Рождение сына
Я поняла, что очень боюсь боли. Простой, физической, внезапной, резкой, острой, необъяснимой, непрекращающейся… Я поняла, что не помню, не могу вспомнить даже усилием воли, что заставляло меня резать руки, и как это получалось – лезвие разрывало кожу… Не помню боли. Не могу вспомнить сам момент рождения боли, и потому боюсь его очень. Я поняла это за несколько дней до 26-го. 26-го утром я просыпалась, готовясь к боли, заранее пытаясь представить, что это такое – боль… Я ощущала каждую минуту как в песочных часах – зримо, физически, объёмно… вот они уходят, минута за минутой… ещё на минуту ближе к счастью… ещё на минуту ближе к боли… Ещё с вечера нам выдали ночные рубашки и длинные хирургические халаты с верёвками. Утром, когда закончилась ещё одна минута и началась следующая, та, с которой и должно было всё начаться, я надела эту ночную рубашку и халат. Это было похоже на ритуал. Наверное, так надевала свою холщовую рубашку Мария Стюарт тем утром, когда наконец-то сошёлся нехитрый пасьянс. Наверное, так облачаются впервые в монашеские одежды. Так облачаются женщины в рубашку первого мужчины в первое утро… Вместе с рыженькой девчушкой в мятых выцветших ночных рубашках мы спускались следом за акушеркой на первый этаж, куда-то вниз, вниз, в преисподнюю – к боли… Девочка была совсем молоденькой и очень рыжей. Она постоянно улыбалась, но глаза были испуганные как у загнанной лани. Наверное, такие же, как и у меня. Сначала нам обеим поставили клизму. Неловкую, непривычную для обеих ситуацию мы скрашивали шутками и короткими разговорами. У неё тоже сын, они назовут его Стасик. Потом нам выдали прозрачные, стерильные, одноразовые, бумажные рубашки. Они пахли операционной, хирургическими инструментами и болью… болью, которая приближалась с каждой минутой. Я стала бояться боли задолго до того, как она началась. Этот страх копошился где-то внутри, под сердцем. Мне казалось, что я не испытываю страха, но внутри что-то сжалось и тихонько знобило. Сначала был Роман, и я легко пошла в его руки. Эти минуты – единственное время, что страх отступил, и боль отступила, потому что поняла – я её не боюсь… с ним – не боюсь. Роман прокалывал пузырь с околоплодными водами. В длинном резиновом фартуке он был похож на мясника. «Я обещал, что будет не больно? Я постараюсь, но пузырь плоский, придётся немного потерпеть». Я согласна терпеть. Боль боится его рук и отступает. Когда он чувствует, что я напрягаюсь, он останавливается и тихонько похлопывает меня по ноге: «Расслабься, расслабься… Ты все пальцы мне сжала…» И я стараюсь вздохнуть и отпустить своё тело. Я отпускаю, и оно принимает Романа, как принимает любимого мужчину в минуту самой чистой и прекрасной близости, в минуту самой великой любви. «Потерпи сейчас немного, рожать будет легче…» Роман просто делает своё дело – аккуратно, хорошо, спокойно. Он врач первой категории, он просто хороший врач, и ещё – у него самые настоящие мужские руки. Те, которых, может быть, так не хватало мне в детстве. Те, которые больше всего на свете я сейчас мечтаю дать своему сыну. Большие, тёплые, широкие, сильные… Ладони, в которые так легко ложится детская головка, женская грудь… Я почувствовала, как побежала тёплая вода. «Воды светлые,» - сказал он, и я в последний раз почувствовала, что всё будет хорошо. Больше – до самого конца – это чувство не вернётся. Больше – ни на минуту – рядом не будет Романа. Пару раз я услышу его шаги в коридоре. Один раз я услышу его голос, он с кем-то попрощается и уйдёт домой с ночной смены. С ночной смены, которая закончилась утром 26-го… Боль начнётся с самой первой схватки. Сначала нерезкая, тупая, вяжущая, она будет накатывать издалека как раскаты далёкого грома, когда в воздухе ещё ничего не предвещает ни грозы, ни дождя. Потом будут короткие передышки, когда я буду проваливаться в полудрёму и в полудрёме слышать, как снова издалека накатывает гром. Потом боль будет острее, внезапнее, чаще, и, едва успев отдышаться от одной схватки, я буду