – Получили под Москвой по морде, везде топчемся. Скифы отважны и еще сильны, проклятые! А как хочется заглянуть к ним в душу, разгадать, в чем ее сила и какие психологические пружины двигают ею. Мне, историку «немецкого востока», нужно все знать, чтобы проверить и растворить свои сомнения, концентрация которых очень сильна».
И тут Динер видит бородатого пожилого скифа. Инженер Рагозин шаркает подошвами, шагая рядом с чернявым узкоглазым парнем. «Мы знакомы с Рагозиным, а вот поговорить с ним по душам еще ни разу не пришлось. Это мое упущение, – сам себе признается Динер. – Почему бы не сейчас, когда меня так грызут сомнения?»
Он дружелюбно окликает Рагозина, здоровается с ним.
Рагозин, удивленно охнув, искренне обрадовался вниманию Динера и тут же отрекомендовал ему своего спутника:
– Мой друг, следователь полиции господин Голубев.
Голубев церемонно поклонился, еще более сузив свои и без того узкие глаза. Он даже приготовился подать руку офицеру, но тот лишь кивнул ему и, сказав «очень приятно», снова повернулся к Рагозину:
– Я бы хотел с вами поговорить.
Голубев понял, что он здесь не к месту и поспешил откланяться. Между тем Динер говорит, идя рядом с Рагозиным:
– Господин инженер, я не столько офицер, сколько историк. Задумал большую книгу о России, вернее, очерки о восточной кампании. Славянская душа всегда была загадкой для Европы. Но ведь нужно раскрыть эту загадку для процветания науки. Мы умели дружить с некоторыми деятелями вашей родины. Например, мой знакомый генерал Краснов и теперь живет в Берлине…
– Охотно помогу вам, господин обер-лейтенант, – поняв его мысли, говорит Рагозин, глубоко кланяется. – Генерала Краснова я  удостоен знать еще в дни вашего детства. Служил при нем, имел честь лично знать.
Разговаривая, они подходят к ресторану «Эльбрус», на вывеске которого выведено большими буквами: «Только для немцев».
– Прошу! – говорит Динер.
Рагозин смутился, замялся. Тогда Динер махнул рукой:
– Со мною повсюду можно.
Они прошли в большой, хорошо протопленный зал с низким потолком и лепным плафоном, с картинами между окон. Народу было мало. Лишь у окна шумно обедали два офицера с двумя накрашенными девицами, а в дальнем углу распивали вино летчики. У буфетной стойки черноглазая официантка перешептывалась    о чем-то с лобастым синеглазым буфетчиком неопределенных лет.
Расстегивая шинель, чтобы повесить на вешалку, Динер сообщает Рагозину:
– В Германии на каждом шагу рестораны, но пьяных драк не имеется. Солдаты приезжают в отпуск и ведут в ресторан престарелых родителей. Женихи там угощают невест, матери сидят там по праздникам с дочерьми, рабочие мирно играют в карты.
– Культура, – с почтением отзывается Рагозин. – Безусловно, культура. Веками выработана, укоренилась…
В это время в зале появляется вторая официантка. Она вышла из боковой комнаты и начала менять скатерть на одном из пустых столиков.
Летчики взглянули в сторону девушки, заулыбались. Видимо, они ее не раз видели, и она им нравилась.
Рагозин тоже глянул в сторону девушки. Динер с удивлением заметил при этом, что лицо собеседника побледнело, глаза расширились.
– Что с вами, господин инженер?
Рагозин резко повернулся спиной ко всем, кто был в зале, и прошептал:
– Мне надо немедленно уйти, господин обер-лейтенант. Я знаю эту девушку-официантку. Она из одной шайки с теми партизанами, которых вы ловили в день нашей первой встречи. Помните? Она не должна пока меня видеть.
– О, да! – кивнул Динер. – Партизаны. Я их помню. Один был убит, второй скрылся. Смелые люди. Настоящие потомки варваров, потомки скифов. Вы идите, а я побуду здесь. Мне нужно глядеть.

XVIII
Владелец ресторана «Эльбрус», подвижной и предприимчивый человек, лет за восемь до войны занимал в советской торговле высокую должность. В 1933 году был арестован и осужден на семь лет заключения за спекуляцию и аферу.
За год до начала войны он вернулся в Курск, а с приходом гитлеровцев решил снова испытать счастье в коммерции, разыскал свое кожаное пальто и шерстяную зеленую гимнастерку, которую подпоясывал кавказским ремешком с металлическим набором.
Вначале дела ресторана «Эльбрус» шли плохо. Голодным жителям разоренного города было не до увеселений. Посещали только спекулянты и полицейские, норовившие пожрать и выпить бесплатно. Заходили иногда солдаты-оккупанты. Продукты хозяин закупал на рынке, так что едва сводил концы с концами.
«Не закрыть ли? – подумывал коммерсант. – Нельзя ли на другом деле…»
В момент этих раздумий хозяина, позвонили ему из военной комендатуры и сказали, что нужно срочно прибыть туда по делу.
– Ви есть коммерсант? – спрашивает его толстяк с погонами майора. – Очень карош. Их бин до война делал эта работа. Вас ми поговорим.
И хотя майор говорил плохо по-русски, коммерсант понял его, принял все условия.
Из комендатуры он вернулся веселый, велел подать бутылку вина и сказал буфетчику:
– Теперь, Ванюша, пойдет наш «Эльбрус» в гору. А чего ты удивляешься? Верно говорю: будем обслуживать одних немцев. Пусть жрут и пьют, лишь бы денежки платили. Сунем жирному майору в лапу, будем брать продукты в интендантском складе.
– Тогда штат потребуется расширить, – замечает буфетчик. – Несколько официанток, повара.
– Безусловно! – с жаром соглашается хозяин. – Может, и баяниста наймем. Сейчас напишем объявление. Одно на двери, другое напечатаем в «Новой жизни».
Среди принятых на работу официанток, одна особенно понравилась хозяину.
«Молодая, здоровая, – подумал он. – Да и на вид недурна. В нашем балансе существенная статья»
– Так, значит, Виноградова? – спрашивает ее, просматривая паспорт. – Семья есть?
– Одна я, – вздыхает Виноградова, опускает голову. – Брат где-то в Сибири жил до войны, а больше никого нету.
«Тем лучше, – в мыслях решает хозяин. – Сейчас все голодные, так что официантки будут таскать домой продукты, а этой некому».
На работе Виноградова старалась. А если и выходило кое-что неумело, хозяин – не ругал, даже замолвивал словечко перед поваром и буфетчиком:
– Ничего, есть захочет – приучится. Было бы старанье.
– Тем более, немецкий язык знает, – поддакивал буфетчик. – Поняла девка, в какую сторону ветер дует.
– Ну и образованная к тому же, – вставляет повар, сморщенный старичок с желтыми протабаченными усами. – Табель свой мне показывала, отличные отметки по немецкому. Жаль, не пришлось ей учиться дальше: отец перед войной помер, брат в тюрягу попал. А сама девка, хоть куда.
Виноградову он полюбил, так как она безропотно замещала его у плиты, когда он оказывался выпивши, и руки у него дрожали. А бывало это часто: старичок был пьяница. Он поругивал «хвашистов». И хотя это не нравилось хозяину, приходилось мириться: старичок был неимоверным искусником кулинарии.
Новая официантка старалась говорить с клиентами на их родном языке. Это льстило солдатам и офицерам. «Гут фрейлен!» – говорили они. Но старичок-повар хмурился, крутил головою.
Однажды, будучи «под градусом», старичок задерживает официантку за рукав.
– На лешего ты вокруг немцев крутишься. Разговариваешь по-немецки? – спрашивает, поглядывает на дверь. – Гут, гут, а ни черта не разберешь. Ты запомни, все одно дадут им в России коленом под зад, вот увидишь, не брешу.
Виноградова промолчала. А что усмехнулась она многозначительно, этого старичок не увидел. Да и нельзя долго задерживать девушку: в ресторане с утра и до позднего вечера гудели в облаках табачного дыма голоса встретившихся за квадратными столами фронтовиков, выздоравливающих после ранения солдат и офицеров, чиновников воинских учреждений.
Как и везде, среди них были разные люди. Одни, охмелев, подзывали официанток и показывали им фотографии своих родных и знакомых, открытки с видами чистеньких немецких сел и городов, изображения островерхих башен замков на берегу Рейна, гор Шварцвальда и Гарца, подстриженных деревьев у обочин шоссейных или асфальтированных дорог.
Другие надменно молчали, посматривая на русских девушек прищуренными оценивающими глазами. Третьи – жизнелюбивые оптимистичные люди – начинали петь или хвастать былью и небылью совершенных ими или их знакомыми подвигов.
В полуденный час людей бывало в ресторане меньше. И вот как раз в это время зашли сюда Рагозин и Динер.
Маруся Виноградова не заметила, как вошел и как ушел Рагозин. Она и не предполагала, что он когда-либо может зайти в запрещенный для русских ресторан.
С обычной неторопливостью Маруся убирала грязную посуду с освободившихся столиков, меняла скатерти и раскладывала на них картонные кружечки под бокалы для пива, прислушивалась к разговорам и запоминала услышанное.
Невдалеке, сидя возле углового столика, опьяневшие летчики с красными лицами и поблескивающими глазами, непринужденно и довольно громко спорили.
– Истинному солдату все равно, где воевать, – жестикулирует узколицый лейтенант с орденом Железного креста на клапане кармана, с прищуренными светлыми глазами. – Да, все равно – в Сибири или на берегу Средиземного моря. А вот есть и такие, что их бы в оранжерею посадить, под тепличный стеклянный колпак. К нам, под Белгород, прибыла дивизия из Франции. Пришлось разговаривать с солдатами. И что же вы думаете? Они боятся не столько противника, сколько русского генерал-зима. Но я лично плевал на климат. Если бы против нас воевали не русские и без машины «Катюша», мороз был бы не причем.
– Ну, нет, – перебивает его капитан с серебрящимися висками. – Как же можно сравнивать несравнимое, ставя под один знаменатель. Скажу о своем переживании. Неделю назад нашу эскадрилью перебросили с Адриатического побережья сюда, под командование генерал-фельдмаршала Рихтгофена. О-о-о, черт побери русскую погоду! Только теперь я понял, что каждый день надо молиться богу…
Дослушать дальше Маруся не смогла: позвал буфетчик и послал в подвал за ситром.
Принеся корзину с бутылками ситро, она принялась поливать из кувшина фикус в кадке, стоявший вблизи стола летчиков. Но те уже перестали спорить. Рассчитавшись, они вышли в город.
«Как жаль, – сокрушалась Маруся. – Начали рассказывать, не довели до конца. А ведь, кажется, их сведения интересные…»
 Она не знала, что Динер осторожно следит за нею, до боли ворочая глаза и не поднимая головы. «Скифка, – думает он при этом и в мыслях составляет описание ее внешности, походки, манеры держаться. – Вот и одна из носительниц тайн славянской души. Что двигает ею в ее поступках и почему она предпочитает жить в опасности, хотя могла бы перейти к нам и жить роскошно. Такая красивая…»
Вечером, закончив работу, Маруся надела пальто, укутала голову платком, вышла из ресторана.
Поднималась метель. Ветер бросал в лицо пригоршни снега, трепал выбившуюся из-под платка прядь волос. Снежинки таяли на щеках и на ресницах, капельки воды покалывали кожу влажным холодком.
На полутемных улицах было пустынно. Только около единственного в городе действующего кинотеатра солдаты пересмеивались с девицами.
Дойдя до площади, где темнело многоэтажное здание медицинского института, Маруся покосилась по сторонам, быстро свернула в ближайший переулок. Там, у третьего от угла дома, ее ждал человек.
Он отделился от стены, словно тень, шагнул к Марусе.
– Здравствуй! – сказал тихо. – Как дела?
За две недели, прошедшие с момента последней встречи, показалось Марусе в темноте, дядя ее, Александр Павлович, совсем похудел. И нос у него такой костистый, и скулы обросли бородой. Она чуть не заплакала от прилившегося к сердцу потока нежной жалости. Однако взяла себя в руки, ответила:
– Вот, дядя… кое-что узнала и записала, – подала она свернутую наподобие порошкового пакетика бумажку. – А еще так, без записи. Из самой Германии солдат сюда подвозят. На станции третьего дня разгрузили эшелон танков… Подслушала я в ресторане разговор  двух полковников: из-под Тима сняли и послали против партизан два батальона мадьяр. В леса послали, в Горелый и в Брянские. Одного летчика немцы расстреляли прямо на аэродроме. Говорят, за отказ подчиниться приказу. В бумажке написана фамилия летчика и номер эскадрильи.
– Молодец, спасибо! – благодарит ее Черных, сует пакетик в карман пальто.
– Да что там, почти ничего, – стесняется Маруся. – И благодарить незачто. Да, еще я слышала сегодня: переброшена на наш фронт дивизия из Франции, направлена к Белгороду. Эскадрилья самолетов прилетела из Югославии.
– Ничего ты не понимаешь, Марийка, – ласково говорит Черных, жмет племяннице руку. – И ты много делаешь и другие много делают. Из капель составляется река, из рек – моря и океаны. Так вот из крупиц получаемых нами сведений от наших агентурных разведчиков складывается картина состояния вражеского фронта и тыла. Жаль вот только тебя: под смертью ходишь, как под нависшими обрывами скал. И маму твою жаль, Елизавету Павловну. Росли мы с ней вместе, в люди, как говорится, вместе выходили. Мечтала она со мною о хорошей жизни для тебя, а видишь, как получается. Ну, ничего. Будет еще хорошая жизнь, за нее боремся.
Подняв воротник пальто и поправив шапку, Александр Павлович тихонечко отталкивает от себя Марусю.
– Иди. Через декаду здесь же встретимся. В восемь вечера. Жду десять минут, потом исчезаю. Ясно? Если же придешь, а меня не будет, значит, свидание переносится еще на три дня в то же время и на том же месте. Если и потом не приду, тогда больше никуда не ходи. Жди, пока дадут весть. Пароль наших товарищей ты знаешь.
– Хорошо, дядя Саша, так и буду поступать.
– А как со сменами у тебя?
– Буду в первой, так что смогу.
– Помнишь, Маруся, я тебе говорил о сапожнике? Так вот, если почувствуешь, что ошиблась в чем или следят за тобою, немедленно бросай ресторан и… к сапожнику. Товарищи укроют тебя, а если надо, и через фронт переведут. Теперь иди, желаю удачи. До свиданья!
Сутулившись и сунув руки в карманы, Александр Павлович быстро зашагал в сторону, слился с темнотой.
Проводив его грустным взглядом, Маруся пошла домой. В окнах маленького дома, где она жила, не было никаких признаков света: хозяйка работала санитаркой, дежурила в больнице. Пройдя заметенный сугробами домик и открыв своим ключом дверь, Маруся вошла в комнату и зажгла лампу.
Осветив спавшего на широкой кровати десятилетнего мальчика, сына хозяйки, она улыбнулась, что мальчик прижимал к груди серую мохнатую кошку, и та мурлыкала, закрыв глаза. «Этим еще и не так страшно, совсем не понимают. Задремали, радуются. А вот я вряд ли задремлю. Что-то на сердце тяжело».
За перегородкой, где стояла ее кровать, Маруся разделась, погасила лампу и легла. И так ей стало вдруг грустно без мамы, что погорячели и зачесались веки, в уголках глаз стало покалывать, непрошеные слезинки жарким следочком прошли по щекам.
«Мама, как ты была заботлива и ласкова ко мне, а я, мама, была несправедлива – почти каждый вечер оставляла тебя одну, убегала с девчонками в кино, на комсомольское собрание или в библиотеку. Нисколечко я не права. И библиотека, ах, библиотека! Сколько не прочтенных книг… И бывал в библиотеке учитель, Андрей Николаевич Лобанов. Нередко мы вместе просматривали «Огонек», прыскали от смеха над страницами «Крокодила». Потом я узнала, что он, Андрей Николаевич, любит другую девушку. У нее нежные золотистые косы в ворсинках, курнявое лицо, карие с поволокой глаза. Жаль, ведь и любила его, тайком. Да и теперь…»
Повернувшись на живот и подперев себя ладонями под щеки, Маруся постаралась подавить в себе воспоминания, начала думать о прошедшем дне и о том, что ее что-то обеспокоило именно сегодня, в полдень.
«Да, именно в полдень я ощутила вдруг приступ робости. Почему возникло это чувство? – она начала перебирать в памяти все подробности наблюденного в ресторане именно в полдень, а потом и перед самым уходом на свидание с дядей. – Неужели от того, что какой-то незнакомец бросил на нее взгляд от дверей?» Взгляд был долгий, упорный. Она даже отвернулась. А когда снова посмотрела туда, у дверей никого не было. Только высокий немецкий офицер, опираясь на палку, стоял за окном ресторана. И потом он, зайдя в ресторан и пообедав, снова ушел. А перед самым уходом Маруси из ресторана она снова видела его под окном.
– Пустяки, нервы играют! – шепнула сама себе Маруся. – Высплюсь, пройдет…

XIX
Александр Павлович, простившись с Марусей, быстро пересек сугробистую широкую площадь от угла до угла и только в самом конце ее, вблизи мединститута, задержался. Память выхватила из недавнего прошлого жуткий кусочек. Вот здесь лежали трупы десяти ополченцев, захваченных и расстрелянных гитлеровцами в день их вступления в город. Целую неделю запрещали фашисты убрать трупы.
– Пусть русские смотрят и боятся! – говорили в комендатуре.
«Но нет, нас ничем не запугаешь! – кричит в груди Черных. – Придет пора нашей победы, мы назовем эту площадь, да, назовем ее Площадью павших бойцов. Клянемся, назовем!»
Путь Черных лежал по длинному пологому спуску к реке Тускари, за которой начинался Кировский район города, бывшая слобода Ямская.
– Стой! Кто такой? – патруль у самого моста преграждает дорогу. Блеснул глазок карманного фонаря и выплеснул на Черных сноп света.
Черных протягивает удостоверение.
Полицай и два немецких солдата в упор разглядывали его длинную худую фигуру в коротком пальто.
– Угу, слесарь Евсеев, – читая при свете фонаря бумагу, отрывисто и недружелюбно выкрикивает полицай. – А где работаешь?
– Там написано, – независимым тоном отвечает Черных. – В мастерской, мадьярские автоматы ремонтирую. Вот и печать венгерская. Видите?
– Видим, не слепые, – полицай пренебрежительно сует ему назад удостоверение, кашляет: – Можешь шагать дальше.
Уже за мостом пальцы Александра Павловича, скомкавшие в кармане переданную ему Марусей разведсводку, слегка разжались.
«Если бы стали обыскивать, нужно выбросить незаметно бумажку, – подумал он. – Но теперь. О, теперь отнесу эту сводку, из-за которой Маруся рисковала жизнью, немедленно к подпольному радисту».
Кружась по переулкам слободы, Черных выходит, наконец, к глинобитной халупе недалеко от вокзала. Сквозь шелест метели слышатся свистки маневровых паровозов, потом басом заревел гудок депо.
«В самый раз, пора. – Мелькает мысль у Черных. Он шагает к обнесенной снеговым валом халупе с большой вывеской «Сапожная мастерская. Ремонт обуви». Оглянувшись по сторонам, трижды стучит. Прислушивается. – Неужели, не застал?»
Но вот шлепнули шаги, скрипнула дверь внутри помещения. Потом чиркнула спичка в сенях, высокий молодой голос спрашивает:
– Кто там?
– Рано закрылись, – произносит Черных условленную фразу. – Или клиенты надоели?
– Есть немного, – признается опять же условленной фразой и открывает наружную дверь человек в подвязанном парусиновом фартуке. – Заходите.
В каморке, заваленной старыми ботинками, валенками, обрезками из войлока и кожи, чадила лампочка без стекла. Пламя металось, выхватывая из мрака то полочку с колодками, то ящички с гвоздями, то кривую железную лапу поверх обитого кожей чурбана.
– Как дела, сапожник? – спрашивает Александр Павлович, доставая кисет с махоркой.
– Все в порядке, товарищ Евсеев, – сапожник приглаживает ладонью свой светлый вихор, вскидывает на гостя глаза в опушке золотых ресниц. Он знал секретаря райкома еще до прихода немцев, но называл, как и все подпольщики, конспиративной фамилией. – Может быть, чайком погреетесь?
– Давай, погреюсь.
Сапожник снимает с плиты эмалированный чайник, ставит на стол.
Они налили в кружки, бросили в них по две крупинки сахарина и начали пить.
– Ох, и надоела мне эта мастерская! – перестав отхлебывать, говорит сапожник. – Люди воюют, а я подметки ремонтирую.
– Твой фронт здесь, – прерывает его Александр Павлович, – так что…
– Знаю, знаю, что здесь. Это я, чтобы душу отвести. Помню, были мы с отцом «холодные сапожники». Сидим, бывало, на улице, стучим. Подбил каблук – гони четвертак. Потом ребята приняли меня в комсомол. Ушел я на фабрику, курсы окончил. Перед войною года два мастером на обувной фабрике работал. Чудо – фабрика, машины кругом, хлопцы, девчата. А тут на тебе – опять «холодный сапожник»!
Черных не ответил. Допив чай и смахнув со стола крошки хлеба, спрашивает:
– Радист когда был?
– Занес сегодня пару ботинок, велел сказать, что завтра у него сеанс. И я отдал ему все, что имелось для штаба Сороковой армии.
– Придется передать дополнительно, – Александр Павлович протянул полученную от Маруси бумажку. – Зашифруй. Для меня что имеется?
– Имеется, – сапожник нагнулся под стол и, вытащив сапог, отгибает подклейку, вытряхивает желтый кусочек картона с колонками цифр. Положив перед Александром Павловичем, добавляет: – Ключ номер два.
– Дай карандаш и бумагу, – просит Александр Павлович. – Прибавь свет.
Сапожник поковырял шилом в фитиле, пламя увеличилось. Правда, копоти тоже прибавилось, но цифры на картоне стали более разборчивыми. Через несколько минут они были расшифрованы, текст гласил:
«Срочно сообщите, налажена ли связь с партизанским отрядом товарища Ф…? Посланные туда связные с инструкциями о подготовке партизанского аэродрома тоже молчат, наверное, погибли. Это Костин и Брагин».
Александр Павлович встал, открыл дверцу плиты. Бросил картонку в огонь, потом повернул лицо к сапожнику:
– Передай радисту для срочного сообщения штабу, что сведений о связных у нас нет. Но подпольный Обком партии направил к партизанам группы товарища Ф… своего связного. Товарищу Ф… предложено сообщить нам полные данные о партизанском аэродроме, о проделанной работе, о выполнении заданий командования.
– Слушаюсь, товарищ Евсеев.
– Да, не забудь еще, – глуховатым голосом продолжает Александр Павлович. – Скажи радисту, а он передаст туда, в штаб, что об отряде мы сообщим немедленно, как только будем знать. По радио сообщим. А теперь, мне пора идти. Сходи, Василь, посмотри.
Вернулся он минуты через две.
– Метель вроде как утихает. Месяц выглянул, но морозец, – Василий покряхтел, растирая щеки ладонями, добавил: – Может, еще погреетесь? В чайнике еще есть.
– Нет, дорогой Василь, мне пора! – он пожал руку товарища, поднял воротник пальто и вышел из теплой халупы в ночь и стужу.

XX
– Ну, што ж, я тебя поведу к партизанам, – говорит Андрею Лобанову пчеловод Мазай. – Поведу. А уж как они тебя примут, за то не ручаюсь. Но это хорошо, что ты меня нашел. Напался бы на кого другого, глядишь, опять возвернули бы в лагерь. Люди еще разные человеки есть.
Мазай, седоусый и сморщенный, был проворен не по-стариковски. Всю ночь вел он Андрея через лес глухими, еле-еле обозначенными на снегу сероватыми тропами.
В расположении отряда, пошептавшись о чем-то с парнем, варившим на костре завтрак, Мазай усаживает Андрея на пенек около одной из землянок, сам куда-то мгновенно исчезает.
Лобанов хотел было тоже пойти, но кашевар строго прикрикнул:
– Сидеть до выяснения на месте!
Андрей подчинился, прислушался к доносившимся из землянки звукам и голосам. Патефон играл модный предвоенный фокстрот:
У самовара я и моя Маша!
А на дворе совсем уже темно!
Когда патефон умолк, стал ясно слышен монотонный, отчитывающий голос:
– Тебя как человека в землянку разведчиков пустили, поживи, дескать. А ты что удумал? Какого черта увязался ночью за ними. Мало, что пулю в зад получил, мог бы совсем того, в ящик сыграть…
– Так война же, товарищ командир, – оправдывался кто-то мальчишески ломким и удивительно знакомым Андрею голосом. – На войне живем, вот оно и…
– Дура! – обрывает его начальственный голос. – Ты связной, значит, не лезь в разведку, а то мне за тебя отвечать нету никакого резону. Иди жить в хозчасть. Мужики там сурьезные, не дадут тебе озорного ходу.
– Но я же, но, товарищ командир, – просительно заныл мальчишеский голос. – Мне ведь…
Опять заиграл патефон, заглушив голоса:
          Утомле-е-еное со-о-олнце нежно с мо-о-орем проща-а-алось,
В этот час ты призна-а-а-алась, что не-ет лю-у-убви-и!
Слушая патефон, Андрей ухмылялся. И вдруг, видит он, вылезают из землянки двое. Дверь-то низкая, оба согнувшись. А когда распрямились, у Андрея зарябило в глазах.
– Яша, Брагин! – закричал он и бросился к нему, невзирая на окрик строгого кашевара.
Они обнимались, яростно трясли друг другу руки. Потом, немного успокоившись, Яша спрашивает:
– Как там Сережа Анпилов, Маруся? А товарищ Костин погиб, наш геройский командир взвода.
«И Сережи нет, – хотел ответить Андрей, да вовремя сдержал язык, подумал: –  Зачем сейчас, если можно потом, как-нибудь не сразу…»
Мазай в это время докладывал командиру отряда Филатову об Андрее:
– Из плена бежавший он, по его словам. Ополченцем служил в одной роте с моим братом. Мирон умер…
– В плену умер? – переспрашивает командир.
– Парень говорит, что в плену. И ахтобиографию Мирона начисто знает. И меня нашел по его совету. Ну, что же с ним будем делать?
– А вот сейчас поговорю с ним. Веди.
Лейтенант Филатов, белобрысый, с залысинами на высоком лбу внимательно посмотрел на введенного в землянку Андрея, потом, пригласив сесть на земляную скамью, раскрыл ученическую тетрадь и начал остругивать карандаш перочинным ножом.
– Рассказывайте о себе все, как было.
Андрей рассказывал, Филатов слушал, не перебивая. Он при этом то постукивал карандашом по раскрытой тетради, то проворно делал в ней пометки. А когда Лобанов умолк и поднял на Филатова вопросительные глаза, тот встал и распорядился вошедшему в землянку еще в начале разговора начальнику штаба:
– Пусть Лобанов у нас поживет. Зачислите его на довольствие, но, – он быстро взглянул в глаза Лобанова и сказал суровым голосом: – Из расположения части без особого дозволения запрещается отлучка. Это ясно, Лобанов?
– Ясно, товарищ командир.
Прошло дней двадцать, и Андрея Лобанова снова вызвали к Филатову.
Огарок стеариновой свечи, вставленный в отбитую по самые плечики бутылку, освещал потрепанную карту на столе перед командиром. Свет пламени колебался и на лице Филатова. Но в глазах командира Андрей уже не заметил той недоверчивости, какая так отсвечивала в зрачках при первой встрече.
– Здравствуйте, Андрей Николаевич! – встав с чурбака, поздоровался Филатов за руку. – Не обижают вас хлопцы?
– Обиды нету, но сам по себе обижаюсь, – развел Андрей руками: – Живу, ем харч, а так… без дела и без доверия. Мост, я слышал, взорвали на днях разведчики. Опять же без меня…
Лейтенант рассмеялся. И его умное лицо сделалось особенно простым и дружелюбным.
– Теперь и вам верим, – сказал он. – Наши ребята все проверили. Даже сходили в гости к той женщине, которая в хату вас пустила, обогрела. И полицая вы, действительно, убили шкворнем и документы у вас, действительно, его. А старосту наши ребята застрелили. Сволочной был человек. Он ведь хотел вас продать немцам… Вот так.
Потоптавшись у стола, Филатов подзывает Андрея поближе, кивает на карту:
– Надеюсь, умеете ее читать? Вот и хорошо. Пойдете в Курск с Брагиным. Связной подпольного обкома к нам добрался, а вернуться не может: простудился в дороге, воспаление легких. Мы было хотели Яшу одного послать, да раздумали: молод, горяч. Он даже, наверное слышали, в разведку самовольно отправился однажды. Понесете вы сводку о противнике, отчет о наших боевых действиях. И еще кое-что. Короче, раздевайтесь, наливайте в кружку кипяток и берите сухарь. Будем долго разговаривать.

