Великие сумасшедшие. Данте

                Наконец-то он оправился от подло нанесённого ему Папюсом удара, и сегодня мы смогли встретиться и поговорить. Правда, это всегда нелегко мне, как поэту, с другим таким же, не менее… поэтом. Но ничего не поделаешь, накатила тема, так что от разговора мне теперь не уйти: заказчик, то есть главный редактор журнала, с которым я преприятно сотрудничаю и сотрудничество сие ни в коем случае прекращать не собираюсь, потребовал в связи с наступлением поблизости года быка интервью с гением-быком. Кстати, довольно трудно было найти подходящего персонажа: среди быков какое-то пониженное количество оказалось этих самых безумцев, заслуживающих особенного внимания ввиду их гениальности.
                Говорила мне мама: «Не читай до обеда [советских газет] и не пей абсента без закуски». Правильно говорила, между прочим, с годами я понял это, жаль только, слаб человек по натуре своей и привычен стал за много-много столетий оправдывать эту, да и любую другую, свою слабость причинами внешними, как бы от человека и независящими, всё страшнее отдаляясь от богоподобия своего изначального. «Лучше вообще не пей, сынок, и брось курить», — говорила.
                За окнами кафе наметились сумерки, зазывая, ярче засвербели неоновые огни, до назначенного часа оставалось минут пятнадцать, уточнять я не стал, когда меня понесло и я, усмехнувшись самому себе неприлично громко, открыл блокнот и записал: «Я думал, он приедет на мерсе каком-нибудь бизнесменском или на бумере, на худой конец, но… феррари! Это потрясло меня, хотя — почему?! Ведь он же, в конце концов, итальянец». На самом деле, он вырулил из-за угла пешком, и первое, что бросилось мне в глаза, так это почти полное несоответствие его внешнего облика всем этим знаменитым портретам, как всегда, когда речь заходит об историческом лице, не несущим подлинного сходства, более исполненным каких-то собственных ощущений и мнений портретистов об изображаемом… с фотоаппаратами-то нам сейчас попроще стало, жаль, он не дал согласия на фотосессию.
                Этакого визуально известного всему миру иезуита (или даже, только не это! — инквизитора) с жестоким ликом, будто иссушенным лишениями и страданиями отнюдь не только моральными, но и даже физическими, которого в паузе между чтениями Писания и писанием Чтения легко вообразить бичующим себя плетьми до крови так, чтобы потом иметь право спросить и предъявить… я не увидел в сидящем напротив меня поэте. Честно говоря, я и поэта-то в нём, имеется в виду чисто внешнее впечатление, не разглядел. Так себе, обыкновенный алкоголик вроде меня, только… ещё обыкновеннее.

                Данте

                Беспрекословно не любя никаких неясностей в разговорах, тем более, в интервью, я, если не удаётся прояснить какой-либо вопрос окончательно честно, лучше вообще забуду про таковой, чем дам читателю то, что кажется неправдой или чревато хотя бы как-нибудь сознательным искажением… Имеется в виду вот что: если собеседник мой сам заблуждается вполне искренне: по незнанию или в соответствии вере своей насущной и полученным в соответствии его эпохе знаниям, да много ли ещё разных причин есть лжи, так сказать, непроизвольной… или оправданной, — то это сойдёт, но если интервьюируемый на вполне наивном глазу вдруг начнёт лепить мне горбатые отмазки или красиво сочинять необоснованные теории, то вряд ли такой разговор я буду в силах считать честным, скорее — партией в какую-нибудь «заморскую игру на чёрно-белом клетчатом незнаньи» (это из меня цитатка, а не из Данте — прим. автора)…
                — Первый вопрос, как всегда бывает в интервью, дабы дать понять читателю, что журналист, заботясь о нём, блюдёт его интерес, — о штампах, после предъявления публике которых любой вздохнёт с облегчением: «А-а, Этот! Знаю-знаю, как же!» — хотя, возможно, это будет единственное, что он знает об этом самом Этом. Кстати, часто именно первые строки становятся такими вот навязчивыми литературными штампами. — собеседник кивнул, чуть улыбнувшись, наверное, печально, во всяком случае, так мне показалось, и я закончил подзатянувшуюся преамбулу цитатой. — «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». Что это значит?
