Георг Гаман или Долги философа

Немцы – мечтательный народ (старо).
Г. Флобер. Лексикон прописных истин.

Прижизненная слава и посмертное забвение.

Философа Георга Гамана называли при жизни едва ли не предтечей всей современной немецкой философии, «родным отцом» немецкого же романтизма, «новым Сократом», впрочем, самое известное и употребляемое его прозвище – «маг Севера». Современники на эпитеты не поскупились. Однако посмертная слава Иоганна Георга Гамана не стала столь же звучной, как его прижизненные «титулы». Сегодня имя Гамана известно только узкому кругу специалистов по немецкой философии – и все!
Возможно, что главной причиной этому был его громкий конфликт с Иммануилом Кантом, описанный немецким классическим философом Гегелем в сочинении под названием «О сочинениях Гамана». Правда пишет Гегель не столько о сочинениях Гамана, которые были невелики по объему и чрезвычайно сложны для чтения (что, видимо, делает очень непростым делом их перевод на иностранные языки, в частности, на русский), сколько о жизненном пути «мага Севера». И оказывается, что конфликт с Кантом имел своей причиной некую историю долговых обязательств Гамана перед его друзьями и благодетелями. И способ, которым Гаман разделался со своими долгами, настолько поразителен, что должен стать совершенно новой страницей в юридической науке, а описание этого дела является захватывающим детективным казусом.
Удивительно в этой истории еще и то, что Гегель, писавший редкостно сложно (его друзья называли способ его общения с читателями и студентами возмутительным), неожиданно выдает очень остроумный и проницательный биографический текст. Нам даже почти не придется его комментировать, а сокращения могут быть минимальными. Итак, предоставим слово Гегелю.


Кредитный оборот Бога и трупа

«Гаман родился 27 августа 1730 года в Кенигсберге. Отец его был цирюльником и, видимо, жил стесненно. В школьные годы он семь лет учился у человека, который старался научить его латыни без помощи грамматики, а потом у более методического учителя. Успехи, которые были достигнуты им здесь, таковы, что учитель мог льстить себе и Гаману, заявляя, что воспитал второго латиниста и знатока греческого.
Гаман называет его педантом, жалуется, что в истории и географии он совсем отстал и что не приобрел ни малейшего понятия о поэтическом искусстве стихосложения. Столь же характерно для него, хотя и не для его школьного образования, то, что он сообщает далее, а именно что всякий внутренний порядок, все понятия и радость от овладения ими оказались у него нарушены. На него обрушилась куча слов и вещей, и, не зная их смысла, основания, связи, употребления, он жадно бросился нагромождать одно на другое, все больше и больше, без разбора, без вдумчивости и соображения; и болезнь эта распространилась на все его действия.
После дальнейшего учения в школе, он получил первые понятия о философии и математике, о теологии и древнееврейском языке, и это было новое поле для излишеств: «Мозг превратился в ярмарочный киоск наимоднейших товаров» (цитата из «Мыслей о моем жизненном пути» Гамана) — с этой путаницей в голове он в 1746 году пришел в высшую школу. Ему надлежало изучать теологию, но он встретил препятствие «со стороны своего языка, слабой памяти, многих лицемерно-ханжеских помех в образе мышления и т.д.». Что отняло у него вкус к теологии и ко всем серьезным (!) наукам, а затем к так называемым прекрасным и изящным наукам и поэзии, романам, филологии, французским писателям» (то есть ко всем отраслям тогдашнего знания вообще).
Читатель, очевидно, предположит, что наш герой после столь неудачного начала научной карьеры, обратиться к какому-либо иному производительному труду, например, станет, как его отец, брить бороды. Ан нет! Послушайте, каков был следующий шаг незадачливого студента. Гегель продолжает свой рассказ:
«Он задумал поступить теперь в домашние учителя (!), чтобы… обрести мирскую свободу, и еще потому что в денежном отношении его содержали довольно скупо. Из подробностей тех злоключений, в которые он попал, учительствуя в частных домах, отметим только то, что он относит на счет своего характера. Занимая свою первую должность, он написал два письма матери своего воспитанника, баронессе в Лифляндии, в которых взывал к пробуждению ее совести; ответом было его увольнение с должности. Ответ приведен буквально, начало его приведем и мы: «Господин Гаман, поскольку Вы сами совсем не подходите для наставления состоятельных детей, а еще мне не нравятся Ваши дурные письма, где Вы обрисовали моего сына столь подлым и гнусным образом» и т.д.… В подобные же бедствия он попал и во втором доме, а позднее с ним приключились и новые неприятности».
