Солдатская песня
Самый многочисленный, самый ответственный и самый незаметный состав Советской Армии – в подразделениях охраны.
(Из доклада на политзанятии).
1
Снег еще не выпал, но уже подмораживает. Предзимняя ночь покрыла округу теменью. Звенящая тишина хранит дремоту леса. Лишь звезды настороже. Свесившись в прогалины между кронами, они как будто разглядывают нас и заговорщицки сигналят разноцветьем переливов. В солдатских тулупах мы с Женькой Удачиным похожи на соляные столбы. Таким столбом изображена жена Лота в «Забавной Библии». Вся обтекаемая от макушки до земли. Не человек, а ни дать, ни взять, сталактит, облизанный влагой. Мы двое стоим, что называется «на часах» с «калашниками» на груди, беседуем. А Игорь Бухтеев сидит на корточках, подперев спиной проволочное ограждение. Он спит. Хорошо, что спит. Иначе замучил бы подробностями своих интимных переживаний, скорее всего вымышленных. Когда рассказывает, закатывает глаза, причмокивает и нервно дышит. Наверное, при этом испытывает оргазм.
-Не, три года мне не выдержать, – говорит Женька. – Или с ума сойду, или сбегу. Не могу я так. Не могу.
Говорит он медленно, тщательно произнося каждое слово. И всегда об одном и том же, о том, как томительна солдатская служба, как она ему невыносима. Просит совета как избавиться от нее.
-Ну, что могу сказать? Сожми зубы и терпи. Другие терпят ведь. Ну, отняли у тебя три года жизни, кинули коту под хвост. Что с того? Впереди еще у нас много, много лет. Потом все нынешнее покажется пустяком. Еще не раз вспомним службу, посмеемся, как охраняли важный государственный объект.
Женька сотни раз слышал подобные утешения. Они приелись, пролетают мимо ушей. Вот и теперь задумался о чем-то своем. Смотрит на звезды, вздыхает. В правом глазу застыло отражение яркой звезды. Оно тоже мерцает. Уж не слеза ли накатила?
-Дома-то кто у тебя остался? Мать, отец?
-Да, и мать, и отец. И еще четверо сестер. Младшей года нет, без меня на свет появилась. Большая семья. Хотел после семилетки на завод устроиться, чтоб сразу в помощь быть, а родители уговорили поступить в училище. Поступил. В речное. Оно у нас там рядом, в Рыбинске. Питание, казенная форма – все бы ничего. Только башка у меня к наукам не приспособлена. Особенно политэкономия и теоретическая механика задолбали. Тяжело учение далось. Можно сказать, с кровью одолел. И все-таки, невезучий я. Только диплом получил, только на работу назначили - бац! Призыв в армию. А на гражданском флоте такие порядки: три года по специальности не работал – дисквалификация. И неважно, по твоей вине или нет. Никому это неинтересно знать. Вот тебе, называется, кончил училище! Начинай сначала теребить мочало.
-Как же ты в училище-то выдерживал? Там ведь, поди, такие же военные порядки.
-Не-е, – тянет Женька. – Училище – это специальность, это – какой-то смысл. По крайней мере, так себе внушаешь. А здесь что? Стрелок – разве это специальность? Вот поставили нас на пост – стоим вместо огородных пугал. Да от пугал хоть какой никакой но есть толк. Ворон разгоняют. Не ахти, что, но все же. И мозгов никаких не надо. А тут – люди! Разве можно так с людьми – три года пугалом?
-Чего ты расстраиваешься? У нас вся армия – большое пугало на весь свет. А мы в ней – маленькие пугалята. Только и всего. Или ты в принципе, армия не нужна вовсе?
-Тебе смешно, а я так не могу… Знаешь, прусский король Фридрих Второй говаривал: «Если бы мои солдаты начали думать, ни один не остался бы в войске».
-Ну, ты даешь! То – король, а у нас, как говорится, сознательная армия. Солдаты знают, зачем они нужны.
-Ни черта не знают! И наши верховные правители не знают, в чем польза для страны, в чем вред. Что, этот так называемый гениальный Сталин? Он разве думал, что, уничтожая миллионы людей, наносит непоправимый ущерб стране? Нет, конечно! А эти водохранилища! Думали, будут моря, открытое судоходство, рыбные промыслы, добавочная электроэнергия. Благодать! Затопили плодородные луга и пашни, снесли сотни обжитых селений, разогнали тысячи людей по чужим непривычным местам. И рыбы не прибавилось, и судоходство не стало лучше, и дополнительной энергии – с гулькин нос! И главное, не зная, в чем истинная польза отечеству, заставляют миллионы работоспособного населения делать то, что потом оборачивается вредом. Все обессмысливается!.. Целину в Казахстане подняли, года за два собрали более, менее приличный урожай, теперь хоть бросай испорченные земли. Бесплодная пыльная пустыня! Да чего далеко ходить! Взять хоть опять же наше Рыбинское водохранилище, на котором я вырос. Раньше по веснам реки заносили на широкие поймы массу ила. Со спадом паводка из него перла трава. Причем состав трав был особенным, нигде больше такого не встречалось. Коровы нагуливали на нем необыкновенное молоко. Только из такого молока получалось настоящее вологодское масло, известное во всем мире. Все! Теперь вологодского масла нет в природе. А мать моя частенько вспоминает. От одного запаха, говорит, в голове приятное кружение… Романовская овца, брейтовская свинья тоже на тех землях выведены. А ты говоришь, правительство, правительство…
-А причем здесь армия?
-Как причем! Ты уверен, что этот чертов объект, который заставляют нас охранять, послужит на пользу отечеству? Может, его стоило бы взорвать к ядрене Фене или навсегда похоронить поглубже в земле.
-Ну, ты скажешь!
-А что? Под «мудрым» руководством народ разучился работать на потребу общества. Машины строить не умеем, дома – не умеем, одежду шить, телевизор собрать – глаза не глядели бы! Только и гожи на бомбы, военные самолеты и танки. Скоро на каждую семью по танку наклепаем. Залезем под броню, все двести миллионов и будем ждать, когда враги вздумают напасть на нас. Тьфу! Гадость.
Мы некоторое время молчим, углубившись каждый в свои мысли. Дунул ветерок, шепот прошел по верху леса. Приглушенным выстрелом лопнуло от мороза дерево. Мы никак не реагируем на обыденные звуки. Не новички, второй год служим. Не вздрогнем, как по началу, от шороха отпавшего листа, скользящего вниз по веткам, не поднимем тревогу, когда из-под ног с шумом взметнется застигнутый врасплох заяц. Запросто бросаем свои посты, чтобы скоротать время вместе. И напрасно старшина стращает застать кого-нибудь спящим на посту или, не дай Бог, двух (на троих у него воображения не хватает) сошедшихся вместе часовых. И всегда при этом приводит один и тот же пример: два зенитчика из соседней части за такое «злостное нарушение Устава» отправлены в дисбат. При том старшина никогда не преминет рассказать об ужасах, какие творятся в дисбате. Нас такие угрозы не пугают, привыкли. Неужели там, наверху настолько тупы, что не понимают, что солдатская смекалка не обязательно работает в том направлении, какое желательно командирам. Бывает, работает прямо в противоположном? А в прочем, почему бы не предположить, что командирам плевать на это? Знают, но помалкивают. Лишь бы не выносить сор из избы. Очевидно прав Шишкин, что жизнь человеческая держится на двух моралях: официальной, на показ и на бытовой, скрытной. По одной мы, преодолевая трудности, отринув личное, строим счастливое будущее, коммунизм, а по другой ищем для себя потеплее местечко под солнышком.
-Жень, ты ведь штурман. Скажи-ка, что вон там за звезда, яркая такая?
-Бетельгейзе, – глядя под ноги буркнул Удачин.
-Ишь ты! Наверное самая главная на небе, самая яркая.
-Не, левее и ниже – Сириус. Он хоть и карлик по сравнению с Бетельгейзе, но гораздо ярче. Его сейчас не видать за деревьями.
-А говоришь, у тебя башка дурная. Еще, смотришь, со временем в профессора выйдешь.
-Да ну, скажешь, – и тут же, без перехода произносит. – Хоть бы война началась, что ли.
-Война? На войне и убить могут, чего хорошего?
-Ну и пусть. Я ведь не буду знать, что меня убили. Живешь, живешь и вдруг ничего нет. Вот и все. А то, глядишь, и в плен попадешь. Там тоже люди живут.
Что я мог на это сказать? И во мне шевельнулось нечто похожее на желание войны. Какие бы плохие ни случились перемены, только не продолжалось бы то, что есть сейчас. Запах гниющего пушечного мяса, преследовавший с детства, улетучился.
-С американцами повоевать бы, – продолжает Женька. – У них, за границей, такие классные машины! Один мужик с нашей улицы привез в сорок пятом столько вещей из Германии! Один мотоцикл «БМВ» с коляской чего стоит! Новенький, весь блестящий. Ему износу нет. Сейчас на нем сын того мужика гоняет. Весь Рыбинск завидует. Повезло парню: у него одна нога длиннее другой: в армию не загребли… А вообще, все это чушь собачья. И в армии, и на «гражданке», по сути, одно и то же. Делаешь не то, чего сам желаешь, а что заставляют. Глупостями занимаешься. А жизнь проходит. Зачем живешь, непонятно. Пусть мотоцикл. Самый наилучший. Ну, позабавишься денек, другой. Ну, месяц, допустим. А дальше – что?
В это время у проволочной изгороди зашевелилось. Поднялся в рост Гарик Бухтеев. Потянулся, зевнул с повизгом, пустил ветру.
-Эх, какой сон приснился! Будто лезу я рукой под подол… А, ладно. В следующий раз расскажу. Давайте, граждане военные, марш по своим постам! Через десять минут смена часовых.
Служба Бухтеева перевалила на третий год. Полноправный «старик». Без часов ход времени чует с ошибкой плюс-минус две-три минуты. Проверяли на спор.
-И не забудьте, – напутствовал он нас напоследок. – В следующей смене не сходимся: дежурный по части пройдет с проверкой.
Я тогда считал, рисуется Удачин, оригинальничает. Нет, в самом деле, он смертельно устал.
Когда это было? Давно? Но живет-то во мне былое сейчас, сию минуту. Оно неотделимо от меня. И пока я жив, армия, с ее повседневным бытом, с солдатскими разговорами, интересами, волнениями, с малыми и большими трагедиями, с притиркой к обстоятельствам будет существовать вместе со мной не в прошедшем времени. Она проникла во все поры российской действительности, она всеохватна, как застарелая песня. Хотим ли, нет ли, но по сию пору долетает ее эхо.
Много воды утекло с тех пор. Была афганская глупость наших правителей, была всеохватная эйфория с пьянящим предчувствием свободы, прошли кровопролитные столкновения в Нагорном Карабахе, в Алма-Ате, Тбилиси и Вильнюсе, разваливались и возникали государства и многое другое. Но уже тогда, в тихие, как черный омут, шестидесятые чувствовалось, что стоим на зыбкой почве. Ложь не может продолжаться вечно. Бикфордов шнур уже горел.
2
Плац заполнен серой шинельной массой. Идет развод караулов. Перед замершим в безмолвии строем солдат мельтешат наши начальники: пупырчатая свекольная рожа командира воинской части генерала Тонкобрюхова, округлая фигура комроты, очередной дежурный по части офицер, непременно старшина, ну и всякая прочая мелочь в виде комвзводов, фельдшера, укрытых медными трубами музыкантов и прочая, и прочая.
Доклады по восходящей линии субординации, инструктаж, напоследок повисающий в тишине вопрос, нет ли жалоб, нет ли больных или неспособных нести постовую службу. Солдатский строй едва ли вникает в словесную чехарду, прыгающую разными голосами над плацем. И каверзного вопроса не слышит. Только попробуй сказаться немощным. Томительного стояния на посту, конечно, избежишь, зато следующие сутки превратятся в сущий ад. Заездят так, что небо в овчинку покажется.
В долгие минуты разводного церемониала каждый занят своим. Наверное, кто-то вспоминает последнее письмо из дома или от зазнобы, кто-то мечтает о дембеле и подсчитывает оставшиеся до него часы, минуты и секунды, кто-то просто дремлет и ни о чем не думает.
Мне давит на плечо ремень «калашника». С автоматом человек становится больше, чем человек. Легко представить: вот я вскидываю оружие, передергиваю затвор и выпускаю по командирской шатии братии длиннющую очередь. При этом рисуется мысленно интересная картина. Ошеломленный генерал с выпученными от изумления буркалами шлепает толстыми губами, пузырит ругательные слова. Ротный падает наземь, подняв облачко пыли, тщетно борется с непослушной застежкой кобуры. Старшина бросается к генералу, валит его, прикрывает от пуль и тихо отходит героической смертью. А всякая мелочь бестолково мечется, орет и оставляет за собой безжизненные тела, распростертые в нелепых позах.
Стою по стойке «смирно» и чувствую, как физиономию морщит мстительная ухмылка, которую всяк увидавший мог бы принять за проявление бодрости духа. Что я? Схожу с ума?
Как-то спросил у Шишкина, который считался самым умным во взводе:
-Слушай. И почему наше офицерье не боится. Вдруг на разводе караулов окажется ненормальный. Автомат, два полных рожка патронов. Почему бы не перестрелять начальство, коль оно в полном сборе?
-Привычка. На их памяти такого не случалось, чего бояться? А в принципе такое даже очень и очень может быть. Раз тебе в голову запало подобное, значит западала кому-нибудь и раньше, западет и в будущем. А если западала, значит уже бывало и в самом деле. До нас доходит далеко не все, что творится в мире. Один мудрый человек сказал, что ничего вообразимого даже в самой буйной фантазии на счет поступков и преступлений не исключалось в истории человечества. Пусть придумалось в чьей-то голове самое ужасное, самое омерзительное. А оно уже было придумано раньше, уже было в реальности. Вот так-то, мой друг. Ты не оригинален. И не страшен, потому что не склонен к суициду.
3
Нас немного. Потому что мы – дети войны. Прежде чем уйти на фронт, отец успел затеплить искру моей жизни. Родился я, когда немец посматривал в сторону нашего городка, замышляя пройти сквозь него валом, чтобы взять в кольцо Москву. Сделать это ему не дали, так что настоящих сражений я, понятно, видеть не мог. Но война преследовала нас по пятам еще многие годы. Продуктовые карточки, многочасовые очереди за хлебом и комбикормом, мышиного цвета лепешки из мороженых картофелин, украдкой собранных на колхозных полях – их называли тошнотиками, потому что много не съесть: выворотит наизнанку – израненный осколками пульман, стоящий в тупике нашей станции, недостроенные, потихоньку рассыпающиеся дома, обросшие мхом и молодыми березками, малочисленное мужское население. Все это – признаки пронесшейся над страной катастрофы. Голод и нищета в каждом доме. За редким исключением.
По соседству, на кирпичном заводе работали пленные немцы. Их держали аж до середины пятидесятых годов, думаю, в виде наказания за вероломное вторжение. И недокармливали, отдавая их тем самым на волю жалостливых русских женщин. Поэтому после работы они, истощенные, в обтрепанной одежде, какие-то пыльные и тихие, совершенно не похожие на солдат, бродили по нашей малоэтажной окраине, выпрашивая подаяние. Кто-то ругался, бросая им в спину обидные слова, но кто-то протягивал кусочек сэкономленного хлебца или оладью из отрубей, или скол жмыха.
Частенько на крыльце своего домика их поджидала баба Груша. Накрытая белым платком, в длинном темно-синем платье без выреза на груди, она, словно часовой на посту, прямая и жилистая, всматривалась в даль улицы. Кто-то из пленных, обычно в помятом форменном кепи, пиджаке с чужого плеча, выгоревших галифе при обмотках на ногах и в дырявых башмаках без шнурков робко подходил под ее ничего не выражающий взгляд. Она молча протягивала ему мзду, разворачивалась и исчезала в избе, не слушая «данкенов».
Как-то, я слышал, соседка заметила ей:
-Балуешь ты их, баба Груша, а, может, этот самый фриц как раз и сгубил твоих мужиков.
Известно было, не дождалась она с войны мужа и двух сыновей.
-А что ему было делать, простому солдату? – был ответ. – Куда начальство погнало, туда он и пошел. Как ослушаешься? Он не виноват, солдат-от.
Мой отец вернулся летом сорок пятого. И поразил левым огромным и перекошенным глазом. Оказывается, шальной осколок зацепил скулу, вырвал кусок кости и полетел дальше. Теперь, если отец бывал в хорошем настроении, нормальный глаз смотрел весело, а изуродованный настороженно косил в сторону как будто высматривал, нет ли где опасности.
Уже повзрослев, я стал приставать, расскажи да расскажи, как там, на войне? Что видел? Что пережил? Отец не любил вспоминать, но я его переупрямил.
-Ну, ладно, слушай. Война – это не то, что в ваших детских играх. Это просто очень трудная работа. Ни дня, ни ночи покою. От самой Москвы, почитай, чуть не до Берлина тащили мы на себе пушку. Такая большая невпроворот махина. Гаубица на сто пятьдесят два миллиметра. И вот представь себе: грязь, слякоть, дождь ледяной, а то и сугроб по пояс – а ты вытягивай ее, окаянную. Крути колеса! Машина, «студебеккер», значит, американский, который к ней прицеплен, буксует, ни с места. Сам себя выдернуть не может. И с ним возись, и с пушкой. Только выбрались, только окопались – меняй позицию. И опять пошла катавасия! Вот так вот все четыре года. Где урвешь часок поспать – считай за счастье. Дни и ночи – все перепуталось. Ничего интересного. Так измотались, думал, во век в себя не приду. Вот и все, что еще сказать?
-И ничего особенного не было? – разочарованно спросил я. Отец задумался, потер щетинистый подбородок, стрельнул на меня здоровым глазом, устремив другой за окно, и усмехнулся.
-Знаешь, был интересный случай. То ли где-то в Смоленской области, то ли в Витебской. Недосуг нам запоминать, по каким местам идем. Словом, порядочно от Москвы оттащились. И вот, представь себе – деревня. Пустая. Ни одного живого человека не видать. И дома, немного их, может, десятка два – все целые. Наша пехота деревню маршем проскочила, немцы пожечь ее не успели, а тут и мы приволоклись. Ну, понятно, огляделись, где что. В середине деревни сарай. Наверное, для пожарного инвентаря устроен или амбар какой, не знаю. Заглянули, а там велосипеды навалены горой. Новенькие, немецкие. Зачем они тут, гадать не стали, а подхватили каждый себе по штуке – и ну гонять туда-сюда по деревне. Солнышко теплое светит, проезд меж домов твердый, укатанный. Хорошо так. И мы, как дети малые, гоняем на велосипедах. Смеху, веселья…
-А бои были?
-Как не быть? Только вооруженных немцев я не видел. Снаряды подносишь, или замок на пушке захлопываешь – стрельба, грохот стоит, сам себя не слышишь. Все суетятся, торопятся, в пот исходят. Отстрелялись – быстро сматывай удочки: передислокация. Впрягайся, парень, снова пушку тягать. А немцы где-то там, далеко, куда снаряды наши летят. Нам скажут, прицел такой-то, пали залпом ли, беглым ли, а что там и как – не наше дело.
-А вас обстреливали?
-Так, если случайно что упадет… Нет, было раз: крепко накрыли нас под Москвой. Помнится, пополнение к нам пригнали. Молодые парни. Сибиряки. Белые, прямо будто с выставки овчинные полушубки, валенки. Одно загляденье. Веселые ребята, все шуточки, прибауточки. Один, не помню как по имени, меня спрашивает:
-Как у вас тут на счет баб? Хватает?
-Что я мог ответить? Посмеялся про себя – и все. Тут и началось!Туча «юнкерсов» выплыла из-за леса, и не успели мы добежать до щели укрытия, на нас хлынул бомбовый град. Все смешалось: земля, небо, снег, воздух… Да. Казалось, несколько часов прошло, пока гремело вокруг. Потом специально на трофейные часы глянул, не поверил: всего десять минут. Многие тогда погибли. И тот парень, сибиряк. Лежит на грязном снегу, из дыр в полушубке шерсть клоками наружу вылезла. Кровь. Есть ли ноги, нет ли, не разглядел: землей присыпано. А лицо не тронуто, будто живое. Вот так. Приехал на войну баб, называется, щупать.
-Это тогда тебя ранило?
-Не, позже, где-то у Вязьмы, что ли. И обстрела тогда не было. Случайно шаркнуло. Повезло мне: в тыл не отправили, в полевом госпитале подштопали. К своим ребятам вернулся. А то, бывает, после ранения в другую часть направят. Привыкай потом к новым людям. Тяжко.
С войны отец принес лишь одну медаль: на лицевой стороне профиль Сталина. Над ним: «Наше дело правое». Внизу: «Мы победили».
-А другие медали у тебя есть? – спросил я. Отец усмехнулся, стрельнул кривым глазом куда-то мимо и пошутил:
-Остальные посеял пока пушку тащил.
