Кремлёвский чай
"Мы наш, мы новый мир построим"
(Тбилиси 2006) под псевонимом
Михаил Баратов.]
Однажды Владимир Владимирович Маяковский, стоявший памятником на площади своего имени, вдруг заскучал. Тошно ему стало без движения стоять, тем более что он при жизни своей и на бронзы многопудье плевал – по крайней мере в стихах – и на мраморную слизь тоже. Стоишь себе и стоишь, а вокруг жизнь так и кипит в нашей буче боевой и могучей. Ни днём, ни ночью не останавливается. Ну, раз можно себя под Лениным почистить, ну два, но нельзя же каждый день одно и тоже –тем более, что и Ленина этого самого из головы доставать приходится: памятник-то поставили, а портрет ленинский над памятником повесить не догадались. Так что стой, дорогой Вадим Вадимыч, себе спокойно. Даже ноги поразмять не дозволено, отжил, мол, своё...
Отжил? Ну, нет!! И с этим решительным, громко произнесенным „нет!" Маяковский спрыгнул с постамента, и как был, в пиджаке в осенних туфлях зашагал от своей площади к центру. На дворе мороз стоит двадцать градусов не меньше, а ему нипочём – шагает себе и шагает. А дело было ночью.
Идёт Маяковский по улице своими огромными шагами и каждый шаг за километр гулом отдаётся. А в это время в Кремле товарищ Сталин вместе с товарищем Ежовым над списком врагов работали, и товарищ Сталин решал, против кого крестик поставить, против кого кружок, кого и вовсе вычеркнуть, а кого и вставить. А товарищ Ежов сидел напротив на краешке стула и, когда совета спросят, советовал, когда не спросят – молчал. А про себя радовался, потому как фамилии его в списке не было и вставлять её товарищ Сталин вроде пока не собирался.
И вот сидят они так, работают, товарищ Сталин время от времени чай из стакана отхлёбывает – а чай с лимоном, да с хорошим, из Грузии товарищу Сталину присланным, так что аромат от этого лимона дивный аж по всей комнате распространяется – и вдруг слышат в ночной тишине: „Бум! Бум! Бум!". И товарищ Сталин глаза от списка подымает и спрашивает: „Что это, товарищ Ежов, за странные звуки?" А товарищ Ежов и рад бы что-то ответить, да не знает, что. Сказать „не знаю" нельзя, а „знаю" тоже как-то не получается.
А „Бум! Бум!“ еще того громче.
Тогда товарищ Сталин и говорит: „Странно это как-то, товарищ Ежов. Мы Вам доверили такой ответственный участок, как борьба с врагами, а Вы даже спокойную рабочую обстановку обеспечить не можете. Чем занимаются Ваши люди, товарищ Ежов? Я уже начинаю думать, не вставить ли нам сюда“ – и на список указывает – „фамилию товарища Ежова. Я думаю, члены Политбюро меня поддержат...“ – и чай из стакана отхлёбывает. А потом неожиданно как бы сам себе говорит: „Замечательные лимоны выращивают в Грузии. Надо дать указание, чтобы их в Подмосковье выращивать начали. Наш русский народ должен иметь свои собственные лимоны“. А Ежов Николай Иванович сидит при этом, не колышется, даже и губами двигать боится. Знает: лимоны-то оно, конечно, лимонами, но если уж товарищ Сталин про список заговорил и про то, как туда товарища Ежова вставить, так уж товарищу Ежову, вроде, по себе отходную петь пора.
А в это время „Бум! Бум!" с такой силой звучит, что в кабинете стекла дрожать начинают. Тут товарищ Сталин глаза от стакана с чаем на товарища Ежова переводит и этак удивлённо спрашивает: „Так что же Вы сидите, товарищ Ежов? Идите и узнайте, в чем дело". На что товарищ Ежов пулей из кабинета вылетает, молнией мимо часовых бежит, во двор к своей машине спускается и говорит шофёру: „Слышишь?“ А тот отвечает: „Слышу, конечно“. „А слышишь, так гони, что есть духу, на звук“. А „Бум! Бум!“ всё ближе и ближе.