мучительно предчувствовать приближение следующей. Когда боль стала совсем невыносимой, меня повели в смотровой кабинет… Помню, что вместе со мной в смотровой кабинет заходили акушерка и врач, через десять минут, когда всё закончилось, и я с трудом смогла открыть глаза, в кабинете был персонал всего родового отделения. Помню, что никогда прежде ничего страшнее, больнее, разрывающее, невыносимее, смертельнее, безумнее – со мной не происходило. Помню, что никогда в жизни я так не кричала. Я забралась почти на спинку гинекологического кресла, я упёрлась ногами в подколенники, я до судорог хваталась руками за любые предмет, что попались мне под руку, я никого не слышала и не видела. Глаза словно ослепли от яркой вспышки ослепительной боли. Уши заложило от нечеловеческого, животного, разрывающего грудь крика, только малая часть которого могла вырваться наружу, на большую часть не хватало ни сил, ни голоса. Позже Надя Николенко рассказывала мне, что этот крик они слышали за завтраком. И другая Надя тогда сказала: «Наверное, это наша Таня…» Акушерка тогда после осмотра сказала мне, что раскрытие – всего пять пальцев, что нужно ещё подождать, нужно перетерпеть схватки, «продышать», не тушиться, ещё слишком рано. Часа два – мне казалось, что вечность – я дышала, схватка за схваткой, как только они накатывали, острые, невыносимые, разрывающие всё внутри, смещающие кости, выходящие из меня с водами, с криками, с кровью… Потом «продышать» стало невозможно. Боль накатывала вместе с потугами, и я поняла, что схватки – это ещё не вся боль. Потуги выталкивали наружу что-то большое, мощное, сильное, что невозможно было удержать, что невозможно было уговорить остановиться и переждать хоть минуту. На мой крик прибежала акушерка и пришла уже другая врач-гинеколог, которая смотрела меня на постели, не в кресле. Она сказала, что выходит головка, что губа шейки матки загнулась и в следующую схватку нужно будет потерпеть, набраться сил и потерпеть, потому что ей нужно будет поправить губу, иначе ребёнок может порвать шейку. И я поняла её. В короткое прояснение между болью я смогла открыть глаза, выслушать и понять всё, что она мне сказала. И я тушилась изо всех сил и терпела, тужилась и терпела, и она всей рукой дотянувшись до головы ребёнка помогала мне, помогала ему. После этого и правда стало немного легче. Если, конечно, слово «легче» вообще уместно, когда речь идёт о схватках, потугах и родах. Когда меня привели в родовую, схватки шли уже практически без перерыва. Я не помню, кто мне помог забраться на стол. Помню, что получилось это с двумя или тремя перерывами на схватки. Я не помню, сколько времени продолжалось это мучение. Помню, когда я открыла глаза, я увидела настенные часы, было двадцать пять минут первого. Я подумала тогда, что осталось двадцать минут, и всё закончится. Я не знаю почему я подумала так. Может быть, потому что ещё утром в приёмном покое я увидела список родивших на день раньше. Там была женщина из нашей палаты. Время родов стояло – 12.45. Может я просто запомнила её время. Может быть, подсознательно мо тело что-то подсказывало мне. Может быть, что-то великое и милосердное свыше таким образом помогало мне собраться и продержаться ещё чуть-чуть. Потом шла головка. Врач стояла рядом со мной и, кажется, держала меня за руку. Или не держала, но мне почему-то казалось, что держит. Она говорила мне, что сейчас начнётся схватка, что тужиться теперь нужно медленно и очень осторожно, что нельзя кричать и сводить ноги. Она говорила очень спокойно, её голос казался песней, он обволакивал меня как туман, глубокий, ватный, сквозь который, я чувствовала, как неминуемо оглушительно надвигалась боль. Я собралась, я вдохнула полную грудь воздуха и её голоса и старалась тушиться медленно, правильно, так, как нужно было в тот момент, когда на свет наконец появлялся мой сын. На втором вдохе боль меня победила, я закричала, и через свой голос вдруг услышала, что кричу не одна. Я услышала плач – не капризный, не