Итак, решив, что отвращение к наукам – это самый лучший предлог испытать себя в преподавательском ремесле, сулившем какой-никакой доход, наш мыслитель потерпел на этом поприще череду сокрушительных поражений. Казалось бы, судьба привела его интеллектуальную карьеру к полному краху… Но, она же дала ему неожиданную спасительную нить…
«В Кенигсберге Гаман приобрел дружбу одного из братьев Беренс из Риги… Осложнения, в которые Гаман попал с этим другом и его семьей, — самые потрясающие в его судьбе. Связь с братьями Беренс состояла в том, что Гаман был принят к ним на службу, введен в дела и в семью. За их счет он должен был совершить путешествие, «чтобы воспрянуть духом и возвратиться домой, приобретя вес и испытав свое счастье». 1 октября 1756 года он отправился, снабженный деньгами и рекомендательными письмами, в путешествие в Лондон через Берлин, Любек, и через Амстердам.
В этом городе, говорит он, утратил он всякую удачу в обретении знакомых и друзей соответственно своему сословию и расположение души, чем прежде так гордился; ему думалось, что каждый опасается его, и сам он испытывал страх перед каждым. На дальнейшем пути в Лондон его обманом лишил денег один англичанин, которого он однажды утром увидел склоненным в молитве, а потому возымел к нему доверие. В Лондоне… он открыл дела (видимо, долговые требования) тем, к кому был направлен. «Они удивлялись их размеру, еще более — способу улаживания дела, а больше всего, наверное, выбору лица, которому доверились в этом вопросе» (и это слова самого доверенного лица!). Гаман решил теперь, что самое умное — «делать как можно меньше, чтобы не множить издержек, не выдавать своих слабостей поспешными действиями, и не позориться (и снова – слова самого Гамана!)».
И он, удрученный, шатался там и здесь. «Я бодрился и храбрился, но это были лишь химеры странствующего рыцаря и звон бубенчиков дурацкого колпака». Так описывает он то беспомощное и безнадежное состояние, в которое погружена была его душа. Наконец, он отправился в … (читатель, верно, полагает, что в церковь, или на худой конец – к старому и испытанному другу, но и тут он не угадал) … в кофейню (!), потому что ему не с кем было перекинуться словом, дабы «найти ободрение и общение с людьми и таким путем, может быть, построить мост к счастью»… Таким совершенно опустившимся, слоняющимся без дела, пренебрегающим всякой добропорядочностью, мы видим его через год, который был проведен без дела и пользы».
Итак, неудавшийся ученый муж не очень-то хорошо воспользовался удачным поворотом судьбы. Полтора года (!) он живет за счет своих благодетелей, проедает их деньги, вверенные ему для ведения дел, шляется по кофейням и, очевидно, пивным Туманного Альбиона, в поиске случайных собеседников (читай, собутыльников).
Продолжим чтение гегелевской биографии: нас ожидает новый удивительный поворот:
«Состояние внутренней и внешней беспомощности заставило его обратиться к Библии; он описывает сокрушенность, которую вызвало в нем ее чтение и познание глубин божественной воли в искупительном деянии Христа. Своим покаянием и раскаянием он достиг такого успокоения своего сердца, какого не было у него никогда в жизни. Воспринятое им утешение поглотило всякий страх, всякую печаль, всякое недоверие.
Ближайшее применение, которое он сделал этому утешению, состояло в том, что оно укрепило его дух, томившийся под тяжестью денежных долгов. 150 фунтов стерлингов (данных ему господами Беренс) промотал он в Лондоне, столько же остался должен в Курляндии и Лифляндии.
