Двадцать пять
- А те чё, Лизка? Заняться чё ли нечем? – баба Зина продолжала сурово собирать в кучу разбросанные по полу бумажки. Одна показалась ей интересной и она, нагибаясь почти до пола, с любопытством разглядывала ее.
- Слыш, Лизка, подыми-ка вон энту бумажку! А то у меня руки вон, обляпаны.
Лизавета послушно подняла комок бумаги с пола и развернула.
- Ну-ка, дай посмотрю! – баба Зина поднесла огрызок к лицу. С бумаги на нее смотрели глаза, пронзительно-синие. Рисунок был карандашный, но про синие Лизавета поняла сразу, как будто художник оставил меточку, а она распознала.
- Неее, брось, мне глазищи не нужны! Вот то ли дело с людями! Я их это, каликцанирую. Да. Художник тут есть один, так вот он все карандашиком этом своим рисует, изнутри значит. Фотокарточки-то нельзя знамо делать. А так он это… Ну, а чё ль не понравилось или еще чего, он их раз – и под лавку. У меня трицать две штуки будет, – баба Зина горделиво перебирала пальцы, в уме складывая накопленное богатство. – А глазюки эти, тьфу!
- Баб Зин, а можно я возьму? – Лизавета заворожено смотрела на рисунок.
- А чего, бери! Утюхом дома прогладишь как следует и даж ничего может. Только б если б картинка… получше конечно.
Лизавета благодарно улыбнулась, бережно сложила бумажку пополам, а затем еще раз пополам и спрятала в бюстгальтер. Все как ни есть поближе к сердцу.
С Зинаидой Михайловной, а в народе баб Зиной, работать было легко. Она была своя почти, деревенская, так что понимали друг друга с полуслова.
Лизавета мыла полы, баб Зина убирала мусор. И все были довольны.
Лизавета работала прилежно и за две недели усвоила все правила работы государственного учреждения.
А сегодня увидела их. Синие. Глубокие. Всю жизнь пить – не напиться, как говорила ее мать про такие. И дух прямо захватило, словно воздух весь вышел. Бумажку прижала к сердцу крепче - вроде отпустило. А баба Зина уже тут как тут.
- Чегой-то, Лизка, засмотрелася? Не про тебя жених.
Лизавета отвернулась.
- Слыш, не думай даже! – баба Зина пихнула ее шваброй под бок. – Правду говорю. Детёв он продавал, ирод! Тьфу, глаза его бестыжие!
И Лизавета вглядывалась украдкой в глаза, когда вели его по длинному коридору, теперь казавшемуся ей невообразимо коротким. Всматривалась, ища стыд, муки совести, раскаяние. И не находила. Огонь горел в них, бесстыжий может, но теплый. Такой теплый, что греться хотелось ей у него вечно. И как разглядела – сама не поняла. Быстро проходил мимо нее, сквозь нее проходил, руки за спину, а глазами – вокруг, словно ищет кого-то.
Суд был назначен на 15 марта. Лизавета вся в черном пришла. Так совесть велила.
- Дура! – крикнула баб Зина – Дура она дура и есть!
Молчала. Так надо значит, терпеть. Терпела.
К Пашке, охраннику, шмыг. Наобещала всего-разного, чтоб пустил только глазком одним подсмотреть. Народищу много было, авось и не увидит никто.
Пустил. Упирался, ворчал долго, но пустил.
И Лизавета прошла в зал. Первый раз пошла. Из-за него. Села подальше, чтоб не видно было ее, голову опустила и ждала. Очнулась, когда стало нестерпимо шумно вокруг. Женщины с детьми. Много женщин. Много детей. Плакали все, обнимались. И снова глаза его вспомнила, бесстыжие… Детей продавал. И как же ж можно так вот, с детьми-то!? А матери как плачут! Настрадались небось, бедные! У Лизаветы не было детей, но были три сестры и брат, младшенький. И ни одного, ни одного она не променяла бы ни на что на свете! Как тяжко не было бы, как не было бы голодно… И гнев тут обуял ее такой, что сложно не закричать было. Не на него, на себя гнев, на глупость свою бабскую. Уйти уже хотела, но поздно опомнилась. Захлопнулась дверь, и началось…
Судьей сидела женщина лет сорока, красивая, без изъяна. «При такой не сдобровать, » – подумала Лизавета. Потом все, как в кино. Судья сказала строго: «Встать! Суд идет». Встали. Сели. Зачитали обвинение. Мол, обвиняется Исаков Михаил Дмитриевич в таком-то таком деянии. Что детей воровал сказали, в количестве 25 штук. Видела, как прижали крепче к себе матери детишек, горько, вдыхая последний детский запах волос.