                Я открытой ладонью (чего стесняться? — вполне открытый и однозначный ведь жест) приостановил его, как бы предоставив возможность взвесить ответ, и поднял руку вверх — очень высоко, как мог, пытаясь опять привлечь хоть толику весьма, по всей видимости, рассеянного внимания полового. Когда вновь обратился к Данте, собственно, и началось интервью.
                — Безусловно, трудно установить, где находится высшая точка дуги нашей жизни. Однако, если подойти к вопросу чисто статистически, принимая во внимание средние количества и величины, например, что жизнь человека длится, в среднем, семьдесят лет, то для большинства людей середина находится между тридцатым и сороковым годом жизни и, я так полагаю, что у людей от природы совершенных она совпадает с тридцать пятым годом. Обладая наилучшим естеством, Иисус Христос пожелал умереть, когда Ему исполнилось тридцать четыре года. Из этого и можно заключить, что вершина возраста Христа приходилась на Его тридцать пятый год.
                — Но умер-то он на тридцать четвёртом, в тридцать три, не так ли?
                — Это неважно. Ты спросил, я ответил. — Дуранте (Durante — по течению (итал.) — прим. автора, а именно так его зовут от роду, он сам изменил своё имя на Dante — дающий; Alighieri — багры) самым естественным образом вернулся к своей пресловутой «Комедии», произведению, конечно, неординарному, возможно, и великому, но ведь не универсальному же?! — То есть, когда я получил эту возможность наиболее полного без всяких божественных ограничений путешествия по Мирозданию, мне было тридцать пять, и это пришлось на 1300 год. То есть, честно говоря…
                Интересно, зачем он замялся именно в этот момент? Зачем? Или — почему, а? Цель важна сейчас для нас с ним, или причина? «Быть иль не быть?» или «Кто виноват?»? «Что делать?» или «А судьи кто?»?
                Разумеется, он предложил мне реплику, подал лёгкий мяч…
                — Честно говоря, ты воспользовался… будем откровенны?.. нечистоплотным приёмом: поместил своего рассказчика во время до того, когда сам писал своё произведение, чтоб можно было представить в виде пророчества события, о которых ты в реальной жизни уже знаешь, но ещё не знает твой герой? — в обыкновенных обстоятельствах собеседник доброжелательный, нежданно я захотел оказаться, честно говоря, типом агрессивным, ни в коем случае не доверяющим ни обаяньям и реноме, ни авторитетам и харизмам, поэтому и добавил. — Но это же нечестно! Можно и посильнее выразиться, не так ли?!
                Кстати, информация к размышлению, пока не иссякли предоставленные журналом пределы. Родился в 1265 году (где-то во второй половине мая — в созвездии Близнецов, как выяснили его, обладая большой наблюдательностью, учёные читатели, типа И. Н. Голенищева-Кутузова (Г.-К. Илья Николаевич (1904–1969) — филолог, специалист по романской и славянской филологии и сравнительному литературоведению, автор трудов о литературе Ренессанса Западной и Восточной Европы, о славянском Возрождении — прим. автора) во Флоренции, классово — знать среднего достатка, потомок рыцаря Каччагвиды, погибшего во втором крестовом походе в 1147 году. По имени жены паладина, Алагиеры, был назван один из сыновей. Потомство этого Алагиеро и понесло через века фамилию Alighieri.
                Уж конфронтация невдалеке, а полового нет и нет! Пауза подзатянулась, Данте не раз в течение её внимательно вгляделся в мои нарочито объехидневшие глаза (как же я ненавижу эту собачью работу!!! — лучше просто честно пить и… напиваться, ведя беседу, чистую по-мужицки, безо всего этого жёлтого папараццианства идиотского!), потом вдруг совершенно неожиданно для меня произнёс, что я никак даже не мог предположить услышать:
                — Сдаюсь, мне нечего ответить на это обвинение. Только я не могу понять, зачем нынешний век так не любит доверять творцам, всякий раз проверяя их даже не на честность, а на некое соответствие себе?! Мне это не может нравиться, потому что, наверное, я заскорузло по-интеллигентски не соответствую самой этой его (он щёлкнул пальцами, именно поэтому я позже решил выделить последовавшее слово кавычками) «современности», придерживаясь, как и тогда когда-то, более традиционных взглядов. Можно назвать их монархическими супротив буржуазных, которые мне не пришлись по нраву. Это ведь тоже нечестно — требовать от творца соответствия всему, что ни происходит в мире — особенно, тому, что называет себя чем-то новым, ведь оно разрушает то, что складывалось… — он пошарил глазами по залу и поднял руку, видимо, всё-таки удачливей меня словив удачу. — …даже не годами, чаще всего, и не десятками лет, а столетьями и тысячелетьями. Сомнение доставляет мне не меньшее наслаждение, чем знание. Почему я должен довериться порыву ветра, который вполне может оказаться минутным, всем этим новым веяниям, которые, между прочим, в первую очередь почему-то разрушают мораль, культуру, устои?
