Бабушка. Из цикла Родные мои...

    Бабушка Пелагея, труженица и мученица, смиренно отошла в мир иной, оставив после себя   глиняную мазанку да разбросанное по городам и весям потомство, состоящее из трёх поколений. И  ещё –  возделанный клочок земли, где каждой травке было своё место, где  каждая песчинка прошла через узловатые пальцы немощных старческих рук.
     На склоне горы, на деревенском кладбище, вижу я невысокий холмик со скромным памятником – пятиконечной звездой. Рядом – кресты, похоронены-то в основном  старики, так  в глубине души и не отторгнутые от веры никакими советскими новшествами и обрядами. А у бабушки на последнем земном пристанище –  звёздочка, свидетель драмы, пережитой старым умирающим человеком в последние дни жизни. Восемь десятилетий веры, подавляющей сомнения разума, укреплявшей дух в дни тяжких испытаний  – и  этот  нелепый итог в виде революционного символа…
   Немудрёный, бесхитростный  рассказ мой –  дань памяти о  безвестных стариках, уходящих из жизни в  страданиях и  посылающих  проклятие  земным божкам, распорядившимся  судьбами этих людей.  Под каждой могильной плитой находим мы историю человечества, в самом  маленьком  человеке сверкают  осколки великих житейских бурь и страданий.
    Память разматывает клубок воспоминаний. Бабушке ещё  шестьдесят: высокая худая старуха, а сила в жилистых руках – мужицкая. Она и пахать, и косить, и молотить. Да и как иначе?  Крестьянская порода, вдовья доля. Вдова, мужа не похоронившая, мёртвым его не видевшая. Была в нашей непростой  и запутанной истории  такая страница: сталинские времена. Повестка в сельсовет, а человек с родными прощается, как на смерть идёт. Отец мой ещё мальчишкой был, а в памяти отпечаталось: дедушка садится за стол – крестьянский, его же руками сколоченный, а бабушка несёт обед. И слова звучат – словно ничего не случилось:
      – Садись, сынок, пообедаем.
      А потом  в раздумье погружаясь, произносит:
      – Я,  наверное, не вернусь.
      Не вернусь? А куда, куда уходишь? Уезжаешь? Разве такие слова говорят, когда «не вернусь»? Такие. Молча хлебали борщ, молча хозяин собирал крошки со стола, молча по-крестьянски вытирал рот, молча вставал. Не было ни слёз, ни длинных расставаний, ведь человек в сельсовет шёл, по какому-то делу вызывали, не за тридевять земель  ушёл – скоро вернётся.  Слёзы были потом – сухие, горькие, безысходные. Не вернулся, как в воду канул.
     И потянулись годы… Надрывалась Пелагея на работе, непосильную  ношу на плечи взвалив: малолетних детей,  нужду,  людскую злобу. Люди-то «врагом народа» считали стёртого с лица земли Тимофея, судили да рядили – и смешком, и грубым словом, а кто сочувствовал, жалость свою подальше от посторонних глаз прятал. Не то было время, чтобы  слёзы проливать по никчёмным людишкам, когда и более значительные, как деревья срубленные, валились. Вот так и разминулись мы с дедом: он  ушёл в тридцать седьмом, а я родилась на исходе пятидесятых.
     Господи, почему? За что? Было ли  это кому  ведомо  доподлинно – спрашивать я не смела. Бабушка не хотела говорить об этом. Портрет деда всё время висел в горнице – на одном и  том же месте многие годы, а имя деда поминала бабушка очень редко. И только к хорошему. Страшную  цифру – тридцать седьмой – обходила, как трясину. А отец по характеру был молчаливым, слова  ронял  скупо, я видела: обидно было ему, больно, при живом-то отце другим бы вырос, другой бы жизнь была, потому в прошлое было жутко заглядывать: нечем   объяснить несправедливость.
      Знала  в детстве  я со слов отца, что долго ещё жил в нашем посёлке тот человек, который на деда донёс. Не со злобой было это рассказано, с христианским смирением: деда-то не  вернуть.
        Из обрывков разговоров, услышанных в детстве ещё, знала, что забрали деда за то, что единоличником оставался, в колхоз идти не хотел, на заработки ездил на самый север, а самостоятельность свою на трудодни  менять не хотел.