«Мои грехи — это долги бесконечно более весомые и чреватые последствиями, чем грехи повседневные. Если христианин договорился с Богом о главном, разве не простит Он их в придачу? 300 фунтов стерлингов — это Его (Бога - !!!) долги; христианин перекладывает теперь на Бога все последствия своих грехов, ибо Бог принял их тяжесть на себя».
Вот это номер!!! Промотавшийся должник ничтоже сумняшеся перекладывает свой немалый долг в 300 фунтов на милосердного Господа нашего Иисуса! До такого еще не сумел додуматься никто прежде! Недаром поклонники назвали Гамана «магом». Этакое финансовое чудо сотворить может не каждый. И как же, интересно, Гаман собирался представить своих благодетелей их новому должнику? Вряд ли Господь выдал ему расписку о перезакладе долга! Так или иначе, столковавшись о своем финансовом кризисе наедине с Богом, Гаман возвращается назад, к своим исконным заимодавцам, и события принимают совершенно фантастический характер!
«Получив письма из дома и из Риги, пришел он к решению возвратиться в Ригу, куда прибыл в июле 1758 года и в доме г-на Беренса был, как говорят, встречен со всем возможным дружелюбием и нежностью. Он благословляет Господа за то, что тот пока, как видно, в свою очередь благословляет его труд, и после бессонной, проведенной в раздумьях ночи 15 декабря встает с мыслью вступить в брак, поручив милосердию божиему себя и свою подругу, — сестру своих друзей (!!!), господ Беренс. Получив согласие своего отца, он открывает свое решение братьям Беренс и их сестре, которая, видимо, согласна. Но последний день 1758 года заполнен необычайными ссорами между ним и одним из братьев Беренс, который разговаривал с ним, как «Савл среди пророков» (под пророком Гаман понимал себя). Это был день бедствий, ругани и злословия. Молитвой за всех своих друзей, полной раскаяния и елея, в первый день 1759 года заканчивается его дневник».
Промотавшийся, задолжавший, не выплативший долг и переложивший его на безответного Иисуса философ, без определенных занятий, без дома, без дохода и без решительно никакого производительного занятия предлагает руку и сердце сестре тех, кому он должен, и кто прекрасно осведомлен об образе его жизни! Когда же он получает отказ со стороны семьи невесты, он ополчается на них в выражениях «злословных»! Но именно это событие стало началом взлета гаманового учения!
«Гаман после неудачного матримониального проекта и возникших в это время скандалов, видимо ознакомил одного из братьев Беренс со своим жизнеописанием. Беренс отвечал, что, что он читал эти жизнеописания с чувством омерзения.
В ходе переписки между Гаманом и ректором Линднером в Риге, общим другом Гамана и братьев Беренс, темные обстоятельства по-прежнему непрояснены, но из строк писем достаточно видна глубокая неприязнь с обеих сторон, причем, господа Беренс глубоко чувствуют контраст между дурным поведением Гамана в Англии, а также продолжением им бездеятельной жизни, и длинными разглагольствованиями о своем благочестии и полученной от Бога милости. А особенно претензией на то, чтобы благочестием своим выделяться из своих друзей, дабы быть признанными ими в качестве их Учителя и Апостола (!). На стр. 355 можно прочитать даже об угрозе засадить Гамана ради его исправления в такую дыру, где не светят ни солнце, ни месяц».
Тут на арену этих странных семейно-долговых событий выходит великий философ, основатель немецкой классической философии, изучению которой в университетском курсе истории философии посвящен целый учебный год.
«Вышеупомянутый Линднер, а затем и Кант (тот самый великий философ), когда один из господ Беренсов, которого привели туда дела, находился в Кенигсберге, старались как друзья обеих сторон, уладить этот конфликт...
К Гаману обращено требование признать порядочную, полезную и трудовую жизнь и по-настоящему приняться за нее, претензии же его благочестия, поскольку они на таковую жизнь не подвигают, во внимание не принимаются.
