Беседы с осенним ветром - 1

Раз за разом в комнату врываются порывы осеннего ветра – а с ним подхваченные где-то далеко капли дождя и холод. Укутавшись пледом, ветер как прикосновение любящих рук к твоей коже, нежное поглаживание по щеке, устали ресницы, и капли, падающие и падающие из фиолетово-серой тучи, прямо в чашку, разбивая слипшиеся у краев чаинки.  Несколько жадных глотков: открывается окно – старые некрашеные деревенские ставни – со скрипом, и оттуда вываливается покрытая седыми волосами голова мертвой старухи… Вот тебе и писательство: ожидаешь ласточку, а выходит черт знает что.


Бывало, когда мы с тобой еще не приручили ветер, и он гнал нас из комнаты в комнату, через тротуары и по тротуарам, а ты обнимала меня и наваливалась на плечи – и мы падали на диван, и оконные рамы впускали тебя внутрь, и я брал обеими руками твою голову, и сухие листья врывались в наш мир, оранжевые, как осень. Даже волосы чувствовали мою слабость: и очень много слов, которые я еще не сказал, весь этот осенний звездопад, жадно впитывая вкус твоих губ, как будто невозможно отпустить, слыша, как кузнечики перекликаются в вечерней траве, даже если с силой топнуть ногой, прогоняя и прогоняя, и взмахивая руками в сторону неба – к повисшему летучему змею. Так было – а еще море.


Сидишь на высокой скале в Хорватии и смотришь вниз – на проплывающие кораблики, на сосны, то и дело торчащие из трещин в скалах, на чаек, кувыркающихся в воздухе прямо под нашими ногами. Оранжевое солнце, помню, повисло даже ниже уровня нашей груди, и мы видели все, что творится за ним – всю эту суматоху заново рождающегося дня.


Я знал, что где-то на свете есть любовь, и что даже возможно, одна или две находятся совсем рядом; я смотрел на твои волосы, и думал, что никогда не смогу познать движение ветра в них, точно так же, как ты никогда не сможешь понять, что чувствует человек, что есть мочи засовывающий себе в глотку дуло магнума мe 38. Да, это был я – я чувствовал, что всему придет конец совсем скоро, и мне хотелось урвать от жизни все – побольше пряных трав, чтобы заварить вкусный чай к ужину, побольше красивых галстуков, чтобы всегда казаться свежим, несколько дорогих часов – хотя я и перестал ими пользоваться с тех пор, как появились мобильные телефоны.


Тогда я пытался быть похожим на Тома Уэйтса, вещественное доказательство нашей эпохи, человека, в силу которого я верил, а ты – на Еву Грин, чудище, абсолютно безмозглое создание, поразившее меня красотой своих слегка приоткрытых губ. Такой прекрасной парой мы были – унесенные ветром на побережье самого славянского из морей. Мы проводили руками по бедрам друг друга, и чувствовли, что молодость – это то, что я уже потерял, а ты еще не нашла. Зато в тебе был опыт, а во мне – только детская наивность, с которой я и начал жить.


Я был чем-то вроде писателя – а стать писателем – значит, понять, что писать можно только о себе. Если ты хочешь написать что-то, то это должно случиться с тобой, и если что-то случилось с тобой – ты просто обязан про это написать. Я брал в руки компьютер и печатал со скоростью света – страницу за страницей, главу за главой. Огромную книгу, в которой бы я написал, что любовь – это такая дикая кошка, которая цепляет тебя за зад, когда ты нагнулся сорвать своей возлюбленной ландыш в лесу. Да и ладно, рвать ландышы запрещено, а я, как писатель, всегда путал ш и щ, и от этого у меня вечно были проблемы в школе. В то время я еще не знал, что стану писателем, и придумывал разные ситуации; я выходил во двор и ловил лучи заходящего солнца, звук взрывающегося котла в котельней или вопли котов – все для меня было одинаковым источником информации: от ударов капель по жестяному сливу до отборного мата алкоголиков, коротающих вечер у меня под окном. Только потом я понял, что писатель не ловит ситуации, а создает их сам – собственно, в этот момент я и превратился в писателя. А еще, может быть, тогда, когда ты, прочитав то, что я написал о наших никудышных отношениях, сказала – ты, пожалуй писатель. И обняла меня своими холодными руками. Ты проводила пальцами по моей спине, а я смотрел на горизонт, как будто забыл что-то.