XXI
Рагозин в смятении покинул ресторан, оставив там Динера, наблюдавшего за Марией, поспешил к Голубеву. Он еще не знал, что предложит следователю, но ему казалось, что идти надо именно к нему.
Анатолий Голубев ничуть не удивился, увидев зашедшего в полицию инженера Рагозина: если пришел, значит, есть дело.
Инженер усаживается на рассохшийся табурет, на котором в обычное время сидели перед Голубевым арестованные, и сразу приступает к рассказу о встрече с Виноградовой.
– Она что, в энкаведе служила, эта…, как ее? – переспрашивает Голубев, как только Рагозин умолк.
– Виноградова, – живостью подсказывает инженер. – Она была в истребительном батальоне.
– И вы ее точно узнали?
– Безусловно. Я целый год стоял на квартире у Виноградовых, всю их семью знаю. Она и стихи пишет, эта девица.
– Стихи пишет? – Следователь шумно отодвигает папку с бумагами, кладет перед собою лист бумаги и обмакивает перо в чернила. – Давайте, Евгений Онуфриевич, кое-что запишем. Я ведь тоже учил в школе стихи: «Раз, два, три, пионеры мы. Мы фашистов не боимся, пойдем на штыки!»
– Значит, и вы поэзией занимались? – осклабился Рагозин.
– Ну, насчет поэзии я слаб, – махнул Голубев рукою. – Люблю другое: звон гитары, черные ночи и черные девичьи очи. За то и боремся, чтобы досыта всем этим раем упиваться.
– Да, не плохо бы и мне на старости лет увидеть настоящее веселье. Без разных там Дунаевских, Лебедевых-Кумачей.
– Увидим, увидим, дорогой! – заверяет Голубев. Потом он задумывается и ворчит себе под нос: – Интересно, почему эта Виноградова застряла здесь?
Рагозин недоуменно пожимает плечами. И тогда Голубев принялся писать. Пишет, а мысли роями кружатся: «Конечно, не зря Виноградова служит в воинском ресторане. Тут наклевывается для меня большое дело. И я должен распутать весь клубок один, без начальства. Полиция меня не удовлетворяет. Любой полицай зависит от первого попавшегося ему на дороге немецкого солдата. Другое дело, если перейду в службу безопасности. Там можно получить медаль или другую награду. Виноградова – это ступенька моего подъема туда, ввысь. Арестовать ее, конечно, всегда можно, да только спешить нельзя, спешить ненужно».
Отодвинув исписанные листочки и закурив папиросу, Голубев поворачивается к Рагозину.
– Арестовать Виноградову сейчас нельзя, Евгений Онуфриевич. Да-да, не изумляйтесь. Идите домой, а я посоветуюсь с одним из начальников службы безопасности. Есть там лейтенант Вебер.
«Вебер, Вебер, Вебер, – пытается Рагозин вспомнить по дороге. – Хм, знакомая фамилия. Вебер, Вебер…»
Через час Голубев был уже у двери кабинета Вебера. Волновался, ожидая приема. И вдруг из кабинета выходит знакомый  сотрудник «службы», один из местных жителей. Он сразу замечает Голубева, подозрительно глядит на него, потом подходит вплотную.
– Нанюхал чего-либо, Голубев? – спрашивает шепотом. – Да, нанюхал? И я тебе предлагаю свое участие и содействие в таком калымном деле.
– Некогда мне участвовать в фантазиях, – сказал Голубев. – Через минуту мой прием у Вебера.
Гестаповец Вебер сидел за столом и писал. Не поднимая головы, он жестом руки показал Голубеву на стул перед собою, а минут через десять, когда в пояснице Голубева заныло от неподвижного сидения, уставился прищуренными глазами в его лицо и спросил:
– Переводчик нужен?
– Нет, господин шеф, я сам говорю по-немецки.
– Очень хорошо. В чем дело?
Голубев торопливо выкладывал, что знал о девушке из ресторана «Эльбрус». Несколько раз Вебер перебивал его вопросами, но больше слушал, временами приговаривая: «Так-так. Весьма интересно».
Когда Голубев выдохся в рассказе и даже как-то сразу заскучал, гестаповец заметил, вежливо протягивает ему золотой портсигар:
– Курите, пожалуйста. Все это весьма и весьма. Короче говоря, начну следствие. Я согласен с вами, господин Голупефф, что от Виноградовой пахнет советской разведкой. А раз это так, нужно осторожно следить за Виноградовой, методично, пока в наших руках окажутся все нити, весь узел. Виноградова, конечно, не одна. Ладонью нужно прикрыть всех, кто связан с нею, Виноградовой!

XXII
В конце месяца к Евгению Онуфриевичу неожиданно на квартиру приходит Голубев. Вошел он так тихо, что Рагозин не заметил сразу и продолжал лежать на постели с задранными на спинку ногами, читал книгу и слушал пиликание губной гармоники, на которой играли жившие в соседней комнате солдаты.
Чтобы обратить на себя внимание Рагозина, Анатолий Голубев пропел в такт гармонике:
Там, возле казармы, у больших ворот,
 Мы с тобой встречались,
 С тех пор прошел уж год…
Рагозин сразу же отложил книгу, убрал длинные ноги со спинки кровати, сел.
– Здравствуйте, Анатолий Васильевич! – сказал он. – И что-то вы так веселы? Признаться, я уже думал, что вы обо мне забыли.
– Ну, как можно, дорогой мой инженер! Я без вас, как без рук, – возражает Голубев, подсаживается рядом с Рагозиным на кровать, доверительно кладет руку ему на колено. – Много дней мы следили за вашей поэтессой. Узнали, где она живет, и ежедневно любезно провожаем на работу и с работы. Кавалеров своих она, конечно, не видела. Один раз я был с нею даже на базаре. В общем и целом не обнаружено в ней ничего интересного
– Надеюсь, вы не вздумали распрощаться с нею? – встревожено спрашивает Рагозин, губы его дергаются. – Ведь…
– Предполагали, но… Вчера эта особа встретилась с неизвестным. За ним наши люди проследили. Работает он в гараже у мадьяр, но значится также и в оружейной мастерской. Видать ловкий. Может, знаете? – Голубев достает из кармана фотокарточку и подает Рагозину. – Снимочек наши сделали, на всякий случай.
 Рагозин вгляделся в карточку. Знакомое худое лицо с колючим взглядом запавших глаз хмурилось на кусочке картона. Серый обвислый воротник свитера и щетинистая борода не могли изменить внешность до неузнаваемости.
Отодвинув карточку от себя на вытянутую руку, как это делают пожилые дальнозоркие люди, Рагозин криво усмехнулся, а потом сморщился и потряс головой: он вспомнил темный переулок, брата Петра с заложенными назад руками, штыки конвоя за его спиной.
«Не милуй врагов! – читал я у какого-то французского писателя, – пронеслось в мозгу инженера. – Нет, я не помилую! Не должен, не имею права».
Положив фотокарточку на колено Голубева, настороженно следившего за каждым движением собеседника, Рагозин ледяным тоном сказал:
– Знаю. Это Черных, секретарь райкома партии, родственник Виноградовой.
– Секретарь райкома! – воскликнув, Голубев даже вскочил с места. – Секретарь. Да это фортуна! Вы просто гений, Евгений Онуфриевич, мой добрый  гений. И когда я достигну высоты, не забуду вас!

XXIII
Андрей Лобанов с Яшей Брагиным проникли в Курск перед Новым годом. Сапожную мастерскую вблизи вокзала разыскали быстро.
Увидев вошедших, беловолосый молодой сапожник равнодушно отвернулся и продолжал работу, склонившись над сапогом, надетым на кривую железную лапу.
Тогда Андрей подступил поближе, сообщил пароль.
Сразу повеселев, парень протянул руку.
– Здравствуйте! – сказал он. – Мы вас давно ждем.
Отзыв соответствовал, так что Яша с Андреем сразу почувствовали себя в безопасности, прошли с хозяином за перегородку и подсели к столу.
– Есть оладьи, – сказал беловолосый. – Сейчас вскипячу чай. Попируем. Об аэродроме принесли сведения?
– Принесли. Мы же знаем, что без этого адреса летчикам нельзя лететь.
– Но теперь полетят, – за золотистыми ресницами в глазах парня зажегся огонек лукавой усмешки. – Огурчиков повезут для партизан, стрелялочек, чтобы было чем угощать почаще фашистских оккупантов.
Подав миску с оладьями и чайник с кипятком, Василий присел тоже у стола и пожаловался:
– Завидую, что вы ходите, а мне только одно достается – сидеть и сидеть на чурбаке.
Когда гости поели и выпили чай, Василий смахнул со стола крохти и всякую пыль-мелочь, положил маленький клочок бумаги, взял карандаш:
– Вы мне диктуйте обо всем, что нужно передать по радио – о самолете, об отряде…
– На таком клочке разве уместишь? – усомнился Яша.
– А мы сначала на одном, потом на другом, – с серьезным видом разъяснил Василий. – Умные люди учат, что маленькую писулечку легче проглотить, если что. Ам и нету.
Андрей диктовал, Василий записывал.
А когда все было сделано, Василий сказал:
– Поведу вас в одно место, товарищи. Вечером туда придет член подпольного Обкома. С ним будете говорить о всех делах партизанской жизни.
Закрыв мастерскую и повесив дощечку с надписью «перерыв на обед», Василий с товарищами пошел по буграм и выбоинам слободской улицы.
Конспиративная квартира находилась в кирпичном одноэтажном домике с палисадником под окнами. Через палисадник бежала тропинка к парадному входу. Но Василий со спутниками миновал тропинку вошел во двор через калитку.
Женщина в белом вязаном платке обметала ступеньки крыльца. Услышав скрип шагов по снегу, она распрямилась, взглянула из-под руки на вошедших.
– Здравствуй, Глаша! – певучим голосом приветствует ее Василий. – Принимай гостей, ставь самовар и пол-литра.
Глаша легким движением бровей и глаз как бы спросила:
– Свои?
– К Евсееву, – коротко бросил Василий. И тогда Глаша провела всех троих в комнату. Было здесь светло и уютно. Тюлевые занавески на окнах, цветы в горшках, фотографии на стене напоминали покой довоенного быта. Но в глазах хозяйки отражалась озабоченность. Василий мигнул Глаше, и она вслед за ним вышла в кухню.
– Пусть ребята побудут на квартире до вечера. А в половине шестого ты, Глаша, выйдешь и пойдешь к гаражу. Иди не спеша. Ровно в десять минут седьмого, как всегда, из ворот выйдет Евсеев. Не подходи к нему, а только пройди мимо и вытри платком губы. Ясно? Это значит, что его ждут на квартире.
Женщина кивнула, потом спрашивает:
– Куда же мне потом идти, Вася?
Он посмотрел ей в лицо, еле заметно помеченное безвременными морщинками в межбровье и у глаз, подавил в себе вздох и подумал: «Молодая еще, рано ей погибать. А вот все мы по краешку смерти ходим. И все же сегодня она не должна быть здесь. Неровен час, если беда…»
– А ты, Глаша, часов до девяти побудь у кого-либо из знакомых, а то и к бабушке в город сходи. Ключ Евсеев положит в условленном месте. А если же… если же ключа не окажется, иди прямо ко мне. Сюда на квартиру тогда не пытайся проникнуть.
Вернувшись в комнату и поговорив с Яшей и Андреем минут десять, Василий стал прощаться.
– Ну, ребята, желаю успеха! – тряс он им руки. – Может, увидимся еще, а может и нет, кто его знает. И передавайте привет от меня всем товарищам, которых встретите. До свиданья!
Глаша долго не показывалась, а когда за окнами воздух стал наливаться морозной синью, повязалась платком, оделась в шубейку и, проходя через комнату к выходной двери, сказала Лобанову и Яше:
– Я пойду, а вы, хлопцы, подождите немного. Если придется зажечь свечу, – кивнула она на огарок в медном подсвечнике, – то опустите штору, чтобы со двора никто не увидел свет.
… Александр Павлович Черных пришел в конце седьмого часа. Засветив свечу, он хотел сбросить с себя замасленную телогрейку и шапку с облезлым лисьем мехом, но почему-то раздумал и присел рядом с Андреем.
– Слышал я о гибели двух участников выполнения задания, помните лес и яму?
– Разве же можно забыть, как мы груз прятали, – сказал Андрей. – Трудным оказался для нас тот день, а потом и ночь.
Андрей вкратце рассказал об обстоятельствах смерти Сережи Анпилова и Мирона Игнатовича Симонова, потом – о своих злоключениях.
– Да, да, да, Лобанов, – покачивая головой и тарабаня пальцами о стол, произносит Александр Павлович. – Счастливые доживут до дня Победы. Радоваться будут, а вот матери погибших обольются  слезами. Они всю жизнь будут плакать и ругать войну. Чу, кажется, гудит мотор…
– Яша, проверь! – распорядился Андрей.
Выглянув из калитки, Яша опрометью примчался в дом.
– Полиция! – восклицает он приглушенным голосом.
Черных с Лобановым бросаются к окну. Сквозь щель между притолокой и портьерой видят лупастые автомобильные фары, в лучах света которых бегут к парадному входу человек десять в шинелях, с  автоматами.
– К нам, – говорит Черных поледеневшим голосом. Он отпрянул от окна к столу, выхватил какие-то бумаги и бросил на тлеющие в плите угли. Заиграло, запрыгало пламя. В это же время на парадном крыльце туго захрустел снег, в дверь начали бухать сапогами и прикладами. – Но мы сдаваться не будем. Пока проломят дверь, мы еще успеем. Идите сюда!
Выхватив из-за плиты топор, Черных поддел одну из половиц, вытащил из ямы несколько гранат, пистолеты, подает Яше и Андрею.
– За домом сад, огороды, дальше – товарная станция. Прорвемся. Давайте за мной через кухню во двор!
В парадную дверь продолжали грохать, кричали:
– Сдавайтесь! Вы окружены!
Во дворе было тихо. Но когда Черных и Андрей с Яшей бросились с крыльца, через калитку ворвались во двор полицаи.
– Сдавайся, бросай оружие! – взвился резкий голос. – Сдавайся!
Брагин размахнулся гранатой.
Прогремел басистый взрыв. Нападающие отпрянули в разные стороны, а тот, который кричал и требовал сдачи, схватился за голову и упал лицом на кучу наметенного у калитки снега. Рядом с ним поползли на ракушках еще двое тяжело раненых полицаев.
– Не даются живьем, так бей их насмерть! – закричал долговязый детина, вбегая с улицы через калитку во двор. – Бей, говорю, чего сдрейфили?
– Голубева убило гранатой! – заячьим голосом отвечает один из полицаев.
– Потом разберемся, кого убило! – визжит долговязый. – Но если упустим этих, с нас Вебер шкуру сдернет. Бей, говорю, идолы!
Брошенная Андреем граната заглушила голос долговязого. А пока полицаи пришли в себя, беглецы уже нырнули в сад и, петляя меж деревьев, вырвались на огород, перескочили покосившийся забор и сразу очутились среди молчаливо темнеющих на путях товарных вагонов.
– Туда! – указывает Александр Павлович в степь за станцией. – Больше нам некуда…
У Андрея молнией блеснули вспомнившиеся слова старика Симонова: «Побежим – все одно на колесах догонят. Кругом ровная степь, лес далече».
– А может иначе, а? – спросил он, не двигаясь с места.
– Куда иначе? – переспрашивает Черных и шагает через рельс.
Но в это время Яша хватает его за рукав, свистящим шепотом говорит порывисто, почти отчаянно:
– Поезд! Глядите, поезд идет. Может, рискнем, товарищи, а? Все равно ведь больше некуда.
Поняв Яшу, Андрей с Александром Павловичем мгновенно притаились у ларечка, в котором железнодорожники в обыкновенное время прятали свои инструменты и грязную одежду. Брагин встал рядом с ними.
Из мглы, громыхая, тяжелой черной массой надвигался товарный состав. Прошел, двигая маховиками и кривошипами, паровоз, дохнув на подпольщиков запахом горелого угля и нагретым воздухом. За ним, перестукивая колесами и швыряя волны холодного воздуха, гнались вагоны.
– Быстрее! – командует Черных и бросается на ступеньку тормозной площадки. Яша и Андрей мгновенно последовали за ним.
На площадке низало до костей ветром, так что вскоре беглецы застучали зубами. Не помогло и то, что они плотно прижались друг к другу.
Город остался позади. Но, выглянув из-за вагона, Черных видит то и дело взлетающие в ночное небо ракеты.
– В нашу честь жгут огни, – сказал он шутливым тоном, но в голосе все равно прозвучала нота предостережения. Немного подумав, добавил: – На станцию нам совершенно невозможно ехать. Туда они догадаются дать телеграмму. Скоро начнется подъем, спрыгнем. Только бы не заметила охрана, а там уж я знаю, куда вас повести.
– Конечно, мы с вами согласны, Александр Павлович, – в один голос ответили Андрей с Яшей. – Ночь еще долгая, до утра мы можем далеко уйти.
– Мы уйдем, конечно, уйдем, – бодро говорит Черных, потом умолкает. «А вот что с Марусей? – начали мысли жечь его. – Догадается ли она, почувствует ли вовремя опасность, сумеет ли своевременно укрыться у сапожника? Должна суметь, я же ей говорил, учил ее».

XXIV
Направляясь с отрядом полиции на захват конспиративной квартиры, Голубев не предполагал, что три человека могут рискнуть вступить в бой с его отрядом. Ему казалось, что победа будет легкой. И как только агент сообщил ему, что Черных прошел в домик с палисадником, он захлопал от радости в ладоши, немедленно позвонил по телефону Веберу и хвастливо заявил:
– Через полчаса приведу к вам секретаря райкома на аркане, как медведя.
– Может быть, нужна помощь солдатами СС? – осведомился Вебер, в душе не желая рисковать жизнью фашистов, и потому он не возразил Голубеву, который крикнул в трубку: – «Справлюсь своими силами, преподнесу вам подарок от чистого сердца».
– Хорошо, верю! – поощрительно сказал Вебер, но тут же распорядился: – Захватите Черных с его друзьями живьем. Одновременно арестуйте Виноградову. Теперь же нечего надеяться на нее как на приманку.
– Есть, будет выполнено! – бравурным голосом ответил Голубев. В трубке щелкнуло, потому что Вебер положил свою на вилку телефона. И тогда Голубев усмехнулся. «Не-е-ет, господа, я не выпущу из своих рук свое счастье, эту жар-птицу. Ничья помощь мне не нужна. Ни с кем не буду делить лавры победы».
Посланный Голубевым полицай не застал Марусю в ресторане «Эльбрус».
– Она еще не явилась на смену, – сказал буфетчик. – Через час придет. Подождите, если нужно.
Полицай ждать не захотел, потому что ему было приказано немедленно захватить и отвести Марусю Виноградову в кабинет Вебера. И вот он пошел к ней на квартиру.
Набирая торф в сарае, чтобы растопить печку в спальне, Маруся слышит вдруг стук в калитку. А когда вышла на крыльцо хозяйка, мужской голос спрашивает ее:
– Мария Виноградова здесь живет?
Сквозь щель в двери Маруся видит полицейского с бумажкой в руке. «Ордер на арест, – догадывается Маруся. Сердце ее заколотилось, во рту сразу пересохло. – Неужели хозяйка выдаст?»
Хозяйка посмотрела в курносое лицо полицая, перевела взгляд на большую черную кобуру, висящую у него на животе, как у мадьярских жандармов, пожала плечами:
– Виноградова здесь живет, – сказала она. – Только ее нету дома.
Полицай заглянул в бумагу, хотя разобрать в ней он ничего не мог, сердито заворчал:
– Вот повестка ей явиться в гестапу. Что она у вас шляется туда и сюда? На работе нету и дома нету? Я еще вас притяну за это!
– Как хотите, – разводит хозяйка руками. – А только Мария, как встала с постели, переоделась и ушла куда-то. Может, к ухажору, может, к подруге.
– А ну, тетка, пусти! – полицай грубо оттолкнул женщину, шагнул в дом, топая подкованными немецкими сапогами, он обходит все комнаты, заглядывает в чулан. Ничего не найдя, говорит уже примирительно и не без скрытого умысла: – Действительно, нету дома. Ну, я пойду. Нет, так нет. Не очень она и нужна, твоя квартирантка. В ресторане давеча пьяный солдат посуду побил, вот и начальник хотел официанток спросить, как дело было. Ну, а раз нет дома, то и без нее обойдутся.
Закрыв калитку за полицаем, хозяйка заглядывает в сарай, где Маруся стояла, прижавшись в угол.
– Слыхала, – изменившимся голосом ответила Маруся. – Не выдавайте меня, тетя.
– Что ты, что ты дочка, – машет на нее женщина руками. – У меня ведь у самой сынок комсомолец, красный летчик. Тебя то за что немцы думают замучить в гестапо?
– Не знаю, тетя. Уйти мне надобно. И поскорее.
– Да, уйти надо, – вздыхает хозяйка. – Я тебе сейчас соберу.
Хозяйка пошла в дом и принесла оттуда пальто, шаль и узелок с бельем – все небольшое имущество девушки. Затем, когда Маруся оделась, поцеловала ее и вывела через огород на другую улицу.
– Пойдешь-то куда? – жалостливо спрашивает, поправляя на прощание воротник пальто на Марусе. – Небось, некуда…
– К подруге пойду, – прошептала Маруся. Быстро еще раз поцеловала хозяйку, зашагала в темноту.
До квартиры, адрес которой сообщил Марусе в свое время Черных, было несколько километров. На половине пути Маруся присела на скамью у чьих-то ворот. На мостовой вблизи стояла грузовая машина. Несколько солдат, очевидно, саперов, сидело в кузове поверх шанцевого инструмента. Один из них взглянул на Марусю и машет рукой:
– Руссен девушка, комен, иди. Зитцен, фарен зайн. Ауто ту-ту, форвертс!
В голове Маруси сразу складывается план: «С ними могу миновать патрульный пост на мосту без всяких осложнений». Она встает и решительно подходит к машине.
– Мне туда, – машет она рукою. – Подвезете?
– Битте, битте, – подмигивает шофер и показывает на место рядом с собою в кабине. Маруся понимает его: «Пожалуйста, пожалуйста». Но благодарит его и залезает в кузов, так что ее и не видно становится с земли за сидящими по краям бортов солдатами.
«Есть же вот человечность и у этих солдат, – думает Маруся по дороге. – Хорошими бы они были рабочими парнями, не задурмань их головы фашизм, не сделай их зверями. Скорее бы наша победа. Она принесет радость не только нам, но и миллионы вот таких солдат станут людьми…»
Не доезжая вокзала, Маруся постучала ладонью о крышку кабины. А когда машина остановилась, она любезно поблагодарила солдат и, вылезши из кузова, пожала шоферу руку, так что тот заулыбался и послал вслед ей воздушный поцелуй.
Вскоре Маруся вошла в глинобитную хату сапожника.
Василий сидел перед зажженной керосиновой лампой у занавешенного окна и подшивал валенок. Напротив сидит старичок на табуретке, поджав под нее ногу в портянке.
– Один момент и будет готово, – успокаивает его сапожник, проворно орудуя шилом и дратвой с наконечником из свиного волоска щетины. – Почти кончаю, папаша.
– Давай, давай, сынок, – говорит старик молодым голосом. И Маруся подумала: «Наверное, он такой же «старик», как я официантка в ресторане «Эльбрус» – Валенки нынче вот как нужны. Мороз, а мне шесть десятков скоро.
Взглянув мимо старика на остановившуюся у порога Марусю и скользнув взором по узелку в ее руках, сапожник промолчал. Тогда Маруся, как и нужно было по требованию конспирации, молвит:
– Я тоже насчет ремонта, – поднимает узелок. – Вот принесла. Днем было некогда, так что извините за беспокойство.
Подав старику подшитые валенки, сапожник подходит к ведру, черпает кружкой воду и пьет.
– Сколько? – спрашивает старик, с удовольствием топая обутой в валенок ногой. – Добро, как в доме отопленном.
– Пять марок или два червонца. Берем немецкие и советские.
– Добре! – крякает старик, подает деньги и косит лукавыми глазами на Марию. Попрощавшись и выходя из хаты, добавляет: – За такую чистую работу денег не жалко.
Закрыв дверь за стариком и подождав, пока затихли его шаги на улице, сапожник поворачивается к Марусе, пытливо всматривается в ее лицо и в глаза.
– Что у вас?
– Туфли хочу починить… У меня три пары, но все ношенные.
– Можно. – Сапожник делает паузу, потом добавляет: – Только подметки будут резиновые, а кожаных не имеем.
Этих слов ждала Маруся. Она радостно протянула сапожнику руку:
– Здравствуйте, товарищ! Меня зовут Марией Виноградовой.
– Василий, – рекомендуется сапожник, встряхивает белыми и мягкими, как лен, волосами. В светлых его глазах, затененных густыми золотистыми ресницами, зажигается огонек лукавой усмешки. – Пройдите за мной…
В задней каморке стояла тумбочка и кровать под белым одеялом. У маленького столика был единственный стул с высокой спинкой и черным кожаным сиденьем.
– Есть хотите? – усадив Марусю у стола, спрашивает Василий
– Нет, не хочу. Сейчас не до еды.
Она быстро рассказывает Василию о происшедшем в городе.
Тогда он быстро одевается, застегивает пальто на все пуговицы и, надев шапку, прикуривает от огня лампы, говорит:
– Отдыхайте здесь, а я пойду разведать.
Не раздеваясь, только сняв ботинки и сунув пистолет под подушку, Маруся прилегает на кровать. Укрывшись стареньким своим пальто и согнувшись калачиком, она задула лампу.
В темноте раздумывала о многом – о матери и Александре Павловиче, об Андрее и подругах, о войне и мире, о всем, что пережила и должна еще пережить.
Так прошло часа два.
За окном прохрустели чьи-то шаги, и Маруся невольно потянулась рукой к пистолету, насторожилась. Но вот громыхнул замок, условленно покашлял Василий.
Вошел он со двора. На Марусю пахнуло холодом и запахом снега. Подумав, что Маруся спит, он молча проходит к столу и садится, положив голову на подставленные ладони.
– Вася, что выяснилось? – спрашивает Маруся.
– Несчастье! – восклицает он и, чиркнув спичкой, зажигает лампу. – Вокруг конспиративной квартиры засады, полным полно полицаев и эсэсовцев. Люди говорят, что происходило сражение. Убит следователь Голубев и еще несколько полицаев. Очевидно, агенты полиции или гестапо проследили за Евсеевым...
– За Евсеевым?! – восклицает Мария, садится на кровати, обхватив руками колени. – Он убит или арестован?
– Да нет, он и Андрей с Яшей бежали. Говорят люди, отбились они гранатами. А вот куда бежали, пока неизвестно. Но, очевидно, провал касается пока лишь Евсеева и Вас. Если бы речь шла о связных и информаторах, то уже пришли бы и ко мне. Но у меня Евсеев не был две недели. Вот за эти две недели и началась за ним слежка.
– За две недели?! – сломавшимся голосом переспросила Маруся и встала с кровати. В сознании шевельнулось воспоминание о том вечере, когда она слушала в ресторане спор немецких летчиков, а перед самым уходом на свиданье с Александром Павловичем заметила человека, который смотрел на нее от двери, потом исчез. Она прошлась несколько раз из угла в угол, как любила ходить дома, декламируя Маяковского. Василий, думая о своем, шилом снимал нагар с фитиля коптилки. Маруся тронула его за плечо: – Мне, Василий, теперь нужно перейти линию фронта. Так велел Александр Павлович…
Василий, не оборачиваясь, кивнул:
– Да, товарищ Евсеев предупреждал меня. Пойдешь и понесешь сводку. Важную.
*       *       *
Линию фронта Маруся переходила вместе с сопровождающими ее товарищами. Пробирались через лес «ничейной территории» и оказались в заснеженной лощине.
За лесом били пушки. В лощине ветер крутил и гнал мутную снежную хмару. По щекам то хлестало колкой россыпью, то щекотало холодной пыльцой. Следы тотчас заметало.
«Час, а то и меньше пройдет, и будем на хуторе, – подумала Маруся. – А завтра, может, и маму увижу… Мама…»
Пушки за лесом все били упорно. Мысли девушки вернулись к войне: «Занесу сводку в разведотдел, потом – домой отпрошусь на денек. А там – опять, куда пошлют».
Она вспомнила смуглолицего Андрея, вспомнила Александра Павловича, Яшу, сапожника Василия. «Куда ни пошлют – все равно с ними, с Андреем, все равно вместе…»
Вдруг она увидела светлый погожий день после Победы, встречу с Андреем. Изумленная, даже остановилась на мгновение, осмотрелась кругом. И слева, и справа, и сзади и впереди – все крутилась белая муть и ничего еще не было видно.

Г. Ставрополь-краевой.
Июль 1963 г.




Н. БЕЛЫХ, С. АСКИНАДЗЕ

ГОД ПЕРВЫЙ
ПОВЕСТЬ
I
В середине сентября 1941 года Андрей Лобанов вступил в народное ополчение. В армии попал бы, пожалуй, только в стройбат из-за своей близорукости, а здесь ему сразу вручили винтовку – как всем ополченцам – длинную, тяжелую, с ножевым штыком, на котором была вытиснута цифра «1913» – год выпуска винтовки из производства. Говорили, что эти винтовки были еще в двадцатых годах отвоеваны у интервентов, и вот теперь – в сорок первом – вновь извлечены из складов и вручены бойцам.
Занятия ополченцев проводились на лугу, близ реки Оскол. Командиром взвода у Андрея был Егор Костин – экономист с маслозавода. Это был статный белокурый человек, одетый в зеленую солдатскую телогрейку, в синие галифе с кантом и хромовые сапоги, всегда аккуратно начищенные. В звании младшего лейтенанта воевал Егор Петрович на финском фронте, был ранен в руку и уволен в запас.
На занятиях он объяснял устройство трехлинейки. Гранат РГД, пулемета. Раз принес невиданный обрубок с коротким дулом и сказал:
– Вот это пистолет-пулемет. Смотрите, как разбирать буду.
Из кучки ополченцев заметили:
– А у нас все одно берданы царя Гороха. Чего его изучать?…
Костин сердито впился взглядом в худого чернявого парня с лихим смоляным чубом, рвущимся из-под смятой кепчонки:
– Ты брось эту антимонию, Брагин! Научись из того, что есть, стрелять. А чего папиросу куришь!? Порядка не знаешь? Враз вышибу из взвода за такие дела!
– Я не шутю, товарищ комвзвод.
– Я тебе сколько раз говорил?
Яша Брагин каждый раз выкидывал какой-нибудь «номер». Особенно старался он выделиться из общей массы бойцов, если на занятия приходили девчата. Девчат во взводе Костина было двое. Одна из них – высокая, полная и краснощекая Маруся Виноградова училась в десятом классе у Андрея Лобанова. Вторая – черненькая, худенькая. Ее мало кто знал. Она была из эвакуированных с Запада. Вскоре ее перевели в другой взвод и Костин говорит:
– Одна ты у нас, Марийка, осталась, осиротела.
– Какая же я сирота? – розовеет Маруся. – У меня мама есть.
Яша Брагин тихо присвистывает, толкает соседа локтем:
– Слышишь? Она и на войну маму возьмет, а, Сережа?
Но Сережка, серьезный, в аккуратно перетянутой ремнем телогрейке и в крепких рабочих башмаках, сердито зыркает на друга глазами:
– Над этим не шутят, Яша.
– Ты за нее, потому что тоже толстый, а волосы рыжие, как у нее.
– Сказал бы я тебе, да не стоит… Между прочим, ты знаешь, как она стреляет.
– А я разве мажу, товарищ Анпилов? – сердится Яша, в голосе официальность, глаза в прищуре.
Мечта о воинской славе не давала ему покоя. Он хотел стрелять лучше всех и с завистью смотрел на каждого, целящегося в мишень на стрельбище. Учебные гранаты бросал яростно, чучело колол беспощадно, всаживая штык по шейку и не жалея горла на «ура», особенно если видел поблизости Марусю.
За лихость в боевой подготовке любил Егор Петрович Костин этого молоденького слесаря с канатной фабрики. И хотя нередко покрикивал на него, всем сердцем прощал Яше Брагину и плутоватый огонек в его цыгановатых глазах, и тайное покуривание в рукав и неуместные шутки во время занятий.
Да и вообще во взводе, несмотря на внешние перебранки и какие-то мимолетные конфликты между бойцами, разными по возрасту и характеру, крепло внутреннее единство, теплое товарищество, единое стремление научиться искусству боя, чтобы успешно громить напавшего на страну врага. Тревожные вести с фронта еще более цементировали товарищество между ополченцами. Лица у всех суровели, шутки становились реже. В городе поговаривают о предстоящей эвакуации.