Гаман же, напротив, утверждается на позициях внутренней уверенности. Его раскаяние и обретенная им вера в божественную милость — вот крепость, в которую он заперся и замкнулся против требований своих друзей прийти с ними, касательно вопросов реальной жизни к чему-то общему и признать объективные принципы. Он требует от них, чтобы они познали самих себя, а затем требует покаяния и обращения. «Христианин, — пишет он своим друзьям, — совершает все в Боге. Ест и пьет, переезжает из одного города в другой, останавливается там на год и погружается в стихию житья-бытья (!) или же остается там в бездеятельном ожидании — все это божеские (!) дела и свершения».
Канту о его стараниях он пишет: «Не могу удержаться от смеха, что философа избрали, чтобы вызвать во мне перемену. На самое лучшее доказательство я смотрю, как рассудительная девица на любовное письмо». Письма к Канту написаны с особой великолепной страстностью. Кант, как будто, не отвечал на письма Гамана, и даже на первое из них, и Гаман узнал, что Кант счел несносной его гордыню. Он снова пишет ему с вызывающей запальчивостью, он спрашивает: «Захочет ли Кант подняться до гордыни Гамановой, или же Гаману опуститься до тщеславия Кантова?»
На непосредственную проявляющуюся озабоченность своих друзей по поводу его положения и будущего, неприспособленности и незанятости трудом, он отвечает заявлением, что он не определен ни к тому, чтобы быть государственным или светским человеком, ни к тому, чтобы стать коммерсантом, и благодарит Бога за покой, который тот ему дарует».
Вскоре дело о долгах Гамана обрастает еще одним удивительным эпизодом.
«Покинув Ригу, он живет у своего старика отца, и тот, как он пишет, доставляет ему в избытке все необходимое для пропитания (!). От своего денежного долга дому Беренсов он сперва отделывается так (письмо к Канту, стр. 444): если об этом зайдет речь, Кант должен сказать г-ну Беренсу, что у него, Гамана, нет теперь ничего, и он сам живет от милостей отца, а когда ему придется умереть, то он хотел бы завещать г-ну Беренсу свой труп, который тот, как египтяне, может взять в залог (!!!). Спустя год он сам пишет этому дому, чтобы поставить долговые требования на определенную почву. Ему отвечают, что вопрос разрешен — он покинул их дом и это обстоятельство пусть и будет концом всяких обязательств, которые когда-либо были между ними».
Уф-ф!!! Многострадальный долг прощен и Гаману, и Богу! По-видимому, братья Беренс просто испугались других возможных демаршей нашего «мага». С его-то изобретательностью… Он уже переложил долг на Бога, оставив в залог на земле свой труп! Далее могло оказаться и так, что уже Беренсы станут должны нашему мыслителю. Тем более что повод для таких опасений был.
«Главный поворот в поведении его по отношению к друзьям выразился в том, что он сам стал нападать (!) на них, требуя от них, сначала от одного из братьев Беренс, чтобы тот почувствовал бы в своей собственной груди и признал бы самого себя за человека, в котором налицо мешанина великого духа и жалкого убожества. Что в своем частном деле он так обременил друга Линднера, получилось оттого, говорит Гаман, что он ждал и надеялся, что Линднер применит все это дело не к Гаману, а к самому себе. Линднер должен как христианин простить раны, которые Гаману приходится наносить ему и горе, которое он вынужден ему причинять. Данное ему от Бога предназначение помочь своим друзьям достигнуть самопознания, он подтверждает еще более тем, что, как он говорит, древо познают по плодам его, а потому, он знает, что он — пророк — по судьбе своей, которую он делит со всеми свидетелями ее, по судьбе быть оклеветанным, презираемым и преследуемым.
В соответствии с этой, присвоенной им позицией, он вызывает Канта на то, чтобы последний с той же решительностью отверг его, как и он (Гаман) нападает на него. В противном случае любовь Канта к истине и добродетели стала бы выглядеть в его глазах столь же презренной, как и любовные шашни (!). Как сказано, Кант, видимо, не пожелал обсуждать с Гаманом эти вещи. Последнее письмо к Канту содержит упреки по поводу молчания и попытку вызвать его на объяснения».