Весь этот смысл казался мне лишь дуновением ветра – выдувающим из головы силы прикоснуться к священной сокровищнице любви – путь в которую открывает, словно искусство быть счастливым, трезвым и расчетливым действием упредить наступающую тьму, еще раз открыть пробковую крышку, еще один бокал красного сухого вина, как шелест переворачивающихся страниц ненаписанной книги, как воспоминание о твоих прикосновениях: языком, проводящим по коже на моей шее – все это лишь ты, как стекло, выдуваемое ветром, приносящим опавшие листья.


На меня оказали немыслимое влияние три немаловажных человека: Хулио Кортасар, Хантер Томпсон и еще, пожалуй, Гомер. Их объединяет лишь то, что они мертвы, а книги, которые они написали – сплошь испещрены замечаниями, сделанными моей рукой. Они, словно три столпа, на которые я опирался и буду опираться, - слегка разрушенные временем, но все еще довольно крепкие. Конечно, столпы эти все сплошь исписаны надписями – но я стараюсь их все стирать и писать свои, не менее похабные. Сложно противопоставить что-либо этому процессу – из меня так и лезет непристойность, и самое главное – об этом хочется написать книгу.


Каждый из этих людей научил меня чему-нибудь весьма важному. Кортасар показал любовь и Париж, и как любить в Париже, случайно встречая тебя на улице. Он всегда давал мне прикурить, Хулио, хотя к старости, помнится, писал уже что-то другое – то, что мой очумевший от подаренной им любви мозг не мог воспринять. Я еще буду вспоминать Хулио – ведь это он обнимал на лавочке в пригороде Парижа моего прадедушку.


Что касается Доктора Томпсона, то он научил меня правде – именно благодаря ему мне стало ясно, что писатель и правда неразделимы. То есть, даже если ты написал полную чушь, что-то вроде Страха и Отвращения в Лас-Вегасе, то потом это станет правдой. Просто обязано стать правдой – в этом заключается своеобразная проверка писателя на профессионализм. И именно это позволяет отличить писателя от журналиста и прочих профессий. Поэты, они как койоты, воющие на луну, стараются избегать правды. Пожалуй, единственный поэт, нарушивший это правило – небезызвестный друг художника Гийом Аполлинер, для которого, однако, не существовало ничего за исключением его ненасытной личными трагедиями души. И голод такой души порождает чудовищ – перефразируем мы.
А след за ним – как ветер, как солнце, как устало снующие над, бесконечно уходящий вдаль побережья закат, чайки, склевывающие крабов с одежды выброшенных на берег моряков, вкус соли, ты, я и веселье Греции, побережьем, в котором, так много от нас с тобой, от наших желаний – впрочем, еще не воплотившихся.


 Их давний и неизменный обитатель, Гомер, показал, что вовсе не обязательно заканчивать начатые произведения – если написанное тобой отвечает требованиям поколения, то само поколение допишет за тебя. Это стало так бесконечно важно для меня, поскольку раньше я никогда не мог закончить начатое – особенно если это касалось писательства. Гомер, старый и бородатый, ты сломал стену, отделяющую меня от литературы XXI века, и распростер предо мной палас, напрямую ведущий в подсобники величайших библиотек. Первый писатель XXI века, усатый Милорад, дружественно подал мне руку, когда я чуть не упал, зацепившись за порог, отделяющий литературу прошлого от литературы будущего. Мы беседовали с ним об импрессионизме в прозе – точнее о том, что его совсем не было, и поэтому литература остановилась в развитии.