Машина товарища Ежова на бешеной скорости вылетает из Спасских ворот, мчится на звук – и минуты не прошло, как товарищ Ежов видит шагающего по проезжей части Маяковского. И куда там бронза подевалась, куда там мрамор исчез – живой идёт Маяковский, как будто и не умирал никогда!
Товарищ Ежов из машины выскакивает и что есть силы „Стой!“ орёт – остановить, значит, Маяковского пытается. Но куда там! – тот и внимания не обращает на карликовую фигуру у своих ног и продолжает шагать, как ни в чем ни бывало, двигаясь в направлении Александровского сада, а значит, Кремля.
Ужас охватывает товарища Ежова с головы до ног. Он уже видит, как товарищ Сталин, склонившись над списком, вписывает туда букву за буквой его фамилию, чувствует, как за ним приходят, как скручивают ему руки, сорвав предварительно с его гимнастёрки знаки его комиссарского отличия, как ведут его на допрос пыточный, а то и сразу в расстрельный подвал. В полном отчаянии он расстёгивает кобуру, выхватывает пистолет и пытается выстрелить Маяковскому в спину, но шофёр с криком: „Вы с ума сошли, Николай Иванович! Вы что, забыли, что товарищ Сталин про этого Маяковского сказал? Лучший, мол, и талантливейший поэт нашей эпохи! А Вы в него из пистолета, застрелить его собрались!“ выбивает у него из рук пистолет. На что товарищ Ежов тихим, потусторонним голосом спрашивает то ли себя, то ли шофёра, то ли какую-то еще высшую силу: „Но что же делать?“
„Надо немедленно подключить к делу товарища Дзержинского“, – говорит шофёр решительно. – „Немедленно. Через минут десять поэт Маяковский будет у Александровского сада, через еще две минуты у Спасской башни. И тогда...“ Но Николай Иванович и сам понимает, что будет тогда. Он даже не спрашивает, как ему удастся уговорить каменного Дзержинского, садится в машину, и шофёр гонит к Лубянке. У памятника машина останавливается. Дзержинский стоит как стоял, только шинель запахнул поглубже: на улице мороз, а он и так склонен к простудам, да и годы уже не те – а в лице и не изменился, непонятно даже, дошла до него история с Маяковским или нет. Вроде должна была дойти: "Бум! Бум!"-то уж и здесь слышен.
Николай Иванович попробовал сперва к Дзержинскому начальственным голосом обратиться, как нарком – мол, НКВД это тебе не какое-то там ЧК! – ну, да напрасно только время потерял: ни один мускул не дрогнул на лице товарища Дзержинского, только запахнул он поглубже шинель, и всё тут. Проваливай, мол, товарищ нарком с твоими проблемами. А куда проваливать-то: в расстрельный подвал?
Спасибо, шофёр надоумил – говорит: „Николай Иванович, а Вы его Христом-Богом попросите. Он ведь из поляков, верующий значит был. Поляки они такие: из них этой веры ихней – хоть ты им кол на голове теши – не выдерешь. Да и потом – Вы ж по-польски говорите: может, и смягчите сердце его железное. А то ведь дело-то – труба!".
Послушался Николай Иванович совета, тем более, что времени уже на минуты счёт пошёл, стал перед памятником на колени и говорит: „Как Вы, Феликс Эдмундович, есть наш ангел-хранитель и верный сын революции, помогите, Христом-Богом Вас прошу, остановить товарища Маяковского – или пусть хоть тише ходит. А то ведь товарищу Сталину работать мешает“ – а сам плачет.
Ну, тут, видно, и каменного Дзержинского проняло. Выпростал он правую руку из под шинели, поднёс её ко рту и сказал тихо, но внятно: „Владимир Владимирович, Дзержинский говорит. Не могли бы Вы объяснить, куда это Вы направляетесь?“
И как произнёс он это, так сразу это самое "бум-бум" и смолкло. Остановился, видать, поэт революции. „Здравствуйте“, – говорит, „Феликс Эдмундович. Я Вас, представьте, сразу узнал, а ведь сколько лет прошло! А иду я в гости к товарищу Сталину. Помнится, он меня как-то к себе приглашал – мол, приходите ко мне, будем с Вами чаи гонять с вареньем, а между делом и о литературе беседовать. А то надоели мне эти лизоблюды, только и думают, что бы им такое с меня содрать. А напишут – и читать тошно, ещё хуже товарища Безыменского, про которого Вы как-то "морковный кофе" сказали. Ну, так я и решил, Феликс Эдмундович, навестить товарища Сталина“.