       Вспоминаю портрет деда, догадываюсь, что бабушке нелегко пришлось. Чуб  щеголеватый, вид молодцеватый, вольный казак был, и грехи по мужской части  в молодости  водились за ним. Вольный казак, а думал ли, возвращаясь с заработков, покупая детям и молодице гостинцы, что ещё раз увидит север не по своей воле, а по чьей-то злой, сокрушительной, железной.
       И жила бабушка годы и годы, задавленная нуждой и работой, не зная, вдовой ли себя считать или мужней женой. И уже когда дети выросли, сами стали родителями, послали они запрос, чтобы узнать о судьбе деда. Было  это уже после смерти великого вождя, когда узнать о «людях-винтиках» государственная машина разрешила,  потому  прислало какое-то ведомство казённую бумагу, объявлявшую, что дед умер от воспаления лёгких, а значит –  ждать его не следует. И как  милость запоздавшую  вручала та  бумага известие: посмертно реабилитирован. Не заплакала Пелагея, давно уже слёзы высохли, не надеялась увидеть мужа  живым.
         А я совсем маленькой-то когда была, помню,  от бабушки  знала, что деда в войну не стало. Ребёнком рассудила, что на фронте погиб. А война, оказывается,  была другая…
        Бабушка, бабушка…Когда я стала помнить себя, она ещё была при силе. Суровая старуха, со старыми  крестьянскими традициями, особым укладом, патриархальной нравственностью. Со своим маленьким миром, где всякий входящий должен был строго соблюдать её законы. Невестку, маму мою, признавать не хотела, та с  чужой дальней стороны была, «кацапка». Ведь  весь уклад,  украинскими дедами-прадедами заведённый, был нарушен: не спросил  сын родительского благословения, привёз жену с чужой стороны: борщ украинский варить невестка не умела, вареники не лепила. А характер у бабушки был крутой: встретила молодых у порога, обняла сына, на невестку  едва взглянула – руки не подала, слова не молвила,  повернулась и пошла в хату. И долго ещё, на стол собирая, две только ложки доставала: себе и сыну. Словно не было невестки в доме. Трудно поверить, что не было потом у бабушки ближе человека, чем   эта невестка, хоть и до самой смерти звала её неласково, по-деревенски: «Милька» А перед смертью всё порывалась что-то  передать невестке, но не  смогла. Не успела: мама тогда лежала в больнице, умерла бабушка без неё. Я знаю: прощения просить хотела.
     Переворачивая свои детские воспоминания, а затем сопоставляя их со взрослым осмыслением жизни бабушки Пелагеи, я дивлюсь её стойкости, её доброте, её поразительному проникновению в самую душу окружавшей её природы. Ей не хватало времени  умиляться закатами  и любоваться прекрасными  цветами, но до самой старости, до самой немощности, когда уже ходила с трудом, сажала она в землю самые разнообразные семена. И  земля для неё была живая, и то, что вырастало на земле, - тоже живое,  имело свою душу. Бабушкин огород – это целый мир: огурцы, помидоры, морковка, капуста, картофель, тыква, чеснок,  укроп, лук, дыни, арбузы, кукуруза… С огорода и жила, пенсия-то колхозная была жиденькой. А больше колдовала над своим зелёным хозяйством для детей и внуков: им подспорье в  небогатой жизни, да и как не угостить забежавших в гости внучат свежей морковкой, сочным арбузом.
     Как я любила бабушкино зелёное  царство! Весной чернеет земля, пробиваются несмелые росточки, а потом вдруг всё в рост пойдёт, буйствует, цветёт, чего только не увидишь, даже грядочка льна голубеет. Бабушка по старой крестьянской закваске считала, что в хозяйстве всё должно быть своё. Помню, одно время стоял среди хаты ткацкий станок, и мы с сестрой с интересом разглядывали, как снуёт птичкой под грубыми  нитками челнок, как под умелыми бабушкиными руками выплетаются  яркие весёлые половички
     Всё необходимое для жизни старалась бабушка Пелагея сделать своими руками: сшить, связать, сколотить. И пусть её вещи не отличались особенной красотой, но добротностью, надёжностью – это уж точно.