-Знай, что говорить при ребенке! – вскинулась на него мать. – Ляпнет где ни то на людях, что батя медали растерял – долго ли до тюрьмы?
В первые годы после войны население было густо разбавлено калеками. Как-то мать взяла меня на богомолье в Сергиев Посад. От станции вдоль кривой улочки, ведущей вниз, и потом, в гору до арки надвратной церкви мы шли между двумя плотными рядами калек. Безрукие, безногие, с выжженным, нечеловеческим лицом, сидящие, лежащие, выставляющие на вид зловонные раны с гниющей плотью, они, кто молча, одним взглядом, кто слезливым голосом взывали о помощи к прохожим. Никогда не забыть мне это мелькание культей, эти голоса, сливающиеся в тихий протяжный звук, напоминающий печальный звон колоколов далекой церкви, этот смрад, стоящий клубом в знойном воздухе, этот рой жирных мух.
Мать обливалась слезами. Когда мы, наконец, добрались до Лавры, кошелек ее опустел. Зрелище так потрясло ее, что она никогда больше не возила меня в Сергиев Посад.
Электрички оккупировали безногие. Они пристегивали нижнюю оконечность туловища к площадке – что-то вроде сиденья от табуретки. Углы сиденья опирались на четыре подшипника. Так и катили вдоль вагона с металлическим журчанием подшипников, отталкиваясь от пола деревяшками, похожими на пресс-папье. На ровной поверхности могли обогнать любого пешехода. Показывали зевакам карточные фокусы, втягивали в игру на интерес, в которой неизменно выигрывали, продавали «волшебные» бритвы, вырезали из черной бумаги силуэт желающего увидеть себя в профиль. Некоторые шутили: «Хорошо тому живется, у кого одна нога: и штанина не порвется, и не надо сапога».
А потом они исчезли. Разом. Говорили, что их отправили в страну Лимонию. О стране Лимонии было известно, что там всегда тепло и много вкусной еды. А еще ходили слухи, будто бы она маленькая, и на всех не хватает в ней места, но она растет, и настанет время, когда мы все будем одной большой Лимонией.
Увечные, которые вернулись в семьи, не обязательно обретали счастье. Жил на нашей улице дядя Петя. До войны он работал маляром-штукатуром. И, говорят, первоклассным мастером считали. На стройке – первый человек. А тут какой из него маляр, когда вместо ног две короткие култышки. Порадовались поначалу дома: какой никакой, а живым хозяин пришел. Подумали, какую работу ему подобрать. И надумали, сподручней всего – чистильщиком обуви. Облюбовали бойкое местечко возле станции, оформили документы в соответствующей конторе. И посадили дядю Петю со щетками, разными баночками и прочими нужными принадлежностями.
Мы, ребятня частенько видели рядом с чистильщиком нездешнюю девицу. Сидит на раскладном стульчике и, пока щетки в дяди Петиных руках порхают по ботинкам очередного щеголя, она что-то в блокнотике отмечает. Потом от взрослых узналось, подсчитывала она, много ли денег может заработать инвалид за день. Наверное, показалось, больше, чем нужно. Поэтому с каждым наездом девицы налоги на работягу шли в гору. И до того поднялись, что лопнул дядин Петин, как бы сейчас сказали, бизнес. Его жене Фросе пришлось на рынок одежонку кое-какую отнести, чтобы расплатиться с конторой. Да соседи помогли посильно.
А дядя Петя постепенно превратился в завсегдатая шалмана – так у нас называлась пивная забегаловка. Заедет на подшипниках трезвый, без копейки в карманах, выносят – пьяным, словно куль с картошкой. Кто откажет герою войны налить стопку водки? Спился дядя Петя, во хмелю под поезд угодил. То ли по неосторожности, то ли решил свести счеты с пропащей жизнью, кто знает?
4
Наверное, каждому течение жизни, смена исторических событий представляется по-своему. Ведь у всех неодинаковый опыт, неодинаковый кругозор. Мне, например, кажется, что ничего в истории народа ли, страны ли, нет случайного. Как на вспаханной ниве. Что посеешь, то и пожнешь. И если сейчас кого-то удивляет, откуда взялись сорняки и плевелы, не стоит ли заглянуть в прошлое, не отыщутся ли там зернышки посеянного. И бесполезно обвинять предков в злонамеренных деяниях. Они думали, как сделать лучше. И не ожидали, что «получится, как всегда». А что-то потомки скажут о нас? Так и будем шагать, постоянно наступая на одни и те же грабли?
Ну, это так, между прочим. Теперь к делу.
На пятом году моей жизни мать отвела меня в детский сад. Снаряжали скопом, мать и две тетушки. Отыскали на чердаке не до конца стоптанные ботинки. Неважно, что ботинкам подождать бы, когда подросту годика на два. Это была первая моя собственная обувь. Я, конечно, сиял от счастья и убеждал всех, что она мне как раз в пору, а вмятины, которые остаются, если надавить на носок – сущий пустяк, не стоящий внимания.
И вот мать ведет меня за руку в детский сад. Я, разодетый в вигоневый свитер, короткие штанишки с бретельками, стараясь не слишком шаркать ботинками, вышагиваю, оглядываясь по сторонам: вся ли знакомая ребятня видит мой триумф. И не очень вникаю в материнские напутствия. А говорит она примерно следующее.
-Твоя воспитательница Валентина Михайловна – строгая, поэтому слушайся ее и не упрямься. Делай все, что она скажет… А кормят в садике очень даже хорошо. Твой отец – фронтовик, поэтому место твое за особым столом. Я подсмотрела, что там дают. Утром, как придешь, завтрак: яичко, две пастилки, белый хлебушек и сладкий чай. Потом – полдник: манная кашка с хлебушком и компот… Это хороший садик. В него не берут, чей отец в плен сдался или без вести пропал.
-Почему?
-Ну, как тебе объяснить? В плен сдаются трусы и предатели, это все знают.
-А что такое – без вести?
-Это когда воевал, воевал боец, а потом куда-то делся и никто не знает, где он. Может, он тоже сдался в плен, может, спрятался куда-нибудь и воевать не хочет.
-А если на него бомба упала и от него ничего не осталось? – из рассказов старших я слышал, что бомба – страшная сила. Куда попадет, после нее одна пыль и больше ничего нет.
Мать надолго замолкает, крестится, шепчет: «Упаси Бог, упаси Бог». Потом бранит меня:
-Где ты нахватался таких ужастей? Не смей никогда думать об этом! Не доставало еще какую ни то беду накликать!
Валентина Михайловна пристально осматривает меня. Она худая, бледная и, наверное, вся колючая. Потому что взгляд у нее такой.
-А он у вас не еврейчик? – спрашивает она у матери.
-Нет, что вы! – пугается мать.
-А то бывает, оформят ребенка как сына или дочь фронтового офицера или еще как, а на самом деле отец – просто еврей. Ну, ладно. Проверю еще раз документы.
Она показывает зубы. Я не сразу понял, что это – улыбка. Зубы у нее мелкие и сразу видно, острые. Такие зубы должны быть, наверное, у змей.
В просторной комнате два стола. Один длинный, другой, в сторонке, не больше нашего домашнего обеденного. За обоими сидят ребята. Некоторые с нашей улицы. Они почему-то сидят смирно, руки ладонями вверх лежат на скатерти, хотя перед каждым стоит еда и они могли бы немедленно начать есть. Валентина Михайловна ухватив костлявыми пальцами плечо, толкает меня к длинному столу, усаживает на свободный стульчик.
-Сиди тихо, руки – на стол. Видишь, как у всех деток. И не смей ничего трогать на столе пока не разрешу.
Потом она обходит ребят, рассматривает ладони. Чьи показались ей не совсем чистыми, тех прогоняет мыться. Пока она занята, я осматриваюсь. Передо мной – ломтик черного хлеба, слегка помеченный маслом и стакан чая. У всех соседей то же самое. А на маленьком столе, как и рассказывала мать, видны и яички, и пастилки. И хлебушек белый. Оттуда вкусным духом манит, сил нет.
Когда Валентина Михайловна проверила мои, не успевшие запачкаться руки, я сказал:
-Хочу вон за тот стол.
-Мало ли что ты хочешь! Сиди, где посажен.
Она уже отходила от меня, когда я встал и направился к малому столу. Она поймала ворот свитера, развернула меня лицом к себе и прошипела:
-Это что еще за новости? Там сидят у кого отцы офицеры. А у тебя кто отец? Кто, я тебя спрашиваю?
-Мой папа герой, – хрипя сдавленным горлом выдавил я. – Он много фрицев на войне убил!
-А вот и нет, – торжественно сказала змеезубая воспитательница. – Оказывается, твой отец простой солдат. Рядовой. Я проверила документы. И мамаша твоя – врунья.
-Сама дура! А мой папа – герой! – и я, что было сил, лягнул тяжелым ботинком ее ногу.
Что было потом, трудно вспомнить. У меня помутилось в голове от обиды и злости. Меня душили слезы. Какие-то крики, свои и чужие, белые бешеные глаза, боль уха, удар об стену. Чуть спустя, я начал приходить в себя и обнаружил, что стою в углу. Комната опустела, столы блистали чистотой. За окнами слышались ребячьи голоса и взвизги. В комнату заглянула моя обидчица.
-Стоишь? Ну-ну, стой. Если при всех перед полдником не попросишь прощения, никакой еды тебе не будет. И не таких усмиряли. Уйму твой гонор.
Когда она исчезла, я, сдерживая всхлипы, прокрался к открытому окну. На лужайке, кроме ребятни никого не было видно. Я перелез через подоконник, спрыгнул на землю. Чей-то девчоночий голосок пискнул:
-Валентина Михална! Он убегает!
Но было поздно. Я стремглав летел к забору, перемахнул через него, и больше никогда ноги моей в детском садике не было.
Вспоминая потом подробности этого происшествия, я вдруг догадался, что, если воспитательница обвиняла мою мать в невинной лжи, которой, скорее всего, и не было вовсе, сама она врала самым бессовестным образом. За соблазнительным столиком среди прочих я успел тогда заметить знакомых, Лельку и Вовку.
Был ли Лелькин отец офицером, судить не могу. В званиях я тогда не разбирался. Но уж военным и фронтовиком он был точно. Он приезжал раз в отпуск. Гремя медалями, лихо прошелся по улице. В одной руке – чемодан, в другой – черный ящичек, как в последствии выяснилось – трофейный патефон. В чемодане нашли место пластинки. Этим богатством завладела старшая Лелькина сестра. Надо было уговаривать ее, умасливать конфеткой или мороженым, чтобы она допустила нас, малышню, послушать музыку. Радио тогда ни у кого не водилось, про телевизор никто слыхом не слыхивал. Волшебные звуки, плывущие из черной пасти патефона были настоящим праздником.
С войны Лелькин отец не вернулся, но еще долго сам патефон, арии из опер, музыка с таинственными и красивыми названиями: «Рио-Рита», «Падэспань», «Падэграсс», Ария тореадора – напоминали о нем.
Что касается Вовки, которого потом, в школе прозвали Коровой, его отец никогда на войне не бывал и погон не нашивал. К нему прилипло прозвище Полкан, хотя семейную фамилию имел – Бесталанный. Высокий, плечистый, со вздернутой головой Полкан иногда размашистыми шагами отмерял свой путь на виду улицы. Наверное, одевался он поразному, смотря по погоде. Но запомнился мне, почему-то именно в таком наряде: каракулевая кубанка, кожаная душегрейка с желтоватым меховым воротником, темно-синие галифе, отороченные тонким красным кантом по бокам и сверкающие коричневой кожаной промежностью. Но самое удивительное – это то, что было надето на ноги. На ногах у него были бурки. Нет, не простые бурки, сшитые из тряпок, утепленные нетолстым слоем ватина, так, чтобы могли влезть в изношенные валенки. От таких бурок ни у кого «дыханье в зобу не сопрет». У него же были особые бурки, из нежного белого фетра, подбитые бурой кожей по ступне. Узкие полоски из той же кожи и спереди, и сзади бежали вверх по голенищу. А сам верх от избытка сил не единожды заворачивался в красивый, туго обтягивающий ногу валик. Не бурки, а одно заглядение.
Полкан служил в какой-то конторе. То ли в исполкоме местного пошиба, то ли в горкоме. Почему его на фронт не отправили, никому неизвестно. Мальчишки его не любили, и, когда он появлялся им на глаза, кричали вслед: «Полкан, таракан, нес на пузе барабан…» Он, однако, на дразнилку не обращал внимания. По-прежнему гордо нес прямое тело рыцаря, головой по сторонам не крутил.
Выходит, в детсаду лакомым кормили не только тех, у кого отцы ходили в боевых офицерах.
5
Начало шестидесятых годов прошлого века. Белорусский военный округ с его железной дисциплиной. Все три года службы отбой и подъем проходил с отсчетом секундной стрелки старшины. Шествие подразделения, неважно куда оно направлялось, будь то сортир или столовая, мыслилось не иначе, как строевым шагом с песней. После пятнадцати суток «губы» солдатик выходил сильно похудевшим с нездоровым цветом лица. Становился он молчаливым и его пошатывало при ходьбе словно ступившего с корабельной палубы.
Надо заметить, подошло время призывать в армию тех, кого угораздило родиться в военные годы. Понятно, таких набиралось, как я уже отметил, слишком мало, чтобы наполнить ряды «доблестной и несокрушимой». Потому призыв щедро разбавляли переростками. Гребли всех не служивших, без разбору. Лишь бы возраст новобранца не за двадцать семь. Всякие там отсрочки и брони повсеместно отменили. Даже калеки пришлись в пору. В нашей стрелковой роте наравне со всеми нес тяготы почетной обязанности деревенский паренек с бельмом на правом глазу. Коля Славкин. К несчастью, он оказался коммунистом. Командиры понимали государственный интерес так, что престиж партии зависит от того, получит ли Коля в числе первых звание отличника боевой и политической подготовки. Поэтому старались. На счет политики, которой пичкали на занятиях Коле, не сложно. Что-нибудь про «буржуазный империализм», который спит и видит как бы нас уничтожить, и дурак сумеет промямлить при сдаче зачета. А вот на стрельбище мудрено. Тут в мишень попасть надо! Коля – мужик ответственный. И свое отделение нельзя подвести, и звание коммуниста не посрамить. Целится Коля тщательно, хочет сквозь туман зрения рассмотреть зелень фанерной фигуры, которую кажут ему из траншеи. Аж слеза выступила, а ни бельмеса не видать. Тут и сам старшина прилег к Колиному боку. Шепчет:
-Чуток повыше возьми. Да не так шибко, болван.
-Взвод, строиться! – кричит взводный.
Построились. Командир учит, как задерживать дыхание, когда на спусковой крючок давишь. А за нашими спинами продолжают лежать, прижавшись друг к другу словно влюбленная парочка, Коля со старшиной. Раздается короткая автоматная очередь. За ней – вторая, третья. Коля, красный от стыда направляется в строй. Старшина радостно докладывает: рядовой Славкин успешно поразил все три мишени. Мы-то знаем, стрелял сам старшина, выручил «болвана».
К Колиному утешению, учебные стрельбы проводили раз в год. Трижды за срок службы. Все мы так и не научились толком стрелять. Так что Коля недалеко отстал от остальных. И пусть, когда, открыв военный билет, в графе «военная специальность» он не принимает за насмешку запись: «стрелок». Нормальная запись. Мало ли у нас дипломированных недоучек.
В нашу роту попало лишь несколько новобранцев, как говорят медики «с отклонением от нормы». Да и сами отклонения, глянуть издали, не видны: руки, ноги целы – чем не воин? А у соседей, зенитчиков, один пришел аж с деревяшкой вместо ступни. Мы, городские, рассуждали так: ему бы на медкомиссии, какая бы дурная она ни была, задрать порточину – и все, свободен. Нет, парню, видать, любопытно стало: а каково там, в армии? Дай, думает, погляжу. Деревенские смотрели на дело иначе. В том смысле, что антисимулянт из глубинки отнюдь не наивный простачок. У него, говорили, был верный расчет.
Естественно, бесспорная непригодность калеки обнаружилась, едва он прокосолапил через порог казармы. Зато восвояси уехал уверенный, что наконец-то получит паспорт как прибывший с военной службы. А с паспортом человек не подневольный колхозник, а, так сказать, полноправный гражданин! На свободу с чистой совестью!
Мы охраняли объект «особой важности». В армии ничто не бывает заурядной важностью, но тут действительно вокруг объекта было столько наворочено, что поневоле задумаешься, уж не спрятан ли здесь весь военный арсенал Советской Армии. Жители окрестных селений боялись на километр приблизиться. И никто сроду не помнил, чтобы какой-нибудь отчаянный диверсант дерзнул проникнуть хотя бы внутрь первого проволочного ограждения, предусмотрительно подключенного к сигнализации. А чуть ближе к объекту – просека в сиянии прожекторов, линия злобных сторожевых псов, потом тщательно вспаханные полосы, какие бывают на государственной границе, а среди полос – проволоки со смертельным напряжением. Бывало, на этой проволоке зависал опаленный лось, чаще – глупый заяц. От зайцев солдатам не было никакого проку. Наоборот: бестолковый переполох с объявлением тревоги. А лось делился на небольшие котлетки. По одной на брата. Настоящий праздник!
За усиленным ограждением часовые чувствовали себя как у Христа за пазухой. Стоя на посту, я часто ловил себя на мысли: как легко мог бы серьезно подготовленный разведчик взять меня в «языки». Прыжок из темноты – и я лежу навзничь с кляпом во рту и связанными руками. Навыка противостоять супостату абсолютно никакого. Да и не надо. Кто сюда полезет! На уставной вопрос: что есть часовой? – бытовал шутливый ответ:
-Труп, завернутый в тулуп, на посту стоящий, вдоль периметра смотрящий: не идет ли разводящий.
То есть, не прозевать бы во время окликнуть смену: «Стой, кто идет!?». Все другое не пугало. Место шпионам в Генштабе, в Кремле, но не в этой лесной трущобе, напичканной противодиверсионной защитой. Тем более, что, даже преодолев все препятствия, любопытный не нашел бы ничего интересного. Объект упрятан глубоко под землю. А снаружи – обыкновенный безобидный пейзаж. Сосны, мелкие густые ельники, да неестественно аккуратные холмики, словно наполовину утонувшие в грунте каски сказочных воинов-исполинов. Это входы в подземные сооружения, о назначении и устройстве которых никто из нас так никогда и не узнал.
Основные трудности службы – в постоянном чувстве голода и в недосыпании. И то, и другое так изматывает, что порой теряется ощущение реальности. Солдату стрелковой роты дают быть сутки в карауле, сутки – в казарме. И так все три года без перерыва. Если не наградят десятидневным отпуском, что, конечно, не обязательно. Такая круговерть называется «через день – на ремень». Караульные сутки разбиты на двухчасовые отрезки или смены: стоять на посту, бодрствовать и отдыхать. Впрочем, отдыхать ровно два часа не выходит, поскольку прежде чем лечь спать, нужно дождаться, когда очередная смена вернется с постов, порой весьма отдаленных. Разбудят тоже заблаговременно. Чтобы встряхнуть бойцов и вдолбить им в головы правила несения караульной службы. Четыре раза в сутки – один и тот же инструктаж. На протяжении, напомню, трех лет.
Первогодки впадают в сомнамбулический транс. Как-то Генка Потапов, когда дрых на топчане в… караульное помещение он почему-то называл кордегардией. Так вот когда он дрых в кордегардии, ему в голову стукнуло, что залез под уютное тепло шинельки исключительно по недоразумению. А стоять ему сейчас с автоматом на груди и зорко всматриваться в ночную тьму пока не сменят. Не дождался смены, бросил чертов пост, что ужасно: нарушение карается самым жестоким образом. Не медля ни секунды, пробрался Генка к пирамиде оружия, тихонько взял свой автомат и выскользнул в ночную темень. Часовой, стоящий у входа, пропустил его молча. Не заметил, что тот вооружен. Подумал, приспичило человеку, до ветру вышел. А Генка, тем временем, скрадом обойдя промежуточные посты, вышел к своему предписанному месту. Глядь, там какая-то фигура маячит. Генка ему из кустов голос подал. Свой, мол, давай разберемся. Разобрались. Оказывается, Генке действительно самое время топчан продавливать, а не шастать с «калашником» среди хитроумных ограждений особо важного военного объекта. Но специальная кнопка была уже нажата. Всеобщая тревога! Весь караул «встал на уши». Как одуревшие от сна ребята не перестреляли друг друга, одному Богу известно.
Вообще Генке поначалу страшно не везло. То подсумок с двумя рожками патронов оставит в машине, а та укатит в соседний караул, то сапоги в спешке натянет не на ту ногу, то левой рукой начальству козырнет, что иной и за издевку примет. Как-то завел он со мной такой разговор.
-Что бы такое придумать, чтобы от армии откосить? Не знаешь?
-У Шишкина спроси. Он, говорят, знает верный способ.