II
В начале октября директор школы, где работал Андрей Лобанов, собирает учителей на последнее педсовещание и, смущенно покашливая, объявляет:
– Школа временно отдается под госпиталь.
– Временно, – уныло повторяет кто-то из учителей. Другие молча вздыхают. Всем ясно, что война подкатывается к городу.
Перед тем, как уйти из школы, Андрей обошел классы, в которых работал. Потом постоял на балконе, выходящем в сад, покурил в одиноком раздумии.
Сеял мелкий дождь, плыло серое небо, воздух напоен холодной сыростью. Казалось, что ночью выпадет снег. Когда Андрей вернулся в учительскую, там находился только седенький старичок-географ. Расстроенный  старичок никак не мог попасть ногой в галошу, все кряхтел, кашлял. Наконец, ему это удалось. Андрей замечает, как дрожат губы и прыгает пенсне на носу старика.
– Вот, Андрей Николаевич, тридцать лет в этой школе… полжизни… вот… – географ разводит руками и качает головой. Потом, горбясь и шаркая галошами, выходит в коридор. Гулко в опустевшем здании шлепают его шаги на лестнице, потом визжит и хлопает дверь с кирпичом на блоке.
Темнело. Прямо из школы Лобанов направляется не ночные строевые занятия батальона. На первом перекрестке его окликают с другой стороны улицы. Обернувшись на зов, видит он знакомого инженера с маслозавода, Евгения Онуфриевича Рагозина. Инженер машет рукой, чтобы его подождали. Приблизившись, заговорил оживленно:
– Здравствуйте, Андрей Николаевич! Вас, видимо, из-за зрения не призвали еще?
Рядом с малорослым худощавым Андреем инженер выглядит очень грузным, сильным. Длинное пальто на нем расстегнуто, мохнатое кашне развевается на ветру.
– Гитлер-то, а? Наступает и наступает. Подумать только, ведь простой ефрейтор, да и австрияк к тому же! Неужели возьмет Москву? Как вы думаете, дорогой?
– Я в ополчение вступил, – говорит Андрей, чтобы прекратить не понравившийся ему вопросы инженера.
У того слегка приподнимаются плечи.
– В ополчение? Это хорошо, – деревянным голосом говорит Рагозин. – Мой брат, Петр Онуфриевич, тоже где-то воюет. А я стар. Мое дело – наблюдение героических поступков. У моей квартирной  хозяйки дочка тоже в ополчение пошла. Виноградова Мария. Она. Кажется, у вас учится?
– Знаю ее. Мы в одном взводе, – неразговорчиво отвечает Андрей, сует инженеру руку. – Ну, пока, Евгений Онуфриевич, мне направо.
Взвод, залитый багряным светом догорающей вечерней зари, лежит в цепи перед белеющими вдали прямоугольниками мишеней с черными яблоками в центре. Костин, объясняя условия стрельбы, ходит вдоль цепи строгий, весь как на пружинах. Несмотря на неуклюжую телогрейку, он строен и подтянут – настоящий армеец.
– Ты чего опоздал? – заметив, набрасывается он на Андрея.
– Был на педсовещании…
– Так вот, завтра переходим на полное казарменное положение. Ложись в цепь! Вон твоя винтовка, около Виноградовой.
Маруся лежит крайней в цепи. Из-под красноармейской пилотки со сверкающей в отсвете зари алой звездочкой выбиваются густые волосы. Крутые завитки их лезут на лоб, на детские пухлые щеки.
– Взво-о-од, пли! – командует Костин, когда все приготовились.
Рванул залп. Костин бежит осматривать мишени. Возвратившись. Шуршит на ветру листами блокнота, громко говорит:
– Молодец, Виноградова. В самый центр угодила.
– А моя, товарищ комвзвода? – не вытерпев, кричит Брагин из цепи тревожным голосом.
– Твоя за молоком пошла, – безнадежно отмахивается Костин.
– Не может быть! – вскакивает Яша. – Тут что-то не того…
Не имея сил успокоиться, Яша подвигается у лежащему у бугорка Андрею, шепчет ему на ухо и кивает на комвзвода:
– Слыхали? Да, честное же слово, он шутит. Может ли моя пуля пойти за молоком.
– Молоко, это тоже продукт, – отшучивается Андрей.
– Вста-а-ать! – командует Костин. Потом строевые занятия, небольшой поход, окапывание. Наконец, все было окончено, дан приказ идти по домам и готовиться к переходу на казарменное положение.
Домой Андрей идет рядом с Марусей.
– Странно как-то, Андрей Николаевич, – прерывистым голосом говорит девушка. – Вчера сидела за партой, завтра пойду в казарму. Вот судьба.
«Да, судьба, – думает Лобанов, искоса поглядывая на Марусю, освещенную неверным светом луны, вынырнувшей из прорехи облаков. Бросилась в глаза ее высокая грудь под распахнутой телогрейкой. – Жарко ей. Похорошела. Всегда так: ходит в школу угловатая девчонка, а пройдет год-второй, глядишь, вырастает из нее красавица-девушка».
Чтобы скрыть эти свои мысли и не говорить о мучительно неясном слове «судьба», Андрей спрашивает:
– У вас, Маруся, много братьев и сестер?
– Одна я у мамы. Отец давно умер, мне тогда пятый год шел. Так и живем вдвоем. Есть еще дядя, у него своя семья.
– А кто же это?
– Черных Александр Павлович.
– Это секретарь Райкома?
– Да, Андрей Николаевич. А вы знакомы?
– Ну, поскольку – начальство, – улыбается Андрей. – Дядя у вас хороший.

III
Елизавета Павловна, мать Маруси Виноградовой, легла спать в этот вечер рано. До ухода дочки жить в казарму, она никогда так рано не ложилась. Сидит, бывало, и смотрит, как дочка готовит уроки, пишет или ходит по комнате, выдавливая из половиц негромкие  скрипы и заучивая наизусть стихи. Бывали разные, но чаще всего мать слышала от Маруси пламенные и не очень понятные стихи:
Я знаю силу слов!
Я знаю
слов набата!
– И что это за стихи? – спрашивает Елизавета Павловна. – Лучше бы ты читала Пушкина.
– Ах, мама, и ты туда же, – смеется Маруся. – Многие говорят – трудно читать Маяковского. А по мне, нисколечко не трудно. Вот, слушай…
Мать замечает, что какие бы стихи не читала дочка, в глазах у нее при этом всегда разгорается радость. Она читает о любви, в глазах радость. Читает о смерти, все равно – нет печали в ее глазах. Какая может быть смерть в представлении семнадцатилетней девушки? Какая старость может напугать ее? Может и не существует на свете старости и смерти?
«Вся в отца, – решает мать. – Такая же неустрашимая, жизнерадостная. И все бы ей вперед и вперед, невзирая на опасность».
Отец Маруси пришел с фронта домой в двадцатом году. Орден Красного Знамени горел на груди его вылинявшей гимнастерки. В тридцатом и тридцать первом кричал он на сельских собраниях: «Даешь колхоз!» И вот приносят его на полушубке соседи мертвым в родной дом. Кто-то налетел на него ночью, когда он возвращался из сельсовета, ударил обухом топора по голове.
Пришлось вдове Елизавете Павловне самой воспитывать дочку. Много работала, считалась первой звеньевой в пригородном колхозе, куда переехала после смерти мужа. Лет пять назад ее избрали председателем этого же колхоза.
«Жили с дочкой вдвоем, а теперь вот совсем я одна, – думает Елизавета Павловна и старается уснуть, чтобы заглушить тоску, забыться. Но перед глазами встает картина расставания: Маруся собирает вещи в узелок, надевает гимнастерку, обнимает родную и говорит нежно-нежно: «Не плачь, мама, ведь я комсомолка!» – Ушла. Ох, дочка, дочка, как мне тяжело!»
Наконец, Елизавета Павловна задремала. Но сквозь паутину полусна вдруг слышит стук в дверь. Открывает глаза, приподнимается с постели:
– Кто там?
– Открой, Лиза.
Узнав голос брата, бежит к двери, открывает.
– Что так поздно, Саша? Уже час ночи. Ну, проходи поосторожнее, я сейчас зажгу лампу.
При свете лампы она замечает, что какая-то тень возбуждения колышется на сухом зеленоватом лице брата. «Замотался, бедный, – тревожится ее сердце. – Семью эвакуировал, сам, наверное, живет впроголодь, в сухомятку. И спит, наверное, в своем райкомовском кабинете на жестком диване. Знаю я его».
– Я уезжаю, Лиза, – прерывая ее размышления, – говорит Александр Павлович.
– Что? – спохватывается Лиза. – Далеко уезжаешь?
– В обком вызывают. А там… сама понимаешь, в какое время живем.
Подсев к столу, Александр Павлович закрывает ладонью глаза от света лампы, некоторое время отдыхает, как бы дремлет. Вскоре встряхивается, достает из кармана плаща листок бумаги, подает сестре:
– Если не скоро вернусь, напиши обо мне, Лиза, Насте и Лидочке вот по этому адресу. Они сейчас в Барнауле живут.
«Там зима уже, наверное, зато далеко от войны, – глядя в бумагу, думает Елизавета Павловна о дочери и жене брата. – Марусю бы туда…»
– Да, да, конечно, напишу. А сейчас разведу самовар, попьем чайку.
– Попьем, – устало говорит Александр Павлович и снова закрывает ладонью глаза, дремлет, пока Лиза готовит самовар.
За чаем говорили о покойных родителях, вспоминали свою молодость.
– А помнишь, Саша, как ты в клубе играл офицера, усы у тебя отклеились во втором действии.
– Еще бы, забыть, – кивает он головой, скупо усмехается. Елизавете Павловне вдруг становится странно, что этот серьезный мужчина с острым взглядом запавших глаз был когда-то неуклюжим и простодушным пареньком, первым комсомольцем в глухой деревеньке. И вот он, помешивая ложечкой чай, говорит:
– Да, Лиза, мало мы встречались, хотя и жили в одном городе. И жизнь наша, как свеча, сгорает. Все с накалом, с ярким огоньком. Вроде, вчера еще комсомольцами были, а глядишь в зеркало – виски изморозью пересыпало. Уеду, и неизвестно – увидимся или нет.
– И Маруся ушла, – вздыхает Елизавета Павловна, смахивает пальцем слезу. – Ушла в казарму.
– Знаю, – Александр Павлович дробненько стучит пальцами по клеенке. – Так надо, Лиза.
Через час они простились, обнявшись и, по русскому обычаю, поцеловавшись три раза. Елизавета Павловна, охваченная болью и ознобом, стоит перед дверью, слушает, как заскрипели ступеньки под ногами брата, хлопнула калитка. Потом гасит лампу. Ложится в темноте на постель и думает, думает с открытыми глазами.
Маруся приходит неожиданно.
– Ой, мама, мама! – восклицает она, чиркает спичкой и ловко зажигает лампу, улыбается розовыми губами, – насилу я у начальников отпросилась. Соскучилась я по тебе, мама! Да не вставай, не вставай, пожалуйста, я рядом с тобою посижу.
Живая, крепкая, пахнущая холодом, Маруся долго сидит на кровати у матери, гладит ее руки, седеющую голову.
– Ну, как там? – спрашивает мать.
– Там хорошо, мама. Люди там хорошие. Есть учитель наш, хлопцы с заводов, студенты.
Мать внимательно смотрит в лицо дочери. «Господи, совсем невеста стала. Грудь высокая… А руки, как у меня – большие».
– Маруся… Вот что, дочка… Ты… поосторожней там будь с ними… с хорошими.
Смущение и жар охватывают Марусю.
– Что вы, что вы, мама!… да разве я… Какое же там сейчас… Фашисты под Москвой. Ма-а-ма! – почти кричит Маруся и порывисто вскакивает, шагает к полке с книгами.
Не успевает рука Маруси коснуться прохладных, тисненых серебром корешков, как в дверь постучали.
– Разрешите, Елизавета Павловна!
По голосу узнали своего квартиранта Евгения Онуфриевича Рагозина.
– Войдите, – отвечает Маруся.
– Прежде всего, здравствуйте! – входя в комнату, говорит Рагозин. – Извините за поздний визит. Вот сие, – он протянул хозяйке десять рублей. – Вот сие. Как пойдете за хлебом, то возьмите и на меня. Продавец на меня отпустит. А то мне на работу с утра спешить надо, а вечером, пожалуй, и хлеба не будет.
– Хорошо, – кивнула Елизавета Павловна.
Маруся, повернувшись от книг, спрашивает:
– Что слышно про Петю, Евгений Онуфриевич? Давно писал вам?
Рагозин как-то странно повел плечом, кашлянул:
– Петр Онуфриевич как выбыл в действующую армию, так ничего и не писал. Месяца полтора, пожалуй, будет… Ну-с,  я пойду, до свиданья!

IV
Вернувшись в свою комнату, Рагозин раздевается и садится за стол. Перед ним поблескивает только что снятый с плиты чайник, пуская через слегка прогнутый носок легкий. Прозрачный пар. Инженер налил в стакан чаю, но не стал пить, задумался.
«Один живу, старею, – пожалел сам себя в мыслях, ясно представив лицо умершей два года назад жены. – Да и как будто не живу, существую. Когда же кончилась настоящая жизнь? Не тогда ли, когда умерла жена Феня? А может быть, много раньше – в двадцатом году, когда снял шинель и забросил золотые погоны? То и другое помнится, не забыть. Но жизнь проходит. Как это сказано в библии? Откроешь дверь и закроешь… И женщины уже не смотрят, как раньше – многозначительно, мило. Значит – стар. А ведь есть еще желания, силы не мало. Толст, правда, немного, и щеки обвисли самую малость. Но в общем еще мужчина, мужчина… Да… откроешь дверь и закроешь. Так и прошла бы вся жизнь в страхе, в уничижении, если бы не эта война. Молодец австрияк этот – Гитлер. Бегут комиссары, бегут. Да-с… Сидон я ниспроверг и камни бросил в море… Брюсова стихи».
Сидит, вспоминает, мечтает Евгений Онуфриевич. «Вот она, молодость, семнадцатый год, будь он трижды распроклят. Бьет по Кремлю большевистская артиллерия, а в Кремле – юнкера. И среди них – он, Евгений Рагозин, бывший студент-политехник, прапорщик военного времени. Все чаще рвутся на кремлевских двориках снаряды, все ближе кричащие «ура» красногвардейцы. Все больше относят своих убитых юнкера в часовню. И вот – сдаются. Помнит Рагозин, как поднял и он руки, брякнула о камни брошенная им винтовка. А потом пошло и пошло –  бегство на Дон, корниловский поход, дороги и битвы, костры на снегу, вошь и прыщ под шинелью. Был контужен на Сиваше, брошен своими… Так кончилась молодость».
 Евгений Онуфриевич встает и потягивается, взглядывает на постель с отвернутым углом стеганого одеяла (По голубому фону атласа желтые абрисы лилий), с большой толстой подушкой, набоку которой просвечивает через проредь мелкой шелковой глади розовая наволочка.
«Засну сейчас, – думает Рагозин, с трудом подавляя зевоту. – Первые годы и спал неспокойно: все думал, разыщут чекисты, нагрянут. Хорошо, что приютила милая женщина, влюбилась, помогла скрыться. Прижился у нее, женился, институт заочно окончил, получил диплом».
Рогозин сел на постель, нагнулся, чтобы разуться. Вдруг в окно тихо постучали.
– Кто там? – встрепенувшись, Рагозин прильнул к окну. За стеклом белеет маленькое личико, кажется, женское. Послышался голос, и тогда Евгений Онуфриевич узнал Татьяну – жену младшего брата, Петра, еще в июне призванного в Армию.
– Таня, ты?
– Отоприте, Евгений Онуфриевич!
– Что так поздно, Танюша? – спрашивает он, отперши дверь и впуская Таню. На стене стучали ходики, стрелка приближалась к двум.
– Ради бога, тише, – просит Таня, переступая порог. Испуганными и растерянными глазами смотрит на Евгения Онуфриевича. Подбородок ее дрожит, худые пальцы перебирают бахрому головного платка.
– Ну что, ну что? – заторопил ее Рагозин, сам проникаясь тревогой. – Похоронную что ли получила? Убит Петр?
Слезы как-то сразу потекли по маленькому лицу Тани. Она принялась утирать их розовым с белой каемочкой платочком.
– Нет… не убит… Он – там, Евгений Онуфриевич!…
– Где там!? – невольно поднимает голос Евгений Онуфриевич. – Да говори же ты толком!
– Ради бога, тише. Он – дома… Пойдемте. Я ничего, ничего не пойму!
– Как не поймешь!? Может, ранили его, вот и пришел. А ты всякую чушь думаешь.
– Да нет, Евгений Онуфриевич! Петя требует, чтобы я никому не говорила, кроме вас. Ему надо скрываться. Что-то он наделал там, на войне этой.
– Ничего страшного, – твердо произносит Евгений Онуфриевич. – Успокойся, Татьяна. Идем.
Он оделся и вышел вслед за Таней в темь и слякоть. Таня семенила впереди, часто вздыхала, сморкалась в платочек.
Глядя ей в спину, Рагозин думает: «Не выдаст. Любит она его».
Таня быстро нырнула в дом, но Рагозин задержался. Чтобы привести себя в душевное равновесие, долго и тщательно вытирает на крыльце ноги. Затем решительно потянул дверь и вошел в комнату.
За круглым, крытым вязаной скатертью столом сидит Петр Онуфриевич, сержант Красной Армии.
Но формы на нем нет: обменял где-то на потрепанный пиджачок, черную сатиновую косоворотку с белыми пуговицами. И только армейские сапоги напоминают о воинской службе. Лицо Петра – бледное, голубые глаза беспокойно щурятся и прячутся от вопрошающего взгляда Тани. Петр, видимо, только что побрился, и щеки его глянцевито блестят. Но космы отросших рыжеватых волос лезут сзади на воротник, торчат из-за ушей. Клок газеты и щепоть буроватой махорки лежат на столе перед Петром, его расслабленные руки перебирают то ли веточку веника, то ли сорванную мимоходом на улице и машинально принесенную в дом былинку увядшей лебеды.
– Здравствуй, Петр! – говорит Рагозин, впиваясь взором в его бледное лицо. – Отвоевал что ли?
Петр встает, быстро одергивает свой кургузый серый пиджачок с дырой на левом локте и неловко обнимается с братом, целует его, потом говорит, глядя в пол:
– Как видишь, отвоевал.
– Та-а-ак, – сквозь зубы протянул Рагозин
Петр свернул цигарку и нервно, жадно затянулся крепким табаком.
– Надоело служить? Или страшно? – настаивает Рагозин.
Петр вскидывает на него воспаленные глаза, машет рукой, будто разгоняет сизый дым:
– Сам понимаешь, Евгеша.
– Ммда-а-а! – Евгений Онуфриевич приседает к столу, зажимает в кулаке свою рыжеватую бородку. Помолчали. Вспоминается, перед уходом в армию брат ворчал: «Главное в этой войне – живым остаться. Пусть дураки за идеи помирают, а я не собираюсь». – Ммда-а-а!
Не выдержав молчания брата и всхлипываний жены, сидевшей на кровати, Петр встает и начинает ходить по комнате. Он старается не смотреть на Таню, но кивает на нее брату:
– Вот она плачет все и плачет…
– Как же не плакать, Петя, – утирая слезы тыльной стороной ладони, так как платочек давно вымок и положен на подоконник. – Стыдно ведь это… и страшно.
– Страшно?! Побыла бы там, где я был. Вот где страшно. Да и чего ты хочешь? Хочешь, чтобы валялся я бездыханным трупом в канаве? А кто воспитает ребенка, которого ждешь? Ну, убьют меня, останешься ты вдовой. А за что вдовой тебе быть? За что, спрашиваю? Да и все равно Советской власти конец. Бегут коммунисты от немцев.
– Евгений Онуфриевич опасливо глянул в окно за занавеску, обернулся к невестке:
– Ты бы вышла, Танюша. Посмотри, нет ли кого под окнами.
Оставшись наедине с Петром, Рагозин спрашивает брата:
– Ну, а почему ты к немцам не перешел, Петр? Иль сомневаешься?
– В чем сомневаюсь?
– В победе немцев, в правоте их.
– Какая там правота! – криво усмехается Петр. – Сам ты их знаешь, воевал в прошлую войну против них. Масло русское жрать да барахло грабить – вот и вся немецкая правота. Не в правоте дело. Не хочу воевать, да и баста! Ни за немца, ни за этого полубога Сталина. Ясно?
Опять помолчали.
Пощипывая бородку и поглядывая на брата, уставившегося понуро себе под ноги, Евгений Онуфриевич прерывает паузу:
– А знаешь, Петр, за это… того, брат… не помилуют. Обнаружат тебя и – крышка. Я сам в девятнадцатом году членом военно-полевого суда у Деникина был. Дезертиров стрелял безо всякой пощады.
– Ни черта! – тряхнув рыжими космами, хрипит Петр. – Бегут коммунисты. Сам был там, видел. Ни танков, ни хрена нету у товарищей. Самолеты, ей-богу, из фанеры. Повоюешь тут против немецкой брони?
Евгений Онуфриевич блеснул глазами, повеселел. Он и сам думает также. Но ему особенно приятно от другого услышать подтверждение своих ожиданий, надежд. Вслед за братом он повторяет, сам того не замечая:
– Бегут, бегут. Дохвастались, хвастунишки несчастные!
Петр вспоминает что-то, проворно нагибается и лезет пальцами за голенище, достает сложенный вчетверо листок.
– На, Евгеша, читай. В листовке, сброшенной немцами с самолета, все написано. Сын Сталина взят в плен, Москва накануне падения. Все написано, читай. Вот, вот, вот…

V
Белесый туман наплывал утрами на город. Сырой, холодный. Все покрывалось серебристой изморозью – деревья на бульварах, шаткие досчатые тротуары, затвердевшая колчистая земля, жухлая трава и лопухи, буйно разросшиеся в глухих переулках прямо под окнами деревянных домишек, под заборами.
Холодно и больно было от поступающих с фронта сообщений СОВИНФОРМБЮРО: дивизии гитлеровцев подходят к Москве.
Батальоны народного ополчения, в котором служил Андрей, занимался боевой подготовкой, караульной службой, устраивал облавы на дезертиров. Все ожидали: не сегодня-завтра объявят приказ о выступлении на фронт.
Как-то под вечер Андрей с Сережей Анпиловым пилили дрова для батальонной кухни.
– Вы не жмите на ручку, Андрей Николаевич, – учит Сережа. Он терпеливо переносит неумелую работу Лобанова, подсказывает: – Не жмите, свободно пускайте пилу. Так, так…
«Вжик, вжик, вжик», – ходит пила, жалуется. Круглое веснушчатое лицо Сережи распарилось до красна, покрывается от напряжения густыми, поблескивающими капельками пота. Андрей приноравливается к темпу движения, работа становится лучшей.
– Передохнем, пожалуй, – предлагает Сережа, кивает на огромную кучу поленьев. – Немало ведь напилили, а?
–Да, не мало, – соглашается Андрей. – Сядем покурим.
Сережа любил посидеть, поговорить с Андреем Николаевичем о книгах, о далеких заманчивых странах. Учитель знал многое, а для Сережи едва только успела приоткрыться чудесная книга знаний. И в этой книге было все: жизнь древнего мира и подвиги Спартака, полеты к Луне и таинственный корабль капитана Немо, шумные гавани и сказочные острова, населенные народами далекого солнечного архипелага, подвиги Степана Халтурина, жизнь Ленина и Свердлова.
И в самый разгар завязавшейся беседы подбегает к ним Яша Брагин. Постояв и послушав. Трогает Анпилова пальцем в плечо.
– Все о книгах толкуешь, Серега? – спрашивает с ехидцей.
– А тебе что? – хмурится Сережа.
– Да так, ничего. Дровишек просят на кухню.
– Угу-у, Маше Виноградовой угождаешь? – ухмыляется Сережа во весь рот. – Она ведь как раз и дежурит на кухне сегодня.
Яша сразу обмяк. Покраснел. Нагнувшись и беря дрова в охапку, ворчит:
– При чем тут Виноградова? Повар просит, вот я и пошел…
Брагин торопливо уходит с большой охапкой дров, но через несколько минут бегом возвращается.
– В штаб вызывают Лобанова, меня и Марийку! – блестя возбужденными глазами, восклицает он.
– А меня? – привскочив, спрашивает Сережа.
– А тебя нет, хлопец, – серьезным голосом, с подковыркой отвечает Яша. – Потому, детям до шестнадцати лет не положено.
У самых дверей штаба, сделав таинственное лицо, Яша шепчет Лобанову:
– Не зря вызывают, Андрей Николаевич. Я видел, там начальник энкаведе и все наше начальство. Сами увидите.
В штабе, куда вслед за Яшей входит Андрей, за столом сидел смуглолицый капитан с клоком седых волос в черной густой шевелюре. Командир батальона в перетянутой ремнем шинели держит руку на дубовой коробке маузера и разговаривает у окна с комиссаром – сутуловатым пожилым человеком, похожим на рабочего. Андрею бросается в глаза седая прядь волос, выбившаяся из-под шапки на сморщенный лоб комиссара, кашне на его худой шее, серые бурки на ревматичных ногах.
Рядом с капитаном облокотился начальник штаба – лысый сероглазый толстяк в нагольном полушубке с узелками вместо крючков. Сбоку, поджав ноги под табуретку, примостился Егор Петрович Костин, командир второго взвода.
– Все пришли? – повертывается капитан к Костину, доставая одновременно из кармана наброшенного на плечи кожаного пальто коричневый бумажник.
– Нет еще бойца Виноградовой, товарищ капитан. Да вот и она.
Маруся, переступив порог и приложив руку у ушанке, встала у притолоки, застеснялась.
– Значит все? – переспрашивает капитан и выкладывает из бумажника на край стола фотографическую карточку. – Вот, товарищи, этого человека надо задержать и доставить в особый отдел дивизии. Удивляетесь, наверное, почему я милицию не посылаю? Но ведь наш батальон – истребительный. Вы боретесь с диверсантами, шпионами, дезертирами в прифронтовой полосе… пока что. Сегодня предстоит дело не только вам. Ну да это – особая статья. А вот вашей группе, товарищ Костин, нужно взять этого человека, дезертира, сержанта, сбежавшего с фронта. Соседи донесли о нем. Шило в мешке не утаишь. Имейте в виду, возможно, есть у него оружие.
– Разрешите, товарищ капитан? – Костин протягивает руку к фотокарточке. Капитан наклонил голову в знак согласия. Костин смотрит на фотографию, потом глядит на капитана: – Этого человека я знаю. Рагозин.
– Он самый, – кивает капитан. – Брат инженера, работавшего с вами на маслозаводе.
– Пропал человек! – Костин положил фотографию на место, огорченно щелкнул языком. – Признаться, никогда не думал, что такая  сволочь он. Ну, ничего, мы его возьмем!

VI
В этот холодный звездный вечер Евгений Онуфриевич Рагозин решает снова навестить брата.
Поглубже надвинув шапку «гоголь» и обмотав шарфом шею, он выходит на улицу. Оглянувшись на окна Виноградовых, со злостью подумал: «Темно. Хозяйка спит, а дочь – в батальоне. Вот придут немцы – покажут ей батальон, всыплют шомполов двадцать. Подумаешь, большевичка. Девушка, а чем занимается. В батальоне…»
Плюнув в сторону окон, Евгений Онуфриевич шагает по улице. Воздух неподвижен, прозрачен, как бывает в студеные осенние вечера, перед тем, как выпасть первому снегу. На тротуарах лежат тени домов и деревьев. Тихо. Кажется, городок спит уже крепким сном.
Стараясь держаться в тени, Рагозин прошел главную улицу и свернул в узкий переулок. «Трудно Петру, – с сочувствием думает о брате. – Не сладко сидеть в чулане. Хоть бы скорей новая власть пришла, господи!»
До знакомого домика оставалось минуты две ходьбы. Вдруг из-за угла, в противоположном конце переулка показались люди. Они шли небольшой плотной группочкой, освещенные бледным светом месяца. Евгений Онуфриевич ясно видит мерцающие стволы винтовок за их плечами, телогрейки и шапки. «С винтовками, а без шинелей. Значит, ополченцы, – догадался он. – Схоронюсь на всякий случай, чтобы не пристали».
Он толкает калитку, около которой стоял. Она оказалась не запертой. Ополченцы приближались. Один голос показался Рагозину знакомым. Прислушавшись, узнает он Машу Виноградову.
– Вон в том, в третьем от угла домике, товарищ Костин, живет Петр Рагозин, – говорит Маша. Один из патрульных снимает с плеча винтовку, лязгает затвором.
Евгений Онуфриевич обмирает. Оцепенело втиснувшись лицом в щель неплотно прикрытой калитки, с нарастающим ужасом смотрит он вслед патрулю. «Прямо к Петру в дом идут, – дрожат губы, холодеет сердце. – Неужели Татьяна выдала? Или соседи выследили? Ах, сукины сыны! Впрочем, сейчас это неважно, кто выдал. Вон к дому подошли».
Патруль поднимается на крыльцо. Слышится стук в дверь, затем испуганный женский голос:
– Кто там?
– Откройте! Проверка документов!
– Сейчас, сейчас!
«Может, и правда – проверка документов, – Евгений Онуфриевич с надеждой в сердце перекрестился. – Нет, нет: прямо в дом идут».
Тут же кольнула новая мысль: «А я как же? Ведь теперь и мне крышка. Вышлют на север теперь, когда через несколько дней… Говорят же люди, что в Курске уже стрельба слышна… О, господи!»
Медленно тянется время. Нерушимая тишь заполняет пространство от городка до усеянного колкими звездами темного небосвода. Лишь у самой калитки, над головой Рагозина, едва шелестят голые ветви липы. Наконец, томление ожидания кончилось. Щелкает щеколда, группа людей выходит из дома. Впереди, опустив голову и заложив за спину руки, шагает Петр. Во рту поблескивает огонек цигарки. Таня семенит рядом, то отставая, то чуть забегая вперед. Было видно, что и ее вели вместе с мужем.
– Эй, цигарку выкинь! – приказывает один из патрульных. «Да это же голос Костина! – узнает Рагозин. – Сколько раз в конторе маслозавода приходилось слышать этого хама, недоучку, активиста».
Петр послушно выплевывает окурок. Споткнувшись, чуть не упал.
«Эх, Петр, Петр!» – мысленно стонет сразу ослабевший Евгений Онуфриевич. Ноги задрожали, по всему телу – испарина. Долго стоял, прислонившись к притолоке калитки, задрав бороду и бессмысленно глядя на звезду сквозь путаницу черных ветвей над головой. Когда немного пришел в себя, на улице никого уже не было.
– Что же мне теперь? Как же я? – шептал он и, сорвавшись с места, почти бегом кинулся к себе на квартиру. Стало жарко, мешало идти длинное распахнутое пальто. И шарф размотался, болтаясь на груди. Евгений Онуфриевич срывает его с шеи и, скомкав, сует в карман.
Отворив собственным ключом входную дверь, тихо проходит в свою комнату, с минуту оцепенело стоит в темноте. В голове все билось и билось: «Не посадят, но непременно вышлют из прифронтовой полосы. Тогда прощай надежды. Может, Гитлер три года будет идти до Урала, а сюда вот-вот придет. Нет, мне бежать, бежать».
Нащупав выключатель, зажег свет. Испуганный таракан заметался, побежал по клеенке.
– Как я – мечется, бежит, – невесело хмыкает инженер. Открыв письменный стол, роется в бумагах. Листки писем, как вспугнутые голуби, летят на пол и в печь.
– Сжечь, ничего не оставить, – бормочет Рагозин, копаясь в бумагах дрожащими пальцами, покрытыми рыжеватым волосом. – Письма, бумаги, следы прожитых лет. Напоминание о страстях прежней жизни.
Из пожелтевшего большого конверта вынул фотографию умершей жены и долго смотрит на нее. Пышноволосая темноглазая женщина печально улыбается с кусочка картона. У многих бездетных женщин замечал в глазах такую печаль Евгений Онуфриевич.
«Оно и лучше, что нет детей! – подумал, ожесточившись на самого себя и на так нескладно сложившуюся жизнь. – Мне и без детей теперь трудно выбраться в свет».
На самом дне ящика письменного стола попадается еще одна фотография: во весь рост снят он сам в далекие времена молодости. Военная форма с погонами поручика, шашка на ремне через плечо. Один погон поблескивает кокетливым изломом.
Вздохнув, Евгений Онуфриевич перевертывает фотографию, читает на обороте:
«И, в вещах моих скомканных роясь,
  Сохрани, как не сбывшийся сон,
  Мой кавказский серебряный пояс,
  И в боях потемневший погон».
– Эх, поэзия, поэзия, – ворчит Рагозин. – Автор этих строк, по слухам, попал в Африку, служит в иностранном легионе.
Перерыв все бумаги, инженер задумывается. Он никак не может отыскать то, что ему нужно сейчас. «Неужели порвал и выбросил? – сожаление сжимает сердце. – Впрочем, кажется, нет».
Он нагибается под кровать и, кряхтя, вытягивает на середину комнаты чемодан. Открыв его и вынув серенький летний пиджачок, находит в правом кармане помятое удостоверение. Двадцать первого июня получил инженер это командировочное удостоверение, а двадцать второго командировку в Курск отменили из-за начавшейся войны. «Исправлю дату и махну в Курск! – решает теперь Евгений Онуфриевич. – Я же не Петр, чтобы сидеть под юбкой. Мне, боевому офицеру, не к лицу сидеть и ожидать, пока на шее окажется оселок».