Итак, столкнувшись с такой агрессивной напористостью, Кант отмалчивается. Зная характер педантичного Иммануила, по которому жители Кенигсберга сверяли свои часы, можно понять, что далось ему это очень нелегко. Ведь отвечать на письма входило в правила тогдашнего этикета.

Терпеливая бумага

Гегель переходит к следующей главе трудных повестей о походах Георга Гамана.
«Но именно отказ от замысла обрабатывать сердца своих друзей путем переписки и от стремления добиться для себя признания в качестве учителя, привел Гамана к другому средству — печатным произведениям. Одно из первых его сочинений – «Сократические достопамятности» — это изложение и выразительная демонстрация позиции, которую он хочет занять: вести себя как Сократ, который был несведущим и выставлял напоказ свое незнание, чтобы привлечь сограждан и вести их к самопознанию и к познанию глубоко сокрытой истины. Он следующим образом развивает параллель своей деятельности и деятельности Сократа: «Дело Сократа — свести мораль с Олимпа на землю и укоренить ее на земле, претворить в практическую очевидность изречение дельфийского оракула — совпадает с моей деятельностью в том, что я аналогичным образом пытаюсь развенчать высшую святыню и сделать ее простой и общей для всех назло нашим праведникам — лжепророкам, пророкам проказным, пророкам таможенным (лучше сказать: пророкам-болтунам)».
Какую мораль собирался свести с Олимпа Георг Гаман, нам остается только догадываться. Что же до развенчания святынь, то, прежде всего, Гаману удалось полностью развенчать святыню собственности и долговых обязательств. Следует отметить еще и то, что, прилюдно называя себя наследником великого античного мудреца, сам Гаман, как он признается, «не дал себе труда прочитать перед написанием этой работы труды Платона и Ксенофонта» (в которых исследуются темы, метод и стиль философского учения Сократа).
Далее последовали и другие письменные творения, отличавшиеся темнотой изложения и критическими намеками совершенно личного характера. Большинство коллег отнеслись к ним «равнодушно, как к вещам неудобоваримым, или приняли их с презрением, как стряпню какого-то фантазера». На Канта писательские опыты «нового Сократа» не оказали положительно никакого воздействия.
Однако это нисколько не изменило отношения Гамана с окружающим его миром. Гегель описывает некоторые из опусов мудреца:
«К первому его произведению — «Сократическим достопамятностям» его побудила цель личного характера, имевшая в виду некоторых определенных лиц. Другими поводами послужили для него иные случайности, как, например, орфография писателя Клопштока. Особым поводом для страстных, резких и ядовитых выступлений было почти всякое новое сочинение его друзей. Сильнейшее возбуждение Гамана вызвало знаменитое сочинение Моисея Мендельсона «Иерусалим, или о религиозной власти и еврействе». Направленная против него брошюра Гамана «Голгофа и Шеблимини», без сомнения, самое замечательное из того, что было им написано… Швейцарскому писателю Лафатеру он пишет: «Ваши камни преткновения суть столь же преходящие феномены, как и наша система Небес и Земли, включая все эти мерзкие копировальные и счетные машины (!)».
Получив должность скромного акцизного чиновника, Гаман и здесь находит повод для злословия. Он отдал в печать несколько листков, адресованных фавориту прусского короля Гишару, в которых выражает свое неудовольствие скудным содержанием, испытываемой нуждой, а попутно, и всей акцизной системой и ее основателем Фридрихом II, причем, к последнему он относится прямо-таки с ожесточением.
Гете в своей биографии рассказывает как в те времена «тихие поселяне» во Франкфурте обратили свое внимание на Гамана и завязали с ним отношения. Эти набожные люди представили себе Гамана набожным по их образу и подобию и общались с ним с глубоким уважением, как с «Магом Севера». Но вскоре всеобщее неудовольствие вызвано было уже его «Облаками», а еще более — титульным листом его «Крестовых походов филолога», где был изображен козлиный профиль рогатого Пана, и сатирическими гравюрами: большущий петух, дирижирующий молодыми курочками, которые стоят перед ним, держа в коготках ноты, — все в крайне смехотворном виде. После этого они выразили ему свое возмущение, а он от них удалился».