-Спрашивал уже, толку-то? Возьми, грит, побольше сахарной пудры и вдыхай ее поглубже. Чтобы легкие разъело и начался туберкулез. Недолго протянешь, грит, зато – на свободе. Ерунда все это. У нас в литейном от смрада мыши дохнут, а людям хоть бы хны. Что там сахарная пудра. Растворится в жизненных соках, только и всего.
-Ну, тогда сомни двухкопеечную монету, привяжи к ней нитку, а второй конец нитки зацепи за нижний задний зуб. Монету проглоти, так, чтобы она опустилась в желудок. Рентген покажет язву.
-Не покажет. Научились определять. Испытано до меня еще. Тебе тоже все шуточки, а мне не до них.
-Неужели лучше изуродовать себя, чем потерпеть немного? Терпи, казак. Три года – не вся жизнь.
Уже ко второму году службы Генка подобных разговоров не заводил. У солдата к тому времени вырабатывается иммунитет. Он привыкает спать на ходу, на посту приходит в себя как раз тогда, когда в поле зрения подернутых дремой глаз появляется посторонний объект. Старослужащий или, как говорят, «старик» знает, когда и как можно стянуть лишний кусок с кухни, умеет незаметно пробраться на огороды офицеров и сверхсрочников, чтобы поживиться огурчиком и прочим овощем. Умудряется даже быть незамеченным в пьянстве. А уж сидеть, находясь на вышке, что, конечно категорически запрещено, ему сам Бог велел. Причем со стороны никак не скажешь, стоит ли человек, внимательно следя за окружающим пространством, или сидит в полузабытьи на приспособленной досочке. А если и вздумает какой-нибудь проверщик его проконтролировать, то пока будет взбираться на вышку, досочка успеет приладиться к положенному ей месту. И часовой предстанет как ни в чем не бывало, в бодром и подтянутом виде.
Но все эти уловки и ухищрения существовали потаенно, а внешне в глаза каждому била железная уставная дисциплина. Стержнем, вокруг которого она накручивалась в роте, был старшина. Расторопный и въедливый, с осиной талией, с солнечными бликами на обуви, он возникал в самый неподходящий момент, как черт из табакерки. Едва солдаты свободной смены караула выберут подальше от начальства полянку в лесу, едва скинут сапоги, чтобы выставить на свет прелые, покрытые язвами и мозолями ноги, едва предвкусят удовольствие забыть о воинском уставе, глядь, принесла нелегкая вездесущего душителя вольности.
-Тридцать секунд на приведение в порядок формы одежды! – гремит командирский голос. Старшина смотрит на часы. Ничуть не прибавляя к назначенному сроку, командует. – В одну шеренгу становись! Смирно!
Проходит вдоль строя, ощупывая каждого ледяным взглядом. Не сбита ли набок пилотка, туго ли стянут ремень. Солдаты надувают животы, но опытного служаку не проведешь: слегка ударит под ложечку и проворачивает пряжку. Сколько раз пряжка провернулась, столько нарядов вне очереди «разгильдяю». Ну и, конечно же, заставляет снять сапоги, чтобы узнать, правильно успели намотать портянки, или нет. Воздаяния наказаниями сыплются, словно горох из дырявого мешка.
Неизвестно, что лучше: сутки ареста на «губе» или наряд вне очереди. Такой наряд назначают непременно на тот день, когда взвод нарушителя дисциплины вне караула. И обязательно, чтобы случилось именно воскресенье, дающее солдатам некоторую передышку от занятий строевой подготовкой, заучивания политграмоты, хозяйственных работ и прочих многочисленных дел. Виновному дается, например, приказ вымыть казарму. Казарма емкая. В ней четыре взвода караульной службы, да еще взвод «дармоедов, сачков и лодырей»: электрики, музыканты, повара, хлеборезы, писаря, каптенармус, сапожник и т. д. Однако за час управиться можно. Вот уже пол блестит как новенький. Но попробуй солдатик отойти от швабры, убрать ведра за ненадобностью в кладовку. Не тут-то было! Нет, с подъема и до отбоя его должны неизменно видеть усердно моющим и скоблящим давно вымытый пол. Лишь три коротких перерывчика в его распоряжении: завтрак, обед и ужин. Столько же времени заставляют чистить уборные внутри казармы и внешние, столько же – выщипывать травку на плацу, собирать окурки на улицах гарнизона ну и так далее, что глянется старшине или другому начальству в виде наказания.
Как-то просыпаюсь, и в тусклом ночном освещении казармы вижу нечто странное. Дневальный Генка Потапов вытянут около тумбочки по стойке смирно. А перед ним, подобострастно согнувшись пружинистым, далеко не старческим телом, по-птичьи вывернув шею, заглядывает снизу, под Генкины очки, не кто иной, как сам старшина. Будто верноподданный с челобитной у ног повелителя. Такое не могло пригрезиться и в блаженном сне. Чуть позже прояснилось. Оказывается, как обычно, старшина делал ночной обход, чтобы узнать, не балует ли кто после отбоя. Поравнявшись с дневальным, он не услышал полагавшийся рапорт. Перед ним стоял истукан. Старшине хлопнуть бы Генку по плечу, заорать благим матом в ухо или, того хуже, потихоньку выкрасть у нерадивого воина штык, висящий на поясе. Вместо этого он поддался слабости полюбопытствовать: с закрытыми глазами дает храпака Генка, либо пялит пустые зенки в пространство. А не заглянув под толстые стекла очков, этого не узнать.
Обыкновенное человеческое качество, любопытство, неожиданно обнаруженное в старшине, подтолкнуло задуматься: а и впрямь, может, не вовсе он высушенный уставами до неодушевленности сухарь? Ведь известно, что он женат, двоих детишек в детсад водит. Наверное, и поиграет иногда с ними, и жену приласкает. Конечно, невозможно представить его, скажем, целующимся, но как-то строит же он семейную жизнь, где не место казарменному холоду. Где он – настоящий, а где – искусственный?
6
Было объявлено, что скоро предстоит общий смотр, и каждому взводу надо выучить свою, так сказать, личную строевую песню. Во взводе, как уже сказано, немало было людей повидавших виды. Некоторые – с высшим образованием. Учителя, агрономы и прочие гуманитарии. Интеллектуальная элита посовещалась и «выдала на-гора» известные слова. Песня понравилась, и вскоре мы бодро вышагивали на плацу, вдохновенно горланя:
Вы слышите: грохочут сапоги,
и птицы ошалелые летят,
и женщины глядят из-под руки?
Вы поняли, куда они глядят?
И потом с усиленным притопом под левую ногу лихо бил припев:
И только пыль!
Пыль!
Пыль!
Пыль!
Из-под шагающих сапог.
Получалось эффектно и выразительно. А когда мы шли из бани, смысл прямо-таки переполнял слова. Распаренные лица, влажные от пота гимнастерки постепенно покрывались непрозрачным слоем той самой пыли, о которой пелось.
В других взводах почему-то предпочли иные тексты. Разучивали популярный в те времена шлягер «Не плачь, девчонка». Запасались двумя, а то и тремя песнями. Мы же не изменяли ей одной, выбранной. Комроты и комвзвода вряд ли вслушивались, о чем поем. Их больше заботило, чтобы мотив попадал в ритм шага. Старшина было заикнулся, мол, что-то не так, но, увидев равнодушие старших по званию, успокоился.
И вот – смотр. На плацу сколочена трибуна. В ее центре – самоварно сияя, сам начальник гарнизона генерал Тонкобрюхов, окруженный шишками помельче. Сверкают зайчиками трубы оркестра. Младшие офицеры щеголяют золотыми погонами и ремнями. Перед трибуной, печатая шаг, проходят колонна за колонной. Проходят и наши два взвода, свободные от караула. Генерал доволен строгой выправкой, четкостью исполнения команд, что заметно по его равнодушному лицу. Ну и под конец еще один прогон войск, уже без отдания чести. Начальство хочет послушать солдатские песни. Звучат «Катюша», «Потолок ледяной, дверь скрипучая» и, понятное дело, про девчонку, которой не велено плакать. Наш взвод в хвосте. Весело шлепая по плацу, мы выкрикиваем: «Пыль! Пыль! Пыль! Пыль!». С генеральского лица медленно сползает сонливость, оно наполняется цветом горячих углей.
-Командира роты – ко мне! – гремит генеральский голос.
Нас выстраивают в отдалении развернутым строем с командой «вольно». Мы видим ротного рядом с возбужденным начальником гарнизона, рубящим перед носом нашего командира воздух ладонью. Таким маленьким и щуплым ротный никогда не бывал.
А ближе к вечеру, когда положены полчаса личного времени, взвод выстроили в казарме двумя шеренгами. Перед нами, поскрипывая половицами, похаживал взад-вперед ротный. Фуражка заломлена набок, что означало прилив боевого, прескверного настроения. Ясно: будет ругать за «фулюганскую» песню. Командир гордился тем, что хотя и не оканчивал высших курсов, зато до капитанского звания вознесла сама война. А это, как он не раз подчеркивал, куда важней просиживания штанов за школьными партами. Суровое воспитание наложило свой отпечаток. Малейший отголосок гражданских вольностей среди подчиненных его обескураживал, и, наверное, пугал сильнее, чем брань вышестоящего начальства.
Свою растерянность и страх легко было скрыть раздражением. Поэтому ротный долго и придирчиво, забегая то на один фланг, то на другой, ждал, когда взводный выровняет носки солдатских сапог по идеально прямой линии. При этом делал едкие замечания, вроде того, что «расслабились водку пьянствовать» и «не у тещи в пузо блины жрать».
-И чтобы принять внимание на занятия строевой подготовкой, – обратился он к взводному, когда к прямизне линии не мог бы придраться даже главный идеолог партии. – А то разболтались, как беременные бабы на печи.
Еще несколько раз его плотная, начавшая обрастать округлым брюшком фигурка прошлась вдоль строя, резко остановилась посередине и громко произнесла:
-Кто придумал похабную песню? Два шага вперед!
В ответ не прозвучало ни звука. Ротный выждал паузу и приказал:
-Рядовой Потапов, выдь из строя!
И, когда бедный Потапов оказался лицом к нам, последовала неизменная с некоторых пор шутка всех командиров: «Сыми очки поглядеть, открыты моргалы или нет».
-Ну, говори, рядовой Потапов. Твоя выдумка?
-Никак нет, – четко отрапортовал Генка, близоруко щурясь. – Слова сочинили сержант Окуджава и условный волонтер Киплинг.
Ротный обомлел. По морщинам, взбороздившим лоб, угадывалось мучительное желание вспомнить, кто такие в его роте? Наконец, поняв, что его разыгрывают, он выплеснул на взвод водопад хлестких слов, которые не воспроизводим ради приличия. В результате на следующий день, после караула взвод вышагивал по плацу вплоть до отбоя, имея приколотые к спинам впередиидущих шпаргалки с текстом песни «Не плачь, девчонка». А Генку Потапова за дерзость наказали «губой».
В тот день, когда ротный устраивал нам головомойку, на экзекуции присутствовал и старшина. Но вел он себя необычно тихо, ни во что не вмешивался, стоял в сторонке и напоминал готовым к улыбке ртом портрет Джоконды. Ночью он вместе с дежурным по части явился в караульное помещение. Проверять несение службы в карауле не входило в его обязанности, но дотошность не давала ему спокойно жить, что, с лихвой окупалось нарушением нашего покоя. Так что ничего странного не узрелось, когда в дверях возникло живое воплощение железной дисциплины.
Мы с Генкой пребывали в бодрствующей смене, играли в шахматы. Старшина подошел и молча наблюдал за игрой. По окончании партии обратился к Генке:
-Давай выйдем в коридор, потолкуем.
Когда уходили, я услышал, как он спросил:
-Ну, ладно, Окуджаву знаю, а кто такой Киплин?
О чем они беседовали, Генка помалкивал. Но вот что интересно. Библиотекарь Люда как-то заметила, что с некоторых пор старшина заделался завзятым книгочеем.
-Особенно стихи любит, – сказала она.
А в остальном старшина как был так и остался ревностным блюстителем уставных положений. Только болванами и свиньями реже стал нас обзывать.
7
В те времена, когда Советская империя охотно разваливалась на большие и малые куски, я, как и все лишние для государства люди, оказался на грани нищеты. Тут мне вспомнилась давняя профессия печника. Прочитал в газете объявление, требуется сложить камин. Позвонил. В ответ услышал мягкий голос, судя по всему, молодого человека. Сговорились о цене и прочих условиях. Как и было согласовано, встретил он меня на станции Сходня.
Мы долго шли по обширному малоэтажному городку, пока не уперлись в металлические зеленые ворота. Я волочил за собой тележку со спортивной сумкой, набитой инструментом, оставленным отцом в наследство, он помахивал целлофановым пакетом, в котором спорили яркостью с солнцем крупные апельсины. По дороге я узнал, что моего заказчика зовут Михаилом, что он работает клерком в набирающей обороты фирме, и, пока дела идут не столь блестяще, как хотелось бы, он располагает средствами, недостаточными, чтобы пошиковать на всю катушку. А лицом в грязь неохота ударить. Поэтому требуется несложный, но вполне приличный камин кирпичной кладки.
Чем дальше мы уходили от станции, тем безлюднее, пустынней становились улицы. А когда в конце пути остановились перед воротами, казалось, ближайшая округа и вовсе необитаема: глухая тишина, ни единой живой души. Но вот за воротами раздался грозный рык.
-Погоди, я уберу собак, – остановил меня спутник. Он открыл ключом калитку и скрылся. Через некоторое время вышел, пристально взглянул, будто впервые меня увидел, сообщил:
-Это такие дикие звери. Уж на что я свой, и то остерегаюсь. Того и гляди, разорвут насмерть.
Мы прошли в усадьбу. Путь, зажатый штабелями досок, стального проката и разнокалиберных труб, подвел нас к бревенчатому дому, увенчанному мансардой. Сквозь стекла веранды навстречу выставились две ужасные морды. Надо признаться, собак я с детства побаиваюсь. А тут аж руки похолодели. Меня пронизывали злобой глаза совершенно диких животных. В лающих пастях сверкали острые, величиной чуть не с мой мизинец клыки.
-Не бойся, пока у нас чужие, мы их днем держим на цепи или на террасе, – перекрывая лай, прозвучал скрипучий голос. Только тут я заметил крупную женщину, сидящую в кресле-качалке под навесом высокого крыльца.
-Мама, это и есть каминщик, – представил ей меня Михаил.
-Я поняла, – недовольно проворчала женщина. – Проведи его на место, и пусть приступает к работе.
«Местом» оказался только что подведенный под крышу трехэтажный кирпичный особняк. Мы прошли сквозь пустой дверной проем и оказались в прохладном сумраке странного сооружения. Потолки в особняке терялись в высоте, поэтому снаружи он напоминал сторожевую башню кавказских горцев. Первый этаж, судя по никелированным трубам, высунутым из стен и пола, был предназначен для обширного санузла. Вполне допускаю, с не выстроенным пока бассейном. На второй этаж вела узкая сваренная наспех из арматуры длинная зыбкая лестница. Я представил, как буду таскать по ней кирпичи, и мне стало не по себе.
Второй этаж состоял из зала, в который с лестничной площадки открывался доступ через пару арочных проемов. Простенок между арками предназначался для камина. Зал был просторен и безыскусен. В нем чудился длинный стол, покрытый зеленым сукном, высокие, обшитые дерматином спинки стульев вокруг него, кресло за дальним торцом, над креслом – портрет очередного президента, а вместо камина – карта президентских владений.
Этаж высовывал наружу балкон, который сжимал в объятиях две огромные сосны, так что казалось будто они росли прямо на этом самом балконе. Схваченные железобетоном сосны заслоняли окна и сгущали сумрак, разлитый по залу даже в ведренный день.
Я так никогда и не узнал для чего предназначалось это сумрачное строение. Если не считать каморок, забравшихся на третий этаж, здесь ничто не напоминало человеческое жилище. Да и каморки с узкими, как амбразуры, окошками скорее походили на одиночные камеры для заключенных. Наверное, чтобы скрасить впечатление, стены камер обили вагонкой, но промахнулись с цветом. Бурый, под мореный дуб колер, из-за недостатка света казался черным и наводил тоску. Представив, что здесь предстоит провести не один день, мне стало не по себе. Но, делать нечего. Придется потерпеть, не на барские покои рассчитывал.
Как только мы оказались внутри усадьбы, Михаила словно подменили. Теперь со мной был не тот благожелательно настроенный молодой человек, с которым мило болтали по дороге со станции. Он держал себя скованно, суетился, потирал вспотевшие ладони, избегал прямых взглядов. На мгновение мелькнула мысль, уж не втягивают ли меня в нечистую игру. Но поспешил отбросить сомнения: мало ли от чего испортилось настроение у человека.
Вскоре он меня оставил, еще раз предупредив, чтобы ночью, когда собаки спущены с привязи, вниз не спускался. Да и днем без крайней нужды разгуливать нечего. Я продолжил изучать конструкцию здания в одиночку. Надо было определить, где и как проходят балки и стропила, чтобы наметить место каминной трубы, узнать тип кровли и тому подобное, связанное с предстоящей работой. Лазая по верхам, мимоходом рассмотрел усадьбу. Владение в плане представляло неправильный пятиугольник площадью в три-четыре стандартных садовых участка, какие разрешены простым смертным. Нет, тут развернуто с размахом. Территория огорожена глухим тесовым забором, завершенным сверху спиралью из колючей проволоки. Спираль острыми блестящими колючками ясно показывала, что шутить не намерена. Кроме дома, встретившего меня звериным оскалом, в глубине усадьбы, за густой шпалерой боярышника был спрятан легкий домик летнего типа. Около него – дощатый скворечник туалета. Чуть позже я лучше рассмотрел домик. Оказалось, окна в нем наглухо прикрыты занавесками, входная дверь постоянно под замком. Но, судя по утоптанной тропинке, ведущей к низенькому крылечку дом не вовсе заброшен.
К моей «сторожевой башне» примыкали сараи. Впоследствии я обнаружил в них несметные запасы кирпича на все мыслимые случаи жизни, кипы листовой стали, рулоны утеплителя, бочки, бидоны и банки с краской, газовые баллоны. Всего не перечесть!
Но самое поразительное: оказывается, штабеля длинномерных материалов, между которых мы лавировали, пробираясь от ворот, лежали не только около жилого дома. Они покрывали всю площадь участка. На нем ничто не тешило взор, как бывает на загородных дачах: ни ухоженных грядок с луком и редиской, ни садовых деревьев, ни цветников, газонов и клумб. Ничего! Одни только доски, прокат, железобетонные плиты с блоками, да проходы между всем этим нагромождением. Не усадьба, а стройплощадка, будто хозяева затеяли возвести городской микрорайон.
Как тут было не вспомнить того самого Полкана! Жил он в деревянном частном домике при усадебке, огороженной столь же плотным забором. По слухам, предлагали ему переехать с семьей в центр города, в квартиру со всеми удобствами, но он отказался. Возможная причина отказа обнаружилась после его смерти. Наследники нашли под домом погреб. Вернее не погреб, а толстостенную бетонную емкость, упрятанную глубоко под землю. В этом бункере насчитали триста коробок с «Геркулесом», несколько ящиков хозяйственного мыла. Были там три объемистые дубовые бочки с красным вином, мешки с солью и сахарным песком, большой герметичный бак с керосином и многое, многое другое. Не иначе, к третьей мировой войне было приготовлено. Между прочим, отдельную полку занимали новенькие бурки. Оказывается, знаменитые бурки Полкан шил сам, собственными руками. Такое хобби у него было.
Экое талантище пропадало многие годы! Занялся бы человек любимым делом на общее благо, разобул бы округу в бурки, долго помнили бы знаменитого мастера. Глядишь, сказание ходило бы меж потомков не хуже, чем о Левше в Туле. А так, кому ведомы его чиновные деяния? Чиновников – миллионы, а искусников – по пальцам перечтешь.
8
Между тем, скрипнули ворота, во двор въехал грузовик, собаки подняли злобный лай, который однако вскоре стих. К грузовику подскочил хозяин, старуха воссела на тронное место наблюдать с крыльца за суматохой. Неожиданно из сарая возникли две поджарые фигуры, одетые, как в униформу, в дешевые плотно облегающие тренировочные костюмы. На каждой был нахлобучен свернутый из газеты солнцезащитный колпак. Началась погрузка. Шофер безучастно присел с сигаретой на ящик в тенек, приезжий мужчина вместе с хозяином отбирали товар. Хозяин что-то отмечал в блокноте, а двое из сарая по его указанию таскали доски, трубы, мешки с цементом, закатывали в кузов бочки, словом, текла будничная работа, какая бывает на обычном складе.
Когда осевшая под тяжестью машина уехала, хозяин в сопровождении грузчиков направился к «сторожевой башне».