VII
На рассвете ополченцев рассадили по теплушкам эшелона. Холодно, полумрак. Пахнет мукой и мышиным пометом. Отрывисто свистнул паровоз. Звякнуло буферами. Поплыли мимо вагонов пустые поля.
Серенький день, кружась над степью пушистыми белыми хлопьями снега, несмело вползал в теплушки через приоткрытые двери, холодом охватывало ноги. И помаленьку люди начинали пристукивать, греться.
Ехать пришлось долго, а больше всего стояли, пропуская мимо себя длинные воинские составы с пулеметами на крышах, с зенитными пушками на платформах. Зенитчики в полушубках и серых меховых шапках стоят коло задранных в небо тонких орудийных стволов и спаренных пулеметов, настороженно посматривают в высь.
– Что, папаши, тоже туда? – иногда спрашивают проезжающие красноармейцы пожилых ополченцев, кивают на запад.
– Туда, – машут люди руками вдоль уходящих в муть рельсов. – Куда же еще теперь.
В Курск прибыли ночью. Почти через вест город шли к казармам без разговоров, усталые, напряженные. Прислушивались к далеким вздохам орудий, доносившимся с запада. В окнах не светилось ни одного огонька.
– Спят люди, – звучит в рядах чей-то голос сердито, недоумевающе. – И не думают, что фашист у дверей.
Но когда отряд пришел на место ночлега и разместился в пустых гулких комнатах, все ополченцы тоже сразу легли на пол и заснули.
Рядом с Лобановым пристроился Сережа Анпилов, подложив под голову серый комочек вещевого мешка.
– Яшу куда-то товарищ Костин позвал, – шепчет Андрею. – Не возвращается…
– Значит, дело есть, – отзывается Андрей, укладываясь поудобней в ногах уже громко храпящего пожилого ополченца. – На войне, брат, не расспрашивают.
Он быстро заснул. А когда проснулся, в больших сводчатых окнах казармы уже серело раннее утро. Сильнее, чем ночью, слышался далекий сплошной гул, похожий на шум идущего за лесом поезда.
Андрей осмотрелся. По всей комнате – от стены до стены – спали вповалку люди. Свернув цигарку, Андрей выходит покурить на крыльцо.
Розовая полоса рассвета проступает над домами в той стороне, где лежит родной городок, оставленный накануне. «Любимый город может спать спокойно», – вспоминает Андрей слова довоенной песни и прислушивается к гулу бушующей войны. Но тут он видит идущую от ворот Виноградову.
– Маруся! – вскрикивает он. – Откуда?
– Здравствуйте, Андрей Николаевич! – подходит она. Андрею бросается в глаза ее бледное взволнованное лицо, большие встревоженные глаза. – Хорошо, что мы встретились. Быть может, долго теперь не увидимся. А ведь все-таки… – Девушка умолкает, опустив глаза. Чувство неловкости охватывает и Андрея. «Вот как… Я и не знал, что… – пронеслись мысли. – Ну, говорили о литературе, о жизни… Маринка, Маринка, все еще у тебя впереди – любовь настоящая, путешествия, книги, песни, интересная работа…»
– Почему мы долго не встретимся, Маша?
– Меня переводят из батальона в другое место, – говорит она, растерянно вздрагивают ее губы, в глазах мольба: «Не надо расспрашивать». Андрей промолчал. Он понимает, что есть дела, о которых на войне не расспрашивают. За это месяц уже много раз уходили из батальона коммунисты и комсомольцы на особые задания.
Девушка протягивает руку, Лобанов крепко сжимает ее холодные пальцы.
– До свиданья, Маша. Конечно, еще увидимся. Еще на свадьбе у вас гулять будем. Знаете пословицу – мир тесен, человек с человеком всегда встретиться может. Такие дела.
– Конечно. – Маруся поднимает голову, смотрит на Андрея ясным, твердым взглядом карих глаз и светло-светло улыбается. – Конечно, еще увидимся.

VIII
В это же утро Егор Петрович Костин с Яшей томились ожиданием в коридоре Курского обкома партии, куда прислал их комиссар батальона.
– Рекомендовал я вас на боевое дело, товарищи, – напутствовал их перед тем. С завистью глянул на молодого чубастого Яшу, вздохнул: – Сам бы пошел – не пускают по старости.
У Яши Брагина в черных глазах блеснули молнии, подтянул ремень на телогрейке, выпрямился молодцевато.
Работник военного отдела Обкома, к которому надлежало явиться, был, видимо, занят в другом месте. Ожидая его, Костя с Брагиным выкурили полпачки махорки, перечитали все плакаты и объявления, развешанные по стенам, и успели поспорить, когда Яша начал читать вслух газету в витрине.
– Ты что же, комсомолец, в школу не ходил, по складам читаешь?
– Ходил, – возражает Яша и моргает на Костина глазами. – Четыре зимы ходил. Я арифметику плохо понимал. Через нее, можно сказать, нервным стал, забросил учебу.
– Ну и дурак. Вон Анпилов тоже рабочий, а восемь классов окончил.
Яша безнадежно машет рукой и отворачивается. Дескать, бесполезный разговор. Но Егор Петрович не отстает:
– Вот кончится война, таких дуболомов силой заставят учиться. Верно, верно. Я первый на тебя нажму.
– Ну, когда война кончится, то конечно, – не желая обострять отношений с начальством, соглашается Яша. – Я тогда, может быть, и арифметику полюблю.
– Костина просим зайти! – открыв дверь, крикнул человек в очках. – Вот сюда, в комнату направо.
За письменным столом Костин видит немолодого мужчину в шинели без петлиц и знаков различия. У стены на диване – другой, с которым Костин, скрыв удивление, поздоровался. «Это же дядя Виноградовой, Александр Павлович Черных, – мелькнуло в мозгу. – Наверное, готовится к подполью. И признаки есть: худое зеленоватое лицо его обрамляет небритая колючая борода, острые небольшие глаза смотрят пытливо».
– С какого года в партии, товарищ Костин, – прервав его мысли, спрашивает человек в шинели, морща лоб под белым ежиком волос и  не поднимая головы от папки.
– С тридцать девятого. На финском фронте вступил.
– А тот, который за дверью?
– Яша Брагин комсомолец, – отвечает Костин. – Хороший рабочий парень. Он в моем взводе был все время.
– Хорошо. Мне вас рекомендовал комиссар батальона. Куришь? – подвигает по столу пачку «Беломорканала».
– Курю. Спасибо.
Человек в шинели берет с этажерки и кладет на стол карту. Потом жестом приглашает Костина поближе.
– Значит так, Егор Петрович, слушай.
Он сказал, что нужно восстановить связь с одним из партизанских отрядов, оперирующим в районе важных коммуникаций германской армии. Командует отрядом лейтенант из окруженцев по фамилии Филатов. За последние семнадцать дней нет из отряда никаких сведений, не работает радиосвязь.
– Между тем, товарищ Костин, сейчас позарез нужна нам помощь отряда по ликвидации ряда транспортных объектов в тылу врага. Понимаете?
Костин кивнул. Человек в шинели стал водить пальцем по карте:
– Вот здесь перейдете линию фронта. В этом вот селе явитесь к командиру части с нашим паролем (В штабе вам скажут сейчас пароль, фамилию командира, перечень объектов, подлежащих первоочередному уничтожению). Понимаете? Отсюда вас переправят через линию  фронта на оккупированную территорию.
– Передадите также Филатову данные о полетах «У-2», – поднимаясь с дивана, добавляет Александр Павлович Черных. – Если рацию не наладят, пусть с вами Филатов передаст, где будет у него посадочная площадка и когда будет ожидать самолет. Пошлем оружие, людей, обмундирование, огнеприпасы.
– Фамилию Филатова не забудьте, – еще раз внушает беловолосый.
Костин кивнул.
В это время Черных посмотрел на часы, висящие над окном, затем на свои, карманные.
– Через полчаса будет машина из штаба. Позвать Брагина?
– Зови, зови, Александр Павлович, – говорит работник Обкома. – С Брагиным тоже нужно поговорить.

IX
Когда Евгений Онуфриевич выбрался из города, в котором прожил более десяти лет, он физически ощутил, что в жизни его наступает новый и решающий поворот, от которого уже и нет возврата к тому, что делал недавно – к службе советским инженером. Теперь была одна цель – как можно скорее попасть на оккупированную немцами территорию.
«Кто знает, – рассуждал Рагозин. – Кто знает, возможно, я стану крупным политическим деятелем, предпринимателем, вообще приобрету вес в жизни. Было время – мечтал стать депутатом государственной думы, пайщиком предприятия, столпом отечества. Большевики все карты спутали. Но теперь. О, теперь…»
До Курска Рагозин добирается благополучно. Только один раз на станции Касторная комендантский патруль проверил его документы. Сержант заглянул в командировочное удостоверение, в билет с отметкой о снятии с воинского учета, отвернулся равнодушно:
– Можете идти, гражданин.
Но в Курске Рагозин призадумался. Куда податься? Без прописки никто на квартире держать не станет. Да и прописываться опасно, когда город накануне эвакуации. Назваться эвакуированным с запада? Тоже опасно – нет документа. Если же поверят, все равно пошлют на восток, а это… Где же искать убежище?
«Схожу-ка я к племяннику Татьяны, к Анатолию Голубеву, – в мыслях решает он. – Петр рассказывал про него. Как будто – свой человек, одних мыслей».
Лично с Анатолием Рагозин ни разу не встречался, но знал – парень перед самой войной приехал в Курск из Сибири, куда лет десять перед тем были высланы его родители за спекуляцию. Брат Петр бывал у Анатолия перед войной и уходом на фронт, рассказывал о нем Евгению Онуфриевичу, хвалил: «Человек он умный, решительный. Мечтает побывать за границей…»
Адрес Анатолия был известен, так что Евгений Онуфриевич быстро нашел маленький домик на улице Чехова. На стук отворил ему дверь узкоглазый парень с монгольского типа красивым лицом.
– Анатолий Васильевич Голубев? – спрашивает Рагозин.
– Я.
– Разрешите любить и жаловать, – приподнимает Рагозин шапку и  рекомендуется: – Евгений Онуфриевич, брат Петра…
– А-а-а, проходите. – Голубев проводит гостя в свою комнатушку и добавляет: – Вижу, вы тот самый инженер Рагозин… Мне про вас тетя говорила, да и брат ваш говорил.
Двинув гостю стул, Анатолий небрежно развалился на кровати, вытянул ноги. Это не понравилось Рагозину. «Молод и невоспитан, – подумал о Голубеве. – Но глаза, как у рыси. Этот зубами вцепится – не вырвешься».
Голубев в свою очередь заметил, что гость сидит на краешке стула и в нерешительности мнет шапку. «Недаром растерян, – подумал о нем. – С какой-нибудь просьбой, с опасной. Да у меня не здорово выпросишь». Вслух говорит:
– Да шапку вы хоть на окно положите. Как ваша жизнь. Петр Онуфриевич пишет?
Рагозин открыл рот, но в коридоре зашлепали старушечьи шаги. Кровь прилила к его сердцу, так и остался с раскрытым ртом.
«Чего-то трусит Евгений Онуфриевич, – заметив бледность на его лице, соображает Анатолий. – Но чего именно?»
– Это хозяйка дома, – кивает гостю на дверь и тут же разведует его вопросами: – Значит, благополучно доехали? А люди говорят, кругом контроль, документы требуют. Оказывается, брешут люди.
Рагозин, скрывая бледность лица и соображая, как попросить пристанища, отвернулся к окну, молчит.
– Так что же слышно о Петре Онуфриевиче? Воюет он? – снова спрашивает Анатолий. – Мы тут с ним сдружились, все мировые проблемы разбирали.
– Петр арестован – выдавливает из себя Рагозин, не глядя на Анатолия.
– Арестован?! – Анатолий вскакивает с места, торопливо набивает трубку махоркой и, дымя, принимается ходить по комнате. – Кем арестован, нашими?
– Нашими или не нашими, но арестован. Особым отделом арестован. Он ведь сбежал с фронта, домой пришел.
– Значит, поймали… Те-ек.
Анатолий останавливается у двери, прислушивается, нахмурив  брови, о чем-то думает. Повернувшись к Рагозину, говорит:
– Вы знаете, эта хозяйка не такая уж безобидная старуха. Муж у ней член партии, сама – в женотделе работала. Такая за советскую власть горло перегрызет, не пожалеет. Хорошо, что у меня все в порядке. Облавы у нас чуть не каждую ночь. Все ищут диверсантов, дезертиров. От страха с ума спятили.
Евгений Онуфриевич, вздохнув, вынул из кармана жестянку с табаком и свернул самокрутку. Анатолий тотчас же предупредительно подносит спичку. Своего табака, что лежит в кисете на столе, гостю не предлагает.
«Сволочь» – решил Евгений Онуфриевич.
– Вы меня извините, Евгений Онуфриевич, но мне надо идти, – говорит Анатолий, снимая с вешалки пальто. – Если какое дело будет, заглядывайте. Правда, дома меня не будет недельки две, в район по служебным делам посылают, но потом – милости просим.
Рагозин решает действовать прямо.
– Анатолий Васильевич, есть у меня к вам просьба. Разрешите остановиться у вас денька на два.
– То есть, как остановиться? – Анатолий сделал недоумевающее лицо. – Жить?
– Ну да… в некотором роде… временно… ввиду обстоятельств…
– Рад бы, рад бы, – разводит Голубев руками, – да грехи в рай не пускают, Евгений Онуфриевич. Этак, знаете, и на Колыму угодить можно. А мне в Монто-Карло побывать хочется.
– При чем же здесь Монте-Карло?
– А при том! – лицо Анатолия делается злым, хищным. – Отвечать мне за кого-то не очень интересно. Извините, Евгений Онуфриевич, но я не идеалист. Своя рубашка ближе к телу.
Голубев, застегнувшись, нетерпеливо вертел в руках ключ от двери, сердито посапывал.
«Сволочь» – еще раз решает Рагозин и, сухо поклонившись, выходит.
Через час он шагает по центральной улице Ленина. Прохожих мало, больше всего попадаются группы мобилизованных на рытье окопов. Их легко узнать по ватным телогрейкам, по заплечным сумкам. Поперек улицы рабочие строят баррикаду. Неподалеку солдаты роют землю – готовят пулеметные гнезда и стрелковые ячейки. Женщины и дети толпятся около складов и магазинов, наспех распродающих запасы товаров и продовольствия.
Рагозин подходит к знакомому голубоватому дому редакции «Курской правды». В газетной витрине у дверей белеют листы газеты. Скользнул глазами по передовице от двадцать девятого октября.
«Опасность фашистского вторжения нависла непосредственно над нашим городом», – прочитал про себя и, не выдержав поднявшегося в нем злорадного чувства, прошептал вслух:
– Дай то бог поскорее! «Ох, какая неосторожность!» – подумал, испуганно оглянулся. На краю тротуара стоят двое мужчин и высокая полная девушка в солдатской телогрейке и шапке. Один из мужчин, синеглазый, русый, лет двадцати пяти, положил руку девушке на плечо, сказал громко:
– Ну, пока, Маруся. До скорой или далекой встречи, но обязательно до встречи!
Рядом с говорящим стоит молодой паренек, непрерывно смотрит на девушку очарованными глазами.
Что-то знакомое показалось Рагозину в этих людях. Он оглядывается еще раз на них и обомлевает от неожиданности и страха. Девушка повертывается лицом к нему. Это Маруся Виноградова. Она разговаривает с Костиным. А тот, чернявый парнишка с длинным чубом, налезающим на изогнутую густую бровь, Рагозину не известен, но, несомненно, заодно с ними.
«Господи, спаси! – мысленно молится Рагозин. – Затми им глаза!»
Сорвавшись с места, инженер ныряет в ближайший проходной двор, прячется в уборную и ждет – не покажутся ли его земляки, черт бы их побрал!
Отсидевшись и немного успокоившись, Рагозин выходит через двор на другую улицу. Но теперь ему совсем становится трудно дышать курским воздухом, трудно слушать чьи-то шаги за своей спиной. Ему мерещится, что кто-то выслеживает его, вот-вот схватит. «Нет, сегодня же вон из города! – решает он. – Вон, иначе конец!»
В полдень Рагозин выходит на шоссе, ведущее на запад. Сотни людей с лопатами, кирками, дорожными мешками за плечами идут и  идут укреплять подступы к городу. Евгений Онуфриевич смешивается с ними, продвигается туда, откуда дышит навстречу идущим война с ее стрельбой, раскатами бомбовых взрывов, транспортами с ранеными.
Заходя по деревням в хаты, Рагозин называл себя эвакуированным учителем с Украины. Сердобольные женщины сочувственно смотрели на его опавшее бородатое лицо, разглядывали городское пальто, помятое в странствованиях. Давали есть – кто кусок хлеба, кто – луковицу, кто – стакан молока.
Вблизи фронта Евгений Онуфриевич переходит на ночную, невидимую жизнь. Днем – спит в копнах почерневшей соломы или прячется в кустарнике, печет вырытый в поле мерзлый картофель. Ночью – идет по извилистым лесным тропам, пробирается степными балками. Озираясь, перебегает поляны, осторожно огибает деревни. Как бы то ни было, он не даром провел несколько лет на армейской службе.
Временами ему кажется, что он снова в Галиции, на фронте русско-германской войны тысяча девятьсот четырнадцатого года. Он слышит рыкающий зловещий голос пушек, видит искристые хвосты ракет в ночном небе, оранжевые разрывы зенитных снарядов на фоне ночных звезд.
«Еще ночь, ну еще две – и дойду», – мечтает Рагозин.
Однажды он залез еще до рассвета в самую середину копны и пригрелся, уснул. Разбудил его грохот близкого боя. За лесом справа мяукали и противно крякали мины. Дробный треск автоматов мешался с перекликающимися в темной мути голосами. Человек шесть или семь пробежали мимо копны. У всех винтовки. Последний, обернувшись, отчаянно крикнул в степь:
– Васька-а! Где-е-е ты?! Обхо-о-одят!
– Господи, пронеси! – шепчет инженер, прячет под пальто ноги, в воротник – голову. – Увидят, пристрелят… Это красноармейцы.
Сжавшись в комок и дрожа всем телом, он еле дышит от страха. Неожиданно все стихло. Подождав с полчаса, Рагозин, шепча молитвы, осторожно выглядывает из копны. В утренней мути валит густой снег. Лежит тихая, побелевшая степь.
Не решившись вылезти, Рагозин в трепете ждет и ждет ясности. «Немцы в степи или еще русские? – думает он. – Боже, пусть немцы!»
Вот и посветлело. Снег начал падать реже, сквозь низкие караваны облаков несмело пробивалось солнце, осветив край равнины розовым светом. Раздвинув солому, Евгений Онуфриевич чуть не вскрикивает от радостного изумления: метров за сто от него стоит немецкий танк с белым крестом пониже башни и меловой надписью на борту: «Москва! Мы идем!»
Захотелось бежать к этому танку. Но пока Рагозин выбрался из копны, машина зарычала и помчалась, пыхая синим дымком, разбрасывая гусеницами гейзеры земли и снега.
«Пойду следом, – решает Рагозин. – Теперь то уж наверняка немцы пришли».
Поднявшись на бугор, он видит опускающуюся к реке лощину, горбатый деревянный мост за лощиной и далее – околицу деревни.
Немецкие солдаты, одетые в серо-зеленые шинели с широкими хлястиками, в глубоких касках с рожками топтались около приземистой противотанковой пушки. Один из них, опершись на перила, курил трубку и глядел сквозь очки в роговой оправе на соломенные крыши хат раскинувшейся неподалеку деревни.
– Варварский пейзаж! – услышал Рагозин его выкрик, подходя к  мосту. – Солома, плетеный забор…
– О, руссиш кунштюк… – другой солдат отзывается длинной непонятной Рагозину фразой, и все они громко смеются.
– Але! – кричит в то же время очкастый, увидев русского. – Комен зи хир, сюда!
Безусый, со значком «югендбунда» на груди, юноша вплотную подступает к Евгению Онуфриевичу. Толкнув дулом автомата  и насмешливо щурясь, спрашивает по-русски:
– Еврей?
– Нет, нет! – Рагозин испуганно крестится. – Нет, нет…
Не зная, что задержанный немного понимает по-немецки, солдат в очках, с треугольным шевроном на рукаве, бросает сквозь зубы:
– Я бы с ним быстро рассчитался.
– Гут! – подмигивает ему насмешливый юноша, потом показывает Рагозину на мост: – Идите.
Солдаты многозначительно переглядываются, и Рагозин перехватывает вороватый огонек в глазах того, который сказал: «Идите».
Он понял, что ему хотят выстрелить в спину. В горле сразу пересохло, сердце учащенно забилось: «Вот так пришел к избавителям».
– Нет, не пойду! – возражает он на ломаном немецком языке. – Я…
Лица солдат неумолимы.
– Идите! Форвертс! – замахивается автоматом юнец. «Это они ради развлечения думают убить», – мелькает у Рагозина мысль.
– Нет, нет, нет! – кричит он с нотками повелительности в голосе. Все равно терять теперь больше нечего. – Нет, ведите к офицеру!
Повелительный тон приводит солдат в смущение.
– Возможно, наш агент? – говорит с нашивками на рукаве. – Линдер, отведи его к лейтенанту Веберу.
Солдат в очках надулся, снял с шеи автомат и повел Рагозина в деревню.
В хате, куда они вошли, было полно народу. Одни солдаты ели из котелков, другие – теснились вокруг раскаленной плиты со сковородами, полными картофелем и салом, шумно вдыхали аромат жареного и переглядывались маслившимися глазами. В углу, за шатким столиком, двое с нашивками на рукавах, сидели над калькой, что-то высчитывая, меряя циркулем.
– Господин ефрейтор, – обращается к одному из них очкастый Линдер.
– Что такое, Линдер? Кто это с вами? – поднимает ефрейтор глаза.
– Этот русский хочет видеть офицера. Где лейтенант Вебер?
– Кажется, в штабе батальона. Вот что. Ведите русского к обер-лейтенанту Динеру, тот знает русский язык.
– Слушаюсь, господин ефрейтор, – козырнул очкастый и жестами велит Рагозину следовать за ним.