                Школьных знаний юному Дуранте оказалось мало, а университета во Флоренции ещё не было, иначе знал бы он со слов многомудрых профессоров, что буржуазный строй круче… прошу прощения, прогрессивней… феодального — и что делать юноше, обладающему пытливым разумом, когда, всё-таки мир-то познать хочется?
                — Я читал всё, что попадалось под руку. Наверное, это тоже некая принадлежность подлинной свободы, ты не находишь? — я кивнул, он — в ответ мне — и заказал наклонно выросшему рядом с нами официанту. — Абсент и водку — один к двум, пожалуйста, и… взболтать, но не смешивать. Кроме родного и латыни, на французском и провансальском я прочёл массу интересного о Трое и о Фивах, об Александре Македонском и о Цезаре, о Карле Великом и его паладинах, а во французских — только не смейся! — рифмованных энциклопедиях и дидактических поэмах я находил то, чего не дала мне школа. Мы все тогда болели dolce stil nuovo, и я благодарен гению… только не говори, что я его превзошёл, это чревато — как это у вас по-русски? — мордобитием. Гвидо (Guido Cavalcanti (Кавальканти), около 1259–1300, итальянский поэт «нового сладостного стиля» эпохи интенсивного роста итальянского торгового капитализма и молодой буржуазной культуры, прогресс которой начал сказываться в глубоком изучении латинских и греческих первоисточников и в развитии науки в рамках схоластики. — Литературная энциклопедия. Т. 5. 1931, отредактировано автором) поверил в меня, когда я по традиции разослал тем, кого уважал, свой сонет, посвящённый Беатриче.
                Решив, что легче понять человека, если только влезешь в его шкуру и испортишь мозги тем же, чем испорчены его мозги, я заказал терпеливому мальчику среднего менеджерского в красном галстуке на тёмно-узорчатой шёлковой рубахе то же самое.
                Без неё представить биографию Данте невозможно. С Беатриче, дочерью друга отца Фолько Портинари, он встретился, когда ему было девять, а ей — восемь. В 1292 году, смешав прозу и поэзию, Алигьери написал автобиографическую повесть «Новая жизнь» (La vita nuova), рассказывающую о своей любви к Беатриче. Стихи в ней сопровождаются прозаическими вставками, объясняющими, как появилось то или иное стихотворение. Философствуя о куртуазной (courtoise — любезный, учтивый, фр. — прим. автора) любви (по тем временам, довольно блудливой, надо сказать, дамочке, осуждаемой церковью — будь на то Божья воля, сожжена б была на костре во славу Его), Данте пытается примирить её, светскую, с христианской любовью к Богу. Это, по меньшей мере, — говоря, думаю я (или, думая, говорю). — парадоксально, но — почему вдруг нет, если эта любовь свята? В случае отдельно взятого творца, добавляю, такого, например, как Данте.
                Она вышла замуж не за него, он женился по расчёту, я и это хотел предъявить ему, но он сказал: «Не надо!». Беатриче умерла в 1290, а женился Данте… доступные источники здесь весьма противоречивы: в 1285, 1291 или сразу после смерти Беатриче Портинари, 1293, 1295, 1298 — в общем, что-то около того. Зафиксированный же на бумаге факт (свидетельство о приданом) официально гласит, что брак с Геммой (Джеммой) Донати был оговорён их родителями ещё в 1277 году… Он сказал:
                — Не действуй против божества влюблённых: какое бы ты средство ни привлёк, ты проиграешь битву, будь уверен.