измученный, не требовательный, а решительный, пронзительный, громкий, сильный… Именно таким мой сын и должен был весь мир известить о своём появлении, о своём пришествии в этот мир, в эту жизнь. Я открыла глаза. Родовая качалась в какой-то пелене, на настенных часах было 12.45, мне на грудь положили моего малыша. Я смеялась, у меня по щекам бежали слёзы, а он лежал у меня на груди – крохотное тело, проделавшее такую огромную работу, прошедшее такой длинный путь – от клеточки до человечка, от матки до маленького мира родовой палаты, от небытия к бытию. Он был синим и красным, на лбу напряглись фиолетовые венки, он был совсем беззащитным и таким сильным одновременно. Мой сын, моё счастье, моя жизнь. Его взвешивали, измеряли рост, чем-то обрабатывали, родовая плыла у меня перед глазами. Я смеялась и плакала одновременно, потому что схватки слабели, потому что боль отступала, потому что всё наконец-то закончилось, потому что мой сын появился на свет. Я смотрела на него и думала, какой он сильный, потому что он победил эту боль, которая судорогой свела моё тело и так долго мешала его рождению. Он больше не плакал, он махал руками, он оглядывался по сторонам, узнавая, проникая в этот мир, прислушиваясь, вживаясь в него. Я смеялась, и чувствовала счастье, которое разливалось по телу, и последние схватки, которые беззвучными судорогами выгоняли плаценту – последнее, что оставалось во мне от малыша. Я смотрела на него и чувствовала – ничто на свете не может быть сильнее этого счастья, как рождение сына. Ничто на свете не может быть труднее, невыносимее и больнее, чем рождение сына. Я чувствовала, что уже родила. И ещё чувствовала, что больше никогда в жизни не решусь родить ещё раз. Потом пришёл анестезиолог, врач, какие-то сестрички… акушерка стала говорить им, что-то про швы, про чистку, про что-то ещё… Мне казалось, что вот сейчас я уже наверняка потеряю сознание. Теперь, когда сын родился, я даже думать не могла о возвращении боли, о возвращении даже тысячной части той боли, которая была. Анестезиолог надевал перчатки, открывал свой чемоданчик с какими-то металлическими инструментами и препаратами, что-то отвечал акушерке, а я уже проваливалась в страшный туман от предчувствия боли. Боли не было. Я слышала медсестру, она сказала: «Не пугайтесь, сейчас вам покажется, что вы засыпаете». И мне тотчас показалось, что я засыпаю. Всё поплыло, запахло цветами и резко ушло куда-то вниз. Потом вернулось, расплылось, поплыла перед глазами пустая родовая, подоконники, кресло, какие-то вещи, настенные часы, на которых куда-то пропали четыре часа моей жизни. Я открывала глаза и закрывала снова. Мне казалось, что я вижу Романа… и маму… и кого-то ещё… белые халаты… может быть, я даже пыталась Романа позвать… было пусто, волшебно пусто в родовой, в отделении, в целом мире. Не существовало ничего-ничего, и боли больше не существовало. Потом пришла акушерка. Она помогла мне переодеться в ночную рубашку и снова оставила меня одну с плавающими картинками перед глазами. Потом она снова пришла, помогла мне перелечь с кресла на каталку, и перед глазами поплыл потолок и стены, родовая закончилась, начался коридор, кто-то заботливый укрыл меня одеялом. Мне хотелось, чтобы это был Роман. Потом был запах еды. Я постаралась приподняться на локте и немного поесть. Когда акушерка проходила мимо, я спросила её, где мой мальчик. Она сказала: «В детской», и мне стало очень спокойно и хорошо. Потом был лифт, меня перевезли в послеродовое отделение. Я лежала на кровати в коридоре, от наркоза немного кружилась голова, и я чувствовала, как всё время, не останавливаясь, из матки бежит кровь. Было очень холодно, меня знобило. Шагах в пяти от меня была Динара Зиафатовна, терапевт, я спросила её, может ли кто-нибудь принести мне ещё одно одеяло. Она позвала санитарку, которая принесла одеяло и заботливо укрыла меня. Я закрыла глаза. Мне хотелось, чтобы это был Роман. Часа через два меня перевели в палату. Ещё через час принесли моего сына.
Рецензии