Генерал

"Если бы люди могли понять, что жизнь, которую проживают, есть жизнь, а не просто эфемерное существование, они считали бы заслуживающими внимания слова тех, кто убедился в беспрерывности жизни и души и благословенности жребия, уготованного тем, кто на Земле способен бороться и побеждать! Г. Вейл Оуэн.




Тоской и холодом овеянные дни
Ни сумрака, ни света
И пахнет сыростью исчезнувшего лета
И гнилью — пни.
Оторванные лепестки
ромашки падают на платье
Дрожат тихонько пальцы
И листы
У дневника исписаны, зачеркнуты и кривы
Небрежно тут же брошены
забыты пяльцы
И запись о любви
О "бывшем счастье"...
Томительные вздохи
"Незримое небесное участье"
И тихое шептанье и призывы
"Где же ты... Быстрее приходи..."
Провинциальные тургеневские девы
Как вечен лик ваш нежный и воздушный
Как тонок профиль простодушный
И как изрезаны сердца.
Для мимолетного заезжего "певца"
Поющего вам дифирамбы и отца
Уж называющего "тестем"
Вы сердце быстро отдаете
Как в омут с головой нырнете
И уж неведомо конца...
А он бежит из под венца
Но... обещает вам вернуться.
Ах, сердце птицей из дворца
Летит навстречу туче грозной
И уж неведомо
Быть может недостойного судьба
Избрала не случайно?
А может быть она сама
Предчувствуя неверность и обманы
Шагнула в омут роковой…
Важней любить самой
Чем принимать любовь послушно.
Истаить сердце, излучить
Любовь на небо, звезды...
душно
Без этого на свете жить.
Стать сильной сердцем и душою
Страданье и смиренье закалят
И вот: "жемчужина", "алмаз", —
все говорят, —
"Пленяет всех в глазах тоскою"...
То страсти не прожитые кипят.
И мотыльки опять найдутся
Не смогут избежать огня
Сгорая сердце и душа
невольно изольются
в пространство,
звезды, небо и моря
Молитвой тихою у алтаря...
И Богородицы ей улыбнуться...
...Как ветрены Пути твоя...
~

- Вера Васильевна, Вера Васильевна, барин вернуться изволили-с,  дородная девица, дочь ключницы и помощницы матери, алея румянцем и отмахивая назад тугие пшеничные косы, бежала от дома, высоко поднимая сарафан, чтобы не запутаться в подоле. Белоснежные полные ноги мелькали на солнце и зеленой траве. Гостьи матери, соседские барыни, только что притихшие слушали стихи, теперь же неизвестно чему  звонко смеялись. Так и осталось в памяти: белоснежные полные ноги, мелькающие из-под подола, румянец, пшеничные косы, разлетающиеся в стороны, стихи и девичий смех... Память причудлива. Особо в детстве. Казалось бы, нет смысла в этих белых ногах, ан помнится. Помнится, как нечто, наделенное смыслом. Но в чем он этот смысл для семилетнего мальчика, который все свое детство провел среди зелени и солнца родового гнезда, среди снегов и бесшабашных игр, обласканный и избалованный женским вниманием нянек, соседских барышень, подружек матери и, конечно же, в самозабвенной любви матери. Может быть, этот день был символом той жизни, что была, и закончилась так внезапно, именно тогда, когда Даша со всех ног бежала доложить барыне, что вернулся мой отец, а меня
семилетнего мальчишку пробрал холод предчувствия. Но чего? Тогда я не мог и помыслить "чего".
Может быть, это и было ощущение чего-то высшего, изменение судьбы, что так смешно запечатлелось в памяти белыми Дашиными коленями.