                Про это я даже и спрашивать не буду… и навязывать публике своё мнение — тоже, пусть сама голову приложит по назначению, а не токмо шапку носить, подумалось мне жестоко, хоть и люблю я публику, но — лермонтовскою любовью: требовательно и отнюдь не снисходительно.
                — Давай вернёмся к «Комедии». — глотнули за Беатриче в Раю, и я вернулся к долгу службы. — «Оставь надежду всяк, сюда входящий» (переводчик Д. Мин (1818–1885) — прим. автора). Просвети, не побрезгуй моим нарисованным ради читателя незнанием.
                — Легко, Митенька. — он поднял, и мы глотнули ещё, не взирая на всю опасную предвидимость результатов такового поступка. — Кстати, у вашего более позднего Лозинского (Л. Михаил Леонидович, 1886–1955, самый «признанный» переводчик «Комедии» на русский, в 1946 году получивший за её перевод Сталинскую премию — прим. автора) звучит не так: «Входящие, оставьте упованья». Тоже хорошо, мне нравится.
                — Менее знаменито. — кратко и резко подытожил я.
                — Это ведь всего лишь заключительная строка надписи на вратах Ада, сотворённого триединым Богом: «Был правдою мой зодчий вдохновлён: Я высшей силой…» — тут он начал прерывать цитату, дабы иметь возможность комментировать. — то есть отцом, «…полнотой всезнанья…», это сын, «…И первою любовью…», это святой Дух, «…сотворён. Древней меня лишь вечные созданья…», это, разумеется, небо, земля и ангелы, «И с вечностью пребуду наравне. Входящие, оставьте упованья». Ад создан навечно и надёжно — для вечного заточенья в нём Люцифера, и иже с ним грешников — по грехам их находящихся в соответствующих кругах. Кругов — девять. Они конусом спускаются к центру Земли.
                — Я читал, извини, экскурсию пока отложим. Лучше скажи максимально честно, откуда ж это ты взял, что Ад, Чистилище и Рай выглядят именно так, как ты описал?! Не вводишь ли ты своей страшилкой читателя в заблуждение? Только честно. Привиделось? Приснилось? А может, излишне злоупотребил алкоголем… с абсентом? Или покурил чего необычного?
                — О честности, какой бы то ни было, и речи быть не может. Да, я — схоласт, и только этим я могу объяснить те излишне жёсткие портреты мои, что нарисованы после смерти… только:
                Здесь нужно, чтоб душа была тверда;
                Здесь страх не должен подавать совета.
                Я обещал, что мы придём туда,
                Где ты увидишь, как томятся тени,
                Свет разума утратив навсегда.
                Почему-то всегда, как только касаюсь с ним «Комедии», мне хочется задать какой-нибудь другой вопрос — в сторону уйти… Тебе, мой спонтанный читатель, знакомо ли это? Но в сей миг я снова не смог дослушать его, гораздо более пьяного, чем я на данный момент, и, каюсь честно, перебил:
                — Расскажи-ка пока про изгнание. Прости, Дуранте!
                Простил, куда он на хрен денется, усмехнувшись:
                — Ты воевал?
                — Нет, Бог миловал.
                — А я ведь даже воевал, не поверишь, коллега поэт, с оружием в руках. Как вспомню, так вздрогну — сам не верю себе. В восемьдесят пятом (1285 — прим. автора) и в восемьдесят седьмом (1287 — оттуда же). В июне восемьдесят девятого ебашились, ****ец просто, при Кампальдино, а через два месяца брал замок Капроны.
                — Ну, и за что ты воевал? Скажи. — в такие моменты я сам себе противен. Жутко. — За слово, за дело, за мысль — за что?!
                Я тоже уже был пьян, теперь — неуправляемо, но он-то, глядство какое, остался на удивление честен:
                — Понимаешь, Митя, когда старшие оттеснили младших, разрешение записываться в цехи снова открыло путь к власти, и мы, гвельфы, восторжествовали почти на век. Однако вскоре возник раздор. Чёрные назвались просто гвельфами, а Белые вступили в сношения с гибеллинами. Я примкнул к Белым, как все Алигьери. Мы победили тогда и изгнали чёрных, вождей их изгнали, они, разумеется, сбежали к Бонифацию, а он натравил на нас Карла Валуа «для умиротворения». Моя Флоренция сглупила, подчинившись, и французы вернули нам Чёрных. Самые жаркие уголки в аду оставлены для тех, кто во времена величайших нравственных переломов сохранял нейтралитет.