Заключая наш разбор сочинений Гамана, мы все не сможем удержаться, чтобы не привести характерный отрывок из работы «Метакритика пуризма чистого разума», направленной против Канта. Пусть же читатель извинит нас за это – но ему придется поломать язык и голову!
«Рецептивность языка и спонтанность понятий! Из этого двойного источника двусмысленности черпает чистый разум все элементы неуступчивости, мнительности, критиканства, создает своим анализом и синтезом, одинаково произвольными, трижды старой закваски, новые феномены и метеоры переменчивого горизонта, делает знаки и чудеса творцом всего и разрушителем, меркуриевым жезлом своих уст или расщепленным гусиным пером меж тремя силлогистическими пишущими перстами своего Геркулесова кулака… он переделывает добропорядочность языка в такой бессмысленный, ошалелый, непостоянный, неопределенный икс, что остается только свист в ушах, магическая игра теней и самое большее – талисман и четки трансцендентального суеверия… Тут глубоко спящий Гомер чистого разума с храпом восклицает «Да!», да так громко, как Ганс и Грета перед алтарем – ему привиделось, что уже найден всеобщий характер философского языка – тот самый, который до сих пор только искали…»
Все!!! Таковы «ингредиенты, которыми наполнен весь значительный смысл взглядов Гамана, вернее же, которыми он обезображен и затемнен, нежели украшен и прояснен».

У читателя может возникнуть очень резонный вопрос: А как же получилось так, что столь сумасбродная личность оказалась вскоре наделенной столь громкими эпитетами?

Магия Севера

Тут не обошлось без стараний добровольных доброхотов… и немного чуда. Немцы вообще любят философов. В городе Потсдаме – городе курортном, выходном – праздная публика имеет возможность пройти по Вольтер-вег, переходящей в Шопенгауэр-штрассе. Последняя плавно перетекает в зеленую Гегель-элли, а та уже вполне естественно выведет любителя городских прогулок на Карл-Маркс-плац.
Один из тех, кто дал свое имя части этой потсдамско й философической перспективы, Гегель, сообщает нам подробности последующей многотрудной, но и многоотрадной жизни Георга Гамана.
 «Друг Гамана Якоби сказал о его «Новой апологии буквы Н» следующее: «можем ли мы в нашей словесности указать на что-либо, что с точки зрения содержания и формы превосходило бы это сочинение по глубокомыслию, остроумию, проникающему его настроению и вообще по богатству присущего ему гения». Гете замечает, что он сам был совращен Гаманом на Сивиллов стиль (то есть, темный и иносказательный). Последний вызвал в нем даже сильное волнение» (в отличие от вполне ясного оскорбления, нанесенного его жене).
Похоже, что о Гамане можно сказать то, что французский философ Жубер сказал об уличном певце: «он пел ужасно, но зачаровывал слушателей. Чувствовалось, что сам он взволнован своим пением, и эти ощущения передавались окружающим».
Это подтверждает и Гегель:
«Для многих Гаман есть не только интересное и впечатляющее чтение, но и опора и поддержка в те времена, когда нуждались в таковых, дабы не отчаяться. Нам, живущим позже, следует восхищаться им как оригинальной личностью, но мы можем сожалеть, что он не нашел формы, сливаясь с которой его гений мог бы создавать истинные образы к радости и удовольствию как его современников, так и его потомков. Или что судьба не наделила его веселым и добродушным нравом…»
Поклонники волшебной темноты и неясности Гаманова стиля постарались на славу! Вот как Гегель описывает последние годы жизни бывшего должника:
«Вокруг «Мага Севера» (чуть ли не титул у Гамана) воссиял нимб.