Именно тогда отец, который для меня был некой абстракцией, превратился в реальную силу, изменившую мою жизнь. Обычно он приезжал из города, где жил и работал, на несколько дней в имение, но это не изменяло наш привычный уклад жизни, за исключением того, что со мною больше бывала няня, и не было уроков, которые проводила мама. К моему восторгу, я мог бегать, где хочу и сколько хочу. Встречался же я с отцом лишь за обедами, и иногда, пробегая мимо кабинета, слышал его строгий голос: "Верочка..." Даже подарки, которые он считал обязательным мне делать, я находил в своей комнате и обычно они не ассоциировались с отцом, а, скорее с неким существом похожим на Деда Мороза, который подобным образом дарил мне подарки и на Рождество. Жизнь была полна сказки. Вынужденный играть один, я рано привык к одиночеству, и это не тяготило меня. Дворовые мальчишки не разделяли моих игр, они были старше меня, и дела в хозяйстве для них находились, да я и стеснялся их посвящать в истории, которыми жил. У меня были рыцари и прекрасные дамы, единороги и бессмертные боги, великие сражения и великая любовь, что ждала где-то вдали сражения... Разве я мог открыть свои тайны ребятам, с которыми я купался, бегал в салки, но которые засмеяли бы меня с моими богами и прекрасными дамами. Да мне это и нравилось — иметь Тайну. Это же необыкновенно — жить повседневной жизнью, и иметь Тайну. Учить уроки, языки, историю, ходить за грибами, купаться — быть вроде бы "как все", но! — иметь Тайну. В этом может быть и кроется ощущение полноты жизни. Есть Нечто, что невозможно выразить словами, что должен скрывать, иначе исчезнет, как только скажешь, за первым же словом испарится и останется пустота. Помнится, перед сном, когда няня облачала меня в длинную белую рубаху и укладывала в постель, я невольно чуть не проговорился, поскольку еще были свежи и пыл "сражения", звон мечей и клич победы, но, слава богу, няня не поняла и сказала что-то невпопад. Я испытал холод испуга, что чуть не лишился чего-то очень важного, важнее самой жизни... В детстве всегда так, в превосходной степени.
Мне было не скучно одному, именно благодаря этой Тайне, где все было живо. Я убегал в заросли лопухов и травы, что росли за сараями и конюшней. Там я прятал свой меч-кладенец, от прикосновения, которого погибали дракон и злые колдуны, и который мог поднять только я один.
Единственным моим поверенным, но так же и участником, скорее воображаемым, чем  реальным, была моя мать. Ведь это с ее сказок на ночь началась моя Тайна. Она -- моя вдохновительница, да и черты моей Прекрасной Дамы очень напоминали мамины. Перед сном, когда укладывала меня мама, а не няня, я рассказывал ей о Великой Войне, а она слушала, кивала, улыбаясь. Потом рассказывала сама. Это я сейчас понимаю, что те сказки, были и ее Тайной, несбывшейся мечтой, далекой и нереальной жизнью, где она любила. Путешествовала и испытывала разнообразные приключения, коими обделила ее эта, реальная жизнь. Жизнь в деревне, почти без мужа, которого она, скорее всего не любила, и, наверное, поэтому не огорчалась своему вынужденному одиночеству, тем более что в соседних имениях было предостаточно барышень и молодых людей, образовавших свой своеобразный поэтический "кружок", издающий рукописный журнал, собирающийся у нас в имении, чтобы читать стихи, музицировать, танцевать, петь. Барышни, иногда в разгаре солнечного дня, прикатывали на двуколках, и не прошенными, но были всегда желанными, шумными, веселыми. Их  веселый щебет и смех навсегда озвучил мое детство. Сейчас я думаю, что может быть, мою мать кто-то и осуждал из помещиков более подченного возраста, ведь старики должны чем-то тоже развлекаться, может быть, кто-то говорил что-то отцу, я не раз слышал их разговоры из кабинета, это "Верочка-а-а-а"... Строго протяжно, как и положено мировому судье с высоты своего положения. Мне думалось, что отец ругает маму, хотя он никогда не повышал голоса. Но маму это никак не изменяло.
Она продолжала принимать свою шумную компанию и проводить вечера, и тогда наш дом наполнялся музыкой, вальсами и любовными историями.