                Та-а-ак, похоже, и это не срастётся, ибо, во-первых, историк из меня никудышный, а во-вторых, мне это всё просто неинтересно, хотя и имеет оно отношение к «Божественной комедии» самое что ни на есть непосредственное. Вернее, к персоналиям этой самой «Комедии», которую, между прочим, сам Данте божественной не называл. Поговаривают, это Боккаччо (Giovanni Boccaccio, 1313–1375), считавший себя его духовным наследником, по совместительству и первым биографом и популяризатором, расстарался, до конца жизни письменно и устно пропагандировавший знания и толкованья Данте (впервые в печати этот эпитет прибавлен к авторскому названию в издании, вышедшем только в 1555 году в Венеции, спустя двести лет), и, кажется, он порядком накуролесил ввиду того, что лишь слишком отстранённо (чего стоят только «семь детей: шесть мальчиков и одна девочка», засвидетельствованные им, против доказанных ныне троих: сыновей Пьетро, Якопо и дочери Антонии, — говорю «доказанных», потому что есть единственный источник, упоминающий ещё одного сына, подозрительно носящего, правда, в данном контексте имя Джованни — прим. шутка автора) мог проследить биографию своего, скажем так, кумира, будучи, естественно, порядком пристрастным.
                Кстати, портреты Данте Алигьери великие Ботичелли, Рафаэль и Джотто тоже рисовали всего лишь по «показаниям» Боккаччо: длинное лицо с орлиным носом, глазами скорее большими, чем маленькими, выдающейся вперёд нижней челюстью с припухлой нижней губой толще, чем верхняя, кожа — коричневого цвета, тёмно-каштановые густые волосы и борода у него вьются, а глаза всегда остаются печально-задумчивыми.
                Но, похоже, я слишком задумался, пропустив момент, когда Данте мой, подчиняясь неуправляемым позывам каким-то — логическим, разумеется, а не каким бы то там ни было другим, переключился:
                — «Пир» (Il convivio, 1304–1307 — прим. автора) я сделал для того, чтобы все поняли, что я больше не занимаюсь куртуазной белибердой и стал философом. Все четырнадцать канцон я хотел сопроводить объяснительными глоссами. Заметь, я люблю читателя не так, как ты! Не смотря на то, что я бросил это дело на третьей канцоне, я сделал главное. А в первой книге «Пира», между прочим, я вообще доказал, что именно итальянский язык единственно возможен для нации как литературный язык. А «De vulgari eloquentia» («О народном красноречии», 1304–1307 — прим. автора) я нарочно писал на благополучно к тому времени сдохшей латыни… Жаль, тоже не добил, сделал лишь первую книгу и часть второй. Понимаешь, — Данте стукнул кулаком по столу, впрочем, сдержанно — более демонстративно, чем по-русски матерно. — итальянский, преодолев латынь, станет самым современным, самым точным, самым… ну, ты понимаешь… литературным языком, который, объединив, уничтожит диалекты и откроет подлинную свободу для великой поэзии.
                Я поверил ему, его искренней неистовости, скользнувшей меж, казалось бы, простых самых, что ни на есть, слов. Считается, что Данте — создатель итальянского литературного языка, в основу которого он положил тосканский диалект, обогатив словами и оборотами из других диалектов, латинизмами и неологизмами.
                — Ты своей этой «Комедией» прервал работу над такими двумя интересными и, чего греха таить, более важными и серьёзными штуками. А тебе это надо было — стать из учёного филолога вдруг опять неучем-поэтом?! Зачем разрушать солидную репутацию «низким» творчеством, ориентированным на легкочтение, на общедоступность и светскость?
                — Следуй своей дорогой, и пусть люди говорят что угодно. — конечно, он заготовил это заранее, успокоил себя я, найдя, что это очень похоже на ранние, приблизительно, пубертатного возраста, мои собственные убеждения. — Я назвал «Комедию» Комедией, поскольку она имеет мрачное начало — Ад — и радостный конец — Рай и созерцание Божественной сущности, и, кроме того, она написана, в отличие от присущего трагедии возвышенного, простым стилем — на народном языке (усмехнулся — прим. автора), каким говорят женщины.