В последние годы Гаман находился в весьма выдающемся круге очень благородных, образованных и блестящих людей, которые его столь же любили, как уважали и почитали. Он был в обществе своего Ионафана (друг иудейского царя Давида) — Якоби и его благородных сестер, своего «сына» Алкивиада (друг и ученик Сократа) — Бухгольца, Диотимы (женщина, которая вела с Сократом философические беседы) — княгини Голицыной, Перикла (законодатель и мудрец древних Афин) — фон Фюрстенберга, собственного старшего сына и старого друга — ректора Линднера.
С этими друзьями Гамана не получилось так, как с ранее упомянутыми кенигсбержцами (Кантом и другими). Гаману не казалось, что они любят и уважают друг друга без подлинного доверия. Но если там Гаман думал, что другие уже нашли то, что он ищет, то здесь, напротив, он сам считался нашедшим то, что искали другие и что они должны были в нем почитать, и от него вкушать, приобрести для себя или усилить.
О Диотиме, княгине Голицыной, Гаман пишет с величайшим уважением. Он описывает ее один раз в письме к знакомой в Кенигсберг, крайне характерным образом: «О, как проникнулись бы Вы благорасположением к этой исключительной женщине, которая чахнет от страсти к величию и добру».
Княгиня, без сомнения, не допускала мысли оставить незатронутыми своими усилиями человека, который — поскольку он, как могло казаться, уже так «много нашел» — был недалек от того, чтобы сделать последний шаг.
Но Гамана было не так-то просто запутать (!). Имеется интересное письмо Гамана княгине от 11 декабря 1787 года. Начало или повод к его написанию не совсем ясны, но далее в нем сказано следующее: «Не полагаясь на принципы, которые большей частью основаны на предрассудках нашего века, и отнюдь не высмеивая их, надо, как самой надежной основой всякого спокойствия, удовлетвориться чистым млеком Евангелия, ориентироваться на данный Богом, а не людьми светоч и т.д.».
Здесь даны определения, которые отсекают ряд моментов религиозности княгини».
Пожалуй, во всем наследии Гегеля, это первый случай, когда великий философ поражает читателя откровенной пошлостью. Этим отсеченным моментом, так сказать, религиозности, является, очевидно, нежелание Гамана сделать последний шаг в природных отношениях мужчины и женщины.
«Что касается философа Якоби — Ионафана, то Гаман вступил с ним во всесторонний обмен мнениями о его философских и полемических сочинениях. Якоби вложил в это все рвение своих помыслов духа и сердца. Но почти все, что Якоби сделал значительного, Гаман разнес в пух и прах (!), в присущей ему манере, то есть, не давая ничего конструктивного, ничего не распутывая и не объясняя, а отчасти делая это в довольно некрасивой форме. Хуже всего была принята Гаманом оценка Спинозы у Якоби, хотя у той был лишь совершенно негативный смысл. Гаман, как обычно, не идет дальше шумной брани. Якоби носится со Спинозой, заявляет Гаман, «бедным шельмой из картезианско-каббалистических сомнамбулистов, как с камнем в желудке», это все «бред воображения, слова и знаки, плохие шутки математической фантазии, идущей к произвольным конструкциям философских азбук и библий».
Он искренне признается Якоби, что его собственное творчество ему важнее, чем написанное Якоби, и оно кажется ему «по намерению и содержанию даже более значительным и полезным» (!!!). Якоби попал в очень трудное положение. Но все это не ослабило внутреннего доверия. Теперь Якоби надлежало обрести душу Гамана, эту последнюю опору их дружбы, и в ней познать и понять разрешение всех недоразумений, объяснение загадок духа.
Но Якоби после пребывания Гамана у него пишет: «Мне трудно было отпустить его (об этом «отпустить» ниже), но, с другой стороны, хорошо, что он от меня уехал, так что я снова смогу прийти в себя. Я не смог постичь основы его искусства жить и быть счастливым, как ни старался».