Обычно я не мог долго заснуть в такие ночи. То тут, то там, мне мерещился тихий смех, шепот, где-то вдали музыка вальса. Это был другой мир, не такой как мой. Мой мне казался "суровее", а этот, какой то ... воздушный. Здесь никто не бился на мечах, и ржание коней едва доносилось из конюшен. — Тихо, Шурочка спит. Еще тише, — скрипели за дверью половицы в коридоре, кто-то опять пробирался на чердак... Все барышни называли меня "Шурочка",  я обижался, потому, что как девочку, а я мужчина. Я — Александр. Как Македонский. Они смеялись. Трепали меня по голове, тискали:
— Ах, какое чудо! Ты ангел, Шурочка. Македонский был варваром. Разве ты хочешь быть варваром? Нет, право, ты больше походишь на ангела... Я вырывался и убегал, под веселый щебет и смех... Иногда я осмеливался и в такие вечера устраивал вылазки. Тот мир манил к себе, возможно, что своей непонятностью и непохожестью на мой. А может быть и просто любопытство, что заставляло меня не раз часами наблюдать за жуком, ползущим в траве, или полетом стрижей или... да мало ли в мире вещей, коими может увлечься мальчишка до семи лет. А в такие вечера, еще и запрещалось мне появляться внизу, в большой зале. Что есть пленительней запретов? Это уже приключение. История. Коридор казался бесконечнее, половицы скрипели на весь свет, сердце стучало в голове и горле, а за каждым углом прятался домовой... Но, все же затаив дыхание, я уже из укромного местечка, из-за тяжелой и пыльной бархатной портьеры выглядывал на огромное мерцание свечей, шуршащие одежды дам, на смешных дворовых, одетых в непривычные одежды, но тоже довольных, со сдержанной улыбкой на раскрасневшихся лицах. Мне нравилось кружение вальса, музыка, но больше всех мне нравилась мама. Мне она казалась королевой, нет, феей из сказки. Она была центром этого кружения, и более того, по взмаху ее "волшебной палочки" все начинало быть. Стихи сменяли музыку, музыка — романсы... И все это была моя мама. Воздушная, полная радости и очарования. "Это потому, что у нас с ней есть тайна", — думалось мне. Конечно, только поэтому. И она уже не была моей мамой, она превращалась в героиню очередного моего... сна.
— Вот, сорванец, — слышалось мне сквозь сон, — опять за
портьерой заснул.
Как не боялся я этого, но несколько раз, к моей досаде, меня, сонного уносили в кровать, докладывая при этом маме. Она поднималась ко мне в комнату, принося запах цветов, целовала меня в щеки и лоб, тихонько журила, но улыбалась. Гасила свечу, а я шептал ей, что она самая прекрасная дама. В темноте слышался ее тихий смех: — Дурачок. Милый мой дурачок, — гладила она меня о голове. — Спи, мой рыцарь. Твоя прекрасная дама, где-то тоже спит...
У меня не было уже сил возражать, что она — моя прекрасная дама, сон уносил меня быстрее, чем мои возражения доходили до языка.
А в зимние, долгие дни собирались все в малой зале, на втором этаже. Зажигался камин, и вот туда уж мне разрешалось. Там читали стихи и пели романсы. Играли в какие-то веселые игры, но к тому времени, поскольку игры были завершением вечера, я уже засыпал, сидя в большом и мягком кресле.

Как нравится мне тихий вечер,
Снег в свете фонаря. На плечи
накинутый платок и речи
о "смысле бытия". Полночный ветер
в трубе провоет песню,
тревогой и печалью
нам сердце холодя.
Запомнятся твои глаза
в мерцанье свечи,
тепло твоей руки...
Молчание храня,
почувствуем,
что мы одни на Свете,
что Бог не дал иного дня,
что время остановило бег, и ветер
несет, безвременьем маня.
Увы, не шепчешь ты признанья,
и я не чувствую огня,
боясь спугнуть очарованье
Нелепицей. А Вечность
сыплется на руки и на плечи
Тем снегом в свете фонаря...

Я, конечно же, не помнил с детства наизусть мамины стихи. Да и не знал, чьи они. После смерти мамы, отец отдал мне тетрадь, сказав при этом, что "она велела"... Они напоминают мне детство, они приносят с собой воспоминания запахов сенокоса, солнца, цветов и ... мамы. Воспоминания звуков вальса и смеха, воспоминания счастливых лиц, иногда грустных и печальных, но, все равно, счастливых. Они ведь были молоды тогда. Моложе чем я теперь. И мама была моложе. Во времени есть пугающая быстрота. "А Вечность сыплется на руки и на плечи тем снегом..."
В детстве мне казалось, что я вечен. Мои герои умирали и оживали, так же как я, когда "пронзенный мечом", я вставал и шел на давно зовущий голос няни. Дни казались бесконечными, а ночи — короткими, но полными снов. Казалось, что эта жизнь никогда не кончится, что счастье, заключенное в этом доме, этом пространстве вокруг — небе, полях, лесе, реке — будет вечно. Только мы уходим, а они остаются, эти вечные реки, поля, деревья и это голубое и белое небо.