-Ну, как идут дела? – обратился он ко мне. И, не дожидаясь ответа, второпях, как бы между прочим, пояснил. – Видишь, уговорили военные сдать участок в аренду под склад, вот и приходится колотиться. А это вот твои соседи по койке. Дембеля. Хотят подзаработать, чтоб домой не с пустыми руками ехать, задержались тут. Верно я говорю, Алик? – обернулся он к стоящим сзади униформам.
Один из них, очевидно, Алик неопределенно дернул плечом. Другой и глазом не моргнул. Оба настороженно ощупывали меня косвенными взглядами, словно затравленные зверьки. Хозяин неожиданно подмигнул, наклонился ко мне и весело прошептал:
-По-русски ни черта не понимают. Тупой народ эти узбеки.
Когда он ушел, Алик, как узналось позже, настоящее имя ему было Алимджан, услал напарника за обедом. Потом мы сидели в каморке третьего этажа, заполненной тремя раскладушками без простыней и наволочек, да журнальным столиком, на котором стояли тарелки. Обед состоял из небольшого количества жидкости, сквозь которую виднелось несколько картофельных кубиков. По недоразумению это называлось супом. На второе была выдана распаренная перловая крупа, а на десерт – по стакану желтоватой теплой воды. Очевидно, чай, в чем пытался убедить приложенный к каждому стакану микроскопический кусочек сахара.
Мне вдруг вспомнилась армейская служба. Скудным было питание, но не настолько же! К примеру, в караул даже выдавалась лишняя буханка черного хлеба, банка килек в томате. Мы разрезали хлеб по количеству едоков, а ломтики обмазывали особым составом. Дело в том, что верхняя, подгорелая корка буханки почему-то прятала под собой слой студенистой массы. Единственное сходство массы со сливочным маслом было в солоноватости. Бутерброды с соплевидной мазью вызывали изжогу, но это все же лучше голода.
К счастью, несмотря на то, что по уговору мой стол будет за счет хозяев, я прихватил с собой пару палок колбасы, несколько банок тушенки и сгущенного молока. Немалая добыча в годы всеобщего дефицита. Как сердце чуяло недоброе. Это несколько оживило обед. Мои сотрапезники уминали яство, сдобренное баночным угощением, за обе щеки.
-И сколько времени вы питаетесь этим дерьмом? – спросил я, имея в виду варево, которым потчевала нас хозяйка.
-Месяца нет, как мы тут. Всегда то самое, – ответил Алимджан. Он один общался со мной. Его соплеменник либо не все понимал по-русски, либо просто был молчуном. Его звали Максудом. Держался он настороженно, одергивал Алимджана, когда считал, что тот болтает лишнее.
Внешность Алимджана напомнила мне Женьку Удачина. То же телосложение, те же угловатые движения подростка. Блондин Удачин, отретушированный на восточный манер, да и только. Вспомнился печальный Женькин конец. Застрелился парень на посту. Бесцветную, бессмысленную службу не всякий готов вынести. Несколько недель после происшествия нас усиленно накачивали по части политпросвещения. Долбили, что именно нам предстоит в случае чего первыми начать войну с «проклятым англо-американским империализмом». Нажимали на то, что преимущество всегда на стороне внезапно нападающих. А для этого полезно терпеливо сносить тяготы, которые укрепляют дух, и делают из дерьма стойких солдат.
Вовка Шишкин, любивший задавать провокационные вопросы, не выдержал и спросил политрука, почему мы не развязали войну во время Карибского кризиса. Старлей Прокопов искоса взглянул в простодушное Вовкино лицо и глубокомысленно заметил:
-Опоздали. Нападать надо не тогда, когда противник привел армию в боевую готовность, а когда он только замыслил это сделать. – Спохватившись, что сболтнул ненужное, добавил:
-Там, наверху лучше знать. Поумнее сидят люди. А наше дело – слушать и молча выполнять каждое их слово. Критикан, видишь ли, нашелся какой. Подворотничок почему криво подшит?
9
Интересно, а что будут помнить о службе эти узбекские ребята, сидящие сейчас напротив за скудным столом? Как они помянут Россию, которой отдали два года службы? Добром или худом?
-Зачем же морить себя? Взяли бы у нанимателей аванс, сходили бы в город купить нормальные продукты, – обратился я к Алимджану.
-Нам нельзя, – был странный ответ.
-Почему?
Тут ребята залопотали о чем-то между собой громко и тревожно, собрали посуду и, гремя арматурой лестницы, поспешили вниз.
В сарае я нашел блок, подходящую веревку и несколько пустых бадей. Вопрос с подъемом материалов на балкон, минуя сомнительную лестницу, был решен. Любопытство подтолкнуло меня получше осмотреть содержимое сарая. В закутке, за высокой стопой фанерного листа внимание привлекла пыльная груда какого-то тряпья. Я вытащил на свет, что попало под руку. Это оказалась изрядно потрепанная солдатская гимнастерка. Вся куча состояла из военного обмундирования. И летнего, и зимнего. Двое дембелей, обитавших в усадьбе, никак не могли набросать столько одежды. Тут было что-то не то. И совершенно непонятно, почему на обносках попадаются застаревшие пятна крови. Где-то чуть замарано, где-то – клякса с ладонь, где-то чисто, ничего не видать.
К вечеру машины увезли заметное количество стройматериалов, и на участке образовалось свободное пространство. Узбеки принесли в каморку ужин, в отличие от обеда исключающий баланду, и распространили уксусный запах пота.
-Вряд ли хозяева дадут вам прилично заработать. Скупы они до безобразия, – сказал я Алимджану.
-Много не надо. На дорогу и одежду не военную. Они так всегда делают, – проговорил он. И тут же умолк, словно прикусил язык.
И дураку понятно, что-то ребята скрывают от меня. В дембель так не уходят. Деньги на билет до пункта призыва вынь да положь! А кроме того, питание, будь то сухим пайком или опять же в денежном выражении. Да и сами дембеля наряжаются, словно хотят покорить женские сердца. Форма – с иголочки, ладно подшита по фигуре. Нацеплены многочисленные свои и чужие значки, надраена до зеркального блеска бляха на ремне, режет глаза сияние пуговиц. Чем не молодец с картинки? Так уж заведено повсеместно. А тут, на тебе! Нужно заработать на проезд, получить одежду, а перед родными предстать будто не из армии пришел, а из колхоза, где вместо трудодней фигу покажут.
Я понимал, что не следует близко подходить к больной теме. Придет время, ребята сами объяснят, что и как. Рассказал им смешной случай, когда мы с Потаповым бегали по окончании наряда в карауле за спиртным. Остальных солдат повезли на машине в казарму, а мы, забрав с них складчину – без оглядки в ближайшую деревню. В тамошних белорусских магазинах продавали тогда жидкость с названием «Агенчик». Стоила она недорого, но вгоняла в голову дикую дурь. Достаточно немного хлебнуть – и навеселе. Поэтому нашему брату как раз, что надо.
От караульного помещения до магазина добрый десяток километров. Обратно, до казармы – пятнадцать. Малоезженый проселок с неглубокими колеями по песку. Бежать непросто, особенно, когда в карманах брюк по бутылке, да за пазухой пара. И все же ко времени уложились. Минут за двадцать до вечернего построения огибали угол казармы. Удивило, что на плацу, который только что пересекли, ни единой души, но раздумывать некогда. Быстрее в парадный вход и раздать добычу по рукам. И только мы, взмыленные, выскочили из-за угла – перед нами сдвоенная строка солдатского строя. И командир роты тут же, и, конечно, старшина.
Полминуты стояла гробовая тишина. Мы с Потаповым окаменели от неожиданности, а все с интересом разглядывали нас, будто мы явились на публику голыми. Да и немудрено: с головы до ног нас покрывала желтая песчаная пудра, ремни отпущены дальше некуда, воротнички распахнуты, пилотки подоткнуты под погоны. И в довершение, из карманов нагло торчат бутылочные горлышки. Это в той-то воинской части, где малейшее отступление от устава вызывает бурю негодования всего командного состава!
Старшина неспешно подошел к нам. На его лице не отразилось никаких чувств. Он, взявши двумя пальцами горлышко, брезгливо вытянул бутылку из моего кармана, повернулся к каменной урне и слегка пристукнул стеклянным цилиндром по монолитному краю. Бутылка развалилась, содержимое хлынуло в жерло урны, наполненной всякой дрянью. Стоголовый солдатский строй издал легкое «Ах!». Восемь раз по количеству изъятых у нас посудин раздавался этот непроизвольный тихий стон.
Как ни удивительно, мы с Потаповым не получили никакого наказания. Нас не только не отправили на «губу», но и наряда вне очереди не объявили. Только было приказано привести себя в порядок и через пять минут встать в строй. Может, начальство посчитало потерю утешительной влаги достаточно суровым наказанием?
Рассказ нисколько не развеселил слушателей. Они деловито уплетали очередную порцию консервов, причем сохраняя на лицах печаль. И сидели как-то странно, прямо на полу, сложив ноги йоговским лотосом. В дальнейшем я не раз замечал эту их особенность. Под конец они вежливо поблагодарили за угощение, но своих мест не покинули. Дожидались, когда я дожую последнее. Разговор, между тем, не иссяк. Мне удалось выяснить, что родом они из одного небольшого поселка. Служили в стройбате. Оказалось, не такие уж неотесанные дикари, как могло показаться вначале. За плечами Максуда была законченная десятилетка, Алимджан успел получить диплом техника строителя.
-Наверное, в армии сразу мастером поставили, – заключил я.
-Не-е, – протянул Алимджан. – Мы – черные рабочие. В начальниках сержанты, из ваших, русских. Нам нельзя.
-Почему?
-Не знаю. Где что полегче, там ваши. А где тяжелое тащить – там: а ну-ка, давай, мусульманин. Азиат – значит ишак.
-Ну, зря ты так. Армия – не фруктовый сад со спелой малиной, – навернулось на язык выражение нашего старшины. – Никому не сладко.
-Кому как, – пробурчал Алимджан и вышел из каморки, чтобы присоединиться к земляку, который чуть раньше уединился на балконе. Только в своем обществе оба чувствовали себя вольнее.
После ужина они затянули песню, которую мне пришлось неоднократно потом слышать. Это был грустный напев с чужими, непривычными для русского уха переливами голоса. Звуки словно следовали в согласии с неспешной поступью верблюжьего каравана. Иногда в них угадывалось легкое шуршание песчаной поземки, перекатывающейся через бархан. Иногда – глухое эхо далекого камнепада. Словом, песня нагоняла тяжелую тоску. Недаром собаки во дворе начинали поскуливать и противно подвывать. Тогда снизу следовал пронзительный окрик хозяйки:
-Эй! Басурмане! С ума сошли здесь свои поганые молебны устраивать? Прекратите немедленно! А не то…
Далее потише добавляла несколько нецензурных ругательств.
Узбеки понижали голоса, щадя хозяйское ухо, но дотягивали бесконечно длинную мелодию то ли старинной песни, то ли сказания о безвозвратном прошлом до конца.
10
Ночью меня доконали комары. Казалось, сам воздух исходит неумолчным занудным писком. Натянешь одеяло на голову – душно, раскроешься – туча комаров пронзит уколами тело. Сон не шел. К тому же мешало похрапывание соседей, да лязг металла во дворе, смешанный с людскими голосами. Проворочавшись с полчаса, решил размяться, выйти на обдуваемый ветерком балкон.
Во дворе действительно кипела работа. Прожектор, водруженный на крыше террасы, разгонял ночной мрак. Сноп света прыгал по верхушкам штабелей, пока не упирался в стену боярышника. Она выглядела белой, будто присыпанная мелом. Свет располовинивал людей на голубовато-снежную освещенную часть и черную теневую. Двояко окрашенные фигуры разгружали машину с полуприцепом. Сооружали новый штабель длинномерных материалов. Как я мог заметить по одежде, это были военные. Да и грузовик выдавал причастность к армии пятиконечной звездой, выведенной на дверце кабины.
Лишь приглядевшись получше, я обнаружил, что здесь присутствуют еще трое. Прикрытые от прожектора козырьком крыльца переговаривались меж собой хозяйка, привычно погруженная в кресло, хозяин с блокнотом и человек при фуражке, кителе и сапогах. Обе собаки лежали возле кресла и настороженно следили за возней во дворе. Прапорщик, подсказали погоны военного, который, сопровождая речь энергичными жестами, что-то объяснял Михаилу. Он стоял ко мне спиной, лица его я не видел. Подтянутость, ладность выправки напомнили что-то давно знакомое, чуть ли не родное, но скрытое временем. Мне хотелось услышать его голос, но разговаривали на крыльце негромко. Только однажды разобрал обрывок фразы, произнесенной повышенным тоном:
-…давай кровельные материалы… большой спрос… цены высокие…
Это было сказано хозяином. Военный отвечал скороговоркой, словно читал по бумажке заранее выученный текст.
Он обернулся, и я чуть не вскрикнул: «Старшина! Наш ротный старшина!». То же узкое лицо с широким подбородком, тот же строгий прищур. Но спохватился: какой, к лешему, может быть тот самый старшина? Что же? И годы его не состарили, и срок не подоспел в отставку выйти? Или армия штампует раз навсегда установленный тип?
А потом подумалось: «А что? На месте этого прапорщика, если выбросить временной разрыв, вполне мог быть наш старшина. Разве строгая дисциплина и грабеж казенного добра – вещи несовместные?». Когда мы дембелями ехали домой, в одном купе со мной оказался каптерщик Левка Сударщиков. Во хмелю он хвастался, как со старшиной сбывал среди гражданских солдатские шмотки. Что ж? Времена изменились, а натура людей осталась прежней. Теперь можно ухватить гораздо больше, чем просто шмотки. Чего ж теряться?
Кстати сказать, Левкино признание никого не возмутило. Видно все мы порченные. Каждый не дурак стянуть, что само лезет в руки. Если не стянешь сам, стянет другой. Так или иначе, но «плохо» лежащая вещь обязательно будет уворована. То ли от роду мы такие, то ли обстоятельства склоняют к этому. Неизвестно, как обстояло с этим дело в глубине времен, только в нашу историческую эпоху обстановка очень даже была благоприятной для процветания воровства. Судите сами. Сначала, после октября семнадцатого года на троне Российской империи воссел ставленник Германии, вместе со своей бандой опустошивший государственную казну. Его сменил уголовник, специалист по вооруженным налетам на частные и общественные банки. Потом из хладных рук уголовника власть перешла к энергичному дилетанту, который так никогда и не понял, что с ней делать. Партийный функционер высокого полета – столь высокого, что не видать земли – отнял ее у «субъективиста и волюнтариста». И, конечно же, использовал власть исключительно в интересах своего вполне сложившегося вороватого класса номенклатуры, на который, в случае чего, мог смело опереться. И так далее, не будем уточнять. Рыба, как говорится, тухнет с головы.
Но это так, между прочим. А вот вопрос: если старшина ничем от нас не отличается, какого черта он строил из себя честного, искренне верящего в непогрешимое устройство именно такой армии. Он отнюдь не дурак. Должен же понимать, что дисциплина ради самой дисциплины, когда за ней не стоит глубокий смысл, выглядит уродливо и ничего хорошего в конечном счете не сулит. Или он лезет из кожи, чтобы построить карьеру? Но о какой карьере может мечтать ротный старшина? Выбиться в офицеры ему не светит. Хоть тресни, надбавок к зарплате не видать. Прослужит еще несколько годков и – давай-ка, братец, в запас при пенсии, положенной по разнарядке. Все предначертано, все движется по накатанному пути. Колотись головой об стену, не колотись, а конец известен. Чего ж тогда и колотиться?
Кругом обман. Им накрепко сцементирован фундамент, на котором стоит все здание.
11
Потом я привык к комарам. Спал, как убитый, не слыша ни их гуда, ни ночных шумов во дворе. Отношения с узбеками теплели. В свободные минуты они помогали мне, нагружали внизу бадьи кирпичом, водой, цементом и прочей тяжестью, чтобы я мог только поднимать груз наверх, не бегая взад-вперед по ненадежной лестнице. Они следили за ходом моей работы. Я так и не смог объяснить, что я делаю. Очаг? Известные мне восточные слова казан и таган ничего не дали. Они с удивлением смотрели на арку портала камина, которую я сложил, и пожимали плечами. Что, мол, за диковинка?
И вот, что пришло мне тогда в голову. Живем мы более ста лет бок о бок, два народа. Две разных культуры. Обе – древние. А что знаем друг о друге? Да ничего! Я могу, скажем, назвать узбекские города Самарканд, Бухара, вспомнить великих узбеков Навои, Улугбека, Авиценну. Впрочем, узбек ли Авиценна? Не помню. И это – все. А ведь я не лопух какой-нибудь. Как-никак институт закончил после армии.
Нет, как ни крути, а к стыду нашему надо признать, эти узбекские ребята из Богом забытой глубинки – молодцы. Нашу культуру знают получше, чем мы ихнюю. Зря ругают их «чурками», «чернозадыми» и прочими обидными словами. Поневоле вспомнишь выражение нашего отделенного командира Ярошенко, который говаривал: «Не смей никого обзывать скотиной, в ответ либо захрюкают, или проткнут рогом».
Немудрено, что и страна, населенная разными по культуре, языку, далекими от понимания и уважения друг к другу народами рассыпалась в одночасье будто карточный домик. Ни один злой гений не сумел бы этого сделать, если бы народы ощущали себя единым целым.
О стройбате, о том, в какой каше варились Алимджан и Максуд, я имел смутное понятие. К внешней стороне ограды военного городка, где я служил когда-то, примыкала казарма военных строителей, но мы со стройбатовцами не общались. Не было ни нужды, ни времени. А «губа» у нас была общей.
Ведал «губой» так называемый комендантский взвод. «Губа» была собственной вотчиной комендантовцев. Откуда и как отыскивают их среди призывников, ума не приложу. На гражданке столь гнусных людей никогда не встречал. Будто выращивают их на секретном полигоне специально для вреда окружающим. Вот характерный пример. Идут, скажем, навстречу друг другу два обыкновенных солдата. Сослуживцы. Может, из одного даже отделения. Может, минут десять назад стояли рядом, курили. И время, заметим, личное. То есть такое, когда что хочешь, то и делай пристойное, только за пределы гарнизона ни шагу. И вот они встречаются и, проходя мимо, естественно, чести не отдают. Но тут всевидящий лукавый возьми и поверни башку праздного комендантовца, чтобы она углядела описанную сцену.
Все! Нарушение Устава! Не сомневайтесь: обязательно будет доложено, куда надо. Оба провинившихся солдата понесут наказание.
Можно представить, какая суровая бытность была уготована узникам «губы», если и на «воле» солдату не сладко. Как и положено по Уставу, узников кормили остатками с кухни. Если что оставалось. Изнурительный труд без выходных. Когда не находилось дела, изобретали что-нибудь сизифово. Например – вырыть большую яму, чтобы потом ее засыпать и землю заровнять, не оставив никаких следов от проделанной работы. Горе тому, кто попробует пикнуть от возмущения. Хорошо, если отделается зуботычиной. Хуже – попасть в карцер. Карцер – это тесный, холодный каменный шкаф, в котором можно только стоять, или полусидеть, упершись спиной и коленями в супротивные стенки. После суток колени становятся двумя долго не заживающими синими пузырями. Вот потеха комендантовцам, если виновный еще и клаустрофобией страдает! Якобы болезнью, выдуманной изнеженными умниками.
Вообще для армии идеально подходит солдат, лишенный интеллекта. Лучше всего – робот, бесхитростно и послушно выполняющий команды, не создающий проблем начальству. Ну, а пока роботы в дефиците, неплохо иметь комендантовцев. Побольше бы таких. Голубая мечта всякой власти.
Зато их, комендантовцев, люто ненавидят в стройбате, избалованном более вольной службой, чем у нас. После осеннего приказа о дембеле оттуда проникали в гарнизон лазутчики. Выведывали, на какой день тот или иной обидчик собирает чемодан. На нашей неприметной, окруженной плотным лесом станции поезда делали остановку дважды в сутки. Поэтому проследить, когда дембель войдет в вагон, не представляло труда. А потом где-нибудь после отбоя из уст в уста, с койки на койку по нашей казарме гуляла новость: еще одного комендантовца стройбат выкинул из вагона на ходу поезда. Возбужденные удовлетворенным чувством справедливости, солдаты не сразу засыпали. Неясные, мстительные мечты бродили в умах.
Оказаться специалистом строителем в стрелковой роте – это синекура. Только полгода рядовой Ромашов подержал в руках «калашника». А когда всплыло, что до армии он работал маляром-штукатуром, его не то, что освободили от каких бы то ни было нарядов, а сделали самым популярным человеком в офицерской среде. Дома в военном городке вступили в пожилой возраст, жаждали косметического ремонта, Ромашов шел нарасхват. Под конец службы обнаглел до крайности. Строя не признавал, на сержантов смотрел свысока, а по вечерам являлся в казарму в подпитии. А то и вовсе не являлся.