Я черпал вдохновение в книгах, а кот, примостившись на полке в платяном шкафу, наблюдал, как я пишу. Холодным августовским вечером, а в этом году август выдался еще тот, в темной комнате, где с трудом можно разобрать символы на клавиатуре, за бокалом красного сухого Baron des Tours из Бордо, я сочинял длинную красивую историю, в которую хотел вложить немного своего настроения, немного дождливого лета, немного глупой сентиментальности и совсем чуть-чуть –той сказочности, которую ждешь, раскрывая дверцу шкафа, за которой видишь спящего серого кота. Писать хорошую историю – совсем несложно, если подобрать правильные ингредиенты. Том Уэйтс считал, что песня будет неполноценной, если в ней отсутствует название города и какое-нибудь блюдо. Так и я: немного аромата кубинского кофе, немного пролитого на клавиатуру вина, немного дружеских объятий и поцелуев – в щеку, разумеется, -- и легкий аромат волшебного повествования в твоих руках. Но это  - лишь в  теории. На практике постоянно приходится нанимать экзорциста – демоны так и норовят поселиться в каждом твоем слове, в каждой мысли, в каждом новом витке твоего настроения. Бороться с ними – основная задача того, кто собирается сотворить что-нибудь стоящее. Я пробовал множество способов: абсент, коньяк, виски, ром, но остановился на вине. Лангедок, Бордо или долина Роны – не суть важно. Главное – чтобы теплый средиземноморский ветер ласково шелестел меж зеленых листьев в жаркий июльский день, а ты сам был бы где-нибудь далеко: где прохлада и много симпатичных девушек. И в этот момент ты расслабляешься, и вот уже твоя рука скользит по нежной коже прекрасных голеней, к которым тянутся твои губы, да и не только.


Спрятавшись от жары в жалком подобии тени, отбрасываемой старым фиговым деревом, я могу долго наблюдать за стадами коз на склонах гор, за перевоплощением облаков, за твоей рукой, гладящей мой обнажившийся живот. Я открою кувшин с вином и протяну его тебе – а ты жадно раскроешь губы, глотая прохладный неразбавленный напиток. Любимая дорогая Вероника, сладкая как ананас и горькая как бузина, что еще хочешь ты, чтобы я сделал – в этот страшный момент прояснения истины. Я могу гладить тебе волосы, могу целовать твои серьги, обнимать тебя за плечи, но с чем может сравниться тот волшебный привкус, который оставляет в моем рту твой винный поцелуй. Любовь это ведь и есть вино, в конце то концов.
В нашей истории есть что-то весьма замечательное: это небольшая, но очень важная загадка, которую я всегда носил в себе. Маленькая котомка на поясе – самое место для важных загадок. Может быть ты, или я, или еще кто раскроет загадку, и тогда весь смысл пропадет. Загадка остается загадкой, лишь пока она не разгадана. Я не знаю, где ты, не знаю, идет ли у тебя дождь и какое у тебя настроение, но ты ждешь встречи со мной и думаешь обо мне. Волны, ударяющиеся о борт лодки, в которой ты, или это только мечта, а там крики и жалобный стон воды, наполненной рыбами – разных мастей, одна за другой, в рот, в нос, в глаза попадает сладкий ветер вдоль берега. Это важно: так загадка переплетается с сегодняшним днем, полным холодных капель на стекле и упорной борьбы со сном. Закрывающиеся от усталости глаза отмечают начало нового дня, а в старом остаются исписанные листы бумаги, валяющиеся на пушистом ковре и утратившие свою актуальность документы.


Загадать загадку – значит, уже наполовину приблизиться к желаемому. Я люблю загадывать их перед сном – когда ты заставляешь себя выжать последние три строки стихотворения, но они никак не выходят – потому что начался новый день, но ты все равно поставишь дату вчерашним числом. Так повелось: творец подчиняет творение, но строки из нового дня принадлежат уже новому тебе – тому, кто проснется завтра утром с диким опустошением в голове. Вот почему завершающие строфы, написанные после полуночи, так выбиваются из общего строя: они – словно великие поэты, опередившие время – не от мира сего.


Пускай поэзия потерялась во времени, а ты, взмахнув неслышно крылом, тенью над ночным лугом, скрываясь в шорохе трав, криках выпи, жалобных стонах ушастых сов, потерялась во мне, именно сегодня, когда ночью мне хочется, чтобы ты и я, в тумане, наползающим на долину, уже одинокие вершины кустов торчат из белесой дымки, наконец, были, как прежде, вместе.