Смерть напугала меня первый раз, придя за мамой. Это была несправедливость. Этот страх надолго оставался со мной. Я его прятал, пытался забыть, но он просачивался, являясь вдруг испугом, а потом и просто страхом Смерти, который приходилось изживать долго и напряженно. Мы не знаем, что там, за чертой, за порогом, который придется переступить всем нам, рано или поздно. И страх смерти — это страх, что там, за чертой, ничего нет. Страх Пустоты, страх Небытия. Но были мамины стихи, полные жизни и радостного ощущения жизни "за чертой". Может быть, она жила и здесь и "там"? И для нее смерть не была тем страхом, что сжимал мое сердце долгое время. Для нее жизнь была бесконечной. Но чтобы мне это почувствовать, а не только понять умом, или как говорится, познать, понадобилось время. Как ни странно, понадобилось время, чтобы вернуться к тому ощущению собственной вечности, что в детстве казалось естественным, навеянным маминым виденьем
мира и маминой верой.

Как хорошо осеннею порою
писать стихи.
Сидеть в тепле, смотреть в окно
на слякоть, непогоду,
греть ноги у огня и тихо петь.
А песня в стих узорчатый совьется
где память, где тепло
уютного огня,
все так причудливо переплетется
И вот уж сон клонит меня.
Зовет в неведомые дали
Из прошлого уж умерших
в сне образы живут,
Ты их бранишь:
"Как вас давно мы не видали",
"Как поживаете..." Они идут,
подходят, говорят, рассказывают,
перебивая...
И там мне все равно откуда те пришли,
из ада иль из рая.
Они родные, близкие мои,
не мне считать ошибки их, грехи.
Мне огорчаться, если те печальны,
Мне радоваться счастью их...
Потом проснувшись
написать печальный стих,
о том, как на земле
тоскую я о них...

Как-то, это уже было в военном училище, я вдруг во сне стал задыхаться, будто кто-то придавил меня. Не мог пошевелить ни пальцем, не мог открыть глаза. Я закричал мысленно "мама, мама"... Тяжело, но все-таки смог приоткрыть глаза и не узнал комнаты, где мы, юные курсанты, тогда спали. Она причудливо изменилась, а дверь оказалась открыта. Я увидел женщину в черном одеянии, правда не мог посмотреть на лицо, выше не поднимались веки, виделось лишь до пояса. Она подошла, села на край кровати. Длинная, узкая, красивая рука спокойно легла на черное платье. Я силился вспомнить руку мамы. А женщина тем временем строго спросила: "И что случилось?" Я закрыл глаза, собираясь с силами, чтобы посмотреть на лицо. "Матушка" — почему-то прошептал я. Это было всего мгновение. Мне стало легко от ее слов, хотя они и были строги. И было стыдно, что как в детстве, испугавшись, я позвал маму. Я открыл глаза. Конечно же, ее не было. Все было уже обычным. Все спали. И дверь была закрыта. Я вспомнил, как когда-то, мама обещала мне, что будет всегда со мной, "лишь только позови..." Я долго лежал, думая, вспоминая все до мельчайших подробностей. Сердце горько стучало в горле. А кисть, длинная и красивая, так и стояла у меня перед глазами. И мой шепот: "Матушка"...
Не помню, какая рука была у моей мамы, ведь нас разъединили, когда мне было почти восемь, потом были больше мои грезы о ней. А после весть о смерти, как гром, как ураган, изменивший мою жизнь. Еще раз изменивший мою жизнь.
Было конечно трудно после вольной и свободной жизни, кою я вел в родовом имении до того дня, когда замелькавшие белые колени Даши, принесли на первый взгляд, безобидную весть, но отчеркнувшую всю мою предыдущую жизнь. "Батюшка, желают-с, отправить Шуру учится в город". Мама решительно направилась к дому. Притихли барышни. А Даша притянула мня к мягкому животу. "Верочка, да пойми...", — гудел отцовский голос из кабинета. А мы все: барышни, Даша и я, тихонько шушукаясь, стояли у дверей. Страх как любопытно было девицам послушать. Мне же было просто страшно. Совсем не потому, что я догадывался, о том, что будет, совсем наоборот, я даже не подозревал, что есть другая жизнь, и мне скоро предстоит ею жить. А так, было страшно и все.
"Чем быстрее он втянется в жизнь, тем лучше для него. Баловень... за твоим подолом всю жизнь не просидит..." — слышалось из-за двери.
— Шурочка, зайчик ты наш, не бойся, Верочка тебя отвоюет. Ты
верь.