X
В полночь попутная машина помчала Егора Петровича Костина и Яшу Брагина в прифронтовой городок. В кузове наложены мешки с солдатским вещевым довольствием – телогрейками, ватными брюками, шапками и портянками. Яша, примостившись на этом добре, сразу же заснул. Костин тоже задремал. Но на одном из ухабов грузовик так тряхнуло, что Костин проснулся и больше не мог сомкнуть глаза.
Покачиваясь на мешках, он вслушивался в ночные звуки и в густой тьме угадывал движение обозов и пушек, слышал неясный говор людей. Впереди, где-то над краем степи, вспыхивали зарницы. Костин знал, что вражеские войска вплотную подошли к Курску, но на том направлении, куда он ехал, фронт был еще далеко от областного центра.
Под утро шофер останавливает машину на базарной площади прифронтового городка. Там и сям чернеют воронки от бомб. В центре площади горит костер, вокруг которого толпятся мужчины – молодые и постарше – все в гражданской одежде. Некоторые отделяются от толпы, скрываются в воронке, другие – возвращаются оттуда.
– Нашли, где нужник устроить! – ругается шофер и останавливает парнишку, только что поднявшегося из воронки с ремнем в руках. – Кто вы такие, неряшливые?
– Мы мобилизованные, дяденька, – отвечает паренек тонким девичьим голосом. – Прохоровского району. Как немец стал подходить, нас забрали в армию, чтобы, значит, никаких мужиков ему не оставлять.
– Мужико-о-ов? А сколько тебе лет?
– Шашнадцать.
– Ясно… А где тут церква около базара? Там около церкви должна быть автобаза.
Парень свистнул:
– Эва-а-а! Церкву снарядами разбило, база сгорела. Тут все погорело от снарядов. Видите, на базаре ни одного ларька.
Простившись с шофером, Костин с Яшей уходят в степь. На первом же перекрестке их остановил патруль.
– Вертайтесь назад, мужички! – прикрикивает после проверки документов патрульный. – В бумаге написано, что вы на рытье окопов мобилизованы, а нам окопы ни к чему. Есть у нас окопы.
– Возвращаться не будем, – возражает Костин. – Нам нужно к командиру части, что в Петровке стоит.
– А-а-а, нужно? – хитро прищуривает он глаз и подзывает своего напарника, стоящего поодаль. – Покарауль здесь, Лисюков, а я мужичков отведу к командиру. Уж больно интересные мужички.
Капитан с мягкой каштановой бородкой и красивым лицом с ясными глазами сидел в блиндаже за столиком, когда к нему ввели задержанных мужичков. Застегнув меховую безрукавку, надетую поверх саржевой защитной гимнастерки и отослав патрульного, он просмотрел документы задержанных, расспросил о пароле и других, известных ему деталях, сказал:
– Да, это вы. Мне уже известно о вас из радиошифровки. Сейчас пойдете к уполномоченному Особого отдела, а завтра наши разведчики помогут вам перейти линию фронта.
После беседы с начальником Особого отдела Костин с Яшей определились на ночлег в хате с выбитыми стеклами. Здесь же, приткнувшись во всех углах, храпели красноармейцы. Одни лежали в сапогах и шинелях, вытянув ноги. Другие – в фуфайках, поджав ноги в обмотках и ботинках. Те и другие подложили под головы тощие вещевые мешки или просто свои кулаки. Прикуривая перед сном, Костин поднимает колеблющееся копотное пламя зажигалки и окидывает еще раз всех спящих взором погрустневших глаз. И ему становится невыносимо жаль расставаться с этими людьми, уходить на занятую врагом землю. Здесь спят товарищи по комсомольской юности, по финскому фронту.
Яша заснул первым. Но Костин еще ворочался минут десять, вспоминая свою маленькую семью – жену и двухлетнего сына, глотая горьковатый и дурманящий махорочный дым.
Во сне его мучили кошмары. Проснулся он от взрывов снарядов и говора людей. В разбитые окна проглядывает серенькое утро. Из распахнутых настежь дверей хаты выбегают красноармейцы, застегиваясь и перепоясываясь на ходу. Расстроенные подразделения пехоты отступают по улицам села. Со свистом пронесся снаряд через хату, в воздухе затрещал гром разрыва. Визжит шрапнель, кричат раненые. Потом еще снаряд, еще. На церковном кладбище, из-под крыши сторожки вырывается красный язык пламени и черный дым.
– Яша, за мной! – расталкивает его Костин. Выскочив вслед за красноармейцами из хаты, они останавливаются у ворот церковной ограды.
– В чем дело? – бросается Яша к бегущему по улице сержанту. Тот машет рукой:
– Танки у немца. Обошел, прорвался… Теперь бы нам вырваться из мешка… Беда!
Танки били из орудий все чаще и чаще. Звон металла, дым, визг осколков и пуль – все это плотно наполнило воздух.
Костин дергает Яшу за рукав:
– Давай в хату, Брагин. Вон в ту, в саманную!
– Как в хату?! Тут вон что творится, а мы – в хату!
– А ты забыл, зачем мы идем? Давай за мною!
Они вбегают в пустую растворенную хату. Здесь пахнет дымом, сухой глиной от земляного пола, рассыпанными под столом и под лавкой яблоками-антоновками.
– Хозяева, наверное, в погребе прячутся, – говорит Яша.
– Ложи-и-ись! – не своим голосом кричит Костин. И в то же мгновение под окном с громом лопается снаряд. Брызнули осколки последних стекол в окнах, осыпалась штукатурка с потолка, хата дрогнула, как от подземного удара.
Едва ослабел гул в ушах, Яша вскочил на ноги и заглянул через окно на улицу.
– Танк! – отпрянув от окна, прохрипел он изменившимся голосом. – Немецкий…
Через плечо Яши Костин тоже увидел танк, с брони которого шустро спрыгивали солдаты в рогатых серых касках. Далее громыхали другие танки, заполняя улицу. За ними бегут пехотинцы в шинелях лягушачьего цвета, в руках автоматы, меховые ранцы за плечами. Солдаты, пригибаясь. Бросаются от угла к углу. Несколько человек заскакивают в соседний двор. Слышно было, как они резко закричали, с грохотом взорвалась брошенная ими граната.
– Ой, что творится! – вбегая в хату, кричали две женщины, старик и мальчик. – У Деевых посреди двора немцы бомбу бросили, чуть всех не поубивали…
– Не бомбу, а гранату, – серьезным голосом поправляет мальчик. Он хотел еще что-то пояснить, но в хату вбегают два немецких автоматчика.
– Матка, зольдат ист? – спрашивает один из них, обшаривая возбужденным взором хату. – Зольдат, матка, зольдат ист?
– Дизе ист зольдат? – указывает второй немец на Костина и Яшу.
– Нет, нет, – быстро говорит пожилая женщина, забирая пальцем космы волос под черный платок. – Нет, не солдаты. Это наши! – она ткнула себя в грудь.
– Брудер? Зонн?
– Сын, сын.
– Гут, гут, – успокаиваются немцы и начинают просить молока. Присев на скамье подле стола, они не спеша выпивают по две кружки, утирают платком губы и уходят.
Костин ухмыляется им вслед:
– Знакомство с молока начинают… Практичные вояки.
– Вы куда ж теперь, ребята? – спрашивает старик, почесывая спину. – Войску вашу разбили, сами вы военную одежу поскидали. Молодцы, нечего сказать!
– Мы не солдаты, дед, – вспыхнув, возражает Яша. Но Костин одернул его сзади за подол. Потом поклонился хозяевам:
– До свиданья, спасибо за помощь, – сказал пожилой женщине. – А ты, дед, не волнуйся: перешибем фашистов, так и знай.
Когда они вышли на улицу, бой уже прокатился на восток, в направлении к городку, в котором Костин и Брагин накануне простились с шофером. На дороге кое-где чернели трупы в шинелях, валялись винтовки. За оградой догорал сарай, подожженный снарядом. В село возвращались жители из балки, где прятались перед тем от артиллерийского и пулеметного огня.
Не обращая внимания на поток изможденных и грязных людей, по грейдерной дороге мимо села двигалась немецкая пехота с танками. В это же время, пробираясь по глухой проселочной дороге, Костин с Яшей достигли леса.
Места эти были знакомы Егору Петровичу еще по тем временам, когда он порывистым комсомольским вожаком ездил по заданию обкома для проведения посевных, уборочных, заготовительных компаний в сельских районах, налаживал работу изб-читален, агитировал за науку против религии.
– Если отмахаем сегодня верст тридцать, завтра к обеду будем в Рождественке, – говорит он Яше.
– Это где партизанский связной?
– Да. Фамилию его помнишь?
– Мазай. Приметная фамилия.
– Именно. Дедушка Мазай и зайцы. Стихи есть.
– Эти и я читал, – расплывается в улыбке Яша. – Пушкина, что ли?
– Попал пальцем в небо. – Костин снисходительно усмехается. – Говорю, вот кончится война, за книгу посажу, иначе на такого безграмотного никакая девчонка смотреть не будет, не то что Маруся.
Яша чуть не подпрыгнул.
– При чем тут Мария Семеновна?!
Костин, прищуря глаз, хитро погрозил пальцем:
– Видел я, видел, как ты на нее посматривал. Да ты не робей, любовь – не порок, а хорошее дело. Любовь вдохновляет на боевые подвиги. А ты вот скажи, все ли помнишь, о чем нам в штабе говорили: пароль, отзыв, о чем рассказать партизанам и о чем их спросить. Еще насчет самолета…
– У меня память ловка насчет этого, – говорит Яша и тут же наизусть повторяет до мельчайших подробностей все, о чем напомнил Костин. А когда рассказал, между ними завязалась беседа о том, как лучше выполнить задание и что придется делать в той или другой возможной обстановке.
К полудню, разговаривая и споря, они отмахали километров двадцать. В сосновом бору Егор Петрович предложил отдохнуть.
– Посидим, закусим, Яша. Мне давеча дал все-таки дедушка скибку хлеба и кусок сала. «На дорогу, – сказал он. – Хотя вы и свою военную форму содрали с себя, сукины сыны, но должны исправиться…»
– Да-а-а, сердитый дед, – говорит Яша. – Но, видать, старый вояка, сочувственный к солдатам и советской власти.
Сели на прогалинке, над осколочком светлого холодного озерца, в котором отражаются буроватые стволы сосен, чуть заснеженные косматые зеленые вершины.
– Значит, по его земле идем? – пережевывая еду. Невесело спрашивает Яша.
Костин сердито вскидывает на него глаза:
– Не была она его и не будет! – возражает, очерчивает в воздухе пальцем, как бы щупая все окружающее пространство. – Это наша земля, Брагин. Потом наших отцов, дедов и прадедов. Потом и кровью. Понимаешь?
Яша открыл рот, но не успевает ответить. Хрустнули за их спинами ветки валежника. Вскочив, Костин с Яшей оглядываются и видят идущих к ним двух немецких солдат со сверкающими на груди бляхами, похожими на ломти арбуза.
«Полевая жандармерия гитлеровской армии, – догадывается Костин. Он слышал от людей с оккупированной территории об этой форме. – Врезались мы!»
– Хальт! – кричит один из жандармов, поднимая руку. – Хенде хох!
– Придется стоять, – чуть слышно шепчет Костин Яше.  – И руки поднимем, у них ведь автоматы. Как-нибудь откалякаемся.
– Папиер? Документ? – протягивает руку толстый жандарм с круглым, тщательно выбритым лицом. Красные щеки и широкий подбородок охватывает черный ремешок каски. Второй жандарм толкает Костина и Яшу по рукам, чтобы опустили, сам отступает на несколько шагов и направляет автомат на задержанных.
– Есть, есть документы, – торопливо говорит Костин, лезет под подкладку шапки. – Вот видите. Я, значит, с заключения вышел, с лагеря. А это мой племяш, с окопов убежал. Мы с ним в дороге встретились.
Жандарм повертел поданную ему Костиным бумажку, что-то сказал своему товарищу и, передав ему документ и свой автомат, начал обшаривать карманы задержанных.
– Документ нихтфорштеен, – сказал он. – Дойтш штемпель найн. Идем!
– Может, сорвемся? – спрашивает тихим голосом Яша, будто ворчит под нос.
– Трудно. Мордатые гады, при автоматах. На риск пойдем в крайнем случае. Не торопись, не лезь раньше батьки в пекло, – в сою очередь ворчит Костин. – Документы у нас в порядке. Прочитает переводчик, что мы репрессированные, отпустят.
Под конвоем жандармов Костин с Яшей спускаются от опушки соснового бора к мосту, переброшенному через небольшую степную речку.
– Комиссар капут! – смеясь, кричит сидящий на перилах солдат в очках. – Рус, капут?
Костин с Яшей молчат. Жандармы тоже ничего не отвечают, проводят задержанных к дому на окраине деревни.
– Учти, Яша, – тронув его за локоть, успевает сказать Костин: – сзади дома сад. Густой, к речке выходит, а там – лес. В случае чего, прыгнем через окно и…
– Хальт мунд! – кричит толстый жандарм и замахивается на  Костина автоматом, так что без переводчика ясно: «Заткни глотку!» – Форверс!
Жандармы толкают Костина и Яшу мимо часового в дверь.
В комнате четверо солдат весело шлепают картами о крышку непокрытого, чисто выскобленного стола. Мельком глянув на вошедших, они тут же отвертываются, продолжая игру. Но старый солдат без шапки, сидя возле играющих и покуривая зеленую фарфоровую трубку с изогнутым черным чубуком, спрашивает у Костина:
– Руссиш зольдат? Зитцен зи, – показывает место рядом с собою.
– Не солдат, – возражает Костин. – Домой идем, нах хаузе.
– Я, я, я  – немец кивает стриженой седой головой. – Зольдат – плех, нах хаузе – карош. Матка, киндер – карош, война – плех.
Костин с Яшей одновременно тоскливо посмотрели в окно, за которым начинали сгущаться ранние сумерки. Жандармы чего-то ожидали, стоя у двери и подмигивая на задержанных.
Хлопнула дверь, в комнату стремительно входит низенький плотный офицер с круглыми, как у птицы, мутноватыми глазами. Щеточка черных усов под широким носом делает его похожим на Гитлера.
Солдаты бросают карты и, брякнув каблуками, вытягиваются.
– Хайль Гитлер! – вскидывает офицер руку.
– Хайль! – гавкают в ответ ему солдаты, потом круглолицый жандарм рапортует о задержанных.
– Зитцен зи! – командует офицер солдатам, и те мгновенно садятся, будто их дернули книзу за воротник. Сам он подскакивает к Костину с Яшей и кричит сквозь редкие, местами почерневшие зубы:
– Партизан? Большевик?!
– Нет, нет. Жители мы, домой идем, – начал было Костин, но по лицу офицера понял, что тот не понимает по-русски. Жандарм в свою очередь подает офицеру взятую у русских  бумагу.
– Во ист Юберзетцер? – вертя бумагу, спрашивает офицер, где переводчик?
Жандарм докладывает лейтенанту, что переводчик вызван в штаб дивизии, о чем он уже выяснил по телефону. Тогда толстенький лейтенант приказывает держать русских здесь и обещает пригласить говорящего по-русски обер-лейтенанта Динера.

XI
Командир пехотного батальона обер-лейтенант Динер рассматривает через окно примелькавшийся пейзаж. Низкие побеленные домики, как бы придавленные кучами почерневшей соломы, покосившиеся хворостяные петли. Вдали, за кущей деревьев, краснеет двухэтажное здание школы. По клейкому месиву из грязи и снега идут солдаты. На углу, недалеко от колодца с поджарым журавлем, мотоциклист пытается без посторонней помощи вытащить застрявшую машину.
«Печальный пейзаж, – мелькает в мозгу Динера. – И так от Перемышля до центральной России. Но, бог мой, какая обширная и плодородная страна! И какая загадочная, не познанная…»
Три с половиной года назад молодой историк, автор книги «Борьба за немецкий Восток» Рудольф Динер отложил в сторону древние манускрипты вместе с новой незаконченной работой и сказал друзьям и жене: «Наступила для меня пора самому делать историю».
Его зачислили в одну из частей вермахта, послали в Испанию, где немецкая эскадрилья «Кондор» с итальянскими танками помогали генералу Франко «истреблять марксистов». Теперь Динер воевал в России, интересовался ее судьбой, ее обычаями, народом. Русский язык он изучил в Германии: ведь его книга посвящена вопросам подчинения славянства немецкому элементу в восточно-европейском пространстве. Гитлер в «Майн кампф» тоже писал об этом. Но многое в Гитлере было чуждо и непонятно сыну остэльбского помещика Динеру.
«Груб, очень груб ефрейтор в политике, – размышляет Динер о фюрере. – Поход на восток – это да. Земля, плодородие, достаточное количество рабов для наших латифундий нового Рима. Но Гитлер слишком размахивает руками. Можно бы и нужно обойтись без войны на два фронта. И это истребление евреев мне совсем непонятно. Истерика, слабоумие, игра в цезаризм».
Только что вернувшись из штаба дивизии, Динер находился под впечатлением того, что там пришлось услышать с глазу на глаз от полковника Шмидта, старого друга семьи Динеров. Так и стоит пред глазами этот тучный горбоносый человек, так и звучит в ушах его голос: «Недавно был в Берлине. В высших кругах вермахта недоумевают… Неужели фюрер не знает потенциала Америки? Да и здесь, в России поворачивается к нам фортуна спиной. Ведь факт, наступление застопоривается, под Москвой начинаем топтаться на месте. Да еще хорошо, если удержимся на месте…»
– Да, плохой признак, если даже оптимист полковник Шмидт считает «хорошим» топтание на месте. – Произнеся это, Динер нахмуренно отворачивается от окна и склоняется над картой. – Вот он, Курск – главное направление нашей дивизии, еще один географический пункт нашего движения к господству над славянством. Неужели и здесь будем топтаться? Не может быть…
Разговор Динера с самим собою прерывает стук в дверь.
– Войдите! Кто там?
Порог переступает дежурный по штабу батальона, проталкивая перед собою пожилого бородатого мужчину в черном помятом пальто, в зимней шапке. Небольшие голубые глаза бородача, окруженные сетью морщин, смотрят устало.
«Русский интеллигент, – определяет Динер. – Педагог или чиновник».
– Откуда, Цимерман, этот? – кивает на приведенного. – Кто он?
– Господин обер-лейтенант, – докладывает дежурный. – Русский задержан на мосту, настаивает встретиться с немецким офицером.
– Хорошо. Оставьте его здесь, сами обождите за дверью. – Подождав, пока дежурный вышел, Динер откидывает узкой рукой  свои светлые длинные волосы, переводит взгляд на русского: – Пожалуйста, я слушаю. И говорите по-русски, я понимаю. Как ваша фамилия?
– Рагозин. Я бы хотел…
– Откуда вы?
– Из Курска. Я бы хотел, – Рагозин схватывает с себя шапку, о которой было забыл, сминает ее в кулаке и выпаливает залпом: – Я бывший офицер императорской армии, сражался с Советами. Я бы хотел…
– Садитесь, – показывает Динер на стул, снова перебивает Рагозина своим вопросом: – Так вы из Курска? Это интересно. Мне ведь придется побывать в этом городе. Наверное,…
Обер-лейтенанту не дали договорить. Постучав, в комнату вваливается и быстро-быстро говорит тот самый приземистый  лейтенант с круглыми птичьими глазами и черной щеточкой усов под широким носом:
– Имею к вам, господин обер-лейтенант, срочную просьбу…
Динер, слушая его, поморщился. В батальоне не любили этого вертлявого толстяка. Все знали, что до войны с Россией он работал в гестапо. На фронт попал случайно: не поладил со своим начальником из-за какой-то блондинки. Да и теперь лейтенанта Эриха Вебера побаивались. При нем старались сказать «Хайль Гитлер» вместо «гутен таг», о политике помалкивали.
– Чертова погода! – вдруг меняет Вебер тему, вытирает платком влажное лицо. – Опять начинается мокрый снег. А это, вижу, у вас русский?
– Офицер бывшей русской царской армии, – предупредительно говорит Динер, а в мозгу мысли: «Бог его знает, что подумает этот шпион Вебер?»
– Так, так, – хлопает веками Вебер. – В моей роте тоже двое русских задержаны. А поговорить с ними некому: переводчик в штабе дивизии. Я просил бы вас, господин шеф…
– А что, интересные типы? – спрашивает Динер, чувствуя в груди облегчение.
– Там у них какое-то удостоверение с русской печатью, – уклончиво отвечает Вебер.
Динер встает и жестом приглашает Рагозина:
– Пойдемте с нами. Возможно, пригодитесь.
Отворачивая лица от встречного ветра со снегом, все трое шагают к дому на окраине села.
– Начало русской зимы, – меланхолически говорит Вебер. Ему никто не отвечает. Так молча и доходят до крыльца.
Часовой отстранился, давая им дорогу в дом, где уже два часа томятся Костин с Яшей Брагиным.
Солдат, игравших давеча в карты, в помещении уже не было. Костин с Брагиным сидели под охраной двух жандармов. Третий жандарм, склонившись у стола к керосиновой лампе, смазывал и перезаряжал свой автомат. Костин то и дело косил на него глазами, обдумывал свой план. Но вот жандарм закончил работу, положил автомат на скамью и спокойно принялся набивать трубку.
В этот момент дверь отворилась
– Встать! – командует жандарм, поднимаясь и пряча трубку в карман.
Костин сразу узнает за спиной тонкого высокого немца в кожаном реглане бородатую физиономию Рагозина. «Выдаст или не выдаст? – на мгновение возникает сомнение. – Конечно, выдаст. Сам он предатель, брат его – дезертир».
– Яков, за мной! – кричит Костин, ударяет по лампе. Она загремела. В темноте запахло керосином. Рука Костина, нагнувшегося за автоматом, сталкивается в темноте с рукой жандарма. Ударив по ней захваченным автоматом и еще раз крикнув Яше, Егор Петрович всем своим ловким, сильным телом ударяется о раму окна. Треск переплета, звон разбитого стекла. Костин выпрыгивает в сад, Яша бросается за ним.
– Туда, Брагин, вниз!
Не разбирая дороги, перепрыгивая через канавы и пни, петляя в кустарнике, они мчались к реке. Сзади, блеская, хлопали выстрелы. Над головою взвизгивали пули.
Обернувшись, Костин видит нагоняющих его двух немцев. Тотчас,  прижав автомат прикладом к животу, дает очередь. Слышится болезненный крик, фигуры преследователей растворяются во мгле.
«Уйдем! – радуется Костин. Но в ту же секунду ногу ему обожгло, и он повалился, ободрав лицо иглами боярышника. – Нет, мне не уйти…»
Заметив отсутствие Егора Петровича, Яша быстро возвращается к раненому.
– Давайте, я вас на руках…
– Беги! – приказывает Костин. Шум погони, гвалт голосов быстро надвигался с косогора. Прошитые пунктирами трассирующих пуль, брызнули срезанные с кустов ветви. – Беги! Не видишь?! Передай партизанам все, что мы обязаны были… Беги, приказываю!
– Неужели, неужели, – забормотал Яша и побежал, слизывая с губ соленую мокроту. – Неужели так безжалостна смерть, мне придется теперь одному…
Костин переворачивается на живот, выставив автомат. Враги, вынырнув из тьмы, бегут прямо на него.
– Получайте от меня ответ, мерзавцы! – кричит Костин, нажимает на спусковой крючок. Трассирующие пули мчались навстречу таким же пулям немцев. Казалось Костину, что огненные нити сплелись в сетку. Но она вдруг погасла, потому что в голову ударило осколком брошенной из-за плетня жандармской гранатой. Стало сразу темно, тело начало проваливаться в пустоту. «Вот и умираю, – промелькнуло в угасающем сознании. – Прощай жена и старушка мать, прощай…» Из мертвых глаз выдавилась слеза боли о ребенке.
Но враги не сразу поверили, что Костин убит. Они медленно ползли к нему. Тем временем Яша мчался к берегу, пригнувшись в плотной щетине камыша. Перемахнув через речку и добравшись до леса, он обернулся в надежде увидеть тот сад, где остался его друг по оружию. Но он ничего не увидел: слезы застилали ему глаза, темень чернела над селом.

XII
Первого ноября перед окопами ополченцев на бугристой равнине заревели танки. В бинокль хорошо видны черные кресты на их серых бортах, торопливые звенья пехоты за танками.
Это была первая встреча ополченцев с фашисткой броней. Еще люди не знали на практике, как скажется на танках ружейный залп и огонь минометов.
Пехота попряталась за броню, танки продолжают двигаться, как ни в чем не бывало. Еще мгновение, и головастые стволы танковых башенных орудий выбрасывают молнии огня. Еще не успевает долететь до ушей гром выстрелов, как уже с длинным посвистом, будто разрезая в воздухе железные листы, проносятся снаряды. Они рвутся с оглушительным треском.
Столбы земли, пыли, дыма встают над окопами Ленинского полка народного ополчения. Падают на дно окопов первые убитые, стонут раненые.
Санитарки с брезентовыми сумками подбегают к раненым, торопливо перевязывают, приседая и охая перед новыми и новыми взрывами.
Андрей Лобанов слышит, кто-то отчаянно ругается в соседнем колене окопа:
– В печенку и в селезенку…! У них танки, что пуля не берет, а у нас что? Одно ура! Разве так воюють?
Верно. Не было танков, не было и пушек. Ротных минометов немецкие танки не боялись. И тогда кучки смельчаков выпрыгивают из окопов. Извиваясь по запорошенной снегом желтой траве, ползут навстречу танкам вчерашние рабочие и студенты, милиционеры и  колхозники пригородных хозяйств. Они знают одно: с врагом надо биться насмерть.
Противотанковых гранат тоже не было. Под гусеницы танков летят связки ручных гранат, летят бутылки с горючей смесью.
Крик радости проносится над полем, когда загораются первые танки. Два танка оседают на воронках, клюнув носами пушек в землю. Оставшись без броневого прикрытия, немецкая пехота бежит назад, устилая дорогу телами убитых и раненых. Атака выдыхается.
Но всем ополченцам ясно, что силы неравны и что враг вскоре снова возобновит атаку.
К вечеру получили приказ отступать.
Андрею Лобанову с Сережей Анпиловым не пришлось покинуть позиции одновременно с другими товарищами, так как в последнюю минуту в их окоп спрыгивает парень в лохматой шапке.
– Лобанов, Анпилов… Вы, папаша… забыл ваше фамилие, – заговорил простуженным басом. – Фамилие как?
– Симонов, – отзывается седой сморщенный ополченец.
– Ага, Симонов. Давайте все трое за мной. Комбат требует.
Шли быстро. В поле посвистывает ветер. Жесткая, чуть присыпанная снежной крупкой, трава цепляется за сапоги.
Вот и сарай. Возле него – грузовая машина. Шофер с красными петлицами на шинели ворчливо копается в моторе.
Из сарая выходит остроносый, худой человек в потертом кожаном пальто. Несмотря на густую щетину бороды, прикрывающей его впалые щеки, Андрей сразу узнает дядю Маруси Виноградовой, секретаря райкома партии Александра Павловича Черных.
– Здравствуйте! – восклицает он. В его небольших зеленоватых глазах отсвечивает тревога. Кивнув на винтовки, спрашивает: – Патронов много?
– Где там много, – махнул рукой Симонов. – Их давали-то по три обоймы, а то и по десяти штук. А когда немец шел, стреляли все-таки.
– По смотровым щелям, – серьезным голосом поясняет Сережа Анпилов. – Нас Костин этому учил. Ну и по фашистам били, которые за танками прятались. А теперь у нас патронов мало.
– У кого три, у меня пять штук, – сердито, по-стариковски крякает он.
– Что ж, у меня тоже патронов нет, – отвечает Черных. – Да, может, лопатами обойдемся. Они в кузове лежат. Поехали, товарищи.
В кузове стояло несколько ящиков, лежали обшитые брезентом свертки. Андрей присаживается на один из них спиной к кабине, остальные люди размещаются на ящиках, подняв воротники и немного согбившись. Шофер шумно опускает капот, крутит пусковую ручку. А когда мотор загрохотал, протискивается на сиденье у руля.
Над головами, за клочьями грязно-серых облаков, слышится далекий назойливый гул авиамотора.
– Летает немец, – вздыхает Симонов. – В гражданской войне было этих самолетов мало, а теперь, что мухи, летают и летают…
Машину качнуло на ухабе, так что Александр Павлович клюнул носом в плечо Лобанова.
– Швыряет, – сказал, улыбнувшись и прищуривает глаза: – Помнится, в прошлом году читали вы у нас в клубе лекцию. О Маяковском, кажется?
– О Маяковском.
– Племянница меня затянула на лекцию…
– Маруся?
– Да. Она литературой увлекается. А мне все не удается. Английский язык мечтал изучить, и тоже не пришлось. Помню, на рабфаке у нас ребята спорили о поэтах. Больше тогда Жарова читали, Безыменского. Их что-то не слышно сейчас.
– Нет, почему же. Пишут.
Наступило молчание. Машина, шурша покрышками, мчится по прямой дороге. Затем, затормозив и сбавив скорость, осторожно сворачивает с дороги, сползает в ложбину и въезжает на лесную просеку, сдавленную двумя сплошными стенами сосен.
На лесной поляне остановились.
– Так. Сгружай все, – командует Черных. – Клади здесь. Шофер покараулит. Остальные – со мною. И кусты не ломать! Осторожно отстраняйте их руками. Никто не должен догадаться, что здесь были люди.
Отойдя на значительное расстояние от поляны, Черных показывает место:
– Вот здесь нужно выкопать яму для всего груза.
Через час в зарослях молодого ельничка зияла яма глубиной метра два, по площади – метров девять. Принялись носить груз.
– Тяжело, – шепчет Сережа, неся ящик на пару с Андреем. – Наверное, винтовки для партизан.
Андрей не ответил. Для него не было важно, что лежит в брезентовых тюках и в ящиках – оружие или подпольная типография, архивные документы или ценности искусства. Для него вся суть дела состояла в том, что город неминуемо займут фашисты. Но борьба на этом не закончится. Долог будет путь борьбы и страданий. Но по нему без колебаний пойдут люди родной страны, иначе бы зачем прятать в землю предназначенное для партизан имущество.
При думах Андрея об этом, сердце его билось часто-часто.
Когда по окончании работ снова сели в кузов, и машина тронулась на дорогу, Черных сказал:
– Устали, конечно, ребята. Ну, ничего. Война ведь. Сейчас наша задача проскочить в город. А я, может быть, с вами, может быть, лягу на другой курс.
Он не договорил. Но от его слов «проскочить» у всех на сердце стало жутко. Никто уже не чувствовал усталости, но напряжение возрастало с каждой минутой.
Грузовик катил быстро. Над головами побежали первые негустые звездочки, желтея в прорехам рваных туч. И вдруг шофер резко затормозил.
Подняв головы, все в кузове увидели бегущие навстречу и быстро увеличивающиеся огни мотоциклетных фар. Послышался треск моторов, потом заворковал, захлебываясь длинной очередью, скорострельный пулемет. Жвык, жвык, жвык, – зазвенели пули, пронзив воздух светлячковыми нитями трасс.
– Скат пробит! – закричал шофер из кабины. – Немцы!
– Давай в кювет! – приказывает Черных, проворно перемахивая через борт кузова. – Приготовиться к бою!
Уже лежа цепью в кювете, ополченцы выставили винтовки на шоссе. Но Симонов, бывалый солдат, прикрикнул:
– Не спеши, ребята! Дай приблизиться, целься верней. А побежим – все одно, на колесах фашист нас догонит. Местность ровная, лес далече.
– Рус, ставайся! – долетели голоса с первых мотоциклов. Тот час же грохнул залп, бухнули отдельные выстрелы ополченских винтовок.
Сорванные пулями с седла, кувыркнулись на дорогу два фашиста. Мотоциклы проскочили еще несколько метров и, вильнув, повалились рядом с попавшим под колеса обрубком бревна. Моторы продолжали работать. Но странным, неестественным казалось Андрею вращение колес поверженных на землю машин. Так муха крутится, когда ей оторвут голову, бросив туловище на пол.
Мимо этих машин и трупов мотоциклистов, не останавливаясь, промчались еще две машины, наверное, разведчиков. Они так мгновенно растворились в холодной ветреной мгле, что ополченцы не успели дать залп им в спину.
Когда поднялись из кювета и бросились к машине, шофер уже был там. Пробуя скат, безнадежно махнул рукой:
– Отъездились. И тут покалечено, и радиатор пробит, зажигание не работает.
Теперь ясно, почему молчит мотор.
Все двинулись к темнеющему на развилке дорог ветряку. Лишь шофер немного задержался, чтобы положить заряд в мотор. Но и он быстро нагнал других, шагал молча, угрюмо. Ему было жаль машину, к которой привык за год работы.
Ветряк лениво поскрипывал в темноте, словно кряхтел от натуги, сдерживая напор ветра и раскинув заторможенные веревками большие крылья, похожие в ночи на лапы чудовища.
У ветряка, нервно разминая пальцами папиросу, Черных говорит ополченцам:
– Нам с шофером теперь уже нельзя вместе с вами пробираться в город. В другом месте ждут товарищи. А вы пробирайтесь в Курск. Сейчас там, наверное, наши. А к утру, кто его знает…
Два человека – один в кожаном пальто, другой – в шинели зашагали по проселку вправо. Ополченцы, постояв с минуту, двинулись по шоссе, к чернеющим в лощине домам.
В окнах ни одного огонька, на улице – ни одного человека. Лишь на крыльце одной из хат, не обращая внимания на позднее время, сгорбившийся дед попыхивает самокруткой, летят от него красные искорки.
– У нас фашистов нетути, – отвечает на вопрос Андрея и тут же добавляет с иронией в голосе: – И нашего начальства нетути, поутекали. А вы, хлопцы, тоже тикаете?
– К своим идем, – уклоняется Андрей от прямого ответа. – Ты, небось, тоже не шибко дожидаешься немцев?
– А хоть бы и дожидался, все одно вам не откроюсь, – сквозь горький смех говорит старик. Бросив цигарку и раздавив ее подошвой, он говорит: – Садитесь, отдохните. А мне, сказать по правде, нечего дожидаться. Восемьдесят четвертый год скоро. В восемнадцатом годе немец порол меня шомполом, но а тикать в таком возрасте некуда. Да-а-а, пробегают года и времена. Я ведь у Александра второго в лейб-гвардии служил, значит, для охраны особы их величества. И не уберег. Народный волец убил царя 1 марта 1881 года. Так и другого убьют, царь он или так, пришей хвост кобыле, но с огромной властью.
Посидев немного с дедом и покурив, ополченцы пошли дальше. В стороне города было темно, ни одного огонька. Но левее дороги полыхал на облаках колеблющийся отсвет какого-то пожара.
Не зная, что творится там, впереди, ополченцы свернули с дороги и немного уклонились в обход, чтобы выйти к городу со стороны, где, по мнению Симонова, может быть, еще нет немца.
Шли часа два. И вдруг услышали шум перестрелки, увидели порхающие золотые пунктиры трассирующих пуль. Почудилось в той стороне очертания больших домов.
– Что будем делать? – остановив товарищей, спрашивает Андрей. – Как вы думаете, Мирон Игнатьевич?
– Раз там дерутся, значит, есть наши, – отвечает Симонов. – Пошли вперед. Только винтовки наши без патронов не очень-то нам способны. В случае чего, их нужно ловко спрятать…
Вскоре на дороге замаячили людские фигуры.
– Свои или чужие? – спрашивает притаенным голосом Сережа, и тут же начинает отбирать у товарищей винтовки. – Давай, давай. Если наши, нам недолго подобрать винтовки. Если немцы, тут уж будем иначе выкручиваться. А без патронов, что, бесполезно.
Винтовки положили у дороги, присыпали снежком. А незнакомцы медленно приближались, о чем-то разговаривая.
– Как будто русские, – проговорил Сережа.
– Да, говорят по-русски, – подтвердил Андрей.
Но тут все услышали резкий голос одного из незнакомцев:
– Толька Голубев, приготовь шпалер. А то видишь?
– Вижу, – отзывается густой молодой голос. – Еще не ослеп за три часа новой службы. Эй, ребята, стой!
– Русские же, – неуверенно протянул Сережа, останавливаясь между Андреем и Симоновым. – По нашему говорят, а?
Незнакомые подошли вплотную. И тогда ополченцы видят пять вооруженных автоматами немецких солдат и двоих в гражданской  форме с белыми повязками на рукавах.

