Бронза

Он писал. Как-то начал, и – пошло. Не остановиться. К тридцати пришла известность: город маленький. Скоро он перестал быть «Севой», взялся вдвое медленней ходить, не пил в компаниях, расстался с прежними друзьями и хмурился на запястье: «по моим часам Москва сверяется». Ему подражали, его цитировали. Когда писать стали все, – вырос в редактора. На этом сделал карьеру, – окончил партшколу, стал рупором: славил, критиковал, освещал. Время дарило опыт, привилегии, достаток. Талант, взращённый льстецами, пророс, укрупнился и закаменел: ревность к поросли, нетерпимость к чужой славе, крайняя нехватка времени. Когда не хотел разговаривать, – булькал горлом, блеял междометиями, путал, бормоча под нос, или нагло молчал, повергая собеседника в неловкость.
Но годы каплют, песок в часах истек, их перевернули. В его услугах нужда отпала… Шевелюра осветлилась, потянулись годы бедности. Гордая осанка изогнулась, он научился уважать картошку и пристрастился к эпистолярному творчеству. Скоро прежнего функционера с пластиковой сумкой встречали в рыночных рядах, – не гнушался жалостью. Но слава тускнеет подобно серебру, память на нужных специалистов хранится аккуратно, а спрос на верных псов имелся всюду и в любые времена, – генералы от власти речей не пишут. Подобрали.
Новое кресло, старая специализация, вплоть до количества табуированных зон. Да – приоритеты изменились, да – указка потолстела, да – пришлось противоречить. Но перспективы! И возможности… Досталось всем. Не в последнюю очередь доброхотам: жалость не прощают. И перед местью мэтра тускнели партизаны! Снова положение дало вес и деньги. С коричневых «скороходов» удалось перейти на «саламандры», отечественный пиджак заменить английским, сменить членство, обзавестись паучьим партийным значком, летать во Францию, вовремя принимать витамины и стенать в печати: «какая наша хохляцкая держава недолугая...»
Но творческий карьер скудел, жилка исчерпалась, новизна не брезжила. Слухи о незаурядных способностях истлевали с прежним поколением, а умение создать образ и внушить о себе мнение стало вседоступным. Собеседников чаще не понимал, но даже себе в том не признавался. Жесты утратили прежнюю значимость, и впечатление солидности, вызванное тяжелой речью, где взвешивалось каждое слово, таяло после первой рюмки. Золотился коньяк, платенела водка, менялся спектр вин, а писал всё хуже. Но апломб нарастал: серебряный портсигар, сигары «тихуана», часы швейцарской фирмы, итальянские запонки… Достойными событиями в первую очередь полагал упоминания о себе. Мало-помалу людей возле себя пришлось держать ничтожных, чтобы выгодно оттеняться. Иронию не воспринимал, с мнением окружающих не считался, старался подмять.
Он ввел кофейный ритуал, установил маршруты моциона и «в люди» ходил со степенными кивками подобострастным и нужным лицам. Крупная фигура, благородная грива и червеобразность фиолетовых губ стала достопримечательностью. Как и всегдашняя брезгливость в мир – наследие высшей партийной школы. Ширились горизонты, но форма уступала содержанию, а надо было – в ногу. И вот пришли дни, когда интерес у потребителей стал подогреваться экстравагантностью и эпатажем. Кого – куснуть, где – возопить, с кого – спросить. Чтобы знали… Дабы неповадно… И никакой бывшепартийной этики! Рог с ядом – поэтам, грязь для белых ворон, выходки, пародии на классиков…
В один из дней судьба свела его с нескладным щетинистым фотохудожником из области. Треугольники залысин, джинсы, некое подобие свитера с лаконичным «Дизель» латинскими буквами.
– Миша.
– Всеволод.
Взаимопроникновение интересов состоялось, идея выдулась и вспорхнула. Из кабинета, мимо кофейни – в центр.
К обеду они, вальяжно шествуя, диагонально проткнули площадь. Люди, газоны, памятник. Пятиметровый поэт у здания кинотеатра сокрушенно взирал на афиши, куда-то рвался и мыслил непечатное. Люди шли своей дорогой, некоторые узнавали, подбирая скупо обронённый ответ. Блистала полуденная звезда, кормились птицы, семенили малыши… Сутулый Кара-Даг вздёрнул подбородок и на фоне пронзительной голубизны снял выражение корифея. Заезжий летописец достал аппарат и выбрал позицию. Собрались зеваки. Под шёпот мэтр показал памятнику спину и скопировал работу скульптора. «Прошлое и будущее». Зрите, современники… Фотограф плюнул сигаретой, пнул ближайшего голубя и принял позу готовности: взвёл кадр, завращал объективом. Фокус, палец на кнопке, не дышать.
Следующий миг запечатлен для вечности: голуби, давно облюбовавшие металлическую голову поэта, вздумали проверить разницу… Взвился, заискрился хохот. Бронзовый гений лукаво щурился, плавно кружились птицы, медью вспыхнул нимб местечковой знаменитости. Фотографу досталось вдвое, он криво ухмыльнулся и стряхнул отметки рукой. Редактор рывками достал платок, и опрометью бросился на север. Площадь жила дальше: гомонила, плюхала семечки, целовалась, чертила траектории. Его узнавали, кричали: «эгей!» и лик уходящего притягательно бронзовел.


Рецензии