А я не мог не верить или верить, поскольку не постигал того, что
вершилось.
-- Только через год. На следующую осень. До этого — не дам.
—Вера Васильевна в горячке, быстрее, быстрее за доктором, — неслось из уст в уста.
Слышался колокольчик, снег был по окна. Окна приходилось греть дыханием, чтоб что-нибудь увидеть. Я, закутанный в шерстяные платки так, что еле видны были глаза, скреб иней на стекле уже ничего не чувствующим пальцем, и пытался посмотреть в проталинку, кто приехал. Ресницы прилипали к стеклу, а проталинка быстро затягивалась туманом.
— Ты что на веранде мерзнешь, а ну быстрее в дом, — в клубе пара, с мороза появился доктор. Дверь стукнула — бежала Дарья.
— Сюда, сюда, слава богу, наконец-то, — причитала она...
Честно, я уже и не помню, что было, когда заболела мама. Меня иногда водили к ней. Я смотрел на бледное лицо, темные круги под глазами, и мне казалось, что она уже не дышит. Но мне говорили, что она спит. Няня помнится, каждый вечер ставила меня на колени под образами и говорила, что молитве ребенка, Бог не откажет.
Я просил не забирать мою маму. Что я буду сам защищать ее, если у Бога нет на это времени, если он занят другими. Помню, что засыпал я с уверенностью, что Бог слышал меня, и мама поправится. Среди ночи, а теперь я спал у няни в комнате, просыпаясь, слышал, как няня молится, шепот и стук коленей и лба о пол, "Аминь".
Мама стала поправляться. Врач настаивал, чтобы она ехала "на воды" за границу. Мама сопротивлялась, не желая меня оставлять отцу. Была бледной и худой. Часто кашляла.
Я все так же спал с няней. А она на ночь читала мне как сказки: "Вот качусь я в санках
По горе крутой..."
или о том " Как Иван-царевич
Птицу-Жар поймал..."
и почему-то пугающего меня "Анчара". Чем нравилось няне это стихотворение, уж не могу сказать, но на меня оно наводило ужас. Зато часто просил читать "Бесов". "Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна..." Фантазия рисовала сквозь зимнюю
круговерть, как домового ли хоронят, ведьму ль замуж отдают..." Такой ужас мне нравился. Няня любила читать, правда читала она по слогам и в пол голоса, но зато память имела поразительную. Сколько молитв она знала, уж то одному Богу ведомо. А поскольку у молитв нет авторов, она не обращала внимания и на авторов стихов. И лишь в школе, намного позже, я узнал, что Пушкин, Кольцов, Некрасов, были теми, кто желал мне спокойной ночи устами няни... Что-то есть в этом игнорировании автора истинное... Приехал отец, они с мамой еще о чем-то говорили, а потом помню мамины, полные слез глаза. Слезы скатывались по щекам, но она не обращала на это внимания, долго смотрела на меня.
"Не уезжай", — вертелось у меня в голове. Но мамины глаза не давали это произнести.
— Ты уже взрослый, сын, — звучал отцовский голос, — маме надо лечиться. Ты же не хочешь, чтобы она умерла. Я молчал. Молчал и смотрел на маму. Молчала и она. Мы будто говорили о чем-то. Помнится это прощание, именно молчанием. Она что-то сжимала в руке, и, не показывая мне, вложила в мою ладонь, а я так и не разжал, пока она не уехала по разбитой слякотью дороге. Может быть, потому я и не люблю раннюю весну, не смотря на радость пробуждения жизни. А в ладони у меня остался медальон с ее изображением. Я получал открытки от мамы и длинные письма. Я ждал их уже на следующий день как получал. В это лето я привык к общению с мамой. Мысленно. Я разговаривал с ней всегда. Ложился ли спать, так же рассказывал свои истории, в которых теперь мужественный воин-принц оживлял свою королеву. Играл ли, бегал ли в лес, на речку, овладевал ли мастерством наездника под бдительным оком конюшего Степана, или как ключница Марфа называла: "Стяпана".
Каждую минуту я  чувствовал маму. Ее любовь, нежность. Иногда казалось, что она никуда не уехала, сейчас зазвенит ее смех, и стайка барышень, как бабочки с зонтиками разбредутся по саду. А она будет звать меня с собой посмотреть, как распускаются кувшинки на пруду. Я шел туда один и представлял, что она рядом, говорил с ней, и мне чудился ее голос.