XIII
– Кто такие? – сердито спрашивает один из гражданских, вглядываясь в лица остановленных. «Быстро продаются, сволочи! – со злостью подумал Андрей, поняв, что перед ним полицаи на немецкой службе. – Значит, заранее были подготовлены, если успели уже три часа прослужить фашистам». Между тем, полицай, неумело вытянув руку с пистолетом, снова орет: – Кто такие? Не вас разве спрашивают?
– Мобилизованные, – за всех отвечает Мирон Игнатович. – Военкомат погнал нас, а мы утекли с дороги.
Один из немцев что-то спрашивает у полицая. И тот отвечает на ломаном немецком языке:
– Заген зи нахауз геен. Домой идут. Документы?! – покрикивает на задержанных, шевелит под носом у каждого из них дулом пистолета. – Скорее документы!
– Какие документы, ежели все бумаги остались у комиссара в сумке, – пожимая плечами, возражает Симонов.
Тогда второй полицай, огромного роста детина, кричит:
– Брешут они! – наводит на ополченцев луч фонарика и подсказывает товарищу: – Ляпни в морду, Толька, враз правду скажут.
Свет падает и на полицая с пистолетом в вытянутой руке. Андрей успевает рассмотреть, что этот полицай молод. У него узкие, умные и холодно-недоверчивые глаза, не оборачиваясь к товарищу, возражает ему:
– Дать в морду всегда успеем. Пусть сами правду скажут. Вот вы, – обратился к Андрею, – что скажете?
– Мобилизовали нас, видите сами, что один мальчик еще, а второй старик. А я по болезни не был раньше призван, теперь попал под гребенку: фронт подошел, нам прислали повестки. С дороги мы и завернули, чтобы домой.
– Та-а-ак. Оно и похоже на правду.
– Уже поверил! – насмешливо сипит детина с фонариком. – Все они теперь против советской власти. Почуяли гибель, отворачиваются. В морду им, вот и резон!
Один из немцев что-то проворчал. И тогда узкоглазый полицай указывает пистолетом в сторону чернеющего у дороги строения:
– Идемте. Задержим вас до утра, а потом отпустим. В город все равно сейчас не попадете. Слышите, какая трескотня? Последних большевиков добиваем.
Арестованных повели по кочковатой поляне к каменному двухэтажному дому. Увидев, что в этом доме находится магазин, Андрей удивляется, что их привели сюда. Но полицай с фонариком опускается по ступенькам к двери, ведущей в полуподвал под магазином. Щелкнул замок, тонко пропели ржавые петли.
– Давай сюда!
В темном полуподвале уже копошились люди. В углу плачет женщина. Постояв оцепенело у входа, ополченцы сделали несколько шагов вглубь, опустились на какие-то шершавые доски.
– Попались, – упавшим голосом сказал Сережа над ухом Андрея.
Внутри у Андрея было пусто. Ни о чем не хотелось думать. Казалось, жизнь обернулась нелепым сном. Один Мирон Игнатович не унывал.
– Не горюй, ребята. Вылезем из этой канители. У меня и похуже бывало.
Лежа ночью рядом с Андреем, он говорит:
– Ты думаешь, Лобанов, что я жалею о невыезде на восток? Нет. Привык я с молодыми. Тут и от характера зависит. Брат мой всю жизнь на пчельнике. Цветы, тишина и благодать. А для меня такая тишь совсем не годится. Люблю быть в гуще, где все это кипит, покоя нету…
За ночь дверь подвала несколько раз открывалась, и по скользким ступенькам полицаи вталкивали новых арестованных.
Один из арестованных приседает на корточки перед ополченцами и, дохнув махорочным перегаром, говорит:
– Здорово, ребята! Давно сидите на казенных хлебах?
– С этой ночи.
– Ну, конечно, ведь днем еще некому было сажать. А теперь новая власть. Быстро она того…
Услышав разговор, из угла подходит маленький толстячок в длинном пальто, в шапке.
– Да, быстро, – поддакивает он. – Я, к примеру, завмагом работал. Бывший продавец, снятый по моей просьбе с работы за разные штучки, только появились немцы, приходит ко мне с белой повязкой на рукаве, хватает за шиворот и тащит вот сюда. Разве это не быстро? Есть тут и звеньевые из колхоза. Арестовали их за то, что они премированы в прошлом году. Есть депутатка сельсовета. Притащили полицаи несколько пленных. А вон ту женщину с ребенком, что плачет и плачет, давеча узкоглазый полицай с угрозой спрашивал, где муж скрывается?
Разговоры вскоре затихли. А за стенами полуподвала хлопали выстрелы, всю ночь громыхали машины, шли войска.
Подкравшись к решетчатому окну, Андрей видит лязгающие гусеницами танки, бегущие за ними огромные грузовики с прицепами, нагруженными до верху кладью. В кузовах сидят плечом к плечу солдаты с винтовками. Мерцают лезвия штыков. Солдаты поглядывают, как туристы, на незнакомые места. Молчаливыми колоннами движется пехота. Лишь шуршат подошвы, изредка позвякивает снаряжение.
Утром с визгом открывается дверь. В просвете показывается на ступеньки фигура с автоматом.
– Раус! Выходи!
Тот узкоглазый, которого еще ночью называли Толькой Голубевым, командовал полицаями, выстраивал арестованных в две шеренги во дворе. Выстроив, повертывается к немецкому офицеру с черепом на рукаве и на фуражке, отдает честь и что-то докладывает.
– Гут! – говорит офицер. Расставив ноги в ярко начищенных сапогах с высокими задниками и заложив руки за спины, он останавливается перед центром шеренги и спрашивает по-русски: – Комиссары, политруки, работники органов безопасности есть?
Никто ему не отвечает.
Скосив глаза, Андрей видит окаменевшие серые лица товарищей. Тень великой всемирной трагедии лежит на них. Хмурое утро вставало над захваченным врагом городом. Низко плыли серые лохматые облака. Андрей мысленно позавидовал им: «Облака, может быть, пройдут над домом, где остались мои старики…»
– Евреи есть? – снова спрашивает офицер и снова нет ответа.
– Чего, суки молчите?! – гаркает мордастый полицай, который ночью задерживал ополченцев заодно с Голубевым. – Мы вам языки развяжем.
– Гут! – усмехается офицер, в глазах вспыхивает ярость. Взглядом приказывает одному солдату и одному полицаю идти рядом с ним вдоль шеренги. Вдруг протягивает руку с зажатой в пальцах перчаткой. – Этого взять!
Автоматчик выхватывает из задней шеренги черноволосого юношу без шапки, в разорванной шинели. Тогда офицер манит к себе пальцем Голубева, что-то шепчет ему.
Голубев берет под козырек, щелкает каблуками и шагает к шеренге. Шаря по лицам взором узких карих глаз, задерживается на Сереже Анпилове:
– А ну-ка ты, иди сюда!
Сережа выступает из шеренги. Голубев делает знак мордастому полицаю, и тот хватает лопату, подает ее Сереже:
– А ну, пацан, копай для еврея могилу!
Губы Сережи дрогнули, глаза потемнели. Оглянувшись на Андрея, он болезненно сморщился от охватившей его внутренней боли. И  лицо его сразу повзрослело, кожа собралась морщинами.
– Могилу копать не буду! – повернувшись к полицаю, произносит медленно, отчетливо.
– Что-о-о?! – взревел полицай. Подскочил, со всего размаха бьет Сережу в лицо. – Я ттебя!
– За что вы его? – взметнулся над шеренгой плачущий женский голос.
Сережа медленно встает с земли. Обтирая рукавом кровь на лице, вскидывает голову, гневно бросает в лицо полицая:
–  Эх ты, прислужник…
– Копай! – полицай снова сует лопату Сереже.
– Сказал – не буду!
Офицер скучающе зевает, прикрывая рот ладонью, потом приказывает Голубеву:
– Отведите всех в подвал, а черноволосого и этого, круглолицего с веснушками, оставьте здесь.
Едва успела захлопнуться тяжелая дверь за водворенными в подвал людьми, во дворе хлопнули один за другим два выстрела.
– Убили их! – бросившись от окна и сняв шапку, заплакал один из арестованных. – И того черного убили и этого, мальчика с веснушками, который отказался рыть могилу.

XIV
Десять дней томились Андрей с Мироном Игнатьевичем в подвале. Дышать нечем, воздух сперт от тесноты и человеческих испражнений.
Вечерами, когда темнело, брали и уводили людей на расстрел, тотчас же их места заполняли новыми арестованными.
Расстреливали над обрывом, неподалеку от магазина, превращенного оккупантами в тюрьму одного из пригородных районов.
После расстрелов доносилась через решетчатое окно в подвал песня: отделение СС-маннов возвращалось на отдых в казарму.
Когда-то Лобанов читал о терроре термидорианцев во Франции, о белом терроре периода гражданской войны в России. Но что пришлось увидеть теперь, было в тысячу раз кровавее и страшнее: фашисты хватали и мучили, убивали советских работников, колхозных активистов, стахановцев и домохозяек, обвиненных в оказании помощи военнопленным, в укрывательстве еврейских детишек. Расстреливали за одно слово недовольства новым режимом, за появление на улице после комендантского часа, по всякому поводу и без повода. Это был «новый порядок» в Европе.
Кормили в тюрьме утром – супом из свекольных листьев, тоже и вечером. Старик Мирон Игнатьевич Симонов умирал от голода на цементном полу, прикрытом досками. Хрипя, шептал склонившемуся над ним Андрею Лобанову:
– Ты молод, должен выжить. А мне смерть уже не страшна. Походил по свету, повоевал за правду. Под Перекопом воевал. Сам Михаил Василич Фрунзе наградил меня именными часами. Не веришь?
– Верю, Мирон Игнатович…
– Так вот же, я в жизнь никого не обманывал. И тебе говорю, если удастся бежать, пробирайся к моему брату в Рождественку. Помнишь, я тебе о нем рассказывал. Симонов Петр Игнатыч. Кличка у него «Мазай». Не забудь, а человек он хороший…
– Лобанов, на допрос! – послышался повелительный голос. Пожав холодеющую руку Симонова, Андрей ступил на каменную лестницу.
Допрашивал Анатолий Голубев, повышенный за одну неделю усердной службы из старших полицаев до следователя полиции.
– Ну-с, когда мы будем знать, кто вы такой? – посасывая трубку и сверля Андрея глазами, спрашивал Голубев.
Лобанов пожимает плечами.
– Я уже говорил и снова повторяю: мобилизовали меня в день отступления Красной Армии из Курска. Я уклонился от колонны и пошел домой, меня вы сцапали…
– Домашний адрес?
Андрей назвал городок, в котором жил до вступления в народное ополчения.
– Ловко придумано, – ухмыляется Голубев. – Город этот пока у большевиков, проверить не можем. Как вы в Курск попали?
– Приезжал в аптеку за стеклами для очков. Я близорукий, можете проверить. Вот и рецепт сохранился.
– Гмм, рецепт, – отстранив узкую бумажку с латинским текстом и присмотревшись к Андрею, усмешливо говорит Голубев: – Рожа у вас интеллигентная. Гмм, гмм.
Неожиданно хватает он пистолет со стола, дико вытаращивается потемневшими глазами, кричит:
– А ну, не брехать, краснопузая сволочь! Не брехать!
Выстрелил, направив пистолет в Лобанова так, что пуля с визгом ударила над головой, отбила кусок штукатурки. Андрей вздрогнул, потом обернулся посмотреть, куда же попала пуля.
Странное дело, Голубев сразу успокоился, присел к столу, начал что-то писать.
– Выстрела не испугался, – проворчал, не поднимая головы. – Сразу видно, что был на фронте. У нас тоже психология. Полагаю, что вы все-таки командир Красной Армии.
Когда Лобанова привели с допроса, затянувшегося более обычного, он увидел, что место, где лежал Мирон Игнатович, уже занято другим узником. Сердце учащенно забилось, как и после смерти Сережи Анпилова.
– Где же мой старик? – с трудом выдавил из себя, прикусил губу.
– Помер, унесли его, – стоном отозвалось в подвале. – Уже с час, как унесли.
Весь этот день и наступившую ночь Андрей просидел на досках, обхватив руками колени. Ни капли воды, ни грамма пищи. Ничто не было принято им. Он даже не ответил, когда полицай ударил его кулаком между лопаток и проворчал: «Ну, падаль, мы тебя завтра экспортируем». Настолько в нем все было сожжено горем, что некоторые поопасались за его рассудок.
Утром Андрея вывели за ворота двора. И здесь он видит толпу изможденных военнопленных красноармейцев. Ноги их обернуты тряпками, на шинелях темнеют бурые пятна крови. Конвой в походной форме – в касках, с ранцами за плечами – охраняет пленных. Андрея поставили в последний ряд. И колонна тронулась.
Привели на вокзал, заполненный военными. Немцы в серо-зеленой, хорошо подогнанной форме, венгры – в широких неуклюжих шинелях, итальянские карабинеры с перьями на шляпах, румыны в зеленых шинелях и высоких бараньих папахах шумели в теплушках длинных воинских эшелонов.
В хвосте одного из эшелонов прицеплено три вагона для военнопленных. Туда и загнали Андрея вместе с красноармейцами.
Тесно и темно в вагонах, потому что закрыты на засов двери, железными листами и решетками заколочены люковые окна под потолком вагона. Ни сесть, ни лечь. Приходилось цепляться друг за друга, чтобы не повалиться в кучу и не задушить товарищей, не быть задушенным самому.
Вечером эшелон двинулся в путь, загрохотало под полом.
Сколько времени ехали, определить трудно. Но когда остановились на каком-то полустанке и начали выгонять военнопленных на площадку, чтобы вести в лагерь, Андрей понял по положению «Большой медведицы» и других звезд, что уже полночь.

XV
Лагерь находился за полустанком, посреди унылого болотистого поля. Метров за триста протекала река.
Военнопленные, работавшие на ремонте шоссейной дороги, жили в полуразрушенных сараях заброшенного кирпичного завода. Через зиявшие в стенах и потолках щели, свистел ветер, заносило снег.
Спали люди вповалку на полу, грея друг друга собственным дыханием. Чтобы выйти ночью по нужде к яме за сараями, недалеко от проволочного заграждения, приходилось шагать по телам спящих товарищей. Больные лежали вперемежку со здоровыми, пока умирали.
На рассвете пленных выстраивали на линейку. Комендант лагеря, сухощавый лейтенант с черной повязкой на глазу, наблюдал за производившими поверку унтерами. Начальник охраны всегда бывал при этом рядом с комендантом, переводчик – немного в стороне.
Разговаривал с пленными и читал «мораль» переводчик, объехавший когда-то полсвета. Хвастал он знанием итальянского, испанского, венгерского, но ни на одном из этих языков не говорил правильно, равно как и на «родных» – польском, чешском, украинском (Переводчик именовал себя иногда галичанином, иногда чехом или поляком).
На этот раз он свою «воспитательную» работу начал речью:
– Слухайте сюда, свиньячи рыла! Скилько разов мувил вам пан комендант, что бычкив на дорози не поднимать, как идете до праци. Ферштейн я балакаю? Ну и добре. И хлиба у баб на дорози тож не просить. Ферштейн? Як получите двадцать пенть, або палок, будете знать, что выходите до праци, а не на шпацир. Кто в строю нагнется, получит от жолнежа дьевять грамм в мозги и будет бедный. Ферштейн? Я кончил.
Комендант с начальником охраны, хотя и не понимали тирады переводчика, но верили ему и каждый раз одобрительно кивали в такт его речи.
После проверки и «просветительной» работы переводчика пленные получали пол-литра ржи, сваренной в русской походной кухне, стоящей во дворе. Проглотив эту грустную кашицу, шли на работу, подгоняемые конвоем. Вечером тоже давали пол-литра вареной ржаной каши и сто пятьдесят грамм овсяного хлеба. Не разжиреешь.
На работе равняли и чистили кюветы вдоль шоссе, подсыпали в выбоины гравий. Истощенные люди еле-еле поднимали лопаты и, шатаясь, носили на носилках песок, катали тачки от кучи щебня и гравия к выбоинам.
Конвойные солдаты с европейской аккуратностью снимали пленных с работы ровно в шесть вечера, но в течение дня не давали отдыхать ни одной минуты.
– Арбайт, Иван, рапота! – покрикивали они, замахиваясь прикладами, – арбайт, Иван!
Мысль о побеге не выходила у Андрея Лобанова из головы. И он всеми мерами изучал возможности. Узнал, что лагерь находится на территории района, где живет в селе Рождественке брат Мирона Игнатьевича пчеловод Мазай. «Бежать, бежать нужно скорее, пока не иссякли силы, – думал и думал Андрей. – Бежать, в этом спасение».
Андрей и не представлял раньше, что в его худом теле столько живучести. Десятки и сотни его товарищей умерли от голода, сгорели в сыпняке или получили «дьевять грамм в мозги». А он все еще поднимается утрами и, хоть с трудом, выстаивает проверки и выслушивает «мораль» переводчика, проглатывает омерзительно безвкусную кашицу, шагает под конвоем на работу. Видимо, сказывалось крепкое от природы здоровье, а также поддерживало в нем силы состояние определенной цели жизни.
Бежать было трудно. Да и администрация лагеря, застращивая узников, уже расстреляла нескольких бежавших, но пойманных и возвращенных в лагерь.
Андрею помог случай, ловко использованный им.
Однажды, когда Андрей лежал среди других в сарае и печально глядел на коптилку у входа, дверь скрипнула, вошел костлявый немецкий солдат в очках. Зажав нос горстью, потому что ударило запахом прелого тряпья, гноя и пота немытых тел, солдат поманил Андрея.
– Вассер, – произносит солдат, поднимая указательный палец. – Вода. Один ведро. Шнелль, шнелль!
Сунув Андрею пустое цинковое ведро, взятое в караульном помещении, солдат толкнул Андрея в спину по направлению к реке, сам пошел вслед за ним с автоматом на груди.
Мимо расхаживающего у ворот часового они вышли и направились по тропинке.
Зима в этом году была ранняя, мороз успел заковать реку.
В темноте однообразно поскрипывал снег под ногами.
Вышли на крутой высокий берег реки. Солдат снова тронул Андрея пальцем в спину, указал вниз. Под откос:
– Один ведро вода. Шнелль!
«Я тебе сегодня сделаю быстро! – злорадно подумал Андрей, скользя по откосу. – Сам не хочешь спускаться, так что ж, буду благодарен. Это шанс…»
Проходит несколько минут. Солдат слышит звуки ударов ведра о ледяную кромку проруби и радуется: «Пленный набирает воду, сейчас принесет. И как хорошо глотнуть свежей водички».
Но время бежало, Андрей не возвращался. Дважды солдат зажигал спичку, глядел на часы. Наконец, не выдержав, скатился на заднице под откос и, придерживая автомат, ступил на присыпанный снежком лед. Слегка затрещало. Пришлось ступать очень осторожно. А тут еще над рекой клубилось. От прорубей и полыней истекал белый туман.
Пройдя шагов пятьдесят и все более наполняясь  ощущением чего-то непоправимого, солдат, наконец, видит у проруби доверху наполненное водой ведро. Тут же притоптан снег, а далее, между двумя темными полыньями, исчезая в тумане, уходят отпечатки подошв.
– Эй, Иван! Ива-а-а-ан! – кричит солдат отчаянным голосом. Он даже судорожно шагнул по следу, но сейчас затрещало, страх ударил солдата в грудь, подал его назад. Потоптавшись на месте и посмотрев в муть морозной мглы, он безнадежно мазнул рукой. «Ушел Иван, – мелькнули мысли. – Стрелять в воздух тоже бесполезно: часть конвойных выехала в Курск за новой партией военнопленных, остальные на постах. Не бросят же посты из-за одного беглеца».
Подняв ведро и двинувшись к берегу, солдат уныло проворчал:
– Теперь гауптвахта, затем на фронт. Брры, там холодно и пули!
XVI
Напрягая последние силы, Лобанов идет всю ночь. «На коленях буду ползти, на боку покачусь, а должен, должен я как можно дальше уйти от лагеря».
Шел полями, шел по загадочно-молчаливому лесу. Извилистая тропа, по которой жители выносили дрова из чащи, вывела Андрея на околицу деревеньки, сползающей огородами к широкому логу.
За высоким тесовым забором двора крайнего каменного дома бренчало на натянутой проволоке кольцо, хрипло рычала собака. При приближении Андрея из калитки вышел заспанный старик в распахнутом черненом полушубке.
– Далеко ли от ваших мест Рождественка? – поздоровавшись, спрашивает Андрей.
– Недалеко, – старик поскреб грудь под расстегнутым воротником рубахи и отвернулся. – Недалеко, шесть верст, ежели напрямик.
Андрей замялся, глотнул горькую слюну.
– Нельзя ли у вас, дядя, отдохнуть? – спросил, чуть дрогнув освещенными зарей бровями. – Из Донбасса иду, на шахте работал. Хлеб свой весь поел в дороге.
– Много вас, из Донбасса. То за длинными рублями в Донбасс ехали, в стахановцы вылезали, а теперь палки в руки и – назад? Сеяно тут для вас? Кошен, а? Проваливай!
Дед быстро уходит во двор, хлопает калиткой и заговаривает со своей собакой:
– Спущу вот тебя, чтобы штаны оборвал этому, с Донбассу…
– Ну и кулачок! – сердито плюет Андрей, ковыляет подальше от этого дома. – Скребли их, скребли, а все еще остались, проявляются…
Боясь просить у кого-либо хлеба и ночлег, Андрей шагал вдоль улицы. А в голове кружилось, в ногах гудело. Почувствовав, что если не поспит и не поест, упадет на дороге, он огляделся и постучал в заклеенное бумагой окошко ушедшей наполовину в землю хатенки.
Тотчас же в окно выглянуло детское личико с приплюснутым к неразбитому стеклу носом.
– Мамк, там дяденька! – послышался тонкий голосок. Вскоре громыхнула дверь, на порог вышла худенькая женщина в переднике, с дымящимися мокрыми руками. Видать, или смывала очищенный картофель или стирала белье.
– Вам кого? – спросила тихим осторожным голосом.
– Тетушка, разрешите отдохнуть у вас. Может, дров наколю, помогу работой, – поспешил Андрей задобрить, чтобы не отказали. – Утомился, из Донбасса…
– Чего там, милый человек, – возражает женщина. – Заходи без всякой помощи.
Через темные сенцы Андрей вошел следом за женщиной в кухню.
В русской печи весело прыгал огонь, на сковороде шипел лук в масле, в широкой кастрюле просматривались через немного вспененную воду беловато-желтые клубни очищенных картофелин.
– Садись, милый человек, покормлю тебя, – сказала женщина и засуетилась, бросая на сковороду тоненькие скибочки картофелин. – Я быстро, я сейчас…
Андрей начал засыпать, сидя на лавке в охвате теплого воздуха. Но хозяйка толкнула его в плечо, подала вилку, подвинула кусок хлеба и сковородку с картофелем.
Пока Лобов жадно ел, женщина смотрела на него, жалостливо подперев щеку. И вдруг скользнула по ее щеке слеза.
– Господи, мой тоже в Красную Армию ушел, три месяца ни слуху, ни духу. И нам тут горе, а уж им – совсем под пули головы подставляют.
Не договорив, она уходит в другую комнату. Возвращается со свертком белья и говорит:
– Я выйду, а ты помойся, переменись. Ох, господи, сколько народ горя терпит!
Андрей помылся, черпая из чугунка горячую воду ковшом, испытывая неизведанное никогда раньше такое блаженство. Чувствуя, как жизнь возвращается в его исхудалое тело, как сладостно ноет оно в истоме – распаренное, чистое, он даже улыбается и разводит плечи. Еще несколько минут, и он присаживается на указанную ему хозяйкой скрипучую кровать, потом валится на нее, потянув на себя одеяло за угол. «Много ли человеку иногда надо для счастья?» – мелькает в мозгу. И только лишь коснулась его голова ситцевой  цветастой подушки, он как бы проваливается в темноту, засыпает, всхрапывая.
Спал без сновидений, глубоко. А проснулся от говора в комнате.
Через прорезь неплотно смеженных век и сетку ресниц видит он сидящего на табурете у окна пожилого рябоватого мужчину в полосатом пиджаке поверх синей сатиновой косоворотки. Около двери переминается с ноги на ногу губастый малый с белой повязкой на рукаве черного пиджака.
«Полицай! – чуть не вскрикнул Андрей. – Что же теперь делать?»
Мужчина и полицай не заметили, что Андрей проснулся. Продолжали о своем.
– Новая власть, говорю тебе, долгая будет и крепкая, – убеждает мужчина губастого парня. – Одни дураки партизан испугались, не хотят в полиции служить. Милое дело: работа легкая, паек, триста марок жалованья. Не бойся. Скоро возьмет Гитлер Москву, распустит колхозы, мужики нам еще спасибо скажут. Понял?
Полицай шмыгнул носом, уныло посмотрел мимо мужчины в окно, поверх занавески.
– Ты чего молчишь, будто статуй каменный? – сердится рябоватый. – Яйца, курей, масло не хочешь по дворам собирать? Может мне, старосте, самому бегать, а? Раз вышел приказ собирать, нужно собирать. Понятно?
Малый шевелит бровями, еще более хмурится.
– Иван Митрич, не могу я курей и все там прочее по дворам собирать, – плаксиво заговорил он. – Оторвут мне башку непременно, а у меня одна ведь башка.
– Ду-у-ура! – гремит староста охрипшим баском. – В районе приказ висит: кто полицая тронет, сто голов долой. Понял, как нас охраняют? Но ежели повязку снимешь, враз заберут в Германию. Сам читал приказ: две тыщи от нашего району будут отправлять туда…
Парень раскрыл было рот, но раздумал говорить, махнул рукой.
– Ну вот, так бы давно, – крякает староста и повернулся лицом к постели, крикнул: – Эй, гражданин, хватит ночевать. Вставайте!
Андрей сбрасывает одеяло, садится на кровати.
– Кто будете? Откуда? – спрашивает староста. – Какие бумаги есть?
– Шахтер. Голод в Донбассе, шахты водой залиты. Иду к родным в деревню.
– Ну и как, укрепились немцы в Донбассе?
– Кто его разберет. В одном месте они, в другом Советы…
– Та-а-ак, неопределенность, значит? А у нас шли, шли и остановились. Фронт от нас сто километров. Только, думаю, не может быть, чтобы зимою красные нагрянули. Плохо будет, если…, – Староста покосился на полицая, повысил голос: – Говорю, не нагрянут, значит, не нагрянут! У Германии техника, наука. Офицеры с высшим образованием. Э-эх, пожить бы теперь снова, как до двадцать девятого: без колхозов, без трудодней. Мельницу бы опять построил, а то мужики разорили. Да-а-а. Ну а пропуск для хождения есть у вас, шахтер донбасский?
– Был, но утерял в дороге, – говорит Андрей.
– Это плохо, – староста щелкает языком, трет пальцем красную широкую переносицу. – Плохо, говорю. Комендант приказывает, кто без пропуска, в район направлять. Эй, Марья!
В дверях показывается хозяйка.
– Что же ты без пропуска в дом пущаешь? – укоряет староста. – Отвечать мне за тебя? Кто он тебе, знакомый?
– Он русский  и я русская…
– Ру-у-уский! А я – китаец? Ой, Марья, смотри, смотри. Своего соколика ждешь? Смо-о-отри-и! Да и вам, – поворачивается снова к Андрею, старается говорить ласково, – вам, говорю, нельзя дальше идти без пропуска. Задержут вас, землячок, на дороге и враз вот эдак, – он проводит ребром ладони по горлу. – Лучше уж, перебудите у нас до завтра, а я вам пропуск из волости привезу. Скажу там, что ты хороший человек, идешь домой. Я не хочу зла своему народу, понимаю нужду и горе каждого.
Андрей промолчал, чувствуя лицемерие в словах старосты. И тот это понял, кивает полицаю:
– На твоем попечении. Нехай одевается.
Полицай швырнул Андрею его одежду. А когда тот был готов и поблагодарил хозяйку, глядящую на него со слезами и выражением ужаса в больших серых глазах, толкнул ногою дверь и приказал:
– Шагай, шахтер, впереди меня! – при этом предостерегающе лязгнул затвором винтовки, а при выходе на улицу сказал: – Мы тебя запопали случайно. Зашли к Матрене насчет яиц и курицы, а ты подвернулся. Признайся, брешешь насчет Донбасса или как?
Андрей не ответил. Его грызла досада, что эти подлецы зашли именно в ту хату, где он спал.
Так, молча и злясь, он ступил через калитку во двор большого дома, подтолкнутый при этом прикладом полицая.
На крыльце второй полицай грыз подсолнух, далеко сплевывая шелуху.
– Что, Митька, партизана привел? – спрашивает он, широко ухмыляясь. – Много их развелось, разных этих…
– Кто его знает, какой он человек, – уныло отзывается губатый. – Мне Иван Митрич велел покараулить. Пропуск хочет ему достать.
– Даст он ему пропуск, к богу в рай! – расхохотался полицай. – А ты его вон в тот сарай, он прочнее.
Губастый конвоир молча отворил дверь плетеного сарая, подтолкнул Андрея во внутрь.
– Тут тебе и ждать придется.
В сарае царил полумрак и холод. Пахло навозом.
Привыкнув к сумеркам, Андрей осмотрелся. Направо от входа чернела смерзшая куча навоза. Сквозь щели в дверях сарая просачивался скудный свет угасающего дня. «Да, наступает вечер, – догадывается Андрей. – Поспал я крепко. Когда уходил с полицаем из хаты, стрелка ходиков показывала четыре. Теперь надо думать, как выбраться отсюда. Пропуск ждать нельзя. Это правильно, староста даст мне пропуск к богу в рай…»
– Какого черта Иван Митрич вздумал оставлять этого шахтера на ночь! – слышит Андрей возмущенный голос губастого полицая. – Позвонил бы по телефону в район…
– Вы-ы-идумал! – с подсвистом возражает другой голос, по которому Андрей узнает полицая, любителя грызть семечки, далеко отплевывать шелуху. – Сегодня староста женит сыночка. Уломали все же Назарову Ленку, а то ведь отбрыкивалась, не хотела. Красивая девка, а вот за сморчка придется. Отец во власти, сам около этого
– Знаешь что, Митька, ты один покарауль, а я пойду выпить шкалик на свадьбе. И тебе принесу, ей-богу!
– Ладно, только поскорее приходи, закуску не забудь.
Разговор оборвался, послышались удаляющиеся шаги одного из полицаев.
«Не падать духом, не падать, – твердил сам себе Андрей. – Не бывает безвыходных положений. Лишь не всегда находишь этот выход».
Андрей начал осматривать и ощупывать стены сарая, выискивая слабое место. Снаружи доносилась музыка – пиликала скрипка, ухала гармоника, тренькала балалайка. Слышалось нестройное пение, гудение пьяных голосов.
С каждой минутой музыка становилась бесшабашнее, крики – громче. Вот и за дверью сарая рассыпался смех:
– Стынешь, Митька? Ну вот, погрейся. И закуси. Принес я тебе, как обещал. Только горло к зубам не прислоняй, так лей, струйкой, чтобы не остудиться.
Булькало. Запах самогона принесло ветром в сарай. Андрей поморщился, слушая разговор и дыша растворившимся в воздухе самогонным перегаром. «Перепились бы они посильнее! – сказал мысленно. Лучик надежды заглянул ему в душу. – Перепьются, заснут, тогда легче уйти».
– Ну, как, хватает за печенку? – спрашивает старший полицай.
– Хватает, – отвечает Митька. – В затылок ударяет и вообще. Давай споем, вполголоса…
– Почему вполголоса? Дуй на всю пластинку. Это можно. – И пьяные голоса рявкнули:
«Шуме-е-ел камыш, деревья гну-у-улись,
  А ночка-а-а те-е-емная-я-я-а была-а-а…»
– Пьянеет, – сам себе прошептал Андрей, продолжая ощупывать стены сарая и посматривая, нет ли пролома в плетеном и обмазанном глиной потолке. – Нет, черт возьми, сарай новый, крепкий. Не выбраться. А все же нужно уйти. Нужно!
За кучей смерзшегося навоза нога Андрея наткнулась на что-то тяжелое, твердое. Нагнувшись, поднял холодный, шершавый от ржавчины шкворень.
«Видимо, летом здесь стояла телега, – мелькает мысль. Радость мгновенно согревает сердце. – Шкворень! Да это же оружие, если использовать».
Подойдя к двери, Андрей прислушался. Прекратив петь, полицаи перепирались, кому из них первому еще сходить на свадьбу, попросить бутылочку.
– Да отпустите меня, – упрашивает губастый своего начальника. – Мне хочется взглянуть на невесту. И я мигом приду. Посмотрю, как гуляют, и приду.
– Ладно, отпускаю. – Снисходительно говорит старший полицай. – Но только без самогона не приходи.
Губастый уходит, напевая. Оставшийся пьяный снова запевает про камыш. Однако, пустив петуха, умолкает и, подойдя к двери, пнул ее ногой.
– Эй ты, мужик-шахтер, сидишь?
– Сижу, – равнодушным голосом отозвался Андрей. – Может, поесть принес?
– Поесть? На дурницу у нас не положено. Вот ежели колеса твои махнем на буханку хлеба и на кусок сала, это можно. Да ты что молчишь? Может, не понимаешь, что под колесами подразумевается? В книжке я читал, воры так сапоги называют. Когда тебя вели, я заметил, неплохие у тебя колеса. Как, согласен на хлеб и сало, а?
– Только ты сначала осмотри эти колеса, – замирая от охватившего сердце трепета и надежды, говорит Андрей. – Может, они тебе маловатые. Горе одно. Спички есть у тебя?
– Найдутся – хрипит полицай и, отодвинув засов, шагает в сарай. Запнувшись о вмерзшую в навоз доску и чуть не упав, выругался, потом спрашивает, протягивая руку в черную пустоту: – Где ты, мужик-шахтер?
Андрей, стоя у вереи, размахнулся тяжелым шкворнем. Удар пришелся в затылок. Полицай, охнув, обмяк и присел у порога.
Втащив его в сарай, Андрей быстро снял с него повязку, пристроил на своем левом рукаве. Обшарив карманы, изъял спички, кисет с махоркой, тощий бумажник.
Подавив охватившую его дрожь, Андрей закрывает дверь сарая, прислушивается.
Во дворе тихо. Только из дома, где кипела свадьба, доносятся обрывки польки, женский смех, пьяные выкрики. «Ладно, теперь уж отступать некуда! – решает Андрей, смело шагает через весь двор к воротам. Шкворень в рукаве. – Взять бы винтовку, да нет, без нее сейчас лучше».
Выйдя из калитки, не спеша и не оглядываясь, чтобы не вызвать в ком подозрение, Андрей идет все дальше и дальше по улице. Вскоре он выходит за село, опускается в овраг и, чиркая спичкой, осматривает при ее пламени содержимое бумажника: триста оккупационных марок – месячное жалование, только что днем полученное от немцев. Потом нашлась в карманчике фотография лупоглазой кудлатоволосой девушки. Наконец, обнаруживается самое главное, что нужно Андрею – пропуск для хождения между населенными пунктами. Он предъявительский, но заверен форменной печатью с орлом и свастикой.
«О-о-о, с этим документом проберусь к Мазаю! – радуется Андрей, продолжая путь. – Вырвусь, проберусь к своим!»