                То бишь «базарные бабы», прочитал, то есть услышал я, и это главное достоинство поэзии великого Данте, что возводится ему в заслугу как создателю «современного» литературного итальянского языка. Проиронизировал, ревнуя. Теперь, я думаю, никто не возбранит лирического авторского отклонения об «НАШЕ ВСЁ» разных стран и наций. Так вот: итальянское — Данте (Dante), 1321 (дата смерти), французское — Рабле (Rabelais), ок. 1553, испанское — Сервантес (Cervantes), 1616, английское — Шекспир (Shakespeare), 1616, немецкое — Гёте (Goethe), 1832, впрочем, по срокам действия недалёкое от русского, и, наконец, русское — Пушкин (Пушкин), 1837. Американское (США) — большой знак вопроса, вот такой, приблизительно, ? Им принесли, они продолжили. Коль не прав автор, поправит меня более сведущий читатель, слава Богу, таковой ещё встречается в невостребованном уже, к превеликому моему сожалению, количестве.
                Пользуясь тем, что мы решили повторить коктейль, добавлю в паузе ещё немного: помимо вошедших в «Новую жизнь» Данте написал ещё несколько аллегорических канцон, вероятно, позже намереваясь включить их во всё тот же «Пир», а также много лирических стихотворений, изданных кем-то под заглавием «Стихи» (Rime), или «Канцоньере» (Canzoniere), хотя сам он и не авторизовал такого сборника. За «Комедию» Данте взялся около 1307, прервав «Пир» и «De vulgari eloquentia». Окромя «сумрачного леса» и «оставь надежды», на самом деле, в ней он предъявил миру неприглядную картину двойственности существования этого самого мира: с одной стороны, божественно предустановленного, с другой — невиданно разложившегося.
                Нам принесли, и мы продолжили. Я сформулировал, признаться честно, с трудом, приблизительно так, как уж позволили довольно уже с трудом ворочающийся под нёбом язык и обострённо отяжелевшая мысль:
                — Главное моё подозрение, ты уж меня извини, Данте, за откровенность, состоит в том, что будучи в изгнании, при том, наказанный Родиной, по твоему сугубо личному мнению, несправедливо, ты просто свёл счёты со своими врагами… уже зная, конечно, что, в отличие от чьих бы то ни было частных мемуаров и даже супротив, казалось бы, по-настоящему научных документов, твоя великая поэма останется на века.
                — Да о чём ты, Митя! Не ожидал я от тебя такого!! Я и не думал!!! — я поначалу даже не понял, что он наивен настолько, что в этот тщательно мною спрограммированный миг оказался искренен и потому сильно рассердился. Не ожидал я такой реакции, а он продолжал — немудро, гневно, беззащитно. — Неужели и ты такой же слепец, как все вокруг, погрязшие в бездуховном потребительском существовании, где кусок колбасы и наличие пальто из выдубленной кожи решают, как жить и кого любить и уважать?! Количество лошадиных сил под капотом компьютера и жирность счёта в банке заменяют и твоё представление… о счастье… вообще — о смысле бытия?! Не верю.
                — Зря не веришь, не гарантирую, конечно, но вполне могу и от себя, грешного, ожидать именно этого. — я просто вставил реплику, потому что Дуранте сглотнул. Нет, это не абсент, это что-то другое ему поперёк горла — до слезы??? — встало.
                — Нынешний мир сбился с пути. — он стукнул кулаком по столу: по-русски матерно более теперь, нежели демонстративно-риторическим, как в прошлый раз, приёмом воспользовавшись, от всей души, как говорится. — Это главное и самое страшное, что только можно предположить. Но и не это главное, ведь с этим просто надо смириться. Обман и сила — вот орудье злых. В Аду карают за доставшиеся нам от Адама распущенность, насилие и ложь, ведь за тысячелетия и тысячелетия человек так и не смог преодолеть всего этого в себе. Более того, он продолжает упорно искать — и ведь находит, подлец этакий! — оправдания творимому злу.
                — Да тебе, брателла, не поэму надо было писать, а Библию, блин.