Честно говоря, этими рассказами о службе я надеялся на сочувствие со стороны слушателей. Вот, мол, каково приходится в настоящих войсках! Вам посчастливилось попасть в военные строители. Благодарите Аллаха, что не попали в пекло. Но напрасно я тратил слова. На лицах Алимджана и Максуда я не прочел ни зависти, ни сочувствия.
-А что вы строили? Наверное, дачи для генералов? – поинтересовался я.
-Не-е, объект.
-Какой?
-Не знаю. Канаву копали, трубы клали. А зачем, он не сказал.
-Кто – он?
-Большой начальник, малый начальник – никто не сказал.
-Ну, и как, трудно было?
-Не-е. Совсем не трудно.
-Значит, доволен службой?
-Не-е. Какой – доволен!
-А что – так?
-Когда на работе – ничего. В казарму неохота идти.
-Что? Издевались над вами? Дедовщина, да?
-Не знаю. Дедовщина – что значит?
Я, как мог, рассказал из слышанного и прочитанного о том, что новички, бывает, подшивают «старослужащим» подворотнички, а то носят «дедов» на закорках в сортир и стоят там в ожидании конца процедуры, отмахивая мух.
В мою пору дедовщины не было. Да, над новичками насмехались, при случае устраивали розыгрыши. Помнится, в госпитале кому-то из вновь прибывших сказали, что помимо прочих анализов ему велено сдать образец пота. А чтобы получше пропотеть, его укрыли горой одеял, которые собрали из нескольких палат. Все здорово повеселились, представляя, как бедняга мучается, усердно соскабливая горлышком пузырька капли, струящиеся по подмышкам. Такого рода забавы от скуки обычно никого не обижали сильно. Разве что Пашка Зеленин однажды пришел в ярость, когда, отслужив, и уже едучи поездом домой, обнаружил в своем дембельском чемодане подложенные кем-то воинские уставы. Четыре книжицы карманного формата в красном переплете. Нас вынуждали заучивать их назубок. Так, чтобы даже поднятый в разгар сна мог без запинки отчеканить любой абзац. Понятно, что один вид краснокожей уставницы вгонял в тоску. Негодование Зеленина понятно. Ладно, сунули бы ему кирпич. На худой конец, перевязанную бантом грязную портянку. Подобное ребячество среди солдат в обычае. Но – уставы! Да еще на дембель! Согласитесь, такое трудно принять с юмором.
Но не все болезненно воспринимают службу как Пашка. Был в соседнем взводе парень, настоящее имя которого время покрыло мраком. Осталось одно слово: Адольфик. Так его называли. Разумеется, за глаза. После «учебки» он получил звание младшего сержанта, с гордостью носил по паре лычек на погонах и не имел себе равных по усердию в службе. Достаточно сказать, что получив десятидневный отпуск с поездкой на родину, он вернулся в казарму на второй день после отъезда. Дома ему показалось, видите ли, скучно. Старшина очень его любил и постоянно ставил нам в пример. Бывало, скажет, когда в благодушном настроении и нет позыва одаривать наказаниями: «Вот ты Иванов (Петров, Сидоров) – сущая свинья. Погляди на себя. На пилотке звездочка криво сидит, на спине горб как у кого в могилу собрался, сапоги как в грязной луже барахтался. А теперь погляди на младшего сержанта N… Видишь две разницы?»
Конечно, не только безукоризненная выправка молодого служаки радовала старшинский разум. Был Адольфик крайне придирчив и строг с низшими по званию. Ну, просто ужасный зануда. И то ему не так, и это не эдак. А если попадался к нему солдатик малохольный или неуклюжий или еще чем не похожий на отборного гвардейца, прямо беда. Заездит беднягу. Бывало, кто письма пишет домой, кто телевизор смотрит, кто книгу читает. Личное время. Адольфику неймется, он гоняет какого-нибудь бедолагу по плацу. Воткнет палку в землю – и рядовой ходит мимо нее взад-вперед строевым шагом. Честь отдает палке и орет, как дурак: «Здра жла тва кпта!» Адольфик наблюдает в сторонке и указания отдает противным криком: «Отставить! У тебя что, протезы вместо ног? А руки, руки! Не тем концом вставлены? Что ты ими болтаешь, будто пьяный дворник метлой?»
Надо сказать, хотя Адольфик росточком не вышел, словом, метр с кепкой, зато природа наградила его голосом трубы иерихонской. Гаркнет – воробьев с дерева звуком срывает.
Любил Адольфик застать солдата в расслаблении, в утрате бдительности. Увидит кого в неположенном месте с сигаретой во рту, заставит съесть окурок, расстегнут воротничок на гимнастерке – получай наряд вне очереди. И попробуй не выполнить пусть издевательский приказ – будет доложено по инстанции. А там никто разбираться не станет. Невыполнение приказа – самое страшное в Армии. До двух лет дисбата грозит преступнику.
На беду из нашего взвода перевели в его отделение Валеру Балашова. Это был необыкновенно худой и высокий парнишка. Призвали его из Ленинграда и потому приклеилось к нему прозвище Дистрофик. Так он этого Дистрофика загонял придирками до того, что тот задумал застрелить мучителя.
Дело происходило ночью в карауле. Адольфик как старше рядового по званию, естественно, на постах не стаивал. Назначали не менее чем разводящим. То есть каждые два часа он вел смену на несколько постов и возвращался с отстоявшими свое часовыми. Разводящему положено идти впереди группы, освещая дорогу фонариком с тем, чтобы часовые не заподозрили крадущегося врага. Часовой же, завидев приближающийся луч, обязан окликнуть: «Стой! Кто идет?» И только после выяснения личности он подпускает к себе разводящего, потом – смену.
Балашов выполнил положенный церемониал в согласии с Уставом. Да, забыл сказать, что Адольфик, а именно он в данный момент шел к часовому Балашову, страдал сильной тугоухостью. Поэтому первого окрика он слышать не мог: голос был подан нарочито не в полную силу. Фонарик, покачиваясь в такт шагам, продолжал, как ни в чем не бывало, приближаться к мстителю. Последовал второй оклик: «Стой! Стрелять буду!» Лязгнул затвор автомата. Сопровождавшие Адольфика воины, как и было условлено, снопом повалились на землю. Адольфик же, не улавливая признаков угрозы, все шел и шел. Прогремел предупредительный выстрел вверх. Ошеломленный Адольфик, ничего не понимая, машинально сделал еще пару шагов. И тут тишину разорвала длинная автоматная очередь.
То ли малый росточек спас разводящего, то ли в последний момент рука доведенного до отчаянья Дистрофика дрогнула, но пули просвистели выше головы примерного служаки.
В воинских уставах прописано все до мелочей. Вплоть до того, на сколько солдат полагается прорубать очко в туалете. А вот, сколько децибел должен вложить часовой в голос при оклике разводящего, того нет. Этот просчет теоретиков военной науки спас Балашова от «губы». Что же касается Адольфика, то он шибко разочаровал старшину, который рассчитывал получить из него в будущем отличного сверхсрочника. Отстраненного от командования отделением дефектного сержанта пригрел замполит роты, закрепив за ним выпуск стенной газеты.
Да, дедовщины у нас не было, но чуть заметные ростки ее при внимательном взгляде намечались. Иначе и не могло быть. Гражданское общество многослойно и между слоями непреодолимая преграда. Секретарь горкома никогда не пойдет обедать в столовую плебса. Как говорится, в чистом поле рядом с прочим по нужде не сядет. Разный уровень жизни, разные взгляды на окружающее. Армейская среда – слепок с той же, гражданской жизни. Только здесь все проявляется зримее, грубее. Формы иные, суть одна: гусь свинье не товарищ.
И, если в гражданском обществе существует пренебрежение верхних слоев к нижним, то как же не существовать ему в армии. Нижний слой армии состоит из новобранцев. К ним и отношение презрительное. Вот характерный пример. Приходит солдат в санчасть.
-Товарищ майор, мне не здоровится.
Сидит за столом в приемной краснорожий здоровяк в белом халате, досадует, что помешали, заставили поспешно спрятать мензурку, приготовленную для внутреннего употребления содержимого. Недовольно смотрит на вошедшего.
-Какой год служишь? – спрашивает.
-Первый.
-Руки-и вверх! Вниз! Руки-и вверх! Вниз!.. Кру-гом!.. Вот так и лети, откуда прилетел. Лети, лети, голубок.
Рядовой Мухин дважды был изгоняем из приемной. Теряет равновесие при ходьбе, рукой в гимнастерку попасть не может. Ну, как есть, пьяный вдрызг, хотя все знают, что парень ни капли в рот не брал, всегда был на виду. В третий раз, наконец, майор соизволил проверить:
-Ну-ка, дыхни.
Лицо эскулапа окутал чистейший воздух, исторгнутый из легких Мухина. Майор медицинской службы задумчиво шевельнул толстыми как сытые пиявки губами, пиявки похлопали друг друга животами и отправили новобранца в госпиталь.
Через месяц из госпиталя отгрузили цинковый гроб. У парня оказалось неизлечимое воспаление мозжечка.
К «старослужащим» иное отношение. Их не очень загружают работой, стараются ставить на легкие посты. Вообще, на втором, а тем более, на третьем году службы тебе дозволено то, что не дано новичку. Другой статус, другая ступенька на иерархической лестнице. Нет-нет, да и дадут денька три отдохнуть от службы в санчасти.
12
Рассказы о прошлых военных тяготах, как я уже сказал, мало трогали Алимджана. Он недоверчиво посматривал в мою сторону, посасывая сигарету, изредка поясняя на своем языке что-то Максуду. А тот внимательно глядел на нас исподлобья, стараясь вникнуть в смысл чужой речи. Однажды прервал своего напарника, заговорил громко, яростно, словно учитель, отчитывающий хулигана ученика, подложившего ему под зад кнопку.
-Максуд хотел знать, в зайчика ты играл? – спросил Алимджан, когда умолк негодующий голос.
-В какого такого зайчика?
Алимджан долго мямлил, подбирая подходящие слова, наконец, спросил:
-Не обидишься, когда скажу, что сказал Максуд?
-Нет же! Какие могут быть обиды.
-Он говорит, тебя надо сделать молодым узбеком и послать в армию. Тогда другой разговор. А так – ничего не понять. Это он говорит. Только он – не Аллах, это не будет.
Нет, я не настаивал на том, чтобы открылась тайна игры в зайчика. И без того было понятно, что в ней кроется что-то гнусное, о чем вспоминать горько. Я спросил только:
-А скажи-ка, Алимджан, под конец службы ты сам не издевался над «молодыми»? – как читатель уже заметил, у меня возникли большие сомнения в том, что оба парня – настоящие дембеля. Как они выкрутятся, отвечая на вопрос? И не удивился, когда оба смутились и некоторое время горготали по-узбекски. Алимджан с умоляющими интонациями в голосе, Максуд напротив, напористо, тоном старшего. Наконец, сдался, махнул рукой, вышел на балкон и застыл там, подпирая дерево, словно показывая своим видом: «А плевать, провались оно пропадом».
Алимджан раскрыл секрет, о котором нетрудно было и догадаться. Они оба, отбарабанив пару месяцев после призыва, не выдержали и удрали прочь из части. Удивило другое. Оказывается, поток удираемых был уложен в готовое русло. Первым остановочным пунктом после казармы дезертиры имели хозяйственный двор Михаила и его недоброй матери. Отбатрачив здесь две-три недели, они выпускались на волю с минимальной суммой в кармане. Их место тут же заполнялось другими беглецами. И так уже не год и не два конвейер работал не зная сбоев.
-И что? Никогда никого не ловили?
-Нет пока.
Взгляд Алимджана был взглядом обреченного, молящего о пощаде. Все же боялись ребята, что выдам я их, брошу в лапы любителей «зайчатины». И понимали, что скрывать от меня истину бессмысленно. Слишком бросалась она в глаза. Я искренне заверил, что ни в коем случае не скажу о них никому ни слова.
-А ты знаешь, между прочим, что Россия и Узбекистан сейчас отдельные и независимые друг от друга страны, потому что вы избрали президента, в программе которого первым пунктом было выделение из Советского Союза? – спросил я.
Нет. Этого он не знал. Хотя у них там в ленкомнате и стоял телевизор, но к нему допускали только избранных. О событиях в мире солдатня не имела никакого понятия. Даже те, на кого падал отсвет голубого экрана, предпочитали смотреть какую-нибудь развлекаловку, но уж во всяком случае, не политические новости.
-А служить в армии иностранного государства – преступление, – попытался пошутить я. – Так что бежать отсюда на родину вам сам Аллах велел.
Шутка не прошла. Дармовой ландскнехт при слове «преступление» побледнел.
Некоторое время спустя Алимджан и подсевший к нам угрюмый Максуд выслушивали от меня инструкцию, как в Москве перейти с Ленинградского вокзала на нужный им Казанский. Незнакомая и потому страшная Москва их заранее обескураживала. Простое дело, перейти площадь, казалось им почти невыполнимой задачей. Я даже, как мог, нарисовал часовую башенку с рельефными знаками зодиака. Нигде поблизости другой такой нет, держи курс на нее, не ошибешься. Как седовласые аксакалы, ребята цокали языками, с сомнением покачивали головами. Не верили, что так все просто.
Если кто помнит, в тот год весь люд впал в эйфорию. Казалось, настали времена, когда все нации заживут единой дружной семьей. Поэтому, опьяненный радужными надеждами, я дал узбекским бедолагам неумный совет:
-Доберетесь до вокзала, сразу ищите своих, благо, их там пруд пруди. Они помогут с билетом и с чем угодно.
Хорошо, если они забыли это наставление. Как показало время, тогда нации вовсе не объединялись под единым флагом, а раскалывались на враждебные классы и кланы. Обратись ребята к первому попавшему, оглянуться не успеешь, могли из одного рабства попасть в другое.
13
Класть печи, как выразился бы наш ротный, не баклушу любить. За день досыта намнешься – руки-ноги гудят, а в спине ломота. И головой работать надо. Особенно, когда – камин. И лишь, упав по вечер на койку, в блаженстве даешь волю посторонним мыслям. И подумалось: конечно, никто не проявит особого усердия разыскать Алимджана с Максудом, ежели в стране такое творится. Но как же раньше-то, всего какой-то год или два назад? Тоже исчезали люди из поля зрения командиров – и никому дела не было, куда они подевались? Выходит, так. Груда солдатского обмундирования в сарае тому свидетель. И на вечерней поверке, очевидно, при выкрике фамилии очередного дезертира отделенный вместо «имярек пал смертью храбрых…» докладывал: «Рядовой Махмудов (Саидов, Султанов) на выполнении важного государственного задания». И у всех спокойно на душе. Идиллия. Неважно, что по широким просторам долин и взгорий шагает рота, батальон, армия подпоручиков Киже. Они ведь невидимы.
Нет, что ни говори, Россия – страна чудес. Необыкновенная страна.
Дезертирство вообще – явление повсеместное и неизбывное. Даже наш, «образцово-показательный» Белорусский округ с ним знаком не понаслышке. Даже наша рота охраны может легко его представить.
Вот послушайте. Как вам известно, к роте были приписаны так называемые сачки, то есть, повар, сапожник, музыканты, прочие и, прошу заметить, шофер с закрепленным за ним бортовым «газиком». На этом «газике» он, помимо других заданий в урочное время развозил солдат по дальним караулам. Поэтому все хорошо знали и его, и его машину. И все завидовали освобожденному от нарядов воину, к тому же, связанному с техникой. В роте было около десятка человек с корочками водительских прав. Так тех зависть вовсе изводила сухоткой. Даже образовалось некое подпольное общество автолюбителей, при случае солдаты кучковались, чтобы отвести душу разговорами о карбюраторах, акселераторах и разных там дифференциалах.
В нерабочее время «газик» стоял на обширной площадке возле гаражей. Хотя и за колючей проволокой, но не охваченный защитными сооружениями главного объекта.
Естественно, ночью площадка ярко освещалась и ее охранял часовой. На этот льготный пост ставили исключительно старослужащих, потому что днем охрана снималась, и могла заниматься в караульном помещении чем угодно. Пусть даже дрыхнуть до пролежней, что для «салаги» было бы непростительной роскошью.
По своему опыту «старики» знали, когда и кто грянет с проверкой их бдительности, поэтому чувствовали, когда можно без опаски открыть дверцу «газика», завести мотор и погонять машину вдоль и поперек площадки. Для этого ключ изготовили, прятали в потаенном месте на посту.
Долго командиры не догадывались о дерзком нарушении уставной дисциплины. Но, как поется в песне, сколь веревочка не вейся, а завяжешься петлей. Утром часов в пять, в самый смак сна роту подняли по тревоге. Нас, вялых, не проснувшихся до конца, ничего не объясняя, погрузили в емкие кузова тяжелых машин, и мы помчались в рассветную даль. При выезде на трассу колонна резко затормозила, упершись в гаишный мотоцикл. Гаишник с капитанскими погонами прытко подскочил, щелкнув каблуками, к правой дверце передней машины. Оттуда свесилась растрепанная голова нашего ротного. Они коротко поговорили, их слова поглотил рокот моторов. Покатили дальше. Гаишник гнал впереди, как бы указывая дорогу.
Ехали недолго. Не сбавляя скорости, проскочили пост ГАИ, еще пара километров и остановились обок нашего родного «газика», сиротинкой притулившегося на обочине. Милицейский капитан с видом триумфатора широким махом простирал к нему руку и докладывал ротному, пока тот, кряхтя, спускался из высокой кабины:
-Запас бензина в угнанной из воинской части машине ГАЗ-53 закончился, угонщик решил покинуть машину и предпринял дальнейшие действия к побегу по направлению в сторону мызы. Я приказал ему стоять, но он не реагировал, напротив, увеличил скорость побега и использовал лес в качестве естественного укрытия.
По обе стороны дороги, действительно, стоял густой лес. Нас, два взвода, шестьдесят человек выстроили вдоль опушки одной шеренгой. Ротный, растерянный и злой, объявил, что нам предстоит прочесать полосу леса, выйти к хутору, где вероятнее всего затаился мерзавец рядовой Устинов, бросивший самое неприкосновенное, то есть охраняемый пост, и попытавшийся скрыться, имея при себе оружие в виде автомата Калашникова с двумя полными рожками патронов, и захватив при этом одну единицу автомобильной техники. Конец речи был длиннее основной части и состоял из плотной связки нецензурных слов, чуть разбавленных проскальзывающим иногда выражением «оголтелый дезертир». Мы-то понимали, что Устинов – не настоящий дезертир. Просто увлекся. Стояночной площадки показалось мало, чтобы покататься. Но с командиром не поспоришь. Командир всегда прав. Пусть так: дезертир.
Малость поостыв, командир приказал рассыпаться цепью с пятиметровой дистанцией между бойцами и при движении не терять друг друга из вида. Ах! Лучше бы этого мы не делали. Так было утрачено три человека, заблудившихся в дебрях. Поиск пропавших продлил военную операцию еще на несколько часов.
Соблюсти тишину при движении, как было приказано, не удалось: хрустел сухой хворост под ногами, трещали ветки, со свистящим шорохом скользили еловые лапы по одежде. А тут еще нет-нет, да кто-нибудь чертыхнется, споткнувшись об валежину. Потом и вовсе ребята стали перекликаться меж собой. Вся конспирация пошла коту под хвост. Устинов, будь он глухарем, как Адольфик, и то сообразил бы обойти нас по флангу. Если бы, конечно, он тут оказался и если бы этого захотел.
Но вот лес распахнул перед нами поляну. Ротный хрипящим шепотом крикнул: «Всем залечь! Приготовиться к бою!»
А между тем, картина, открывшаяся нам, была самая что ни наесть мирная. Ближе к отдаленному краю поляны стоял дом с дворовыми постройками, на переднем плане – лениво уминающая языком траву корова, где-то за домом, очевидно, во впадине протекала речка или находился пруд. Оттуда, смешивая с гвалтом лесных пичужек, доносило гусиный гогот. И уж никак не наводила на мысль о войне парочка, сидящая на крыльце дома. Человек с нормальным зрением в фигуре слева без труда узнал бы рядового Устинова, справа сидела молодая особа в цветастом платочке и в платье, открывающем руки выше локтя. Устинов, сверкая крупными здоровыми зубами, что-то говорил, чуть наклонившись к девушке. Наверное, что-то веселое, потому что улыбка, не сходившая с ее лица, время от времени оборачивалась звонким смехом. Прислоненный к стене «калашник» ненужным предметом стоял в стороне.
Не совру, если скажу: как бы хотелось каждому из нас хоть на минутку побыть на месте Устинова! Три года не видеть вблизи женского лица – это ли не мука! Библиотекарь Люда не в счет. Замужем, двое детей. Мы ей неинтересны как мужчины.
Но мимолетное чувство зависти уступает место более сильному чувству. Вместо того, чтобы наслаждаться солнечной погодой, женским обществом, мы, словно дикие звери должны прижиматься к холодной росистой земле, таиться, вдыхать моховую прель! Должны недосыпать, носиться до изнеможения по лесам. И все из-за чего? Из-за того, что какому-то идиоту пришло в голову прокатиться на машине? Шестьдесят пар солдатских глаз, пронизывающих прицелы автоматов, наполняются ненавистью.