XVII
В эти дни, когда Андрей Лобанов бежал из лагеря, а потом и от полицаев, пробирался к Мазаю, обер-лейтенант Рудольф Динер выписался из Курского госпиталя. Он там лежал целый месяц после ранения под городком Тим.
Чуть прихрамывая и опираясь на палку, идет Динер по малолюдным улицам Курска, мучаясь разными тяжелыми думами. Всюду лежит снег – на крышах, на тротуарах, на мостовой. Часовые стоят в огромных соломенных калошах. Солдаты неуклюже шагают в тяжелых войлочных бурках, обшитых снизу кожей. Лица серые, носы красные от мороза, хотя и были укутаны в шали и шарфы, пилотки натянуты на уши.
«Армия фюрера! – желчно насмехается Динер в мыслях. – Получили под Москвой по морде, везде топчемся. Скифы отважны и еще сильны, проклятые! А как хочется заглянуть к ним в душу, разгадать, в чем ее сила и какие психологические пружины двигают ею. Мне, историку «немецкого востока», нужно все знать, чтобы проверить и растворить свои сомнения, концентрация которых очень сильна».
И тут Динер видит бородатого пожилого скифа. Инженер Рагозин шаркает подошвами, шагая рядом с чернявым узкоглазым парнем. «Мы знакомы с Рагозиным, а вот поговорить с ним по душам еще ни разу не пришлось. Это мое упущение, – сам себе признается Динер. – Почему бы не сейчас, когда меня так грызут сомнения?»
Он дружелюбно окликает Рагозина, здоровается с ним.
Рагозин, удивленно охнув, искренне обрадовался вниманию Динера и тут же отрекомендовал ему своего спутника:
– Мой друг, следователь полиции господин Голубев.
Голубев церемонно поклонился, еще более сузив свои и без того узкие глаза. Он даже приготовился подать руку офицеру, но тот лишь кивнул ему и, сказав «очень приятно», снова повернулся к Рагозину:
– Я бы хотел с вами поговорить.
Голубев понял, что он здесь не к месту и поспешил откланяться. Между тем Динер говорит, идя рядом с Рагозиным:
– Господин инженер, я не столько офицер, сколько историк. Задумал большую книгу о России, вернее, очерки о восточной кампании. Славянская душа всегда была загадкой для Европы. Но ведь нужно раскрыть эту загадку для процветания науки. Мы умели дружить с некоторыми деятелями вашей родины. Например, мой знакомый генерал Краснов и теперь живет в Берлине…
– Охотно помогу вам, господин обер-лейтенант, – поняв его мысли, говорит Рагозин, глубоко кланяется. – Генерала Краснова я  удостоен знать еще в дни вашего детства. Служил при нем, имел честь лично знать.
Разговаривая, они подходят к ресторану «Эльбрус», на вывеске которого выведено большими буквами: «Только для немцев».
– Прошу! – говорит Динер.
Рагозин смутился, замялся. Тогда Динер махнул рукой:
– Со мною повсюду можно.
Они прошли в большой, хорошо протопленный зал с низким потолком и лепным плафоном, с картинами между окон. Народу было мало. Лишь у окна шумно обедали два офицера с двумя накрашенными девицами, а в дальнем углу распивали вино летчики. У буфетной стойки черноглазая официантка перешептывалась    о чем-то с лобастым синеглазым буфетчиком неопределенных лет.
Расстегивая шинель, чтобы повесить на вешалку, Динер сообщает Рагозину:
– В Германии на каждом шагу рестораны, но пьяных драк не имеется. Солдаты приезжают в отпуск и ведут в ресторан престарелых родителей. Женихи там угощают невест, матери сидят там по праздникам с дочерьми, рабочие мирно играют в карты.
– Культура, – с почтением отзывается Рагозин. – Безусловно, культура. Веками выработана, укоренилась…
В это время в зале появляется вторая официантка. Она вышла из боковой комнаты и начала менять скатерть на одном из пустых столиков.
Летчики взглянули в сторону девушки, заулыбались. Видимо, они ее не раз видели, и она им нравилась.
Рагозин тоже глянул в сторону девушки. Динер с удивлением заметил при этом, что лицо собеседника побледнело, глаза расширились.
– Что с вами, господин инженер?
Рагозин резко повернулся спиной ко всем, кто был в зале, и прошептал:
– Мне надо немедленно уйти, господин обер-лейтенант. Я знаю эту девушку-официантку. Она из одной шайки с теми партизанами, которых вы ловили в день нашей первой встречи. Помните? Она не должна пока меня видеть.
– О, да! – кивнул Динер. – Партизаны. Я их помню. Один был убит, второй скрылся. Смелые люди. Настоящие потомки варваров, потомки скифов. Вы идите, а я побуду здесь. Мне нужно глядеть.

XVIII
Владелец ресторана «Эльбрус», подвижной и предприимчивый человек, лет за восемь до войны занимал в советской торговле высокую должность. В 1933 году был арестован и осужден на семь лет заключения за спекуляцию и аферу.
За год до начала войны он вернулся в Курск, а с приходом гитлеровцев решил снова испытать счастье в коммерции, разыскал свое кожаное пальто и шерстяную зеленую гимнастерку, которую подпоясывал кавказским ремешком с металлическим набором.
Вначале дела ресторана «Эльбрус» шли плохо. Голодным жителям разоренного города было не до увеселений. Посещали только спекулянты и полицейские, норовившие пожрать и выпить бесплатно. Заходили иногда солдаты-оккупанты. Продукты хозяин закупал на рынке, так что едва сводил концы с концами.
«Не закрыть ли? – подумывал коммерсант. – Нельзя ли на другом деле…»
В момент этих раздумий хозяина, позвонили ему из военной комендатуры и сказали, что нужно срочно прибыть туда по делу.
– Ви есть коммерсант? – спрашивает его толстяк с погонами майора. – Очень карош. Их бин до война делал эта работа. Вас ми поговорим.
И хотя майор говорил плохо по-русски, коммерсант понял его, принял все условия.
Из комендатуры он вернулся веселый, велел подать бутылку вина и сказал буфетчику:
– Теперь, Ванюша, пойдет наш «Эльбрус» в гору. А чего ты удивляешься? Верно говорю: будем обслуживать одних немцев. Пусть жрут и пьют, лишь бы денежки платили. Сунем жирному майору в лапу, будем брать продукты в интендантском складе.
– Тогда штат потребуется расширить, – замечает буфетчик. – Несколько официанток, повара.
– Безусловно! – с жаром соглашается хозяин. – Может, и баяниста наймем. Сейчас напишем объявление. Одно на двери, другое напечатаем в «Новой жизни».
Среди принятых на работу официанток, одна особенно понравилась хозяину.
«Молодая, здоровая, – подумал он. – Да и на вид недурна. В нашем балансе существенная статья»
– Так, значит, Виноградова? – спрашивает ее, просматривая паспорт. – Семья есть?
– Одна я, – вздыхает Виноградова, опускает голову. – Брат где-то в Сибири жил до войны, а больше никого нету.
«Тем лучше, – в мыслях решает хозяин. – Сейчас все голодные, так что официантки будут таскать домой продукты, а этой некому».
На работе Виноградова старалась. А если и выходило кое-что неумело, хозяин – не ругал, даже замолвивал словечко перед поваром и буфетчиком:
– Ничего, есть захочет – приучится. Было бы старанье.
– Тем более, немецкий язык знает, – поддакивал буфетчик. – Поняла девка, в какую сторону ветер дует.
– Ну и образованная к тому же, – вставляет повар, сморщенный старичок с желтыми протабаченными усами. – Табель свой мне показывала, отличные отметки по немецкому. Жаль, не пришлось ей учиться дальше: отец перед войной помер, брат в тюрягу попал. А сама девка, хоть куда.
Виноградову он полюбил, так как она безропотно замещала его у плиты, когда он оказывался выпивши, и руки у него дрожали. А бывало это часто: старичок был пьяница. Он поругивал «хвашистов». И хотя это не нравилось хозяину, приходилось мириться: старичок был неимоверным искусником кулинарии.
Новая официантка старалась говорить с клиентами на их родном языке. Это льстило солдатам и офицерам. «Гут фрейлен!» – говорили они. Но старичок-повар хмурился, крутил головою.
Однажды, будучи «под градусом», старичок задерживает официантку за рукав.
– На лешего ты вокруг немцев крутишься. Разговариваешь по-немецки? – спрашивает, поглядывает на дверь. – Гут, гут, а ни черта не разберешь. Ты запомни, все одно дадут им в России коленом под зад, вот увидишь, не брешу.
Виноградова промолчала. А что усмехнулась она многозначительно, этого старичок не увидел. Да и нельзя долго задерживать девушку: в ресторане с утра и до позднего вечера гудели в облаках табачного дыма голоса встретившихся за квадратными столами фронтовиков, выздоравливающих после ранения солдат и офицеров, чиновников воинских учреждений.
Как и везде, среди них были разные люди. Одни, охмелев, подзывали официанток и показывали им фотографии своих родных и знакомых, открытки с видами чистеньких немецких сел и городов, изображения островерхих башен замков на берегу Рейна, гор Шварцвальда и Гарца, подстриженных деревьев у обочин шоссейных или асфальтированных дорог.
Другие надменно молчали, посматривая на русских девушек прищуренными оценивающими глазами. Третьи – жизнелюбивые оптимистичные люди – начинали петь или хвастать былью и небылью совершенных ими или их знакомыми подвигов.
В полуденный час людей бывало в ресторане меньше. И вот как раз в это время зашли сюда Рагозин и Динер.
Маруся Виноградова не заметила, как вошел и как ушел Рагозин. Она и не предполагала, что он когда-либо может зайти в запрещенный для русских ресторан.
С обычной неторопливостью Маруся убирала грязную посуду с освободившихся столиков, меняла скатерти и раскладывала на них картонные кружечки под бокалы для пива, прислушивалась к разговорам и запоминала услышанное.
Невдалеке, сидя возле углового столика, опьяневшие летчики с красными лицами и поблескивающими глазами, непринужденно и довольно громко спорили.
– Истинному солдату все равно, где воевать, – жестикулирует узколицый лейтенант с орденом Железного креста на клапане кармана, с прищуренными светлыми глазами. – Да, все равно – в Сибири или на берегу Средиземного моря. А вот есть и такие, что их бы в оранжерею посадить, под тепличный стеклянный колпак. К нам, под Белгород, прибыла дивизия из Франции. Пришлось разговаривать с солдатами. И что же вы думаете? Они боятся не столько противника, сколько русского генерал-зима. Но я лично плевал на климат. Если бы против нас воевали не русские и без машины «Катюша», мороз был бы не причем.
– Ну, нет, – перебивает его капитан с серебрящимися висками. – Как же можно сравнивать несравнимое, ставя под один знаменатель. Скажу о своем переживании. Неделю назад нашу эскадрилью перебросили с Адриатического побережья сюда, под командование генерал-фельдмаршала Рихтгофена. О-о-о, черт побери русскую погоду! Только теперь я понял, что каждый день надо молиться богу…
Дослушать дальше Маруся не смогла: позвал буфетчик и послал в подвал за ситром.
Принеся корзину с бутылками ситро, она принялась поливать из кувшина фикус в кадке, стоявший вблизи стола летчиков. Но те уже перестали спорить. Рассчитавшись, они вышли в город.
«Как жаль, – сокрушалась Маруся. – Начали рассказывать, не довели до конца. А ведь, кажется, их сведения интересные…»
 Она не знала, что Динер осторожно следит за нею, до боли ворочая глаза и не поднимая головы. «Скифка, – думает он при этом и в мыслях составляет описание ее внешности, походки, манеры держаться. – Вот и одна из носительниц тайн славянской души. Что двигает ею в ее поступках и почему она предпочитает жить в опасности, хотя могла бы перейти к нам и жить роскошно. Такая красивая…»
Вечером, закончив работу, Маруся надела пальто, укутала голову платком, вышла из ресторана.
Поднималась метель. Ветер бросал в лицо пригоршни снега, трепал выбившуюся из-под платка прядь волос. Снежинки таяли на щеках и на ресницах, капельки воды покалывали кожу влажным холодком.
На полутемных улицах было пустынно. Только около единственного в городе действующего кинотеатра солдаты пересмеивались с девицами.
Дойдя до площади, где темнело многоэтажное здание медицинского института, Маруся покосилась по сторонам, быстро свернула в ближайший переулок. Там, у третьего от угла дома, ее ждал человек.
Он отделился от стены, словно тень, шагнул к Марусе.
– Здравствуй! – сказал тихо. – Как дела?
За две недели, прошедшие с момента последней встречи, показалось Марусе в темноте, дядя ее, Александр Павлович, совсем похудел. И нос у него такой костистый, и скулы обросли бородой. Она чуть не заплакала от прилившегося к сердцу потока нежной жалости. Однако взяла себя в руки, ответила:
– Вот, дядя… кое-что узнала и записала, – подала она свернутую наподобие порошкового пакетика бумажку. – А еще так, без записи. Из самой Германии солдат сюда подвозят. На станции третьего дня разгрузили эшелон танков… Подслушала я в ресторане разговор  двух полковников: из-под Тима сняли и послали против партизан два батальона мадьяр. В леса послали, в Горелый и в Брянские. Одного летчика немцы расстреляли прямо на аэродроме. Говорят, за отказ подчиниться приказу. В бумажке написана фамилия летчика и номер эскадрильи.
– Молодец, спасибо! – благодарит ее Черных, сует пакетик в карман пальто.
– Да что там, почти ничего, – стесняется Маруся. – И благодарить незачто. Да, еще я слышала сегодня: переброшена на наш фронт дивизия из Франции, направлена к Белгороду. Эскадрилья самолетов прилетела из Югославии.
– Ничего ты не понимаешь, Марийка, – ласково говорит Черных, жмет племяннице руку. – И ты много делаешь и другие много делают. Из капель составляется река, из рек – моря и океаны. Так вот из крупиц получаемых нами сведений от наших агентурных разведчиков складывается картина состояния вражеского фронта и тыла. Жаль вот только тебя: под смертью ходишь, как под нависшими обрывами скал. И маму твою жаль, Елизавету Павловну. Росли мы с ней вместе, в люди, как говорится, вместе выходили. Мечтала она со мною о хорошей жизни для тебя, а видишь, как получается. Ну, ничего. Будет еще хорошая жизнь, за нее боремся.
Подняв воротник пальто и поправив шапку, Александр Павлович тихонечко отталкивает от себя Марусю.
– Иди. Через декаду здесь же встретимся. В восемь вечера. Жду десять минут, потом исчезаю. Ясно? Если же придешь, а меня не будет, значит, свидание переносится еще на три дня в то же время и на том же месте. Если и потом не приду, тогда больше никуда не ходи. Жди, пока дадут весть. Пароль наших товарищей ты знаешь.
– Хорошо, дядя Саша, так и буду поступать.
– А как со сменами у тебя?
– Буду в первой, так что смогу.
– Помнишь, Маруся, я тебе говорил о сапожнике? Так вот, если почувствуешь, что ошиблась в чем или следят за тобою, немедленно бросай ресторан и… к сапожнику. Товарищи укроют тебя, а если надо, и через фронт переведут. Теперь иди, желаю удачи. До свиданья!
Сутулившись и сунув руки в карманы, Александр Павлович быстро зашагал в сторону, слился с темнотой.
Проводив его грустным взглядом, Маруся пошла домой. В окнах маленького дома, где она жила, не было никаких признаков света: хозяйка работала санитаркой, дежурила в больнице. Пройдя заметенный сугробами домик и открыв своим ключом дверь, Маруся вошла в комнату и зажгла лампу.
Осветив спавшего на широкой кровати десятилетнего мальчика, сына хозяйки, она улыбнулась, что мальчик прижимал к груди серую мохнатую кошку, и та мурлыкала, закрыв глаза. «Этим еще и не так страшно, совсем не понимают. Задремали, радуются. А вот я вряд ли задремлю. Что-то на сердце тяжело».
За перегородкой, где стояла ее кровать, Маруся разделась, погасила лампу и легла. И так ей стало вдруг грустно без мамы, что погорячели и зачесались веки, в уголках глаз стало покалывать, непрошеные слезинки жарким следочком прошли по щекам.
«Мама, как ты была заботлива и ласкова ко мне, а я, мама, была несправедлива – почти каждый вечер оставляла тебя одну, убегала с девчонками в кино, на комсомольское собрание или в библиотеку. Нисколечко я не права. И библиотека, ах, библиотека! Сколько не прочтенных книг… И бывал в библиотеке учитель, Андрей Николаевич Лобанов. Нередко мы вместе просматривали «Огонек», прыскали от смеха над страницами «Крокодила». Потом я узнала, что он, Андрей Николаевич, любит другую девушку. У нее нежные золотистые косы в ворсинках, курнявое лицо, карие с поволокой глаза. Жаль, ведь и любила его, тайком. Да и теперь…»
Повернувшись на живот и подперев себя ладонями под щеки, Маруся постаралась подавить в себе воспоминания, начала думать о прошедшем дне и о том, что ее что-то обеспокоило именно сегодня, в полдень.
«Да, именно в полдень я ощутила вдруг приступ робости. Почему возникло это чувство? – она начала перебирать в памяти все подробности наблюденного в ресторане именно в полдень, а потом и перед самым уходом на свидание с дядей. – Неужели от того, что какой-то незнакомец бросил на нее взгляд от дверей?» Взгляд был долгий, упорный. Она даже отвернулась. А когда снова посмотрела туда, у дверей никого не было. Только высокий немецкий офицер, опираясь на палку, стоял за окном ресторана. И потом он, зайдя в ресторан и пообедав, снова ушел. А перед самым уходом Маруси из ресторана она снова видела его под окном.
– Пустяки, нервы играют! – шепнула сама себе Маруся. – Высплюсь, пройдет…

XIX
Александр Павлович, простившись с Марусей, быстро пересек сугробистую широкую площадь от угла до угла и только в самом конце ее, вблизи мединститута, задержался. Память выхватила из недавнего прошлого жуткий кусочек. Вот здесь лежали трупы десяти ополченцев, захваченных и расстрелянных гитлеровцами в день их вступления в город. Целую неделю запрещали фашисты убрать трупы.
– Пусть русские смотрят и боятся! – говорили в комендатуре.
«Но нет, нас ничем не запугаешь! – кричит в груди Черных. – Придет пора нашей победы, мы назовем эту площадь, да, назовем ее Площадью павших бойцов. Клянемся, назовем!»
Путь Черных лежал по длинному пологому спуску к реке Тускари, за которой начинался Кировский район города, бывшая слобода Ямская.
– Стой! Кто такой? – патруль у самого моста преграждает дорогу. Блеснул глазок карманного фонаря и выплеснул на Черных сноп света.
Черных протягивает удостоверение.
Полицай и два немецких солдата в упор разглядывали его длинную худую фигуру в коротком пальто.
– Угу, слесарь Евсеев, – читая при свете фонаря бумагу, отрывисто и недружелюбно выкрикивает полицай. – А где работаешь?
– Там написано, – независимым тоном отвечает Черных. – В мастерской, мадьярские автоматы ремонтирую. Вот и печать венгерская. Видите?
– Видим, не слепые, – полицай пренебрежительно сует ему назад удостоверение, кашляет: – Можешь шагать дальше.
Уже за мостом пальцы Александра Павловича, скомкавшие в кармане переданную ему Марусей разведсводку, слегка разжались.
«Если бы стали обыскивать, нужно выбросить незаметно бумажку, – подумал он. – Но теперь. О, теперь отнесу эту сводку, из-за которой Маруся рисковала жизнью, немедленно к подпольному радисту».
Кружась по переулкам слободы, Черных выходит, наконец, к глинобитной халупе недалеко от вокзала. Сквозь шелест метели слышатся свистки маневровых паровозов, потом басом заревел гудок депо.
«В самый раз, пора. – Мелькает мысль у Черных. Он шагает к обнесенной снеговым валом халупе с большой вывеской «Сапожная мастерская. Ремонт обуви». Оглянувшись по сторонам, трижды стучит. Прислушивается. – Неужели, не застал?»
Но вот шлепнули шаги, скрипнула дверь внутри помещения. Потом чиркнула спичка в сенях, высокий молодой голос спрашивает:
– Кто там?
– Рано закрылись, – произносит Черных условленную фразу. – Или клиенты надоели?
– Есть немного, – признается опять же условленной фразой и открывает наружную дверь человек в подвязанном парусиновом фартуке. – Заходите.
В каморке, заваленной старыми ботинками, валенками, обрезками из войлока и кожи, чадила лампочка без стекла. Пламя металось, выхватывая из мрака то полочку с колодками, то ящички с гвоздями, то кривую железную лапу поверх обитого кожей чурбана.
– Как дела, сапожник? – спрашивает Александр Павлович, доставая кисет с махоркой.
– Все в порядке, товарищ Евсеев, – сапожник приглаживает ладонью свой светлый вихор, вскидывает на гостя глаза в опушке золотых ресниц. Он знал секретаря райкома еще до прихода немцев, но называл, как и все подпольщики, конспиративной фамилией. – Может быть, чайком погреетесь?
– Давай, погреюсь.
Сапожник снимает с плиты эмалированный чайник, ставит на стол.
Они налили в кружки, бросили в них по две крупинки сахарина и начали пить.
– Ох, и надоела мне эта мастерская! – перестав отхлебывать, говорит сапожник. – Люди воюют, а я подметки ремонтирую.
– Твой фронт здесь, – прерывает его Александр Павлович, – так что…
– Знаю, знаю, что здесь. Это я, чтобы душу отвести. Помню, были мы с отцом «холодные сапожники». Сидим, бывало, на улице, стучим. Подбил каблук – гони четвертак. Потом ребята приняли меня в комсомол. Ушел я на фабрику, курсы окончил. Перед войною года два мастером на обувной фабрике работал. Чудо – фабрика, машины кругом, хлопцы, девчата. А тут на тебе – опять «холодный сапожник»!
Черных не ответил. Допив чай и смахнув со стола крошки хлеба, спрашивает:
– Радист когда был?
– Занес сегодня пару ботинок, велел сказать, что завтра у него сеанс. И я отдал ему все, что имелось для штаба Сороковой армии.
– Придется передать дополнительно, – Александр Павлович протянул полученную от Маруси бумажку. – Зашифруй. Для меня что имеется?
– Имеется, – сапожник нагнулся под стол и, вытащив сапог, отгибает подклейку, вытряхивает желтый кусочек картона с колонками цифр. Положив перед Александром Павловичем, добавляет: – Ключ номер два.
– Дай карандаш и бумагу, – просит Александр Павлович. – Прибавь свет.
Сапожник поковырял шилом в фитиле, пламя увеличилось. Правда, копоти тоже прибавилось, но цифры на картоне стали более разборчивыми. Через несколько минут они были расшифрованы, текст гласил:
«Срочно сообщите, налажена ли связь с партизанским отрядом товарища Ф…? Посланные туда связные с инструкциями о подготовке партизанского аэродрома тоже молчат, наверное, погибли. Это Костин и Брагин».
Александр Павлович встал, открыл дверцу плиты. Бросил картонку в огонь, потом повернул лицо к сапожнику:
– Передай радисту для срочного сообщения штабу, что сведений о связных у нас нет. Но подпольный Обком партии направил к партизанам группы товарища Ф… своего связного. Товарищу Ф… предложено сообщить нам полные данные о партизанском аэродроме, о проделанной работе, о выполнении заданий командования.
– Слушаюсь, товарищ Евсеев.
– Да, не забудь еще, – глуховатым голосом продолжает Александр Павлович. – Скажи радисту, а он передаст туда, в штаб, что об отряде мы сообщим немедленно, как только будем знать. По радио сообщим. А теперь, мне пора идти. Сходи, Василь, посмотри.
Вернулся он минуты через две.
– Метель вроде как утихает. Месяц выглянул, но морозец, – Василий покряхтел, растирая щеки ладонями, добавил: – Может, еще погреетесь? В чайнике еще есть.
– Нет, дорогой Василь, мне пора! – он пожал руку товарища, поднял воротник пальто и вышел из теплой халупы в ночь и стужу.

XX
– Ну, што ж, я тебя поведу к партизанам, – говорит Андрею Лобанову пчеловод Мазай. – Поведу. А уж как они тебя примут, за то не ручаюсь. Но это хорошо, что ты меня нашел. Напался бы на кого другого, глядишь, опять возвернули бы в лагерь. Люди еще разные человеки есть.
Мазай, седоусый и сморщенный, был проворен не по-стариковски. Всю ночь вел он Андрея через лес глухими, еле-еле обозначенными на снегу сероватыми тропами.
В расположении отряда, пошептавшись о чем-то с парнем, варившим на костре завтрак, Мазай усаживает Андрея на пенек около одной из землянок, сам куда-то мгновенно исчезает.
Лобанов хотел было тоже пойти, но кашевар строго прикрикнул:
– Сидеть до выяснения на месте!
Андрей подчинился, прислушался к доносившимся из землянки звукам и голосам. Патефон играл модный предвоенный фокстрот:
У самовара я и моя Маша!
А на дворе совсем уже темно!
Когда патефон умолк, стал ясно слышен монотонный, отчитывающий голос:
– Тебя как человека в землянку разведчиков пустили, поживи, дескать. А ты что удумал? Какого черта увязался ночью за ними. Мало, что пулю в зад получил, мог бы совсем того, в ящик сыграть…
– Так война же, товарищ командир, – оправдывался кто-то мальчишески ломким и удивительно знакомым Андрею голосом. – На войне живем, вот оно и…
– Дура! – обрывает его начальственный голос. – Ты связной, значит, не лезь в разведку, а то мне за тебя отвечать нету никакого резону. Иди жить в хозчасть. Мужики там сурьезные, не дадут тебе озорного ходу.
– Но я же, но, товарищ командир, – просительно заныл мальчишеский голос. – Мне ведь…
Опять заиграл патефон, заглушив голоса:
          Утомле-е-еное со-о-олнце нежно с мо-о-орем проща-а-алось,
В этот час ты призна-а-а-алась, что не-ет лю-у-убви-и!
Слушая патефон, Андрей ухмылялся. И вдруг, видит он, вылезают из землянки двое. Дверь-то низкая, оба согнувшись. А когда распрямились, у Андрея зарябило в глазах.
– Яша, Брагин! – закричал он и бросился к нему, невзирая на окрик строгого кашевара.
Они обнимались, яростно трясли друг другу руки. Потом, немного успокоившись, Яша спрашивает:
– Как там Сережа Анпилов, Маруся? А товарищ Костин погиб, наш геройский командир взвода.
«И Сережи нет, – хотел ответить Андрей, да вовремя сдержал язык, подумал: –  Зачем сейчас, если можно потом, как-нибудь не сразу…»
Мазай в это время докладывал командиру отряда Филатову об Андрее:
– Из плена бежавший он, по его словам. Ополченцем служил в одной роте с моим братом. Мирон умер…
– В плену умер? – переспрашивает командир.
– Парень говорит, что в плену. И ахтобиографию Мирона начисто знает. И меня нашел по его совету. Ну, что же с ним будем делать?
– А вот сейчас поговорю с ним. Веди.
Лейтенант Филатов, белобрысый, с залысинами на высоком лбу внимательно посмотрел на введенного в землянку Андрея, потом, пригласив сесть на земляную скамью, раскрыл ученическую тетрадь и начал остругивать карандаш перочинным ножом.
– Рассказывайте о себе все, как было.
Андрей рассказывал, Филатов слушал, не перебивая. Он при этом то постукивал карандашом по раскрытой тетради, то проворно делал в ней пометки. А когда Лобанов умолк и поднял на Филатова вопросительные глаза, тот встал и распорядился вошедшему в землянку еще в начале разговора начальнику штаба:
– Пусть Лобанов у нас поживет. Зачислите его на довольствие, но, – он быстро взглянул в глаза Лобанова и сказал суровым голосом: – Из расположения части без особого дозволения запрещается отлучка. Это ясно, Лобанов?
– Ясно, товарищ командир.
Прошло дней двадцать, и Андрея Лобанова снова вызвали к Филатову.
Огарок стеариновой свечи, вставленный в отбитую по самые плечики бутылку, освещал потрепанную карту на столе перед командиром. Свет пламени колебался и на лице Филатова. Но в глазах командира Андрей уже не заметил той недоверчивости, какая так отсвечивала в зрачках при первой встрече.
– Здравствуйте, Андрей Николаевич! – встав с чурбака, поздоровался Филатов за руку. – Не обижают вас хлопцы?
– Обиды нету, но сам по себе обижаюсь, – развел Андрей руками: – Живу, ем харч, а так… без дела и без доверия. Мост, я слышал, взорвали на днях разведчики. Опять же без меня…
Лейтенант рассмеялся. И его умное лицо сделалось особенно простым и дружелюбным.
– Теперь и вам верим, – сказал он. – Наши ребята все проверили. Даже сходили в гости к той женщине, которая в хату вас пустила, обогрела. И полицая вы, действительно, убили шкворнем и документы у вас, действительно, его. А старосту наши ребята застрелили. Сволочной был человек. Он ведь хотел вас продать немцам… Вот так.
Потоптавшись у стола, Филатов подзывает Андрея поближе, кивает на карту:
– Надеюсь, умеете ее читать? Вот и хорошо. Пойдете в Курск с Брагиным. Связной подпольного обкома к нам добрался, а вернуться не может: простудился в дороге, воспаление легких. Мы было хотели Яшу одного послать, да раздумали: молод, горяч. Он даже, наверное слышали, в разведку самовольно отправился однажды. Понесете вы сводку о противнике, отчет о наших боевых действиях. И еще кое-что. Короче, раздевайтесь, наливайте в кружку кипяток и берите сухарь. Будем долго разговаривать.