В моих историях исчезли битвы, теперь я предпочитал разговаривать с мамой. И как отрадно было получать письма, где она писала, что говорила со мной "вчера"... "Я скоро вернусь, мальчик мой. Но помни, я все равно рядом с тобой всегда, где бы я ни была и как бы далеко от тебя не находилась.
Каждую ночь, ложась спать, я все так же рассказываю тебе сказки, милый мой человечек, о благородных рыцарях, о смелости и отваге которых народ сочиняет песни и складывает легенды. Мне так хочется, чтобы ты вырос таким же воином, о благородстве и силе сердца которого, люди потом рассказывали бы легенды своим детям... Может быть, мир и не совершенен, но мы, мы должны стремиться к совершенству уже здесь на земле. А мир... Мир будет таким какими будем мы. Мы строим свой мир..." Они тоже хранятся у меня, мамины письма, как и ее тетрадь.
Первые осенние листья, словно седина в голове, появились на деревьях уже в августе. Мне не хотелось, чтобы наступала осень. Отец приезжал, следил за хозяйством, о чем-то теперь говорил с мужиками, с Марфой, пытался шутить, "что-то без Верочки не так весело в доме". Мне напоминал, что вот с осени у меня начнется настоящая жизнь. "Последние вольные денечки". Как я ни старался, я не мог остановить дни, которые теперь, как нарочно, бежали быстрее стрижа в полете. Однажды, уже в конце августа налетел ураган. Темные свинцовые тучи горизонта до горизонта закрыли небо. Сильный ветер носил листья и сено, что не успели убрать в стога. Потом как-то все стихло. Все замерло. Меня душила тоска и слезы. Я рассказывал маме, как мы поедем с ней, когда выросту, туда, куда она захочет, как буду сопровождать ее, как и положено рыцарю, со шпагой и на коне. Я ведь теперь уже хорошо держусь в седле, "Стяпан" хвалит, и меня уже брали в ночное. Но почему я плакал при этом! Я побежал к пруду. Лягушки омерзительно орали в тишине, я ушел, не находя себе места. Было душно и маятно. Упали большие капли, и скоро дождь хлестал меня по голове и плечам. Я остался под дождем, думая, что вода смоет тоску. Но нет. Я был мокрый, но что-то было не так, все равно. Потом я ходил мокрыми тропинками в лесу, около реки и нигде не мог найти ответа. Только иногда плакал и разговаривал с мамой. Вот она вернется...                Конечно же, я заболел. Неделю меня не выпускали из дома, а вскоре приехал и отец, приказал собирать вещи. Мы переезжаем в город.
— А мама? — спросил я.
Отец ничего не ответил, отвел глаза и спросил у Марфы, большой ли урон нанес ураган.
Я впервые уезжал из дома, если не считать, когда мы ездили в гости к соседям. Накануне, я обежал свои любимые места. Закопал свой меч-кладенец, велел Стяпану давать побольше
овса и морковку Стрижу. "Он любит ее, ты знаешь". Последний раз проехал на нем. Побежал к пруду, где уже отцвели в этом году кувшинки. Там поговорил с мамой, но как то холодно... и я решил, что наверное, она сейчас чем-то занята. Поговорю вечером перед сном...
Я бродил целый день, все казалось, что что-то я забыл, куда-то надо еще заглянуть. Вечером, уже под звон кузнечиков, я бродил по дому, тихому, мирному, в серых сумерках уходящего дня. Я чувствовал, что я стал большим. Взрослым. Что бесконечное счастье закончилось.
Перед сном, я не сдержался и расплакался. Так в слезах и заснул, бесконечно тоскуя по прошлому.
Утром, сидя уже в телеге я не стал оглядываться назад. Помахал рукой столпившимся во дворе мужикам и бабам, таким родным, даже неприятный мне Аким, казался не таким уж и противным, и тронулись. Бабы плакали. Чего плакать? А! Они всегда плачут. Даже, когда прощались, обнимали, а мне на голову падали их слезы. Няня концами платка промокала глаза. Но я не плакал. Я взрослый. Мужчины не плачут. А что перед сном ревел, ведь никто, кроме меня и мамы этого не видел. И сейчас не обернусь... А то расплачусь.
— Мама скончалась в конце августа, мы не говорили тебе. Я, честно, не мог. Она просила передать тебе эту тетрадь, ее привез доктор, он был там. Она уже возвращалась из Италии домой, но внезапный приступ... и в один день... — отец мялся, что было не обычно для него.