14
Тут я не совсем точен, сказав, что никто из солдат за три года не видел вблизи женского лица. Во всяком случае, рядовой Зацепин видел его и даже очень хорошо видел. История эта заслуживает особого рассказа.
Зацепин попал в армию за год до меня. Причем в отличие от многих, именно в свой срок, то есть, когда ему стукнуло девятнадцать. Ничем бы он не отличался от сверстников. Невысокий, худощавый, с простодушным веснушчатым лицом. Словом, обычный парнишка из какого-то провинциального городка. То ли из Мещевска, то ли Мценска. Но зато, как он плясал! Какие коленца выдавал, как ловко отбивал чечетку! Любо-дорого было посмотреть, когда он в ударе. Это не человек, а что-то легкое, летящее, порхающее, сгусток энергии, влитый в красивый ритм.
Естественно, талант был замечен сразу. От караульной службы солдата, конечно, не освободили, наравне со всеми таскал автомат, мерз на посту, гноил ноги кирзачами. Но по вечерам после караула, а в выходные с утра и до заступления в наряд он в Доме офицеров, где идут репетиции или выступления привлеченных к художественной самодеятельности.
В самодеятельности участвовало несколько солдат, не обиженных медведем, наступившим на ухо, сами офицеры, но основную массу составляли офицерские жены. Жены офицеров – это ни на что другое не похожая категория граждан. Я имею в виду гарнизонных жен, прозябающих по затерянным в лесах и пустынях, удаленных от общечеловеческой цивилизации точках и местностях. Чем они могут заняться? Чему посвятить себя? Детям? Мужу? А если на это хватает лишь половины заложенных сил, куда девать остальное? Так что лучше ничего не придумано, как привлекать женщин к общественной деятельности, будь то работа в жилищной комиссии или выступление на сцене. И неважно, лежит к тому душа, или скулы воротит. Только бы не торчали неотрывно у телевизора с затаенными мечтами о перемене судьбы, да не заводили шашни от скуки.
Зинаиде Ивановне в этом отношении повезло. Прежде, чем выйти замуж, она успела окончить музыкальное училище. В нашем военном городке она работала в школе учителем музыки, кроме того, ей нравилось выступать в концертных программах, то есть художественная самодеятельность ей была вовсе не в тягость. Жизнь была наполненной и безоблачной. Муж дорос до майора, денег было достаточно и на дорогую мебель, и на какие-нибудь там модные платья или шляпки, и на отпускной отдых в каком-нибудь там Крыму или в Сочах. И двумя крепкими, здоровыми сыновьями Бог наградил. Младший после семилетки поступил в летное училище, перешел на полное государственное обеспечение, старший уехал в Москву, благополучно сдал экзамен в институт. Инженером-корабелом будет. Словом, никаких таких перипетий в жизни Зинаиды Ивановны не предвиделось. Да и возраст уже не тот, чтобы блуждать в несбыточных романтических грезах. Близко к сорока подошло.
Самодеятельность и свела вместе рядового Зацепина с Зинаидой Ивановной. Свидетелей того, как возникло взаимное чувство между столь разными и по характеру и по возрасту людьми, нет. Только обнаружилось это сразу, потому что к ужасу и злорадному веселью населения городка они не скрывали свои отношения. Если б даже и старались скрыть, конечно, истина сама вылезла бы наружу. Но тогда посторонние просто закрыли бы глаза, сделали вид, что ничего не происходит. Мало ли в гарнизоне подобных историй. Сойдутся люди, заведут роман, потом разойдутся – и потекла семейная жизнь, как ни в чем не бывало. Тишь, да гладь, да Божья благодать. А тут, на тебе! Ходят всюду парочкой, как ниточка с иголочкой. А она-то, мать двоих детей, жена старшего офицера совсем стыд потеряла: у казармы поджидает, когда выпустят молокососа на волю! Знает урочный час.
Пикантность драмы заключалась еще в том, что муж Зинаиды Ивановны был не просто майор, а начальник особого отдела, перлюстратор входящей и исходящей почты. Словом, гарнизонный соглядатай, шпион среди своих по выявлению неблагонадежных и всяких подозрительных лиц. Только представить себе: следил, следил за всеми, а тут, под носом жену не углядел! И досадно, и больно. Если волны майоровой ярости в виде внезапных проверок содержимого личных тумбочек, изъятия неположенных по Уставу вещей вроде носков, свитеров или, скажем, вязаных перчаток достигали и нас, то каково приходилось виновнику скандала, Зацепину! О посещении Дома офицеров теперь и речи не могло быть. Комроты настрого запретил ему даже выходить из казармы кроме как в составе взвода. Чтобы прекратить любовные свидания и не допустить встречи с майором, который наверняка держит наготове пистолет.
Однако свидания продолжались. Мы, хоть и не верили в серьезность любовных отношений Зацепина и Зинаиды Ивановны, но сочувствовали парню. Поэтому, бывало, ночью дежурный по роте разрешал ему часок другой прогуляться на свежем воздухе. Нашелся негодяй, доложил начальству. Поймали Зацепина с поличным и засадили на пятнадцать суток «губы». Я уже рассказывал, что собой представляет наша гарнизонная «губа» и какие мучения выпадают попавшим туда. Конечно, знала об этом и Зинаида Ивановна. Поэтому уже в первый же день она с узелком, низ которого выдавал очертание дна кастрюли, появилась около приземистого здания с зарешеченными окнами.
-Ребята, я тут пирожков принесла. Ешьте сами и передайте, пожалуйста, Леше Зацепину. Прошу вас, – обратилась она к бугаю выводному, у которого щеки грозили лопнуть от избытка здоровья. Комендантовец, что с него взять. Передачу взял, развязно ухмыльнулся. Конечно, сам все сожрал с товарищами: мы потом Зацепина спрашивали, получал ли он передачи, сидя на «губе». Нет, не получал.
А она каждый день приходила то с бидончиком, то с кастрюлькой. За глаза комендантовцы звали ее стервой, сам слышал, а домашнее угощение все-таки брали. И «спасибо» не говорили.
Только чуть оклемался Зацепин после «губы», его снова на пятнадцать суток. На этот раз никто и не понял, за что. Видно, майор решил добить человека не мытьем, так катаньем. Ротный сжалился, поговорил с начальником санчасти, отправили бедолагу в госпиталь. Так и пошла служба Зацепина: то «губа», то госпиталь. И не видели мы больше его искрометной пляски.
Каждый нормальный солдат мечтает, чтобы его сочли больным и отправили в госпиталь. В госпитале хорошо. Кормят, как на убой, никто утром не закричит всполошенным голосом: «Рота, подъем! Через сорок пять секунд строиться!» Лежи себе хоть весь день. Можешь почитать книгу, надоест – сходи в общий зал, телевизор посмотри. А то и в картишки перекинься. В курительной комнате всегда дым коромыслом и карты. Вообще-то в армии не положено в азартные игры играть, но, когда начальства нет, можно. Даже младшие офицеры, неотличимые от прочих больничными серыми халатами, охотно поддаются соблазну. Нет погон – нет чинов, уставные формальности – по боку. Тоже ведь люди.
Одно плохо. Полковник медицинской службы, главный врач Прокопенко считал обязательным назначать две пренеприятнейшие процедуры: пункцию спинномозговой жидкости и высасывание на анализ желудочного сока. Есть сильные подозрения, что процедуры назначались без лечебной надобности. Наверное, специально для того, чтоб не спутали госпиталь с домом отдыха. Отказников немедленно выписывали. Даже с температурой.
К счастью для Зацепина, он попал в исключение. При первом же обходе Прокопенко минуту молча рассматривал мнимого больного, испуганно вжатого в мякоть постели, спросил, ни к кому не обращаясь:
-Это и есть тот самый ловелас, который у командиров жен уводит?
Пошевелил бровью, добродушно похлопал по тощему животу «ловеласа», но никаких медицинских заключений делать не стал. Только подмигнул по-свойски и посоветовал:
-Ешь побольше, чтобы сытно бабам было.
Зацепин, освобожденный от мучительных процедур, отдыхал душой и телом, словно западноевропейский турист. Майора, мужа Зинаиды Ивановны сестры и врачи знали понаслышке, им было не жаль его. О нем отзывались иронически, а его соперник ходил чуть ли не в героях.
Зато в судьбе рогоносца деятельное участие приняло гарнизонное общество. До этого он не замечал даже слабых признаков уважения окружающих к своей особе. Кто-то побаивался чересчур любопытного дознавателя, кто-то тихо презирал, и никто не набивался в приятели. Тут вдруг все повернулось в обратную сторону. Он купался в волнах доброты, которые обрушились со всех сторон. Его приглашали на обеды и ужины, забирали белье в стирку, поскольку бесчеловечно брошен и некому поухаживать. Ублажали ласковыми речами. А «блудливой овце» дали по заслугам: за аморальное поведение исключили из партии, выгнали из школы.
И поселилась Зинаида Ивановна в крохотной каморке при Доме офицеров. Стала уборщицей и дворником прилегающей территории. Этой работой офицерские жены брезговали, должность оставалась частенько вакантной, очередь стояла на культурные места. Из принцессы Зинаида Ивановна превратилась в Золушку.
А по ночам, рассказывают, замечали частенько темную фигуру, уныло сидящую на Золушкином крылечке. Бывало, фигура выпрямится, постучит суставами пальцев в темное окошко, тяжко вздохнет и дрожащим голосом произнесет:
-Зиночка, Христом Богом прошу, вернись, я прощаю тебя, забудем все, заживем, как прежде. И в школу тебя опять возьмут, я добьюсь. И для партии ты не потерянный человек. И никто попрекнуть тебя не посмеет. Вернись, а?
А то ругаться начнет, обзывать жену скверными словами, грозить жестокой расправой. Но не засветится окошко, черным прямоугольником будет молча глазеть в ночную пустоту.
Госпиталь находился не близко от нас, в небольшом старинном городке. Чтобы добраться туда, надо проехать несколько станций на поезде, потом – автобус. Тем не менее, Зинаида Ивановна находила время, чтобы преодолеть сложный путь и навестить любовника. Посещения случались не часто, но регулярно. Надо ли говорить, когда Зацепин тянул очередную отсидку на «губе», или, что бывало реже, находился в казарме, съестное она приносила ему ежедневно.
Сколько бы времени ни тянулся запретный роман, майор не терял надежды в благоприятном для себя исходе. Поэтому Зацепина демобилизовали в первый же день после известного приказа Министра обороны. Чтобы и духу здесь не было «нахала бессовестного», как о нем отзывался старшина. Кроме того, сопроводить до станции и усадить дембеля в поезд отрядили двух дюжих комендантовцев. А то, чего доброго, пройдоха вильнет в сторону, чтобы проститься с зазнобой.
Последняя предосторожность оказалась совершенно излишней. На вокзале комендантовцы с удивлением обнаружили сидящую на чемодане Зинаиду Ивановну. Любовники бросились друг другу в объятия и не размыкались до прихода поезда. Конвоиры пришли в замешательство, им не стукнуло на ум сделать то, что должны были сделать. В результате сами оказались на «губе». А влюбленные так и укатили беспрепятственно в неизвестном направлении.
15
Несколько последующих дней в усадьбе Михаила прошли спокойно. Дело с камином ни шатко, ни валко продвигалось, с беглыми солдатами отношения потеплели, на территории шла будничная возня со стройматериалами. По ночам военные доставляли товар, днем гражданские его забирали. Стремительным маршем разворовывалось имущество Советской Армии, что потом будет называться накоплением начального капитала.
Встав поутру, я не застал соседей по койкам. В этом не было бы ничего удивительного, они первым делом всегда отправлялись за завтраком. Но не в такую же рань! Я вышел на балкон. Солнце едва вылезло из-за отдаленной березы, повисло над ее рыхлой кроной словно в раздумье, стоит ли двигаться дальше. Роса матовой пленкой цвета застарелого олова покрывала все окрест. В зарослях боярышника лениво переговаривались какие-то пичуги. Я глянул в сторону Михаилова дома и застыл в изумлении. Там творилось что-то невероятное. Около крыльца на откуда-то взявшейся скамье, похожей на большую гладильную доску, лежало ничком распростертое тело. Штаны были сдернуты, ягодицы являли свету смуглые полушария. Михаил, сидя верхом на скамье, слегка придерживал ноги лежащего, Салтычиха – так я с некоторых пор стал называть хозяйку – голову. Максуд стоял ко мне спиной и тонким, но судя по всему, прочным прутом наносил равномерные удары по оголенным выпуклостям. При каждом ударе тело дергалось, однако сопротивления не оказывало. Словно истязуемый принимал происходящее как дело обычное и нужное.
Когда на теле образовались видимые даже отсюда рубцы, Михаил остановил экзекуцию. Алимджан – теперь я видел, что это он лежал на скамье – встал, оправился и принял из рук Максуда прут. Настала очередь следующего. Все в точности повторилось и с поркой Максуда. То же добровольное подчинение, то же молчаливое приятие наказания. На лицах истязателей не отражалось никаких эмоций. С таким равнодушным выражением усталая крестьянка наблюдает из окна за проходящей мимо курицей.
-Что вы делаете? Как вам не стыдно! – крикнул я.
Михаил и Салтычиха посмотрели на меня, и как будто не увидели, Алимджан даже и не оглянулся.
-И что? Часто вы позволяете рабовладельцам устраивать такие спектакли? – спросил я, когда Алимджан с Максудом явились на завтрак с бидоном пойла и кулечком сахара. Вид имели понурый, моего взгляда избегали. Алимджан едва сдерживал слезы и сначала помалкивал, Максуд зло зыркал по сторонам.
-Кучук, – бросил он мне в ответ.
-Что это – кучук?
-Собака. Говорят: «Пас, ату его». Куда бежать? Некуда бежать. Бешеный собаки. Борибасар. Баграт был – кусал насмерть.
-Борибасар – это как по-вашему? Победитель волка – так? – попробовал пояснить Алимджан.
-Волкодав, – догадался я.
-Да, наверное. Есть же слово – зайцедав. Верно?
-Нет, зайцедавов не бывает. Это, скорее всего, из ваших военных игр в зайчика… Слушай, а кто такой Баграт и кого он загрыз насмерть?
-Не Баграт! Собаки Миши убили Баграта. А Баграт военный. Он раньше нас убежал работать на Мишу. Сильно домой хотел.
-И что? Неужели рабовладелец Миша специально затравил его собаками?
-Не веришь?
-И вы сами это видели?
-Нет, не видели. У нас говорят так. Рашид видел, Мирсаид видел. Врать не станут. Говорю, до нас это было. После письмо писали Баграту на родину. Там про него ничего не знают. Где он? Пропал.
-А за что его могли затравить?
-Вай! Не послушал Мыша приказ – хватит! – вскинулся Максуд.
-За что хотят, – поддержал Алимджан напарника. – Баграт горячий был. Миша так сказал нам, когда нанимал: «Один кое-кто бунтовать стал, на меня руку вверх поднял, маму плохо назвал. Аллах его забрал, учить ум». Наверное, про Баграта сказал. А, может, не только Баграта убили здесь.
Мне вспомнилась куча тряпья со следами крови, обнаруженная в сарае, но все же в россказни ребят не верилось. Мало ли какая жуть придет в голову горемыкам.
-Коли так, в милицию сообщить надо было, – неуверенно заметил я.
-Вай! Начальник не знает, что Мыша – вор? У Мыши свой милиция. Мусульманин милиции враг, а Мыша – друг, – не утерпел опять же встрять Максуд.
-И про нас она знает, милиция – заметил Алимджан. – Нас от военных командиров прячут, а то назад заберут дослужить. Милиция видела нас, ничего не сказала.
-Однако я заметил, вас-то эти борибасары не трогают. Рядом с ними идете – так они только хвостами помахивают. А на меня зверем глядят. Того и жди, с поводка сорвутся. Сожрут и не подавятся. Чем же вы-то их привадили?
-Собака – друг человека, он не убивает. Человек убивает собакой, – сказал Максуд.
-Максуд слово знает, – снова поддержал напарника Алимджан. – Максуд летом на алай ходил овец пасти. Отец у него чабан, пастух, по-вашему, вот он помогал. Семья больно большая. Мать хлопок в поле собирала, самолет пролетел, исектиды сбросил, женщин потравил, болели долго. Максудова мать померла в больнице. Шесть сестер у Максуда осталось. Есть надо, платье надо, обувь надо, то, да се - надо. Где взять? Все работали на хлопке. Даже младшая Зульфия, а ей всего десять лет. Зимой Максуд в школе, летом – адыры. А в отаре собаки, уй, какие! Привык. Они его любят, он их понимает, как свой у них. Слово скажет – они делают, что он хочет.
-И все-таки, вы же давеча лупцевали друг друга? Значит, этот аспид Миша пригрозил вас собаками? Боялись все же их?
-Как не бояться! Миша хитрый, он тоже слово знает, его собаки больше слушают.
-А за что он заставил вас выпороть друг друга?
-Маленький гиджа взял.
Сколько я ни бился, так и не мог понять, что же такое узбеки украли у хозяев. Что такое – гиджа? Золотые украшения? Бриллианты? Или наручные часы? Сомнения рассеял Михаил, по обычаю забежавший проведать, как движется кладка камина.
-Печенье слямзили. На террасе забыли убрать вазу с печеньем, вот эти ханурики и воспользовались, пока никто не видит, – с беззаботным видом удовлетворил он мое любопытство.
-Послушай-ка, ты! Ты кормишь рабов такой дрянью, что стянуть объедки с барского стола, это – никакой не грех. Ты сам не сделал бы того же самого? – вскипел я.
-А тебе, никак, жалко этих черножопых? Да знаешь ли ты, что у них на Востоке за такие дела руки отрубают? Подумаешь, для профилактики пошлепали чуть по филейному месту! Здоровее будут.
-Сам-то чистенький? Чего же себя не шлепаешь?
-Ты на что намекаешь?
-Да вон, глянь из окна. Чем двор завален?
-А, ты про стройматериалы! Да сгнили бы они без меня на свалке! Я чужого не краду. Беру, что выброшено. От меня только польза людям. Мне спасибо говорят. Вот так-то! А личное добро воровать – спасибо никто не скажет. И вообще! Какого рожна лезешь не в свои дела! Тебя наняли выложить камин – вот и выкладывай, не тяни резину. А то, гляжу, топчешься на одном месте. Время идет, а у тебя непочатый край работы. Все выглядываешь, выглядываешь чего-то вокруг. Не работничек, а шпион какой-то.
-А собаками людей травить, за это тебе тоже спасибо надо сказать?
Михаил вздрогнул и взвизгнул:
-Собаками? Какими такими собаками? Не было ничего никогда. Придумают же чушь понтовую! – но тут же взял себя в руки, а уходя, обронил. – И не обзывайся. А то за моральный ущерб вычту.
Через некоторое время, в минуту затишья на территории усадьбы, Михаил прошествовал с охапкой солдатского обмундирования из сарая в сторону летнего домика. Я проследил за ним, пока он не скрылся из виду. Улики что ли хоронит, мелькнула мысль. С чего он вдруг засуетился? Или рыльце хочет от пуха отмыть? Конечно, в преднамеренное убийство с помощью собак я не верил. Слишком дико это выглядело. Однако, хозяйских зверюг станет, чтобы крепко покусать неосторожного гостя. А чуть погодя, от работы оторвал запах паленой тряпки. Огляделся, дымок проникал снаружи. Вышел на балкон. Там, из-за летнего домика медленно плыли к небу грязно-желтые смрадные клубы. Улучив момент, я сбегал посмотреть, все ли удалось спалить Михаилу. На земле аккуратным кругом чернел след недавнего костра. Еще извивались тонкие змейки дымков, но ни единого уцелевшего клочка ткани.
Я хотел, было, удалиться не солоно хлебавши, но заметил, что дверь летнего домика, постоянно охраняемая тяжелым замком, слегка приоткрыта. Не испытывая угрызений совести, шагнул на крылечко, прошел по веранде и распахнул дверь шире. Передо мной лежала гора плотных, без щелей темно-зеленых ящиков с буквенными и цифровыми пометами, нанесенными черной краской через шаблон. В такие ящики упаковывают военные грузы. От банальных электрических лампочек до ракетных установок. Я отомкнул застежки на длинном узком ящике – передо мной обнажились две зеленые трубы. Ничего не понимаю в военной технике. В первые дни военной службы освоил тридцатисекундную разборку и сборку АКМ, то есть автомата Калашникова модернизированного. Три последующие года ничего к знакомству с техникой не добавили.
И однако же сообразил: поскольку трубы не похожи ни на геодезическое оборудование, ни на инструменты астронома, то, скорее всего, это – оружие.
Тут за спиной послышались шаги. Едва я успел опустить крышку ящика и отпрянуть в сторону, как раздался окрик:
-Ты что тут делаешь?