- Попрошу подойти свидетеля Астафьеву Любовь Аркадьевну.
Вышла худая пожилая женщина.
- Вы Астафьева Любовь Аркадьевна, директор детского дома №…..
- Да, все верно, Ваша честь.
Лизавета стыдилась поднять глаза, боясь, что ее заметят. Сидела тихо, от волнения зажав в руках подол платья по детской своей привычке, чуть вздрагивая от намеренно-громкого голоса судьи.
- Вы утверждаете, что из вверенного Вам детского дома с августа 2005 года было похищено 25 детей?
- Совершенно верно, Ваша честь.
Что-то завертелось, закопошилось вокруг и Лизавета поняла, что теперь уже не приметит ее никто. Никчему.
- Будут ли вопросы у сторон?
К пожилой женщине подошел прокурор, невысокий улыбчивый паренек со смешными тонкими усиками. Прокурор этот всегда был добр и вежлив с Лизаветой, потому ей особенно неприятно было видеть его здесь, сейчас, пытающегося обвинить.
- Любовь Аркадьевна, скажите, как часто вообще пропадают дети из вашего детского дома?
- Я работаю там уже более 10 лет. До 2005 года не было ни одного случая пропажи.
- А когда был принят на работу к вам обвиняемый?
- Зимой 2005 года.
Что-то зловещее блеснуло в глазах, зашептались соседки. А он сидел, как будто не слышит всего, как будто все равно ему. Ни одна жилка не дернулась. Пожилой мужчина в старом поношенном костюме, сидевший рядом с ним, украдкой поглядывал на часы. Время близилось к обеду.
Когда плакала в туалете, забившись в уголочек, вспоминала отца. Говорил ей, когда притаскивала тайком домой бродячих собак, кошек, птичек раненых: «Глупая ты, Лизавета! Накажет Бог тебя, накажет! Пошто жалость свою попусту расходуешь?! Вот истратишь всю бестолку - на родных, на себя не останется!» Вспоминала. Думала. Ведь неушто бывает так, что не хватит? И больно было так. Не родной ведь, чужой, а сердце щемит. Так, может, оно и лучше, без жалости…
Когда зашла с раскрасневшимися глазами, сидели те же люди, быть может, подобревшие немного после обеда. Баб Зина говорила, что кормют хорошо тут, если надо. А он по-прежнему смотрел сквозь лица, ища как будто кого-то. «Не ее,» – подумала Лизавета. Не ее искал. И не увидит, может, никогда ее. Не улыбнется. Полжизни б за его улыбку, за одну улыбку и луч бесстрашных синих глаз, в нее, в одну. Но не родной ведь, чужой! А сердце щемит…
- Вызывается свидетель Смирнова Оксана Викторовна.
Где-то впереди закопошилась одна из женщин с дитем.
- Гражданка Смирнова, узнаете ли Вы обвиняемого?
- Нет, Ваша честь.
- И не встречались с ним ранее?
- Нет, Ваша честь.
- У обвинения есть вопросы?
И откуда несчастная женщина могла знать его? Его, сидящего, наверное, где-нибудь за углом и подзывающего ребеночка конфеткой. Откуда? А в деревне сейчас урожай собирают. Пахнет сеном, яблоками и парным молоком. Вот если б показать… Если б кто-то отдал его ей… как того подбитого голубя… он бы никогда… она бы никогда…
- Оксана Викторовна, соседи утверждают, что не наблюдали у Вас признаков беременности. Кроме того, не было ни одного обращения к лечащему врачу.