     Когда бабушка поселилась на хуторе, возле мазанки не было ни одного деревца. Бабушка посадила  целый сад: яблони, груши, абрикосы. А вишни, вишни! Высокие, стройные, со сладкими, как мёд, ягодами. И бабушка в свои шестьдесят вспоминала роскошные вишнёвые сады в родительской деревне и лазила на вишни, как девчонка.
     А какая пышная сирень росла возле беленькой бабушкиной хатки! И каждый год весной клумбу возле хаты устилал ковёр цветов. Бабушка любила портулак: он стелился по земле, и разноцветные яркие его головки показывали время – закрывались ровно в полдень, когда надо было идти забирать с пастбища корову..
      Верила бабушка истово и никого в свою веру не пускала. Выросла в вере, искала в ней поддержку слабому человеческому духу. Разговоров о  Боге бабушка не вела. Икон в доме не сохранилось. Однако мы точно  знали: наша бабушка – верующая. Старая потрёпанная книга, которую бабушка убирала подальше от посторонних глаз, оказалась Библией. В красном углу висели в рамке  изречения, написанные по  бабушкиной просьбе старшей внучкой: «Спаси нас, Господи!»,  «Господи, буди милостив ко мне, грешнику!»
      По воскресеньям бабушка отправлялась в соседнее село в молельный дом. Для нас с сестрой, современных маленьких нехристей, бабушкины воскресные походы были окутаны страшной тайной. Она  эту тайну от  нас оберегала. Когда мы начинали её «просвещение», со смехом доказывая, что вот, дескать, космонавты на небе побывали, а никого там не нашли, она сердилась и уходила. Мы ведь были «октябрята – дружные ребята», «пионер – всем  ребятам пример», мы   учились в школе быть  «непримиримыми борцами за дело Коммунистической партии», но не учились  уважать чужие   убеждения и быть терпимыми к вере. Подрастали, усваивая  твёрдый закон: будь, как все! А бабушка не была, как все, была другая, на всех не похожая. Богу молилась, заповеди соблюдала, людям помогала, чем могла.
      Много лет к больной Тине ходила бабушка почти ежедневно: хлеба принести, свежими новостями порадовать, просто погоревать вместе. Тину считали деревенской дурочкой: не говорила она, только мычала да  руками размахивала. Люди её стороной обходили, вопреки старым  традициям считали встречу с Тиной предвестником несчастья. А бабушка её мычание умела растолковать. Да ведь  к тому же – Божье создание, христианская душа. Привечала бабушка Тину до самой старости, а когда та слегла, сама стала навещать её в  убогом домишке.
     Народная мудрость, глубинные пласты творчества народного легко и свободно укладывались в бабушкиной душе и памяти. Сколько раз «фольклорная экспедиция» в лице внучек являлась к бабушке с просьбой  записать народную песню. Бабушка не пела, а рассказывала: неторопливо, хитровато, со смешинкой в старческих морщинах. Она и сама стишки наговаривала, любила меткое словцо, а за несколько лет до смерти  долгими зимними вечерами, под завывание ветра в печной трубе и шуршание храбрых мышек за печкой, писала рассказ о своей жизни. Да только прятала от всех свои каракули, так и не нашли тетрадку после бабушкиной смерти – канула в безвестность история души старой одинокой женщины с узловатыми обмороженными руками, державшими и серп, и перо.
    Одна в своей хате жила, на все просьбы сына или дочери жить с кем-нибудь из них собирала сурово морщины на лбу, смотрела отчуждённо – и не соглашалась. Хозяйкой была в своём «козьем  царстве», не хотела лишиться с  переездом в район ни коз, ни огорода, ни своего тихого одиночества. Но  каждому зашедшему в хату человеку радовалась, суетилась, собирала на стол нехитрое крестьянское угощение, пересказывала деревенские новости о  коровах, лошадях, толковала о народных приметах, усвоенных с детства не по книгам, а   житейским опытом.
     Бабушку в  деревне  все любили, врагов у неё не было. Хатка приютилась у самой дороги – никто мимо и не проходил. То воды попросят колодезной, то ищут кого-то, то просто зайдут покалякать в тени пышных  верб, которые под палящими лучами солнца   сочились  каплями влаги, как будто плакали, взирая на соломенную крышу бедной хибарки, истрёпанную нахальными и драчливыми воробьями.