Это был Михаил. Он был в бешенстве. Целую вечность он сверлил меня буравами глаз. Я стоял молча, готовый дать отпор, если вздумает броситься на меня. Наконец, он умерил пыл, отвел взгляд и уже спокойно сказал:
-Попросили сложить кое-какие автомобильные детали сюда, на ихнем складе не нашлось места. Отойди, надо закрыть дверь.
Мы отлично понимали друг друга. Я понимал, что он врет, он понимал, что я вижу его ложь.
16
Позже он еще раз посетил «сторожевую башню». Сначала задребезжала арматура лестницы под неверными шагами. Затем в арочном проеме показался сам хозяин. Его слегка пошатывало, он загадочно ухмылялся и распространял винный дух. А из лестничной шахты слышалось сиплое попыхивание, словно кто-то накачивал велосипедную шину. Потом над плитой перекрытия возникла красная от натуги физиономия Салтычихи. Впервые хозяйка решилась навестить меня.
-Ну как, скоро закончишь? – спросил Михаил.
-Дня за два, даст Бог, управлюсь.
-Слышь, мать? Два дня, говорит, ему хватит, – сказал он, будто до нее могли не дойти мои слова.
Она же деловито обошла камин со всех сторон, пощупала зачем-то глянцевую поверхность кирпичной кладки, поковыряла здесь и там цементные швы и обратилась в пространство:
-У Климовых фасонистей сложено, красивее. А это что? Стенка и стенка. Слишком уж незатейливо. Тоска одна, – и, удостоив меня недовольным взглядом, спросила. – А не будет ли он дымить?
-Ни в коем случае, – заверил я, погасив собственные сомнения.
-Ну да, все вы так говорите. У Климовых тоже божился, а вышло наоборот: затопили, попер дым отовсюду, хоть из дома вон.
И, не слушая возражений, с кислым видом, она, попыхивая, пустилась в обратный путь, вниз по лестнице. Михаил направился, было, вслед за ней, но споткнулся на кирпичных обломках, нога уехала в бок. Тело некрасиво расклячилось, проворчало:
-Проходу нет никакого! Лень убрать?
Я пропустил замечание мимо ушей: мне обломки не мешают, а его никто не неволит шастать вокруг да около. Этого я не сказал. Сказал другое:
-Михаил. Дай мне авансом немного денег в город сходить за продуктами, а то от ваших харчей недолго ноги протянуть.
Он остановился и минуту внимательно рассматривал меня едким взором. Заговорил веско и будто по трезвому. Очевидно, он принадлежал к тому типу людей, которых хмель бьет прежде всего ниже пояса.
-Уговор дороже денег. Как мы решили? Расчет, когда работа будет закончена, когда затопим камин и посмотрим, что вышло. Верно? И – другого базара нет. Я не при делах, если тебе вздумалось баловать колбасой чечмеков. Это – твои проблемы. Меня это не касается. Хочешь показаться добреньким – валяй. А я злой, нехороший. И не скрываю этого. Какой есть, такой и есть. Ты легко жил, тебе, знать, на блюдечке тысячу удовольствий подносили: «Тепло ли тебе, голубок? Сытно ли тебе, миленький?» А знаешь ли ты, что на мою долю выпало? Я еще в утробе матери копошился, а уже был наказан тюрьмой. Мать срок мотала, там и родила меня. У меня в раннем детстве знаешь, какие игрушки были? Наручники, которые подарили на забаву да гильзы от патронов. Я ими в солдатиков играл. Тебе этого не понять. А потом, когда нас выпустили на свободу? Ни кола, ни двора, ни куриного пера. Некуда голову приткнуть. Кому нужны арестанты, хоть бы из бывших. Клеймо на всю жизнь! Еще не родился, а уже с клеймом. Каково это?
-Зато теперь пойдет по-другому. Я понял, как надо жить. Каждый за себя – и нечего сопли распускать, сюсюкать да хныкать. Сам себя вытягивай наверх. Хоть за волосы подымай. Будешь помощи просить, всяк об тебя ноги вытрет и пойдет дальше как ни в чем ни бывало. Вот возьми наш пример с матерью. Ее за недостачу посадили. Завмагом работала. Родственников – куча. Все к ней с уважением: «Клавдия Андреевна, нельзя ли шпротиков к праздничку достать? Клавдия Андреевна, будьте добры, уточки парной что-то захотелось». Мать и рада стараться. Сам знаешь: дефицит, он и есть дефицит. В магазинах шаром покати. А Клавдия Андреевна, что ни попроси, достанет, каждому угодит. Доугождалась! Кто ее знает, как там ревизоры считали, только большую кучу денег на нее повесили. Просила по-человечески, сама рассказывала: «Люда, продай дачу, выручить надо Клавдию Андреевну». Куда там! Один пустой треп, никто пальцем не шевельнул. Так и покатилась Клавдия Андреевна с крутой горки. И я вместе с ней.
-Зато теперь – вот она, эта дача. Отвоевал у родственничков. И квартиру в Москве отвоевал. Теперь моя квартира. И все по закону, ни один прокурор не придерется. Думаешь, легко это было? А вот смог. Хочешь жить – умей вертеться. Такое время настало: кто смелее, тому все дозволено, тому Бог все дает. Скажи – на спор и тебя могу выдоить начисто. Так-то вот! Пусть только кто-нибудь встанет на моем пути – с живого шкуру сниму.
Последнюю фразу Михаил произнес с угрозой, которую я вполне мог принять на свой счет.
Вечером после ужина Алимджан с Максудом не уединились, как обычно, на балконе, чтобы затянуть бесконечную песню. Они таинственно переглядывались меж собой, видно не решаясь сообщить нечто важное. Наконец, Алимджан не выдержал:
-Знаешь, ака-бей, мы завтра уезжаем. Утром.
-Вот как?
-Да. Миша сказал, работали, хватит. Деньги дал на билет.
-Ну, что ж! Как говорится, свободному человеку и вчуже весело. Поздравляю.
Он еще малость помялся и выдавил:
-Знаешь, ака-бей, они хотят убить тебя.
-С чего ты взял?
-Максуд слышал. Они думают, он совсем не знает по-русски. А он понимает. Говорит плохо, а понимает.
-Наверное, Михаил по пьянке что-нибудь сболтнул? Стоит ли обращать внимание?
-Нет, он потом водку пил. Не пьяный так говорил.
17
Я не придал значения этому сообщению. Не настолько силен Максуд в русском языке, чтобы правильно уловить смысл беглого разговора. Да и вряд ли станут заговорщики делиться тайнами при постороннем.
Довольные предвкушением скорого освобождения ребята пошли за одеждой, которую Михаил обещал выдать в дорогу. А я остановился в раздумье перед камином. Сказать без хвастовства, работа удалась. Выступами, полочками, аркой он скрашивал унылость пустого зала. С виду прочное, монументальное сооружение, хотя мастер знает: стоит убрать несколько незаметных кирпичей в глубине портала – и в скором времени оно рухнет безобразной грудой бута. Было бы хорошей местью именно так и сделать. Но рука не поднимается. В конце концов, дом, печь, камин или что другое строится не на год-два. Веками стоит. Умру я, умрет Михаил. Как знать, кому доведется сидеть перед очагом, наслаждаясь жаром благодатного пламени. Может, это будет душевная женщина, о которой добрая слава ходит по земле. Может, одинокий несчастный старик. Я верю, что тепло живого огня способно растопить даже заледенелое сердце. Даже суровая Салтычиха, даже ее прохиндей сын – не вовсе же потерянные люди. Есть и в них пусть едва тлеющая под спудом дурных отложений жизненного опыта Божья искра. Как знать, что их ждет впереди.
Впрочем, я отвлекся. А ближе к делу: у кого хватит духу порушить, что создано своими руками, во что вложена частица самого себя? Меня всегда в армии удивляло, почему нормальный физический труд там обращают в наказание. Зачем людям прививают отвращение к труду? Мало того, что на провинившегося наваливают то, что ему не по силам. Мало того, что дают бессмысленное задание. Еще и в само сознание внедряют: орудовать шанцевым инструментом или, скажем, шваброй не престижно, пристало лишь человеку низкого порядка.
Вот обычная картинка. Пара солдат копает ямки для столбов будущей полосы ограждения. Здесь же рядом находится сержант. Он то ли сидит на травке, прислонившись спиной к дереву и уставившись на проплывающие облака. То ли прохаживается взад-вперед с озабоченным видом. То ли набирает в горсть ягоды черники, чтобы разом наполнить рот и долго перекатывать языком кисло-сладкую массу. Словом, координаты его местонахождения размыты, как у электрона в атоме. Но он здесь, при паре работающих солдат. Вполне возможно, он деревенский паренек, ему страсть как хочется отнять у подчиненного лопату и порыться в земле, по которой стосковался. Но он этого не сделает ни за какие коврижки. Потому что он – сержант. А эти двое – рядовые. С лопатой он уронит себя в их глазах. Ведь он приставлен наблюдать за работой, ему оказана особая честь.
Одно к одному вспоминается. Корову в школе недолюбливали, хотя учителя почему-то его жалели, разговаривали с ним ласково, как с больным. Он был всего-то года на два старше меня, но уже в пятом классе выглядел вполне зрелым и самостоятельным. На школьных собраниях сидел в президиуме чуть ли не рядом с самим директором. Позже выдвинули в комсорги.
Я его встретил недавно. Не сразу в солидном мужчине с лицом высокопоставленного чиновника угадывался прежний Корова. Но все же я его узнал. Он пристально поглядел на меня, и по тому, как поспешно отвернулся, было понятно, что его память тоже не подкачала.
В годы войны, да и позже окрестности городка оскудели на крапиву, которую почитали как первосортную пищу. Долгую зиму только и ждали, когда лучи весеннего солнца сгонят снег, и на пригретой, но еще влажной земле проклюнут сложенные неплотным кулечком листочки с пильчатыми кромками и ореховым окрасом нутра. Обычно искали крапиву около речки, в ольшанике. Там ее выметали так, что найти нетронутые ростки было все равно, что боровик на грядке.
Я знал местечко получше. Рядом с кирпичным заводом пролегала низина, заросшая той же ольхой. Только кустики были низенькими, корявыми и настолько густыми, что далеко не каждый дерзнул бы проникнуть сквозь них. А мне было легче. Я заметно отставал в росте от сверстников, за что получил прозвище Липут. Я, словно мышонок, легко проскальзывал в дырявые сети из прутьев. Правда, коленки быстро обрастали твердой коркой несмываемого темно-зеленого цвета, зато никогда не возвращался домой с пустыми руками.
И в тот раз, прихватив холщовую сумку, я направлялся к своему заветному местечку. Стояло погожее раннее утро, улица еще была пуста, лишь Корова зачем-то суетился возле своего дома. Он всегда держался в особь от ребят. Подойдя поближе, я разглядел, что он держит настоящее, не вырезанное из доски ружье. Поразил приклад, красивый, желтый, гладкий. По нему бегали солнечные блики, и он казался вкусным как слегка поджаренная на масле картошка.
-Оно что, в самом деле стреляет? – спросил я, поравнявшись с Коровой и завистливо разглядывая оружие.
-Еще бы не стрелять.
-А кого ты хочешь убить?
-Может и тебя. Шучу. Тут ворона одна наглая такая. Всегда прыгает и прыгает около дома. А сейчас, как на зло, не видать, куда делась. Ну ничего, все равно подкараулю.
-Дай подержать, – попросил я.
-Еще чего!
Корова вскинул ружье, прицелился во что-то в не совсем распустившейся кроне тополя. Прозвучал мягкий щелчок. С ветки сорвалась и улетела прочь пара воробьев.
-Да-а, жалко, цели нет хорошей, – с досадой протянул охотник. – А ты куда собрался? Сумка зачем?
С этими словами, к моему удивлению, он сломал новенькое ружье, приложив немалое усилие, сунул в расщеп что-то вроде дохлой мухи и выпрямил разлом. О чудо! Ружье вновь выглядело цельным, как будто с ним ничего не случилось.
-За крапивой, – пробормотал я не в силах оторвать завороженного взгляда от странного ружья.
-За крапивой? – в голосе ничего не было кроме откровенного удивления, что меня озадачило. – И зачем она тебе?
-Известно зачем: щи варить.
-Щи? Нет, правда? И ты ешь такие щи? Из этой колючей травы?
Наверное, поняв, наконец, что не вру, Корова расхохотался счастливым смехом.
-Слушай, там у нас около сарая полно вылезло крапивы. Может ты соберешь ее всю, мама только спасибо скажет. А?
Не веря, что Корова не шутит, я все же согласно кивнул головой.
-Ладно, давай соберу.
Тут в высоком без щелей дощатом заборе отворилась калитка и появилась кубанка с красной отметиной по верху и цвета сливочного масла бурки.
-Марш домой! И не трогай ружья без моего ведома! – рявкнул Полкан в сторону Коровы.
-Вот, мальчишка хочет убрать крапиву на нашем огороде. Бесплатно, – пролепетал тот.
-Какую крапиву?
Полкан оглядел мое опрокинутое вверх лицо и, сбавив тон, сказал почти ласково.
-Иди, малыш, своей дорогой. Нет у нас никакой крапивы. Иди, себе, иди.
Не сразу я сообразил, что Корова просто не знает, как живут, чем питаются обычные люди. Для того и нужны непробиваемые заборы, чтобы сберечь от посторонних "коммерческую тайну".
18
В новом одеянии Алимджан и Максуд были похожи на беспризорников. Хорошо, что хотя бы самое необходимое было при них: штаны, рубашки, легкие куртки, какие выдают рабочим, штиблеты. Но и то, и другое – заношенное, застиранное, потерявшее форму и цвет. На коленях пузырилось, брючины Максуда показывали голые щиколотки, Алимджан свои засучивал, чтобы не волочились по земле, с рукавами тоже творилось, Бог знает, что. В довершение всего, Максуд щеголял в непарной обуви. Словом, хиппи не приняли бы в компанию обоих.
-Да, ребята. На пижонов вы явно не тянете. На люди вам лучше бы показываться в сумерках. Или старайтесь важничать, словно специально вырядились, из принципа. Стиль жизни у вас такой.
Шутки шутками, но Салтычиха с Михаилом создали еще одну проблему. Любой, пусть даже самый невзыскательный милиционер имел все основания поинтересоваться, откуда взялась на столичной улице пара клоунов с азиатской внешностью и что она собой представляет. К счастью, я прихватил из дома достаточно рабочей одежды. Тоже, не Бог весть что, но получше подаренного хозяевами. А мне достанет и тех обносков, которые Михаил отыскал «на дембель» беглым воинам. Надо было лишь простирнуть кое-что.
Алимджан взял ведра сходить за водой, помешкал и, обратившись ко мне, спросил:
-Не веришь нам? Максуд правду говорит о Мише. Пустят на тебя собак.
Я молчал, не зная, что сказать.
-Ладно, – продолжил он. – Пойдем со мной, покажу чего.
Мы спустились вниз. Алимджан, оглядевшись, не следит ли кто, провел меня за летний домик. Указал на лесенку, висящую под окнами вдоль стены.
-Видишь это? Если надо бежать, ставь к забору. Вот сюда. Здесь проволока разорвана. Видишь?
Я пригляделся к проволочной путанке, венчающей трехметровую гладкую плоскость ограды, и заметил, что добрый кусок колючей преграды держится на честном слове. Чуть толкни – и он выпадет. Только слегка зацеплен перекушенными кончиками за полотно спирали.
-Максуд старался, – произнес Алимджан и засмеялся, довольный придуманной хитростью.
Так вот для чего хмурому аскеру понадобились пассатижи, догадался я, вспомнив, как днем этот парень долго старался объяснить мне, какой инструмент ему нужен. А я все пытал: «Ножницы? Клещи? Пила?». Наконец, он отыскал в мусоре обрывок проволоки и показал, что хочет его перерезать. Увидев пассатижи в моей руке, обрадованно зацокал языком.
19
Проволока… Спираль… Колючка… Так и чудится, где-то тут стоит сплюснутое высокой двухскатной крышей длинное здание, похожее на барак, облитый грязно-белым раствором. Казарма. Внутри, вдоль окон от одного конца до другого – широкий коридор, напротив – сонмище двухъярусных коек с узкими проходами меж ними. Там, где выход – оружейная комната, каптерка и тумбочка дневального. На противоположной стороне – ленкомната и канцелярия.
Вот в казарме прозвучала команда «отбой». Солдаты поспешно юркнули под одеяла, притушен свет, лишь несколько лампочек остались гореть, чтобы в казарме стояла не вовсе кромешная тьма. Но еще не наступил всеобщий угомон. Здесь и там слышен шепоток, перед сном солдатам охота перекинуться словом-другим с соседом. Старшина вкрадчиво прохаживается по коридору. Следит, чтобы шумок не перерос некий предел. Иначе гаркнет во всю глотку: «Рота! Подъем!» И, спустя сорок пять секунд: «Рота, в две шеренги становись». «Первый взвод, в две шеренги становись», «Второй взвод, в две шеренги,,,», «Первое отделение, в две…», «Третье отделение…» – вторят ему помкомвзводов и командиры отделений. Их команды наползают друг на друга и, кажется, что действие происходит в узком кривом ущелье, где эхо панически скачет в поисках приюта.
Так. На этот раз, вроде, обошлось. Старшина удаляется в каптерку. Можно вздохнуть с облегчением и расслабиться.
Мы, «салажня» уложены рядами по верхнему ярусу коек. Сбоку выступает из сумрака профиль Генки Потапова. Прямой греческий нос, припухлая верхняя губа, по-детски острый подбородок. За Генкой лежит невидимый мне Шишкин, дальше – Дистрофик. Его острые, как у кузнечика коленки торчат к потолку. По другую сторону от меня свернулся калачиком Удачин. Он закутался в одеяло. Просто холмик безо всяких выступов и впадин. Зато Славкин, широкогрудый, мордастый, весь на виду. Лицо обращено в мою сторону, глаза открыты, и мне ничуть не заметно изъяна в его зрении.
Кстати. Почему «старики» определили лежать нам наверху? Только потом до меня дошло: оказывается нижние выгадывают при «подъеме» и «отбое» несколько секунд. Такое вот преимущество. Малость, но приятно.
А перед распределением мест было предупреждение:
-Сознавайтесь, у кого ночное недержание мочи?
-И что? Тогда можно на нижнюю койку? – выскочил с вопросом Шишкин.
-Прыткий больно! Просто будет сказано дневальному, чтобы через каждый час будил в туалет сходить. А кто не сознается и «старику» вонючий душ устроит, тот до дембеля не доживет.
Конечно, угрозу высказали не всерьез, но понять можно, что хорошего от посрамления «старика» ждать не следует. Слава Богу, среди нас больных недержанием не оказалось, конфликтов на мочевой почве не было.
А между тем на меня наплывает сладкий туман. И я уже не знаю, лежу ли на койке или вокруг что-то иное. Нет, какая там койка! Почему-то я в тесной малой комнате с голыми стенами. Что-то вроде карцера, но просторнее и не холодно. В комнате скамейка, которая в уличной курилке стоит, и я сижу на ней. Из серой бетонной стены появляется Удачин. Понимаю, что это должно меня удивить, но удивления не приходит. Даже то, что солдат босиком, без пилотки, в нижней рубахе и с «калашником» на груди я принимаю, как должное.
-Сегодня был в наряде на кухне, хлебца раздобыл, хочешь? – говорит он, отламывает от краюхи добрую половину и протягивает ее мне.
Жую хлеб, но он как-то странно пропадает во рту. Усердно пытаюсь найти его языком, зубами. Кажется, ну, еще одно усилие и он обнаружится. Еще, еще…
-Не вкусно, – пытаюсь телепатически объяснить Удачину, который с причмоком уплетает свою долю. И мысленно же обругал себя: вместо спасиба гостинец охаиваю.
-А чего ты хотел? – раздается за спиной голос Шишкина. – Мой старший брат погиб, когда его послали душить национально-освободительное восстание в Венгрии. А сестра попала под обстрел мирной демонстрации в Новочеркасске. Хороший подарок преподнес мне Хрущ. Вот такой вам и хлебушек.
Я оборачиваюсь и вижу ухмыляющееся лицо. Шишкин хихикает, гримасничает, морщится и подмигивает. Страшно смотреть на него.
-Ничего такого не было и быть не могло, – строго замечает Славкин. Я и не заметил: оказывается он рядом со мной сидит. В рыжих волосах на груди ладанка запуталась. А бельмо перескочило на левый глаз и стало красным. – Слушаете всякую вражескую провокацию. Хрущ сам из шахтеров. Что же? Станет он в своих товарищей стрелять, что ли? Ни в жисть не поверю. А в Венгрии… Чего мусолить! Правильно сделал, что утер нос империлистам. Неча им на чужой каравай пасть разевать. Так-от.
-А если не хотят мадьяры с нами дружить? Ведь насильно мил не будешь, – продолжая гримасничать, возражает Шишкин.