Мы видим, что немецкий Сократ и новый пророк не изменил своего способа обращения даже с самыми ярыми сторонниками своего дара и гения. Впрочем, годы брали свое…
«Сам Гаман был прежде всего подавлен своим физическим состоянием. Лечение водами, врачебные процедуры и самый заботливый, полный любви уход, которым он пользовался во время своего пребывания в Мюнстере, Пемпельфорте и Велльбергене, уже не могли обновить его ослабленного тела. Со своей стороны он постоянно выражает полнейшее удовлетворение, получаемое им в новой среде окружающих его лиц. «Я живу здесь, — пишет он 21 марта 1788 года из Мюнстера, — в лоне друзей одинакового склада, которые как половинки, подходят к моим душевным идеалам. Я нашел и рад своей находке, как евангельский пастырь и жена. И если предчувствие небесных радостей нисходит на землю, то отчасти это сокровище досталось мне — не по заслугам и не по достоинству».
Нередко он говорит, что «любовь и почет, с которыми он встречается, не поддаются описанию, и надо было стараться перетерпеть и объяснить это», он был, прежде всего, «всем этим оглушен и ошеломлен». Он постоянно высказывался, выражая чувства любви, и его письма к детям в этот период очень трогательны. В письме к Якоби сказано: «Любовь, которой я пользовался в твоем доме, никоим образом несоразмерна с моими заслугами. Я был принят как ангел небесный. Если бы я был родным сыном Зевса или Гермеса, я и тогда не мог бы найти больших жертв гостеприимства».
Далее Гегель не удержался от грубости, делая прозрачные намеки по поводу отношений стареющего Гамана с сестрами Якоби, и заканчивает он свое сочинение на ироничной ноте.
«Несмотря на эти чувства и взгляды, Гаман долго там не выдержал. Якоби пишет: «Гаман пробыл в Мюнстере едва ли четырнадцать дней, и ему пришло в голову совсем одному поехать в Велльберген. Как ни уговаривали, ни просили и не сердились на него, ничего не помогло, и он отправился. И как все предвидели, так оно и случилось: он заболел». После трехмесячного пребывания зимой в этом, как сообщает Якоби, болотистом и сыром месте, Гаман в конце марта возвратился назад в Мюнстер, откуда он во второй половине июня собирался поехать к Якоби, но в день, определенный для отъезда(!), он сильно захворал и еще день спустя, 21 июня 1788 года тихо и без страданий закончил свою столь нелегкую жизнь».

Итак, мы завершили с помощью Гегеля расследование некоторых эпизодов удивительной жизни философа Георга Гамана. Вряд ли можно считать случайным то, что он сам измерял свою жизнь меркой Сократа. Тот также отличался редкостным безразличием к чужому мнению, часто жесткой иронией к собеседнику и слушателю… В истории философской мысли все же Гаман останется, по-видимому, как автор самой беспардонной сделки с Богом, дивиденды от которой Гаман успел сполна получить уже при жизни. Впрочем, божественный кредит Гаман тогда же и исчерпал, так что последующие поколения философов его почти что не вспоминали. А читатель может сделать для себя полезное заключение, что философу, во избежание подобных кредитно-пророческих эксцессов, лучше в долг денег не давать.
В 1786 году на склоне своей жизни Гаман пишет о своей печальной участи пророка следующим витиеватым и умилительно-туманным образом:

«Для этого царя град его — Иерусалим, имя которого, как и его слова, велики и неведомы. Излился мелкий ручеек моего сочинительства, которое презирают, подобно медленно текущим водам Силоаха. Суровость художественной критики преследовала сухой стебелек и каждый летучий листок моей музы. Ибо сухой стебелек играючи насвистывал с детишками, сидящими на рыночной площади, а летучий листок кружился и грезил об идеале царя, который мог гордиться величайшей кротостью и смирением сердца. Здесь он более, чем Соломон. Как милый любовник изнуряет покорное эхо именем своей возлюбленной и не щадит ни одного дерева в лесу или саду, вырезая на них инициалы и крестики заветного имени, так и память о прекраснейшем среди сынов рода человеческого в стане врагов была излита елеем Магдалины. И, как драгоценный бальзам, ниспадал он с главы Аароновой на всю бороду его и на платье, дом Симеона Прокаженного в Вифании был полон аромата евангельского елея. Но некоторым милосердным братьям и художественным критикам неприятны сии нечистоты, и ноздри их полнятся одним лишь трупным запахом».


Рецензии