     – Забыл обо мне Бог, - иногда начинала жаловаться бабушка. – Девятый десяток лет на свете живу, устала, смерти прошу, лёгкой бы смерти: закрыть глаза и не проснуться больше…
    Не дал  Бог  бабушке лёгкой смерти.  Чернобыль будто бы от деревни и далеко  был: по прямой от Киева   больше  трёхсот   километров. Да ветер развернулся, а  колодцы  не закрывали, брали  воду безбоязненно – о беде узнали  спустя  два месяца.   Бабушка слегла,  в больницу везти себя запретила. Да и  что могла бы  сделать медицина? Бабушке шёл восемьдесят  восьмой год жизни. Полгода лежала прикованная к постели, умирала тяжело.  Но так же искренне и горячо, как раньше просила у  Господа быстрой и лёгкой смерти, теперь молила  продлить земную жизнь. Очень хотела дожить до весны. Дожила, увидела траву зелёную во дворе, взглянула  с порога на  нехитрое крестьянское подворье, на радостно скачущих козлят, родившихся по весне… И   тихо  отошла, именно  отошла – не умерла…
   Не простились мы с бабушкой, не видела я мёртвой, потому и снится она мне часто – живая, с неизменной старушечьей клюкой, возле ворот, куда она  всякий раз провожала нас, своих внуков   с правнуками,  уезжающих на далёкий загадочный Север,  который  проглотил  когда-то её Тимофея. Так и  осталась у меня в памяти эта картина: перекошенные ворота, сгорбленная фигура бабушки, немощная старческая рука, посылающая прощальное приветствие, действительно ставшее последним в жизни.
        Когда я приехала в Украину после смерти бабушки и пришла на её могилу, я услышала  горестный рассказ о  бабушкином бунте  против Бога. Лёжа без движения в постели и перебирая в памяти день за днём свою длинную жизнь, бабушка всё пыталась понять: за какие грехи  лишил Бог мужа? За какие неправедные дела оставил на этом свете беззащитной былинкой? За что детям послал   трудную жизнь?
         – Всемогущ ли Ты, Боже? Справедлив ли Ты, Боже? – метался разгорячённый  разум в поисках истины.
         Вера пошатнулась под грузом сомнений и пала, сражённая нечеловеческой болью.
         Кричала и рвалась душа, а сухие сморщенные губы выдавили еле слышно:
        – Ты, Виталий, когда  умру, крест на могилу не ставь. Звёздочку смастеришь. В ней больше правды.
        Бабушка, бабушка, где же она –  правда человеческая ?
 Пришла я на могилу со смутным ощущением, что жила неправедно, забыв о Боге, что простая жизнь бабушки – это и была та высшая человеческая правда, которую в наш растленный  цивилизацией век загнали в глухие углы.  Та правда, по которой боги земные прошли в свой земной рай, модными  сапогами втоптав её в землю. Я нашла дорогу к Богу, а бабушка потеряла её,  я  - поверила, а бабушка – отступилась. Не отступилась, может быть, а мне свою веру отдала? И теперь я обращаюсь к Богу, как подсказывает мне сердце:
         – Всемилостивый, Всемогущий!  Отче наш! Прости рабу Божью Пелагею за её предсмертный грех, прими её душу  в лоно свое, даруй ей вечное блаженство! Ибо не хватило ей сил  боль терпеть… Отпусти ей  грех отступничества, не карай жестоко за сомнения. Будь милостив к ней, Боже!
        И я верю: бабушка теперь в раю.


Рецензии
Уважаемая Валентина! Мы бы очень хотели очень хотели , чтобы Ваши рассказы о Вашей Маме и Бабушке были и на стр. ,, Наши Гениальные Матери,,. Посмотрите и дайте знать, если Вы будете не против. С уважением, Нинель Светличная.

Наши Гениальные Матери   05.10.2015 05:23     Заявить о нарушении
Нинель, конечно, я не против. Спасибо Вам огромное.

Валентина Яроцкая   05.10.2015 09:00   Заявить о нарушении
На это произведение написано 9 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.