XXI
Рагозин в смятении покинул ресторан, оставив там Динера, наблюдавшего за Марией, поспешил к Голубеву. Он еще не знал, что предложит следователю, но ему казалось, что идти надо именно к нему.
Анатолий Голубев ничуть не удивился, увидев зашедшего в полицию инженера Рагозина: если пришел, значит, есть дело.
Инженер усаживается на рассохшийся табурет, на котором в обычное время сидели перед Голубевым арестованные, и сразу приступает к рассказу о встрече с Виноградовой.
– Она что, в энкаведе служила, эта…, как ее? – переспрашивает Голубев, как только Рагозин умолк.
– Виноградова, – живостью подсказывает инженер. – Она была в истребительном батальоне.
– И вы ее точно узнали?
– Безусловно. Я целый год стоял на квартире у Виноградовых, всю их семью знаю. Она и стихи пишет, эта девица.
– Стихи пишет? – Следователь шумно отодвигает папку с бумагами, кладет перед собою лист бумаги и обмакивает перо в чернила. – Давайте, Евгений Онуфриевич, кое-что запишем. Я ведь тоже учил в школе стихи: «Раз, два, три, пионеры мы. Мы фашистов не боимся, пойдем на штыки!»
– Значит, и вы поэзией занимались? – осклабился Рагозин.
– Ну, насчет поэзии я слаб, – махнул Голубев рукою. – Люблю другое: звон гитары, черные ночи и черные девичьи очи. За то и боремся, чтобы досыта всем этим раем упиваться.
– Да, не плохо бы и мне на старости лет увидеть настоящее веселье. Без разных там Дунаевских, Лебедевых-Кумачей.
– Увидим, увидим, дорогой! – заверяет Голубев. Потом он задумывается и ворчит себе под нос: – Интересно, почему эта Виноградова застряла здесь?
Рагозин недоуменно пожимает плечами. И тогда Голубев принялся писать. Пишет, а мысли роями кружатся: «Конечно, не зря Виноградова служит в воинском ресторане. Тут наклевывается для меня большое дело. И я должен распутать весь клубок один, без начальства. Полиция меня не удовлетворяет. Любой полицай зависит от первого попавшегося ему на дороге немецкого солдата. Другое дело, если перейду в службу безопасности. Там можно получить медаль или другую награду. Виноградова – это ступенька моего подъема туда, ввысь. Арестовать ее, конечно, всегда можно, да только спешить нельзя, спешить ненужно».
Отодвинув исписанные листочки и закурив папиросу, Голубев поворачивается к Рагозину.
– Арестовать Виноградову сейчас нельзя, Евгений Онуфриевич. Да-да, не изумляйтесь. Идите домой, а я посоветуюсь с одним из начальников службы безопасности. Есть там лейтенант Вебер.
«Вебер, Вебер, Вебер, – пытается Рагозин вспомнить по дороге. – Хм, знакомая фамилия. Вебер, Вебер…»
Через час Голубев был уже у двери кабинета Вебера. Волновался, ожидая приема. И вдруг из кабинета выходит знакомый  сотрудник «службы», один из местных жителей. Он сразу замечает Голубева, подозрительно глядит на него, потом подходит вплотную.
– Нанюхал чего-либо, Голубев? – спрашивает шепотом. – Да, нанюхал? И я тебе предлагаю свое участие и содействие в таком калымном деле.
– Некогда мне участвовать в фантазиях, – сказал Голубев. – Через минуту мой прием у Вебера.
Гестаповец Вебер сидел за столом и писал. Не поднимая головы, он жестом руки показал Голубеву на стул перед собою, а минут через десять, когда в пояснице Голубева заныло от неподвижного сидения, уставился прищуренными глазами в его лицо и спросил:
– Переводчик нужен?
– Нет, господин шеф, я сам говорю по-немецки.
– Очень хорошо. В чем дело?
Голубев торопливо выкладывал, что знал о девушке из ресторана «Эльбрус». Несколько раз Вебер перебивал его вопросами, но больше слушал, временами приговаривая: «Так-так. Весьма интересно».
Когда Голубев выдохся в рассказе и даже как-то сразу заскучал, гестаповец заметил, вежливо протягивает ему золотой портсигар:
– Курите, пожалуйста. Все это весьма и весьма. Короче говоря, начну следствие. Я согласен с вами, господин Голупефф, что от Виноградовой пахнет советской разведкой. А раз это так, нужно осторожно следить за Виноградовой, методично, пока в наших руках окажутся все нити, весь узел. Виноградова, конечно, не одна. Ладонью нужно прикрыть всех, кто связан с нею, Виноградовой!

XXII
В конце месяца к Евгению Онуфриевичу неожиданно на квартиру приходит Голубев. Вошел он так тихо, что Рагозин не заметил сразу и продолжал лежать на постели с задранными на спинку ногами, читал книгу и слушал пиликание губной гармоники, на которой играли жившие в соседней комнате солдаты.
Чтобы обратить на себя внимание Рагозина, Анатолий Голубев пропел в такт гармонике:
Там, возле казармы, у больших ворот,
 Мы с тобой встречались,
 С тех пор прошел уж год…
Рагозин сразу же отложил книгу, убрал длинные ноги со спинки кровати, сел.
– Здравствуйте, Анатолий Васильевич! – сказал он. – И что-то вы так веселы? Признаться, я уже думал, что вы обо мне забыли.
– Ну, как можно, дорогой мой инженер! Я без вас, как без рук, – возражает Голубев, подсаживается рядом с Рагозиным на кровать, доверительно кладет руку ему на колено. – Много дней мы следили за вашей поэтессой. Узнали, где она живет, и ежедневно любезно провожаем на работу и с работы. Кавалеров своих она, конечно, не видела. Один раз я был с нею даже на базаре. В общем и целом не обнаружено в ней ничего интересного
– Надеюсь, вы не вздумали распрощаться с нею? – встревожено спрашивает Рагозин, губы его дергаются. – Ведь…
– Предполагали, но… Вчера эта особа встретилась с неизвестным. За ним наши люди проследили. Работает он в гараже у мадьяр, но значится также и в оружейной мастерской. Видать ловкий. Может, знаете? – Голубев достает из кармана фотокарточку и подает Рагозину. – Снимочек наши сделали, на всякий случай.
 Рагозин вгляделся в карточку. Знакомое худое лицо с колючим взглядом запавших глаз хмурилось на кусочке картона. Серый обвислый воротник свитера и щетинистая борода не могли изменить внешность до неузнаваемости.
Отодвинув карточку от себя на вытянутую руку, как это делают пожилые дальнозоркие люди, Рагозин криво усмехнулся, а потом сморщился и потряс головой: он вспомнил темный переулок, брата Петра с заложенными назад руками, штыки конвоя за его спиной.
«Не милуй врагов! – читал я у какого-то французского писателя, – пронеслось в мозгу инженера. – Нет, я не помилую! Не должен, не имею права».
Положив фотокарточку на колено Голубева, настороженно следившего за каждым движением собеседника, Рагозин ледяным тоном сказал:
– Знаю. Это Черных, секретарь райкома партии, родственник Виноградовой.
– Секретарь райкома! – воскликнув, Голубев даже вскочил с места. – Секретарь. Да это фортуна! Вы просто гений, Евгений Онуфриевич, мой добрый  гений. И когда я достигну высоты, не забуду вас!

XXIII
Андрей Лобанов с Яшей Брагиным проникли в Курск перед Новым годом. Сапожную мастерскую вблизи вокзала разыскали быстро.
Увидев вошедших, беловолосый молодой сапожник равнодушно отвернулся и продолжал работу, склонившись над сапогом, надетым на кривую железную лапу.
Тогда Андрей подступил поближе, сообщил пароль.
Сразу повеселев, парень протянул руку.
– Здравствуйте! – сказал он. – Мы вас давно ждем.
Отзыв соответствовал, так что Яша с Андреем сразу почувствовали себя в безопасности, прошли с хозяином за перегородку и подсели к столу.
– Есть оладьи, – сказал беловолосый. – Сейчас вскипячу чай. Попируем. Об аэродроме принесли сведения?
– Принесли. Мы же знаем, что без этого адреса летчикам нельзя лететь.
– Но теперь полетят, – за золотистыми ресницами в глазах парня зажегся огонек лукавой усмешки. – Огурчиков повезут для партизан, стрелялочек, чтобы было чем угощать почаще фашистских оккупантов.
Подав миску с оладьями и чайник с кипятком, Василий присел тоже у стола и пожаловался:
– Завидую, что вы ходите, а мне только одно достается – сидеть и сидеть на чурбаке.
Когда гости поели и выпили чай, Василий смахнул со стола крохти и всякую пыль-мелочь, положил маленький клочок бумаги, взял карандаш:
– Вы мне диктуйте обо всем, что нужно передать по радио – о самолете, об отряде…
– На таком клочке разве уместишь? – усомнился Яша.
– А мы сначала на одном, потом на другом, – с серьезным видом разъяснил Василий. – Умные люди учат, что маленькую писулечку легче проглотить, если что. Ам и нету.
Андрей диктовал, Василий записывал.
А когда все было сделано, Василий сказал:
– Поведу вас в одно место, товарищи. Вечером туда придет член подпольного Обкома. С ним будете говорить о всех делах партизанской жизни.
Закрыв мастерскую и повесив дощечку с надписью «перерыв на обед», Василий с товарищами пошел по буграм и выбоинам слободской улицы.
Конспиративная квартира находилась в кирпичном одноэтажном домике с палисадником под окнами. Через палисадник бежала тропинка к парадному входу. Но Василий со спутниками миновал тропинку вошел во двор через калитку.
Женщина в белом вязаном платке обметала ступеньки крыльца. Услышав скрип шагов по снегу, она распрямилась, взглянула из-под руки на вошедших.
– Здравствуй, Глаша! – певучим голосом приветствует ее Василий. – Принимай гостей, ставь самовар и пол-литра.
Глаша легким движением бровей и глаз как бы спросила:
– Свои?
– К Евсееву, – коротко бросил Василий. И тогда Глаша провела всех троих в комнату. Было здесь светло и уютно. Тюлевые занавески на окнах, цветы в горшках, фотографии на стене напоминали покой довоенного быта. Но в глазах хозяйки отражалась озабоченность. Василий мигнул Глаше, и она вслед за ним вышла в кухню.
– Пусть ребята побудут на квартире до вечера. А в половине шестого ты, Глаша, выйдешь и пойдешь к гаражу. Иди не спеша. Ровно в десять минут седьмого, как всегда, из ворот выйдет Евсеев. Не подходи к нему, а только пройди мимо и вытри платком губы. Ясно? Это значит, что его ждут на квартире.
Женщина кивнула, потом спрашивает:
– Куда же мне потом идти, Вася?
Он посмотрел ей в лицо, еле заметно помеченное безвременными морщинками в межбровье и у глаз, подавил в себе вздох и подумал: «Молодая еще, рано ей погибать. А вот все мы по краешку смерти ходим. И все же сегодня она не должна быть здесь. Неровен час, если беда…»
– А ты, Глаша, часов до девяти побудь у кого-либо из знакомых, а то и к бабушке в город сходи. Ключ Евсеев положит в условленном месте. А если же… если же ключа не окажется, иди прямо ко мне. Сюда на квартиру тогда не пытайся проникнуть.
Вернувшись в комнату и поговорив с Яшей и Андреем минут десять, Василий стал прощаться.
– Ну, ребята, желаю успеха! – тряс он им руки. – Может, увидимся еще, а может и нет, кто его знает. И передавайте привет от меня всем товарищам, которых встретите. До свиданья!
Глаша долго не показывалась, а когда за окнами воздух стал наливаться морозной синью, повязалась платком, оделась в шубейку и, проходя через комнату к выходной двери, сказала Лобанову и Яше:
– Я пойду, а вы, хлопцы, подождите немного. Если придется зажечь свечу, – кивнула она на огарок в медном подсвечнике, – то опустите штору, чтобы со двора никто не увидел свет.
… Александр Павлович Черных пришел в конце седьмого часа. Засветив свечу, он хотел сбросить с себя замасленную телогрейку и шапку с облезлым лисьем мехом, но почему-то раздумал и присел рядом с Андреем.
– Слышал я о гибели двух участников выполнения задания, помните лес и яму?
– Разве же можно забыть, как мы груз прятали, – сказал Андрей. – Трудным оказался для нас тот день, а потом и ночь.
Андрей вкратце рассказал об обстоятельствах смерти Сережи Анпилова и Мирона Игнатовича Симонова, потом – о своих злоключениях.
– Да, да, да, Лобанов, – покачивая головой и тарабаня пальцами о стол, произносит Александр Павлович. – Счастливые доживут до дня Победы. Радоваться будут, а вот матери погибших обольются  слезами. Они всю жизнь будут плакать и ругать войну. Чу, кажется, гудит мотор…
– Яша, проверь! – распорядился Андрей.
Выглянув из калитки, Яша опрометью примчался в дом.
– Полиция! – восклицает он приглушенным голосом.
Черных с Лобановым бросаются к окну. Сквозь щель между притолокой и портьерой видят лупастые автомобильные фары, в лучах света которых бегут к парадному входу человек десять в шинелях, с  автоматами.
– К нам, – говорит Черных поледеневшим голосом. Он отпрянул от окна к столу, выхватил какие-то бумаги и бросил на тлеющие в плите угли. Заиграло, запрыгало пламя. В это же время на парадном крыльце туго захрустел снег, в дверь начали бухать сапогами и прикладами. – Но мы сдаваться не будем. Пока проломят дверь, мы еще успеем. Идите сюда!
Выхватив из-за плиты топор, Черных поддел одну из половиц, вытащил из ямы несколько гранат, пистолеты, подает Яше и Андрею.
– За домом сад, огороды, дальше – товарная станция. Прорвемся. Давайте за мной через кухню во двор!
В парадную дверь продолжали грохать, кричали:
– Сдавайтесь! Вы окружены!
Во дворе было тихо. Но когда Черных и Андрей с Яшей бросились с крыльца, через калитку ворвались во двор полицаи.
– Сдавайся, бросай оружие! – взвился резкий голос. – Сдавайся!
Брагин размахнулся гранатой.
Прогремел басистый взрыв. Нападающие отпрянули в разные стороны, а тот, который кричал и требовал сдачи, схватился за голову и упал лицом на кучу наметенного у калитки снега. Рядом с ним поползли на ракушках еще двое тяжело раненых полицаев.
– Не даются живьем, так бей их насмерть! – закричал долговязый детина, вбегая с улицы через калитку во двор. – Бей, говорю, чего сдрейфили?
– Голубева убило гранатой! – заячьим голосом отвечает один из полицаев.
– Потом разберемся, кого убило! – визжит долговязый. – Но если упустим этих, с нас Вебер шкуру сдернет. Бей, говорю, идолы!
Брошенная Андреем граната заглушила голос долговязого. А пока полицаи пришли в себя, беглецы уже нырнули в сад и, петляя меж деревьев, вырвались на огород, перескочили покосившийся забор и сразу очутились среди молчаливо темнеющих на путях товарных вагонов.
– Туда! – указывает Александр Павлович в степь за станцией. – Больше нам некуда…
У Андрея молнией блеснули вспомнившиеся слова старика Симонова: «Побежим – все одно на колесах догонят. Кругом ровная степь, лес далече».
– А может иначе, а? – спросил он, не двигаясь с места.
– Куда иначе? – переспрашивает Черных и шагает через рельс.
Но в это время Яша хватает его за рукав, свистящим шепотом говорит порывисто, почти отчаянно:
– Поезд! Глядите, поезд идет. Может, рискнем, товарищи, а? Все равно ведь больше некуда.
Поняв Яшу, Андрей с Александром Павловичем мгновенно притаились у ларечка, в котором железнодорожники в обыкновенное время прятали свои инструменты и грязную одежду. Брагин встал рядом с ними.
Из мглы, громыхая, тяжелой черной массой надвигался товарный состав. Прошел, двигая маховиками и кривошипами, паровоз, дохнув на подпольщиков запахом горелого угля и нагретым воздухом. За ним, перестукивая колесами и швыряя волны холодного воздуха, гнались вагоны.
– Быстрее! – командует Черных и бросается на ступеньку тормозной площадки. Яша и Андрей мгновенно последовали за ним.
На площадке низало до костей ветром, так что вскоре беглецы застучали зубами. Не помогло и то, что они плотно прижались друг к другу.
Город остался позади. Но, выглянув из-за вагона, Черных видит то и дело взлетающие в ночное небо ракеты.
– В нашу честь жгут огни, – сказал он шутливым тоном, но в голосе все равно прозвучала нота предостережения. Немного подумав, добавил: – На станцию нам совершенно невозможно ехать. Туда они догадаются дать телеграмму. Скоро начнется подъем, спрыгнем. Только бы не заметила охрана, а там уж я знаю, куда вас повести.
– Конечно, мы с вами согласны, Александр Павлович, – в один голос ответили Андрей с Яшей. – Ночь еще долгая, до утра мы можем далеко уйти.
– Мы уйдем, конечно, уйдем, – бодро говорит Черных, потом умолкает. «А вот что с Марусей? – начали мысли жечь его. – Догадается ли она, почувствует ли вовремя опасность, сумеет ли своевременно укрыться у сапожника? Должна суметь, я же ей говорил, учил ее».

XXIV
Направляясь с отрядом полиции на захват конспиративной квартиры, Голубев не предполагал, что три человека могут рискнуть вступить в бой с его отрядом. Ему казалось, что победа будет легкой. И как только агент сообщил ему, что Черных прошел в домик с палисадником, он захлопал от радости в ладоши, немедленно позвонил по телефону Веберу и хвастливо заявил:
– Через полчаса приведу к вам секретаря райкома на аркане, как медведя.
– Может быть, нужна помощь солдатами СС? – осведомился Вебер, в душе не желая рисковать жизнью фашистов, и потому он не возразил Голубеву, который крикнул в трубку: – «Справлюсь своими силами, преподнесу вам подарок от чистого сердца».
– Хорошо, верю! – поощрительно сказал Вебер, но тут же распорядился: – Захватите Черных с его друзьями живьем. Одновременно арестуйте Виноградову. Теперь же нечего надеяться на нее как на приманку.
– Есть, будет выполнено! – бравурным голосом ответил Голубев. В трубке щелкнуло, потому что Вебер положил свою на вилку телефона. И тогда Голубев усмехнулся. «Не-е-ет, господа, я не выпущу из своих рук свое счастье, эту жар-птицу. Ничья помощь мне не нужна. Ни с кем не буду делить лавры победы».
Посланный Голубевым полицай не застал Марусю в ресторане «Эльбрус».
– Она еще не явилась на смену, – сказал буфетчик. – Через час придет. Подождите, если нужно.
Полицай ждать не захотел, потому что ему было приказано немедленно захватить и отвести Марусю Виноградову в кабинет Вебера. И вот он пошел к ней на квартиру.
Набирая торф в сарае, чтобы растопить печку в спальне, Маруся слышит вдруг стук в калитку. А когда вышла на крыльцо хозяйка, мужской голос спрашивает ее:
– Мария Виноградова здесь живет?
Сквозь щель в двери Маруся видит полицейского с бумажкой в руке. «Ордер на арест, – догадывается Маруся. Сердце ее заколотилось, во рту сразу пересохло. – Неужели хозяйка выдаст?»
Хозяйка посмотрела в курносое лицо полицая, перевела взгляд на большую черную кобуру, висящую у него на животе, как у мадьярских жандармов, пожала плечами:
– Виноградова здесь живет, – сказала она. – Только ее нету дома.
Полицай заглянул в бумагу, хотя разобрать в ней он ничего не мог, сердито заворчал:
– Вот повестка ей явиться в гестапу. Что она у вас шляется туда и сюда? На работе нету и дома нету? Я еще вас притяну за это!
– Как хотите, – разводит хозяйка руками. – А только Мария, как встала с постели, переоделась и ушла куда-то. Может, к ухажору, может, к подруге.
– А ну, тетка, пусти! – полицай грубо оттолкнул женщину, шагнул в дом, топая подкованными немецкими сапогами, он обходит все комнаты, заглядывает в чулан. Ничего не найдя, говорит уже примирительно и не без скрытого умысла: – Действительно, нету дома. Ну, я пойду. Нет, так нет. Не очень она и нужна, твоя квартирантка. В ресторане давеча пьяный солдат посуду побил, вот и начальник хотел официанток спросить, как дело было. Ну, а раз нет дома, то и без нее обойдутся.
Закрыв калитку за полицаем, хозяйка заглядывает в сарай, где Маруся стояла, прижавшись в угол.
– Слыхала, – изменившимся голосом ответила Маруся. – Не выдавайте меня, тетя.
– Что ты, что ты дочка, – машет на нее женщина руками. – У меня ведь у самой сынок комсомолец, красный летчик. Тебя то за что немцы думают замучить в гестапо?
– Не знаю, тетя. Уйти мне надобно. И поскорее.
– Да, уйти надо, – вздыхает хозяйка. – Я тебе сейчас соберу.
Хозяйка пошла в дом и принесла оттуда пальто, шаль и узелок с бельем – все небольшое имущество девушки. Затем, когда Маруся оделась, поцеловала ее и вывела через огород на другую улицу.
– Пойдешь-то куда? – жалостливо спрашивает, поправляя на прощание воротник пальто на Марусе. – Небось, некуда…
– К подруге пойду, – прошептала Маруся. Быстро еще раз поцеловала хозяйку, зашагала в темноту.
До квартиры, адрес которой сообщил Марусе в свое время Черных, было несколько километров. На половине пути Маруся присела на скамью у чьих-то ворот. На мостовой вблизи стояла грузовая машина. Несколько солдат, очевидно, саперов, сидело в кузове поверх шанцевого инструмента. Один из них взглянул на Марусю и машет рукой:
– Руссен девушка, комен, иди. Зитцен, фарен зайн. Ауто ту-ту, форвертс!
В голове Маруси сразу складывается план: «С ними могу миновать патрульный пост на мосту без всяких осложнений». Она встает и решительно подходит к машине.
– Мне туда, – машет она рукою. – Подвезете?
– Битте, битте, – подмигивает шофер и показывает на место рядом с собою в кабине. Маруся понимает его: «Пожалуйста, пожалуйста». Но благодарит его и залезает в кузов, так что ее и не видно становится с земли за сидящими по краям бортов солдатами.
«Есть же вот человечность и у этих солдат, – думает Маруся по дороге. – Хорошими бы они были рабочими парнями, не задурмань их головы фашизм, не сделай их зверями. Скорее бы наша победа. Она принесет радость не только нам, но и миллионы вот таких солдат станут людьми…»
Не доезжая вокзала, Маруся постучала ладонью о крышку кабины. А когда машина остановилась, она любезно поблагодарила солдат и, вылезши из кузова, пожала шоферу руку, так что тот заулыбался и послал вслед ей воздушный поцелуй.
Вскоре Маруся вошла в глинобитную хату сапожника.
Василий сидел перед зажженной керосиновой лампой у занавешенного окна и подшивал валенок. Напротив сидит старичок на табуретке, поджав под нее ногу в портянке.
– Один момент и будет готово, – успокаивает его сапожник, проворно орудуя шилом и дратвой с наконечником из свиного волоска щетины. – Почти кончаю, папаша.
– Давай, давай, сынок, – говорит старик молодым голосом. И Маруся подумала: «Наверное, он такой же «старик», как я официантка в ресторане «Эльбрус» – Валенки нынче вот как нужны. Мороз, а мне шесть десятков скоро.
Взглянув мимо старика на остановившуюся у порога Марусю и скользнув взором по узелку в ее руках, сапожник промолчал. Тогда Маруся, как и нужно было по требованию конспирации, молвит:
– Я тоже насчет ремонта, – поднимает узелок. – Вот принесла. Днем было некогда, так что извините за беспокойство.
Подав старику подшитые валенки, сапожник подходит к ведру, черпает кружкой воду и пьет.
– Сколько? – спрашивает старик, с удовольствием топая обутой в валенок ногой. – Добро, как в доме отопленном.
– Пять марок или два червонца. Берем немецкие и советские.
– Добре! – крякает старик, подает деньги и косит лукавыми глазами на Марию. Попрощавшись и выходя из хаты, добавляет: – За такую чистую работу денег не жалко.
Закрыв дверь за стариком и подождав, пока затихли его шаги на улице, сапожник поворачивается к Марусе, пытливо всматривается в ее лицо и в глаза.
– Что у вас?
– Туфли хочу починить… У меня три пары, но все ношенные.
– Можно. – Сапожник делает паузу, потом добавляет: – Только подметки будут резиновые, а кожаных не имеем.
Этих слов ждала Маруся. Она радостно протянула сапожнику руку:
– Здравствуйте, товарищ! Меня зовут Марией Виноградовой.
– Василий, – рекомендуется сапожник, встряхивает белыми и мягкими, как лен, волосами. В светлых его глазах, затененных густыми золотистыми ресницами, зажигается огонек лукавой усмешки. – Пройдите за мной…
В задней каморке стояла тумбочка и кровать под белым одеялом. У маленького столика был единственный стул с высокой спинкой и черным кожаным сиденьем.
– Есть хотите? – усадив Марусю у стола, спрашивает Василий
– Нет, не хочу. Сейчас не до еды.
Она быстро рассказывает Василию о происшедшем в городе.
Тогда он быстро одевается, застегивает пальто на все пуговицы и, надев шапку, прикуривает от огня лампы, говорит:
– Отдыхайте здесь, а я пойду разведать.
Не раздеваясь, только сняв ботинки и сунув пистолет под подушку, Маруся прилегает на кровать. Укрывшись стареньким своим пальто и согнувшись калачиком, она задула лампу.
В темноте раздумывала о многом – о матери и Александре Павловиче, об Андрее и подругах, о войне и мире, о всем, что пережила и должна еще пережить.
Так прошло часа два.
За окном прохрустели чьи-то шаги, и Маруся невольно потянулась рукой к пистолету, насторожилась. Но вот громыхнул замок, условленно покашлял Василий.
Вошел он со двора. На Марусю пахнуло холодом и запахом снега. Подумав, что Маруся спит, он молча проходит к столу и садится, положив голову на подставленные ладони.
– Вася, что выяснилось? – спрашивает Маруся.
– Несчастье! – восклицает он и, чиркнув спичкой, зажигает лампу. – Вокруг конспиративной квартиры засады, полным полно полицаев и эсэсовцев. Люди говорят, что происходило сражение. Убит следователь Голубев и еще несколько полицаев. Очевидно, агенты полиции или гестапо проследили за Евсеевым...
– За Евсеевым?! – восклицает Мария, садится на кровати, обхватив руками колени. – Он убит или арестован?
– Да нет, он и Андрей с Яшей бежали. Говорят люди, отбились они гранатами. А вот куда бежали, пока неизвестно. Но, очевидно, провал касается пока лишь Евсеева и Вас. Если бы речь шла о связных и информаторах, то уже пришли бы и ко мне. Но у меня Евсеев не был две недели. Вот за эти две недели и началась за ним слежка.
– За две недели?! – сломавшимся голосом переспросила Маруся и встала с кровати. В сознании шевельнулось воспоминание о том вечере, когда она слушала в ресторане спор немецких летчиков, а перед самым уходом на свиданье с Александром Павловичем заметила человека, который смотрел на нее от двери, потом исчез. Она прошлась несколько раз из угла в угол, как любила ходить дома, декламируя Маяковского. Василий, думая о своем, шилом снимал нагар с фитиля коптилки. Маруся тронула его за плечо: – Мне, Василий, теперь нужно перейти линию фронта. Так велел Александр Павлович…
Василий, не оборачиваясь, кивнул:
– Да, товарищ Евсеев предупреждал меня. Пойдешь и понесешь сводку. Важную.
*       *       *
Линию фронта Маруся переходила вместе с сопровождающими ее товарищами. Пробирались через лес «ничейной территории» и оказались в заснеженной лощине.
За лесом били пушки. В лощине ветер крутил и гнал мутную снежную хмару. По щекам то хлестало колкой россыпью, то щекотало холодной пыльцой. Следы тотчас заметало.
«Час, а то и меньше пройдет, и будем на хуторе, – подумала Маруся. – А завтра, может, и маму увижу… Мама…»
Пушки за лесом все били упорно. Мысли девушки вернулись к войне: «Занесу сводку в разведотдел, потом – домой отпрошусь на денек. А там – опять, куда пошлют».
Она вспомнила смуглолицего Андрея, вспомнила Александра Павловича, Яшу, сапожника Василия. «Куда ни пошлют – все равно с ними, с Андреем, все равно вместе…»
Вдруг она увидела светлый погожий день после Победы, встречу с Андреем. Изумленная, даже остановилась на мгновение, осмотрелась кругом. И слева, и справа, и сзади и впереди – все крутилась белая муть и ничего еще не было видно.

Г. Ставрополь-краевой.
Июль 1963 г.


Рецензии