- Я наблюдалась в частной клинике.
- И все-таки, соседи…
- Я не общаюсь с соседями. К тому же, свою беременность я не афишировала, т.к. живу одна, без мужа.
- Вы можете сказать суду, в какой именно клинике Вы наблюдались?
- Да. Клиника …..
В какой-то момент Лизавета перестала слушать и замерла. Виделось ей, как идут они вдвоем по полю, так спокойно… И он смотрит все куда-то вдаль, сквозь нее. Кричит ей, зовет, словно ослеп в мгновение, она трясет его за руку, плачет… А он все туда…
- Как Вы объясните суду то, что в период с августа 2005 года у Вас родили 24 бесплодные женщины?
- Мы проводим ряд лечебных процедур, основанных на последних медицинских разработках.
- Почему же все бесплодные женщины, обращавшиеся к Вам, не смогли родить?
- Попробуйте задать этот вопрос любому лечащему врачу. На него невозможно ответить. Медицина до сих пор не дает 100% результатов.
Отвечавшую женщину Лизавета видела впервые. Высокая, стройная, с лебединой поступью, кольцо на пальце и печальный немного взгляд. Про таких в кино говорят – настоящая леди.
- Знакомы ли Вы с подсудимым, Анна Петровна?
- Нет, Ваша честь.
- И все же, подумайте, Анна…
- Нет, я вижу его впервые.
Судья кинула быстрый взгляд на прокурора. Баб Зина говорила, что у них роман. Но как-то не верилось. Молоденький живой прокурор и женщина-судья - красивая, но высыхающая уже. Смотришь и как будто видишь, как последние задорные искорки вылетают из ее глаз. Но прокурор за последние два года не проиграл ни одного дела.
- Анна Петровна, Вы понимаете, что на суде Вы должны говорить правду, только правду…
Лизавете казалось, что эта Анна Петровна уж точно должна была понимать. Все понимать. Такое у нее лицо.
- Я понимаю. – сухо отрезала женщина.
Полетели бумажки, одна, вторая, третья… Судья перебирала их из стопки в стопку, украдкой поглядывая то на молодого прокурора, то на обвиняемого.
- Я протестую! – поднялся пожилой мужчина, сидящий подле него. Должно быть адвокат. Не ихний, не местный значит. Своих Лизавета знала в лицо.
- Знакомы ли Вы с подсудимым Исаковым? Вы слышите меня? Тамара Алексеевна!
- Я не знаю, – ее лица не было видно, только худые тонкие руки-пальцы, теребящие маленький синий платочек.
- Тамара Алексеевна! Отвечайте суду…
- Я… да, но…
- Тома! – Лизавета впервые слышала его голос, хриповатый, вырывающийся из груди ошметками. И взгляд остановился. – Тома! Прости! Тома! Не успел…Тома! – его держало шесть рук, тридцать пальцев… - Тома!
Она не обернулась, а лишь по-прежнему теребила маленький синий платок в руках.
Он не жесток, нет. Быть может, разум помутился. Так, говорят, бывает. Вспыхнуть и сгореть свечкой в один миг.
- Давали ли Вы подсудимому деньги, Тамара Алексеевна?
Он не дышал. Она не дышала. А прокурор постукивал пальцами по столу. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре. И почему так? Пальцев пять, а получается только раз-два-три-четыре… раз-два-три-четыре….
- Да, Ваша честь.
Прокурор облегченно вздохнул.
- Какую сумму запросил подсудимый за то, что отдал Вам ребенка?
- Тысячу рублей, Ваша честь. У меня вот тут чеки…я …пеленки вот, питание…- она беспомощно потянулась к сумке.
Лизавета видела, как судья медленно сняла очки и положила перед собой. Ну, тысяча рублей, ну ведь не много просил, чего так смотрит на него своими большими зелеными глазищами?! Иной-то мульйон за возврат ребеночка-то берет. Вчера только по телевизору смотрела.