„Ну что ж, теперь всё понятно“, – говорит товарищ Дзержинский задумчиво. А товарищ Николай Иванович Ежов слушает, слова не пропускает, и душа его, уже почти от тела отлетевшая, вновь в это тело возвращается.
„А замечательно всё-таки мы с Вами беседуем, Владимир Владимирович!", говорит товарищ Дзержинский Маяковскому. „Видеть друг друга не видим, а слышать и понимать – пожалуйста. Это что же – чудеса новой техники или…“
„Это, Феликс Эдмундович, наши новые технические достижения“, – хотел было сказать товарищ Ежов, но тут рот его при виде общения великих свело судорогой; он попытался было показать что-то рукой, но и это как-то не получилось.
А Феликс Эдмундович тем временем к товарищу Ежову обращается: „Товарищ Ежов, немедленно поезжайте в Кремль, доложите товарищу Сталину об обстановке и спросите, какие будут у него указания“. А потом к Маяковскому: „А с Вами, Владимир Владимирович, сделаем так: если товарищ Сталин согласится Вас принять, можете в Кремль направляться. Если же нет – что ж, значит, в этот раз не судьба, возвращайтесь к себе и ждите, пока Вас товарищ Сталин вызовет. Пока же – вот Вам ещё один мой совет: если Вас товарищ Сталин примет, постарайтесь перед этим как-то в размерах уменьшиться, иначе Вы и в Спасскую-то башню не пройдёте, а уж по кремлёвским коридорам и подавно. И потом: как же Вы с товарищем Сталиным при таком-то росте беседовать будете? Учтите: товарищу Сталину это может и не понравиться. Так что Вы уж постарайтесь, Владимир Владимирович. Желаю Вам успеха. Да, ещё: по возможности, не топайте так, пожалуйста. Вы ведь не только товарищу Сталину, Вы и мне мешаете. А мне ведь и отдохнуть надо, поспать немного. Днём-то работать приходиться, на страже революционной законности стоять. Ну, прощайте – или нет, лучше: до свидания. Кто его там знает, как сложится?“ – и с этими словами щит и меч революции товарищ Феликс Эдмундович Дзержинский запахнул поглубже шинель и погрузился в прежнее молчание.
Товарища Ежова не надо было подгонять. Шофёр усадил его в машину и они помчались к Кремлю, проскочили Спасскую башню, и товарищ Ежов, на бегу протягивая стоящим на постах красноармейцам своё удостоверение, вбежал в приёмную товарища Сталина и уже было в кабинет заходить собрался, но под строгим взглядом товарища Поскрёбышева всё же остановился, одёрнул гимнастёрку, затянул ремень и вошёл. Товарищ Сталин медленно поднял глаза от списка, в который он что-то аккуратным почерком вписывал, и посмотрел на товарища Ежова.
„А, это Вы, товарищ Ежов?“, медленно, как бы лениво спросил он. „Ну как, выяснили, что это был за шум, который мешал нам сосредоточиться на нашей работе?“ Товарищ Ежов, холодея от желания посмотреть в список, но верный традиции, что отвечать товарищу Сталину надо ясно и чётко, изложил суть дела и спросил, какие будут указания.
Товарищ Сталин заинтересованно выслушал доклад, потом встал, подошёл к окну, долго всматривался в темноту, и наконец, не оборачиваясь к товарищу Ежову, сказал: „Удивительные явления происходят в Москве под самим Вашим носом, товарищ Ежов. Удивительные явления! А Вы, товарищ Ежов, не можете их предупредить. Более того - Вы очень запоздало реагируете на эти явления. Почему так, товарищ Ежов? Может быть, товарищ Ежов устал? Может быть, ему не интересно больше работать? Может быть, нам стоит подыскать товарищу Ежову замену на таком ответственном посту?“...
– „Но“, – товарищ Сталин подождал, пока раскурится его трубка, а товарищ Ежов глубоко осознает ему сказанное, – „но мы не будем торопить товарища Ежова с ответом. И мы не будем отвлекаться от задач текущего момента“, и потом, медленно повернувшись к товарищу Ежову, сказал: „передайте товарищу Маяковскому – он стоит сейчас у ворот Спасской башни и разговаривает о чём-то с часовым – что товарищ Сталин будет ждать его во дворе Кремля у своего подъезда.