— Я так и знал.
— Что знал?
— Она умерла, когда у нас был ураган.
— Причем здесь ураган?
— Притом.
— Надеюсь, ты научился не только суеверию в деревне?

Стану облаком, буду Небом
С ветром вольным скитаться в степи
Не забуду как тихо скрипели
Ивы плачущие у воды.
Не дождинки, а я скакала
По упругим зеленым ветвям
Миллионами малых слезинок
Так хотелось уплыть к морям.
И уплыть далеко отсюда
И увидеть чего не знал
А потом тосковать по дому
По раскидистым ветвям.
Я ведь странница, ей и буду,
Задержусь ненадолго там,
Где тихонько мне сердце подскажет,
Где чуть дрогнет огонь у свечи..
Незаметно меня обманет
Ложный отблеск взгляда в ночи.
Перепутаю руки — свои и чужие
Стану кем-то,
Кто хочет, кто ждет,
Кто стремится и кто пророчит,
Кто стесняется и лжет.
Посмеюсь над собою звонко
Не услышит тот смех никто.
А потом, по утру испарюсь тихонько
Словно и не было никого...
Обвинят в жестокости и злобе
Будут петь любви слова
Мягкость перепутают с лукавством
А лукавством назовут меня.
Ах, как вам досада
Разбирать, кто делает и как,
Быть Собой — душе моей отрада,
Хоть травинкой, хоть листочком на ветвях.
Буду Небом и Землею,
Будет радость в сердце спать,
А потом веселым зноем,
Дождиком в окно стучать...

Любила ли мама, уж не говорю отца, какого-нибудь мужчину? Не знаю, в детстве нет таких вопросов, но любви жаждала ее душа. Любовью она окружала все, чего касалась. Все пространство вокруг нее было напитано этой любовью. Быть может, что-то она не понимала, делая ошибки, чего-то ждала, что-то желала, но она ЖИЛА и находила радость в той жизни, где для других был лишь источник уныния и тоски. "Любовь — это дар, и не всякому он дается". Она обладала этим даром. Пусть потом я надолго отошел от той жизни, которой пыталась научить меня мать, да простит она меня. Но я должен был понять ту жизнь, кою отец называл "настоящей". Мама, ты была права, мир несовершенен. Твой мир любви — это греза, твоя греза, но ты Верой наполнила свою мечту и она воплотилась. Я полон твоей Веры, матушка.
И мне верится, что тот, кому ты посвящала свои последние стихи, не плод твоего уже больного воображения. Может быть, только Там нашелся тот, чье сердце смогло вместить любовь такой же силы, на которую была способна ты.

Я знаю — это бред
Что в день рожденья Ваш я плачу
От нежности в груди моей,
Ведь умерли Вы,
И более чем двадцать лет,
А я не девица в осьмнадцать лет и 18 века...
Не мыслимо, но это так!
Хоть ум меня опережая
Торопится хоть как-то пристыдить
Но я люблю всем сердцем Вас!
И будто бы страшусь отказ
холодный получить от Вас...
"Все это бред, бред, бред — мой ум мне шепчет,
Но слезы льются между тем,
Как льются в расставанье с тем,
Кого всем сердцем полюбила
И лишь недавно смерть как будто забрала,
Преподнеся мне сей убийственный урок...
И вот теперь осталось лишь смиренно
Сказать "на все есть воля Божья",
И жить неосторожно
Стремясь упорно сократить свой срок,
Чтобы быстрее состоялась Встреча...
И вот тогда, как знать,
Там, где Судьба уже не властна,
Природы единенья Торжество
Нас встретит ликованьем. Божество
Осветит Светом...
И утоления души моей
Земным стесненной
Уже не остановит НИЧЕГО...

Дальнейшая моя жизнь не оставила в памяти, хоть сколько-нибудь заслуживающего внимания переживания. Несомненно, душа не умерла, но обросла панцирем, коим не могла не обрасти. По-видимому, этот процесс был достаточно болезненным, для воспитанного на "воле" мальчика, который не знал слова "нельзя". Ему было можно все и он все мог. Но военная наука, кою отправил познавать отец, медленно, но верно вбивала свои правила. И мальчик усвоил их достаточно хорошо, чтобы стать генералом. Превращения только в сказках происходят в один миг, в жизни это медленно и нудно... Помнится еще последний день. День смерти. Это была первая мировая война.