                — А я что написал?! — он даже и не понял толком, что это он такое вдруг ляпнул, сбитый влёт моим несвоевременным замечанием. — Я прошёл в Комедии путь от греха адамова до царствия небеснаго, как суждено рано или поздно, с потерями и страданиями пройти этот путь всему Человечеству — вслед за Христом, между прочим, не иначе! Вот именно за это стоит выпить не по-детски. За то, что тот мир, все три его части: Ад, Чистилище и Рай, — и наш мир, в котором мы сейчас с тобой общаемся, любим и ненавидим, помогаем кому-то и кому-то мешаем, грешим против истины, жадно жаждая её всем своим существом, то есть, что называется, живём, — это не отдельные миры, а единый мир, и главное-то то, что человеку воздаётся за Вратами справедливо: в соответствии грехам его и добродетелям — по делам его, свершённым здесь. Кто там, Кинчев, кажется, спел: «всё в наших руках»? Подписываюсь.
                В трактате «О монархии» (De monarchia,), написанной в 1312–1313, философ-теоретик и филолог-практик Данте Алигьери с пылом и жаром доказывает в нашем лице всему на тогдашний момент известному ему человеческому сообществу:
                что, лишь под властью вселенского монарха человечество может прийти к мирному существованию и исполнить своё предназначение;
                что, Господь избрал на правление римский народ, следовательно, этим монархом должен быть император Священной Римской империи;
                что, император и папа получают власть непосредственно от Бога, согласно чему первый не подчинён второму.
                По пункту первому что можно сказать, раскинув мозгами по историческим просторам? Наверное, только то, что «плавали — знаем», чем нам так нравятся и отчего не нравятся все эти мировые господины разного пошиба: Гитлеры и Александры, Сталины и Наполеоны, Цезари и Чингисханы…
                По второму. Ха-а, кое-кто, не будем говорить, кто, хотя это представители поголовно всех наций (не без урода ведь не только в семье), именно считает богопризванной именно свою нацию, и тут они с Данте не согласятся… лишь в частностях (а какая именно нация?!), а в главном — наоборот…
                А по третьему пункту РКЦ (Римско-Католическая Церковь), разумеется, немедленно осудила сей трактат и, по свидетельству Боккаччо, приговорила книгу к сожжению. Особая причина, не смотря на то, что это всё и до него, крамольного, звучало вслух — он привнёс в эти досужие и банальные рассуждения поэтическую страсть и пылкость убеждения.
                Кстати, кого-кого, а уж вояку Данте-то сжиганием книжек не напугать: его самого дважды приговаривали к смертной казни во Флоренции в случае, если опрометчиво надумает уступить ностальгии по неблагодарной родине, так что он и не подумал вернуться, хотя разрешение о возвращении просил неоднократно. В Италии того времени, вдребезги разбитой феодальными, буржуазными, монархическими и церковными претензиями, политическая жизнь была весела, ничего не скажешь: очередные победители врагов своих к смертям приговаривали, что в твою Великую Французскую революцию.
                — В основе структуры поэмы лежит число три, благодаря этому я достиг удивительной теперь и мне самому симметричности её строения. Это те самые мера и порядок, которые Господь придал всем вещам.
                — Дорогой мой Данте, оставь это Голенищеву-Кутузову. И про специально изобретённую тобой для этого терцину — тоже.
                До закрытия нам здесь оставаться не резон — «скорая» увезёт, так что, почти одновременно глянув на часы, мы закончили интервью, расплатившись поровну и оставив официанту положенные чаевые.
                — Самый мудрый человек тот, кого больше всего раздражает потеря времени. — на выходе он спросил. — Тебя подвезти?
                Обведя улицу пытливым взором, я не обнаружил среди зябко прикорнувших на краю тротуара и печально посыпанных поздним московским снежком шестисотых, икспятых, туарегов и похожих на мохнатых обезьян, греющихся в тёплой воде, япошек ни ламбы, ни мазерати, ни феррари. На вейрон я и не надеялся. Данте объяснил:
                — Я тут, за углом, припарковался.
                Моё разочарование испарилось, а настроение воспарило до небес — всё-таки, итальянец, усмехнулся я про себя, ведь за углом нам приветливо подмигнула кругленькими наивными глазками копейка (ФИАТ-124 — прим. автора).
                — А доедем?!
                — Приговорённому не страшно.
                — Так я-то — не приговорённый!
                — Откуда знаешь?
                — Не знаю.
                — Поэтому и доедем.


Рецензии
На это произведение написано 17 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.