„…Вы как будто не одобряете моего решения, товарищ Ежов“, – вкрадчиво спросил товарищ Сталин, не дождавшись ответа. – „Вы как будто не одобряете, что товарищ Сталин сам спустится к лучшему и талантливейшему поэту нашей эпохи?“ И потом, без всякого перехода, сказал товарищу Ежову: „Иди, дурак!“ И, потянув носом, добавил: „И не забудь штаны сменить. У Поскребышева на этот случай на любой размер есть. Понял?“
Железный нарком товарищ Николай Иванович Ежов к этому времени уже почти умер. Но, повинуясь словам товарища Сталина, те останки его тленной оболочки, которые были ещё живы, поднялись со стула, вышли в коридор, прошли его возможно быстрым шагом, подошли к машине товарища Ежова, сели в неё, приказали шофёру: „Гони к Спасской!“, у Спасской башни вышли из машины и подошли к часовому. Великий поэт революции и в самом деле находился там и разговаривал с часовым, видимо, о каком-то игривом предмете, потому что часовой врема от времени скромно хихикал, не выпуская, однако, из рук оружия и не меняя позы.
Был Маяковский уже своего обычного роста. Так что, когда Николай Иванович Ежов – или то, что от него осталось – подошёл поближе, он был великому поэту революции только по пояс. Запинаясь и холодея от мысли, что товарищ Сталин ждёт на морозе во дворе, Ежов передал великому поэту революции приглашение товарища Сталина и предложил воспользоваться своей машиной, которая их вмиг домчит, на что великий поэт революции сказал: „Пешком дойду быстрее“. Так они и пошли: впереди широко шагал великий поэт революции Маяковский, сзади семенил в насквозь промокших штанах железный нарком Николай Иванович Ежов, а ещё сзади ехала машина железного наркома.
Товарищ Сталин в шинели, ушанке и сапогах действительно встречал гостя во дворе. Он сердечно обнял Маяковского, причём тот – как это ему удалось, осталось загадкой – стал в момент встречи на полтора сантиметра короче товарища Сталина, и пригласил жестом гостеприимного хозяина следовать за ним. Железный нарком товарищ Ежов, которого никто никуда не приглашал, просто шёл за ними, соображая, что ему делать дальше, но на него никто не обращал внимания.
Они прошли сквозь анфиладу каких-то комнат мимо застывших как изваяния и как изваяния отдававших честь часовых и наконец, подошли к двери, у которой товарищ Сталин, гостеприимно пропустив великого поэта революции вперед, сказал „милости прошу“. Товарищ же Ежов, не удостоенный и взгляда, подумал, что ему в первую очередь надо сменить брюки, пошёл это делать и потом долго не появлялся у двери кабинета товарища Сталина, а когда, преодолев страх, всё же решил спросить товарища Поскребышева, можно ли ему войти и услышав „да“, вошёл, он увидел идиллическую картину.
На столе тихо пыхтел самовар, стояли в серебряных подстаканниках два хрустальных стакана с янтарного цвета чаем, сквозь который просвечивали жёлтые ломтики лимона, а в центре стола стояла вазочка с распространяющим дивный аромат земляничным вареньем. Товарищ Сталин сидел, великий же поэт революции ходил перед ним взад и вперёд, импровизируя стихи, из которых товарищ Ежов застал лишь последнюю строфу:
Я знаю: город будет,
Я знаю: саду цвесть,
Когда товарищ Сталин
В стране Советской есть!
– на что товарищ Сталин, улыбнувшись в усы, сказал на незнакомом товарищу Ежову языке: „Диди поети хар, бичо, дзалиан диди. Картули ена хом ар дагавицкда?“ А великий поэт революции ответил: „Рогор шэидзлеба, товарищ Сталин, ам энит гавизардэ!“ , на что товарищ Сталин строго заметил: „Но мы не будем забывать, товарищ Маяковский, что мы оба русские и служим русскому народу“.