И снова мне хочется сказать: как причудлива память. От дня смерти остались в памяти -- рукав шинели, забрызганный мокрой рыжей землей, перед глазами, запах обмундирования, кажется он врезался в память навсегда, земля, насыпанная горкой, черная запекшаяся кровь, взрывы, и... строй солдат, от которых я ощущал любовь, обожание и бесконечную преданность. Я думаю, не мне, но чему-то более высшему, чем личность. Кто может удержаться перед лицом смерти, чтобы не Верить? Не Верить в Того, "кто держит нас всех на своей ладони"?
Мы все знали, что сейчас умрем, я досадовал, что вынужден делать это, но иного пути не было. Я был зол и собран. Отступить мы не могли. Я не впускал в себя их любовь, их преданность, но это была не жестокость, а необходимость, иначе я не смог бы посылать их на смерть. И только теперь душу переполняет ответное чувство любви и обожания к ним, неизвестным солдатам, так беззаветно преданным, нет, не генералам или царям, а Кому-то бесконечно большему... Смерть на войне обыденна, но всегда есть надежда, что не твоя. Когда же все знают, что сегодня ее не избежать никому, остаются либо страх, либо вера.
Я не говорил ни слова перед строем. Просто шел и смотрел в глаза. В их глазах не было страха. Нет страха там, где есть Вера. А где Вера — там Победа. И я знал — мы победим. И моя уверенность была их уверенность. А уверенность дала... вдохновенье. Да-да, вдохновенье, наполнило нас, наши жизни иным смыслом, и вновь полнота жизни как в детстве... Образы, ощущения, чувства — все призрачной мозаикой перетекает из картины в картину, как облака, меняя свой образ незаметно для глаза. И становясь семилетним мальчиком, я так же плачу и страдаю, вспоминая мать, мою Богиню на Земле, которая была наделена даром любить и преображать все вокруг. И даже тогда, по прошествии 50 лет, когда война, казалось, убила все чувства, в сердце все так же, как Тайна, жил Свет, зажженный матерью в детстве. И не было страха смерти под градом пуль и снарядов, и не потому, что омертвели сердце и душа, а потому, что жизнь бесконечна, и ты ощущаешь ее животворное дыхание даже на пороге смерти. Глаза силятся разглядеть забытый призрачный образ матери, но его нет, есть только Свет, яркий, бесконечный. И в сердце с облегчением "наконец-то", чувствуешь не радость, ибо от усталости напряжения оно уже не может отвечать радостью или печалью, а просто — Свободу. Ты Свободен. И как в детстве, когда ты "убитый" лежал на земле, вскакиваешь и бежишь на давно зовущий голос няни. Или матери. Она там, куда я иду.. Наконец-то, я снова увижу ее. Как долго я шел к тебе, мама... Есть в осознанной жертве одно неоспоримое качество, выводить за рамки, за грани обыденной, низменной жизни, что делает и наполняет наши действия смыслом, что звучат и остаются во Вселенной светлой мелодией, запечатленной в легендах, балладах и мифах.
И какая разница, кем были мы, какие роли нам приходилось играть в той или иной жизни. Главное — это мочь победить, сохранить в своем сердце Свет, что одухотворяет наши жизни, делает нас причастными к Великим Таинствам, постигая Тайны которых, мы и идем из жизни в жизнь, из мира в мир. Мы нашими жизнями озвучиваем музыку, услышанную во сне, мы нашими подвигами поем песню жизни и всему живому. Мы нашими чувствами украшаем этот мир, и нашими сердцами окрыляем Веру.
И мы, прежде всего, не великие и малые мира сего, разных религий и исповеданий, наций и национальностей. Мы — жители одной Вселенной, и Единство Света наших сердец — это, наверное, то, ради чего, мы страдаем, мучаемся, погибаем и возвращаемся вновь.


Рецензии
Главное - выговориться. Это непостижимое состояние нашей души! Она живет по своим законам, мы часто не понимаем ее, она чего-то хочет, возможно, есть реинкарнация и это прошлое наследие кричит в нас, выплескивается в слова, образы...

Александр Головко   02.08.2022 13:03     Заявить о нарушении
да... и не выговориться -невозможно... пока это не сделаешь - не отпускает.
Я фильм еще хочу по этому снять... но руки не доходят... или еще нет самого главного осознания для этого фильма... пока в процессе

Сны Фанни   03.08.2022 15:27   Заявить о нарушении