Я выхожу на крыльцо и вглядываюсь с сокровенную тьму ночи –  лики тех самых чудовищных созданий, порожденных измученным воображением древних – те, о которых очень подробно писал Борхес. Они окружают меня – приплющенные к земле и обвивающие колеса моего припаркованного автомобиля. Я ловлю взглядом падающую звезду и пытаюсь вспомнить, как, где и почему я расстался с тобой – бросил тебя навсегда. Даже чуть-чуть больше, чем просто навсегда. Никогда. Никогда – это тогда, когда ты бросила меня на мгновение раньше, чем я тебя. И никогда – это тогда, когда мы увидимся вновь. А все потому, что мне не нравились твои глаза – я всегда смотрел в них ночью и в полной темноте представлял себе глаза Вероники: ресницы опущены, и волшебная свеча ждет, когда я измусолю ее фитиль. Но ресницы Вероники падают на ковер, одна за другой, и вот их уже не найти: а остались лишь воспоминания и влажное пятно на подушке. А волосы Вероники, сопровождавшие меня этими безлунными тихими летними ночами, тоже вот так вдруг исчезают. И все звезды одна за другой прячутся в серых причудливых облаках, обнимающих ночной небосвод. Тучи наползают на небо, и хочется идти домой, сесть под лампу и написать письмо любимой.


И даже если оставить все это, трудно писать о любви – тем более теперь, когда столько уже написано. Писать о любви – это как сражаться со стаей каннибалов. Каннибалы – такие свирепые люди, мечтающие съесть твой труп. Вам когда-нибудь доводилось убегать от стаи разгоряченных убийц? Текст изобилует ошибками, и приходится делать выбор между чувствами и разумом. И если выбрать чувства, то выйдет Пауло Коэльо, а если выбирать разум – то выйдет Достоевский. Единственно возможный путь – сотворить несуществующую страсть, заполнить ей кувшин в собственной голове, а затем из носика этого кувшина поливать и поливать корчащегося от смеха и щекотки читателя. Благодарный читатель  только этого и ждет… Когда я сидел на скамейке на Воробьевых горах, или бродил под украшенными огоньками ветвями лип на Унтер Ден Линден, разыскивая улетавшие от меня кусочки вечера, тогда ко мне подошел ты и протянул кувшин с любовной жидкостью. Я опрокинул кувшин себе на голову – последнее, что со мной тогда произошло. Мое тело как никогда помнит тебя: твои глаза на моей сетчатке, твои руки внутри моих ладоней, твои соски на кончике моего языка. И может быть это была вовсе не ты, я не настаиваю, но родившийся во мне потусторонний трепет отвел меня на край света – туда, куда ты пошла за мной, привязанная моей любовью. Наклонив голову, я наблюдал, как ты шагаешь по бетонным ступеням, как все и выше мы поднимаемся, заколдованные страшным волшебством древних. Я побежал вперед, и когда кончилась лестница, я увидел небо. Тогда я обернулся, и там были твои глаза. 


В этот момент, взволнованный началом новой жизни: жизни, полной солнечных влюбленных улыбок и ласковых прикосновений времени, проведенного вместе, я выбросил все свои рукописи – они разлетелись в разные стороны как стая бумажных голубей. Избавиться от написанного – тоже необходимый атрибут писателя. Время от времени сжигая свои рукописи и рассеивая их прах над полями, ты наполняешь мир  чувствами, эмоциями и переживаниями – теми, о которых ты писал и которые пережил. Земля впитает их и затем снова подарит тебе – в виде живого вдохновения и чувства свежести, наполняющего вновь написанное тобой. Как на почве, которую тщательно скребут граблями, очищая от опавших листьев, ничего потом не растет, так и время, дарящее тебе силы, тоже требует удобрений. Я резал на мелкие кусочки и рассеивал по ветру «Игру в Классики», «Модель для сборки», «Сто лет одиночества», «Палую листву», «Книгу смеха и забвения», «Зеленый дом» и много других – в надежде, что смогу затем поймать хоть немного вдохновения, скрытого в этих книгах.


Я давно не курю, но раньше, закуривая сигарету, я думал о том, как много осталось позади – что целая жизнь могла пройти без той вереницы событий, о которых ты уже и забыл. Иногда в такие моменты я вспоминал что-то красивое, например, как я познакомился с Вероникой, и, думая об этом, прожигал себе брюки падающим пеплом. А когда вспомнил все – то бросил курить.


Рецензии