Потом товарищ Сталин и великий поэт революции, обнявшись, подошли к окну и, глядя в темноту, пели в два голоса какую-то песню, из слов которой Николай Иванович Ежов запомнил только „гапринди, шаво мерцхало“ .
Потом товарищ Сталин угощал великого поэта революции грузинской Хванчкарой, до которой и Николай Ивановоч Ежов был охотник, но ему, стоявшего у двери и переминавшемуся с ноги на ногу, никто ничего не предлагал.
Потом – это было уже около пяти утра – товарищ Сталин извинился перед гостем, показав на свой рабочий стол, лежащую там стопку папок с надписью „срочно“ и список, который надо было к заседанию Политбюро отредактировать, и сердечно с ним попрощался. На прощание он подарил великому поэту революции свою шинель на случай особенных морозов.
Великий поэт революции вышел в приёмную, Николай же Иванович Ежов, которому никто не приказывал удалиться, остался в комнате товарища Сталина. Товарищ Сталин подошёл к окну, посмотрел в темноту и, не оборачиваясь к товарищу Ежову, сказал: „Обеспечьте, товарищ Ежов, чтобы поэты и другие деятели культуры и искусства находились там, где они должны находиться. А товарища Маяковского…“
„Расстрелять?“ – почти неслышимым шёпотом спросил товарищ Ежов.
Товарищ Сталин, который как-то не привык к тому, чтобы его перебивали, с интересом посмотрел на своего железного наркома и коротко сказал: „Болван! Проводишь до памятника, проследишь, чтобы товарищ Маяковский, лучший и талантливейший поэт нашей эпохи и великий поэт революции, с удобствами там разместился, и приваришь его туда намертво. Понял?“ – на что железный нарком как-то двинул ссохшимися губами, что должно было означать „понял, будет исполнено“, тихо вышел, закрыв за собой дверь, а товарищ Сталин вернулся к своему списку, над которым он теперь работал в одиночестве.
Прошло много лет.
Железный нарком товарищ Николай Иванович Ежов был, вскоре после описанных событий, за допущенные ошибки в работе и за ненадобностью расстрелян.
Товарищ Сталин стал Маршалом, Генералис¬симусом, Учителем, Другом и Отцом любимого им народа, и завоевал для этого народа полмира. Потом, потрясши фактом своей смертности полмиллиарда жителей Земли, он умер и был похоронен в мавзолее рядом со своим не менее кровавым предшественником, которому людская молва почему-то предпочла приписать гуманность, и лежал с ним рядом, подавляя его, уже вконец иссохшего, своим величием.
Потом тело его было вынесено из мавзолея и тайно, по-воровски, захоронено под покровом ночи у кремлёвской стены. Это было бы немыслимо в любой другой стране мира, но в стране, созданной и выпестованной Учителем, Другом и Отцом, и после его ухода живущей по его плану, образу и подобию, не умеющей, да и не желающей жить иначе, было мыслимо всё.
Человек, это сделавший, был возведён молвой в демократы, а над захороненным телом поставили памятник. К памятнику, судя по свежим цветам, не зарастает народная тропа, а портреты Отца и Учителя продолжают вдохновлять митинги и шествия обездоленных и мечтающих о Его руке людей.
Обласканному молвой демократу вскоре пришли на смену другие, потом их сменили третьи, потом и созданный волей народов великий могучий советский союз рухнул, но страна, охотно видящая себя маяком человечества, побродив по окольным дорогам, опять вышла к начертанному Отцом и Учителем пути.
Великий поэт революции, ею мобилизованный и призванный, Владимир Владимирович Маяковский, стал просто великим поэтом, но больше уже никогда не сходил со своего пьедестала. Он стоит на площади его имени, подавая пример своей решительностью, непреклонностью и устремленностью в голубые прекрасные дали, и, может быть, сочиняет стихи. Но иногда ночью, когда этого никто не может видеть, губы его трогает внезапная улыбка, а лицо осеняет грустно-задумчивое выражение. Он вспоминает кремлёвский кабинет, янтарного цвета чай в хрустальном стакане с плавающим в нём жёлтым ломтиком лимона, божественный запах земляничного варенья, и то, как они с товарищем Сталиным, обнявшись и скрывая друг от друга своё волнение, пели в два голоса "Гапринди, шаво мерцхало".
Свидетельство о публикации №209020200813