- Тамара Алексеевна. Посмотрите на меня. Какую сумму подсудимый запросил у Вас…
- Тысячу рублей. Чеки… вот…Я Вас прошу, не забирайте его, пожалуйста … Я Вас прошу…
- Тамара Алексеевна, успокойтесь. Вопрос о ребенке будет рассматриваться отдельно.
Белый как снег, сидел, закрыв глаза. Худой, небритый, похожий на затоптанного ангела.
- Не забирайте, Ваша честь! – так только женщина о дите могла взахлеб. А пальцы – раз-два-три-четыре…раз-два-три-четыре. - Не забирайте! Он же родной!
«Неужто отберут?» - прошептал кто-то рядом.
- За что ж это? – удивилась Лизавета.
- Нельзя ребеночка-то без бумажек.
- А он?
- Тебе он тоже что ль?
- Да, – прошептала она. Узнают, что чужая - погонят.
- А он что… он за нас, за всех теперь. Только ей, видишь, не успел.
- Что не успел-то? Ребеночка украсть?
- Ццццц! Ты молчи лучше! А то и своего-то не увидишь.
Лизавета укуталась покрепче в платок и молча отвернулась. Ходили мысли разные в голове. И не могли сойтись.
- … суд обвиняет Вас…. и приговаривает к семи годам …. – неслось лихорадочно. Она закрывала уши ладонями, но понимала. Не по губам судьи, произносящей последнюю речь, не по замершему в оцепенении залу, не по слезам загадочной Тамары Алексеевны – по потухшим в миг глазам его.
Семь лет. И все. Семь лет. С потерянным видом на еще полуватных ногах. И что-то там, внутри мешалось, булькая, наплывая, не вылитое… В последний раз по длинному коридору. В последний раз, потому как невозможно больше тут, словно он остался тут навсегда, но тот, другой он, он до. А он после – семь лет. И она с тем, который до.
Так было. В тот день так было. И каждая минута того дня прокручивалась в голове раз за разом до тех пор, пока не стало казаться, что все это плохо придуманная история. Потому что страшно и сложно, когда не знаешь, что тебя ждет впереди. А когда знаешь – улыбаешься. И она улыбалась, улыбалась той глупости, которая мешала ей бежать за ним с того самого первого момента, ловя ладонями последние остатки его человеческого тепла. Ну разве могла она знать тогда, что пять лет назад сестра его выбросилась из окна 14-го этажа после того, как ей в седьмой раз было отказано в усыновлении ребенка? Разве могла знать, что жил все эти пять лет одной лишь мыслью – искупить вину за то, что не успел, не смог, не защитил, что искал, как одержимый, выход и нашел. Разве могла знать, что в те дни, когда отдавал украденного из детского дома ребенка потерявшей надежду матери-одиночке, видел во сне, как сестра улыбалась. Разве могла знать, что двадцать четыре ребенка он запрятал за нужными дорогими бумажками частного роддома, а двадцать пятого – не успел. И с каждой Томиной слезинкой рассыпалась жизнь, склеенная по кусочкам. Разве могла знать, что простить весь мир легче, чем себя одного? Но страшно и сложно, когда не знаешь, что тебя ждет впереди. А когда знаешь – улыбаешься.
Семь лет она вливала свое тепло в чужое сердце, порой насильно, как лекарство. А после уже свое, родное сердце дарило жалость и тепло ей самой. И в первый раз, лежа на белых простынях, с биением такт в такт, задыхаясь от счастья, она кричала там, в себе где-то: «Нет, не прав ты был, папка! Тепло, оно не уходит, не улетает насовсем, не кончается, а как из сосуда в сосуд течет по жизни меж двумя, оберегая».
Свидетельство о публикации №209012900463
слов нет.
такой скачок .
помню "камешки" - мастерство, но робкое.
То, что сегодня прочла -мощно.
Рада за Вас, Екатерина.
(эгоистично) и за нас-читателей-рада.
Спасибо Вам
Стеша 28.04.2009 12:53 Заявить о нарушении
не думала, что так вам приглянется... очень мне приятно. да.
Екатерина Князева 13.05.2009 12:31 Заявить о нарушении