-Кончайте спорить, ребята. – Господи! И Потапов откуда-то взялся! На нем противогаз, а голос не изменился. Догадаться, что это именно Потапов не трудно не только по голосу, но и по неповторимым стеклам очков, напяленных прямо на иллюминаторы противогаза.
-Надо поступать, как в армии, – продолжает он иронически. – Не можешь – научим, не хочешь – заставим. Тогда и не будет никаких проблем в нашем лучшем из миров. Все просто и ясно. И не о чем спорить.
-А что, бойцы, будет третья мировая или нет, как думаете? – Спрашивает Дистрофик, вылезая из-под скамейки и расталкивая наши со Славкиным ноги. Вылез. Уселся на пол, опершись о стену спиной, и собрался полусложенным циркулем. Тощие колени оказались выше коротко стриженой макушки. Так и поблескивает глазками оттуда, промеж икр. Ждет ответа.
-Как не быть! – авторитетно заявляет Славкин. – Вишь, врагов сколько вокруг. Всяк на нашу Родину зарится. Всякому охота лакомый кусок отхватить. Какая-нибудь случайная искра – и заполыхает все вокруг. У нас в колхозе так говорят: сколь ни береги, от мышей амбар, не уберечь. Их давить надо, давить и давить, мышей-то.
-Уж скорей бы, что ли, – вздыхает Удачин. – Душа горит в плен попасть.
Он отправляет в рот последний кусочек хлеба, а я, продолжая шарить языком в поисках пропавшего гостинца, мысленно спрашиваю: «Шутка такая?». На меня смотрят с укором.
Потом все, вроде, как бы задумались, фигуры стали расплываться, таять в пространстве. Я огляделся и увидел, что остался один. Сглатываю жидкое и успокаиваюсь.
Ничего не знаю и знать не хочу, что будет. Шлепаю себе босыми ногами по тропинке, петляющей во ржи. По обе стороны надо мной легкий ветерок клонит налитые колосья, и они, то касаясь друг дружки, то отстраняясь, невнятным шепотом ведут беседу, непонятную мне, мальчишке по прозвищу Липут. В зените, среди пухлых облачков сияет горячее солнце. Там, высоко в небе цвиркают ласточки, оставляя за собой беглые росчерки. Над полем, трепеща крыльями, висит пустельга. Тихо и хорошо вокруг. И сердце замирает от восторга. Мне нравится, погружать ноги в дорожную пыль, нравится, как она, теплая и мягкая, ласково и чуть щекотно течет меж пальцев. И впереди, и сзади – везде одна только рожь. Золотистая, насыщенная солнцем, живая в легком колыхании стена. Не видно конца пути. И это радует. Так бы и идти, шлепать босыми ногами бесконечно долго. Всю жизнь.
20
А в «сторожевой башне» перед сном пригрезилось иное, что беспокоило постоянно, то затухая, то с пронизывающей болью.
Седая от росы зелень травы, и на ней с нелепо подвернутой ногой, с широко раскинутыми руками, словно в порыве охватить громадное небо, с «калашником» поперек груди лежит рядовой Устинов. Его живые глаза устремлены вверх, в чистую, безоблачную синь. На шее мелко дрожит жилка, и кто-то из нас, обступивших неподвижное тело с робкой надеждой произносит:
-Он жив.
В самом деле: неужели это ничтожное кровяное пятнышко на лбу способно отнять у человека все, чем он владеет, жизнь?
Некоторое время мы, растерянные стоим молча. Тишину прерывает испуганный голос ротного:
-Кто стрелял?
Об этом не стоило спрашивать. Бледный, с трясущимися губами Коля Славкин пристально всматривается в лицо убитого. На миг показалось, что у него даже исчезло бельмо. Неожиданно он падает на колени рядом с трупом, остервенело колотит кулаком землю. Не плач и не рыдания оглашают округу, а долгий звериный вой.
Наша операция по захвату «дезертира» прошла, глупее не придумаешь. Сначала мы, лежа на опушке, наблюдали, как Устинов флиртует с аборигенкой, и наши сердца наполнялись отвращением к нему. Но вот ротный принял решение, огородив рот раструбом ладоней, крикнул:
-Рядовой Устинов! Ты окружен. Сдавайся немедленно! – и негромко добавил. – Паршивец.
«Паршивец» вскочил и, как я понимаю, вспомнив, что он пост еще не сдал и не имеет права бросать оружие, подхватил автомат, накинул ремень на шею. С неуместной улыбкой двинулся в нашу сторону.
-Оружие – на землю! – приказал ротный. И для большей весомости приказа выстрелил из пистолета в небо. И тут случилось неожиданное. Коля Славкин – потом он говорил, что зацепил спусковым крючком за корень – выдал длинную очередь. Устинов упал. Мы еще не верили в случившееся, ждали, когда он встанет. Но тот лежал и лежал.
Никто потом не был наказан. Да и кого наказывать? Славкин, сидя на «губе» подследственным, наглотался битого стекла. Горлом пошла кровь. Парня отправили в госпиталь, там сделали операцию. К нам он вернулся совершенно другим человеком. Был замкнут, тих и робок. Слышал я, впоследствии он удалился в монастырь и принял постриг.
21
Утром я простился с Алимджаном и Максудом. Пожелал благополучно преодолеть две государственные границы и оказаться в объятиях родичей. И чтобы не вспоминали Россию как империю зла. Им не повезло узнать настоящую Россию, а то, что увидели, пусть забудут, ровно, приснился ужасный сон, и только. А какова она, истинная Россия? Сам-то я знаю ли?
Они шли налегке между штабелями строительных материалов, то возникая в просветах, то исчезая за нагромождением, воздвигнутым их руками, две заурядные фигурки, совсем не похожие на воинов славной Советской Армии. Салтычиха не вышла их провожать. Собаки чуть приподняли головы, когда они проходили мимо, и снова, распластанные под лучами солнца, погрузились в полудрему. Михаил поджидал у калитки. Со скрежетом провернул в замке ключ, пропустил выходящих на волю, пожелал им ни пуха, ни пера. На минуту мелькнул кусок улицы с пыльной не мощеной дорогой, и калитка захлопнулась, скрыв от меня навсегда двух беглецов.
С гордостью напоминали нам на политзанятиях, что наша армия самая могучая, самая многочисленная, самая несокрушимая и так далее. Но, что она стоит, если рядовой состав, за незначительным исключением, с удовольствием отказался бы от службы? Позавидовал бы узбекам, которые легко отделались от тяжкого и бессмысленного бремени.
Надо сказать, в нашем военном городке обитало видимо-невидимо офицеров. Что мелкой рыбы в бочке. Это были, так называемые, технари. Они работали под землей на объекте. Что они там делали, неизвестно, но иных отрывали от работы по специальности, присылали просвещать солдатню в политграмоте. Думается, ради повышения показателей общественной деятельности. Среди присылаемых попадались люди довольно вольных мыслей, с ними даже можно было поспорить, безнаказанно задать каверзный вопрос. По части вопросов отличался Вовка Шишкин. Вовка окончил пединститут и был довольно боек на язык. Как-то очередной офицер общественник долго распространялся, объясняя, почему нам нужна именно самая огромная армия. Основная мысль сводилась к следующему. Наша страна имеет наибольшую площадь в мире. Недра ее набиты несметными богатствами. Многие зарятся на эти богатства и не прочь оттяпать их у нас. Сколько же надо народа, чтобы охранять свою собственность!
Под конец долгих рассуждений вылез Вовка с вопросом:
-А не отдать ли нам все эти подземные клады, ну, скажем, японцам? Пусть они трясутся над богатством, тратят уйму денег на содержание многомиллионной армии. А мы, вместо того, чтобы болтаться в сторожах, занялись бы делом. Пусть они будут жить бедно, потратятся на танки, самолеты и прочую губительную технику. Зато мы разбогатеем благодаря полезному труду, заживем не хуже, чем, к примеру, они сейчас.
Все засмеялись. Лектор переждал смех, собрался и неуверенно стал врать про дикий голод в Японии про жутких акул империализма, напомнил, что скоро будем жить при коммунизме, когда не только исчезнет понятие о дефиците, но каждую семью просто завалят всевозможными бесплатными вещами и продуктами.
Конечно, он знал, что в нас засела информация не из одних только официальных сводок родного эфира и печатных изданий. Но надо же на чем-то строить отповедь отщепенцу.
Погорел, если уместно это слово, Шишкин несколько позже. Обсуждали положение Устава о том, что приказ командира – закон для подчиненного. Шишкин высказал сомнение: а если сам приказ противозаконен, как быть? Пытливого надоеду ткнули в тот же Устав: сначала выполни приказ в точности и в срок, потом, если возникли сомнения, можешь подать жалобу. Соблюдая субординацию, то есть непосредственно прямому командиру, чей приказ показался незаконным.
Явная абсурдность ситуации Шишкина не устроила.
-Хорошо, – сказал он. – А за что тогда судили на Нюрнбергском процессе Геринга Кейтеля, прочих фашистов, даже рядовых эсэсовцев и гестаповцев? Ведь они выполняли приказы вышестоящих командиров, ничего больше.
После такой бестактности Шишкин имел продолжительную беседу с майором, мужем Зинаиды Ивановны, потому что офицер, который отвечал на вопросы, на сей раз обезопасил себя доносом. По окончании службы молодой педагог должен был получить звание лейтенанта. Не получил. Видно, майор хорошо постарался, что, впрочем, ничуть не испортило настроения Шишкина. Покидал нас радостным и счастливым 31-го декабря, с максимальной задержкой дембеля. Словом, наказали "почетной обязанностью" еще пару месяцев послужить в Советской Армии.
22
Днем на нелегальном складе Михаила во всю кипела работа. Машины шли одна за другой, опустошая площадь участка. И было непонятно, почему Михаил освободил ребят перед самым авралом, когда каждая пара рук взмывает в цене. Поддавшись общему ускоренному темпу, я тоже здорово продвинул работу. Проделал дыру в крыше, закончил кладку трубы на чердаке, натаскал кирпичей наверх, уложил их рядом с отверстием на пологий скат металлической кровли. Словом, оставалось всего ничего. Завтра в середине дня можно будет затапливать камин.
Зато к вечеру здорово вымотался. Хорошо еще, сам Михаил принес ужин. Руки, ноги гудели. Лень было двинуться. Свои продукты у меня давно кончились. Денег из дома не захватил, теперь и пареная перловка уплеталась за милую душу, и жидкий чаек обрел какой, никакой вкус.
Михаил ушел. И только я разнежился, вытянувшись на койке, слышу, кто-то шастает внизу, на втором этаже. Шаги хрустят по мусору. Кто бы это мог быть? Заглянул в щель между каминной трубой и полом, смотрю, Михаилова голова маячит. Ходит хозяин, что-то высматривает. На балкон вышел, исчез из поля зрения. Вот снова появился. Что-то держит в руке. Ко мне подниматься не стал. Заскрипела под ногами арматура ступенек. Пошел вниз. Не бывало, чтобы он не поинтересовался, что и как сделано, не перебросился хоть двумя словами. Я тихонько спустился на балкон, проводил взглядом визитера. Он удалялся к дому, почему-то, как мне показалось, с тряпкой в руке. Посмотрел я вокруг, гляжу, запасные мои носки исчезли, что на парапете висели. Удивился, но особого значения не придал: наверное, хозяина вид висящих носков смутил. Убрал их прочь. Ладно, завтра разберемся.
Думал, усну мертвым сном с устатку, однако спал беспокойно. Приснилась сорокалетней давности явь. Идем взводом к столовой. Желудок пищит, еды просит. Перед входом - крыльцо о восьми ступеньках, перед ним – старшина.
-Взво-од, стой! – командует помкомвзвода.
- Слева по одному на прием пищи бегом марш! – выдержав паузу, подает голос старшина. Цепочка солдат бросается к крыльцу. На ступеньках заминка, первоначальную скорость бега нельзя выдержать, задние топчутся на месте, изображая стремительно бегущих.
-Отставить! – грозно ревет старшина. – «Бегом!» была команда. Почему не выполняете? Брюхо мешает?
Снова и снова слышится: «Слева по одному…», «Отставить…». Пока старшине не надоест и он сделает вид: вот теперь, наконец-то, команда четко выполнена.
В столовой все стоят по своим местам вокруг столов. Тишина. Зоркий глаз старшины скользит поверх голов: все ли замерли по стойке «смирно»? После минутного напряжения следуют команды: «Шапки-и снеть!.. Отставить!» «Шапки-и снеть!.. Отставить!» А желудки пищат, во рту слюна скапливается, пар от горячего варева над котлом ноздри дразнит. Ну, вот сотня шапок слетела с голов единым махом. Однако рано радоваться. Впереди новые команды: «Сесть!.. Отставить!» Садится на скамью и вскакивает сотня болванчиков. Садится и вскакивает… Со стороны смотреть – умора. А каково голодным, усталым солдатам?
-Впустую застрелился Женька Удачин, – слышится чье-то ворчание. – Надо было заодно старшину на тот свет прихватить.
Может, по глупости старшина таким образом измывается над людьми? Нет, по размышлении пришло на ум другое. Власть воздействует на человека не хуже наркотика. Приятно отдавать пусть даже заведомо дурацкие приказы и знать, что они будут выполнены беспрекословно. Приятно питать иллюзию, что многолюдная толпа отнюдь не умнее тебя, что ты по праву стал ее всемогущим повелителем. И очень не хочется терять ее, власть, этот наркотик. Без него – ломка, а то и сама смерть.
Не с детского ли садика Валентины Михайловны начал копить жизненный опыт старшина? По семени племя.
23
Я проснулся. Какая-то непонятная жуть навалилась. Стало трудно дышать. В каморке тусклый отсвет уличных фонарей. Тени притаились по углам. Кажется, в них кто-то есть, кто-то исподтишка подсматривает за тобой, чего-то выжидает. Нельзя отворачиваться, страшно. Но что, если это невидимое сзади? Вдруг тишину нарушил тихий звон лестничной арматуры. Словно по ней слегка поскребли железной щеткой. Скорее всего, этот вкрадчивый звук меня и разбудил. Нащупал выключатель. Щелчок – лампочка не вспыхнула. Остатки сна слетели, будто их и не было. Лихорадочно рылся в вещах: где-то должен быть фонарик. Как назло, всегда нужной вещи нет под руками! С лестницы вновь послышался странный скрежет. Так не могли скрести крысы. Тем более, не похоже на человека. Наконец, фонарик найден! Вскочил, выбежал по коридору к лестничному проему. Луч света, ударивший вниз, уперся в чудовище. Оно стояло на половине высоты лестницы и смотрело на меня багровым огнем неподвижных глаз. Самое ужасное было в том, что оно не лаяло, не рычало. Оно было занято делом, оно искало меня, нашло. Собачьи лапы не приспособлены карабкаться по железным пруткам вместо нормальных ступенек, нелегко дался подъем. Поэтому пес запыхался, часто дышал широко распахнутой пастью. Да и внезапный свет на миг ошеломил. Но зверь быстро пришел в себя, тело пружинно изогнулось для рывка.
Прежде чем кинуться наутек, я успел заметить, что и вторая собака здесь же. Просто она скрыта первой.
Быстрей любого спринтера добежал до приставной лестницы, взлетел по ней на чердак. Мелькнула досадная мысль, что зря закрепил намертво лестницу ради удобства, и ее нельзя опрокинуть, что оттащил подальше тяжелую крышку люка. Поздно думать об этом! Едва вынырнул из слухового окошка на крышу и захлопнул створки, обе собаки уже царапали когтями стекло. Упершись ногой в переплеты створок, подтягивал приготовленные для кладки кирпичи. Сооружал что-то вроде баррикады.
Кажется, достаточно прочная получилась стенка. Как бы ни были огромны и тяжелы псы, стоя на задних лапах, им не сдвинуть ее. Теперь можно перевести дух и прикинуть свои шансы.
Да, узбеки правы, меня собрались убить. Все сходится одно к одному. И то, что оставили в изоляции, и то, что образовалось окно в работе на складе, и то, что электричество на «сторожевой башне» отключили, и то, что выбран момент, когда сплю. И носки Михаил выкрал неспроста: ознакомил своих людоедов с запахом очередной жертвы. А еще я сам спровоцировал начинающего бизнесмена. Во-первых, ненароком проболтался, что никто из родственников и знакомых не знает адреса, где подрабатываю. Во-вторых, неосторожно сунул любопытный нос в святая святых его владений, в летний домик.
Положение оставалось незавидным. Мне было слышно, как обе собаки возятся на чердаке, продолжают скрести стекло, перебегают с места на место, поскуливают от нетерпения и досады. А я сижу в одних трусах на верхотуре «сторожевой башни» и не могу придумать, что дальше делать. Холодная августовская ночь объяла землю. Железная кровля выпустила росу. Меня пробирал озноб, совсем немного времени прошло, а у меня зуб на зуб не попадал, началась трясучка. И помощи ждать неоткуда: кругом тьма, в домах окна не светятся. Только редкие уличные фонари дают обманчивую мглу. Да звезды из дальнего далека загадочно подмигивают. Да еще тусклый луч ночника в прореху меж занавесок хозяйского дома. Не спит вурдалак, горит нетерпением услышать предсмертный крик из «сторожевой башни». Черта лысого! Не дождешься!
С трудом встал на онемевшие ноги и заставил себя двигаться. Приседания, прогибы, взмахи руками, легкие попрыгивания не допускающие грохота по железу кровли. И так до изнурения, до истомы в мышцах.
24
Недаром закаляли нас холодом в армии. Вспомнились «боевые» учения на зимнем плацу.
Товарищеская взаимовыручка. Всякий командир, от сержанта до ротного – да что там, бери выше! – до Министра обороны понимает ее совсем не так, как рядовые.
«Круговая порука!» – страшным голосом произносит старшина, оглядывая строй солдат, стоящий перед ним. И эти два слова звучат как самое крепкое ругательство. С них всегда начинается выволочка, если солдаты упорствуют, покрывая виновного.
Совсем иное среди командного состава. Там круговая порука – вещь не только позволительная, но и необходимая. Левофланговый нашего отделения по прозвищу Мальчик, напичканный разными историями и байками, шутит по этому поводу:
«Капитан ведет занятие по политпросвещению.
-У кого есть вопросы?
-Товарищ капитан, скажите. А крокодилы летают?
-Да что ты, рядовой Иванов, сдурел? Как же они могут летать? Они ведь голые, у них и перьев совсем нет.
-А вот товарищ майор говорит, летать могут.
-Да? Майор?.. Гм… Ну, если только чуть-чуть, если не высоко, то, конечно, могут».
Самый верный способ истребить круговую поруку среди солдат – посеять в их рядах раздор и шатание. «Разделяй и властвуй» – безотказный рычаг. И в большой политике, и в малой.
У рядового Генки Потапова накануне был день рождения. Поэтому после отбоя, дождавшись, когда всякое шевеление прекратится и казарма наполнится едким запахом портянок, бессвязными вскриками во сне и неприличными звуками, мы, близкие ему товарищи, прихватив несколько заранее приготовленных флаконов цветочного одеколона, неслышными тенями пробрались в укромное местечко, чтобы отметить событие. Пять теней, все одного года призыва. А потом, вместо того, чтобы убрать после себя следы преступления, ну, хотя бы, выбросить пузырьки в пасти очков туалета, мы их по рассеянности оставили на самом виду. Там их и обнаружил утром старшина. Красуются на подоконнике, как на витрине советского сельмага. Теперь взвод в полном составе получает разгон. Старшину бесит, что тридцать «свиней, погрязших в пьянстве и разврате», намертво замкнули рты и ни одна скотина не укажет пальцем на преступников.
Раз так, взводный, лейтенант Ситников выводит нас без шинелей и шапок на мороз для занятий строевой подготовкой. А ротный вместе со старшиной и замполитом, запершись в канцелярии, задают нахлобучку сержантам: распустили молодежь.
Поначалу ничего, терпимо. Даже «старики» помалкивают, вроде и не в обиде, что достается из-за нас, «необстрелянных». Проходим строевым шагом вокруг плаца. Один круг, другой, третий. «Пыль, пыль, пыль…» Снежная, холодная пыль. Шире машем руками, выше поднимаем ноги. В каждое движение вкладываем больше энергии. Чтобы не так быстро мерзнуть. Взводный командир в валенках, в белом полушубке неспешно обхаживает центр плаца, зычным голосом делает замечания: «Рядовой Балашов, выпрями спину, спина это у тебя, или рюкзак с картошкой?.. Удачин! Эй, рядовой Удачин! В ногу иди, в ногу, черт тебя побери!..»
Потом совсем плохо стало. Взводный поймал знакомого, переминаются с ноги на ногу в сторонке, беседуют. А мы стоим по команде «вольно». Оказывается, морозец знатный. Не Белоруссия, а настоящий Верхоянск! Гуляет по спинам, пробирает до костей. Губы у всех посинели, трясутся, словно случилась эпидемия болезни Паркинсона. Уши и руки вообще ничего не чувствуют.
-Это Павел Первый такой порядок завел в армии. От Пруссии перенял. Шагистика и показуха. Морда вымыта, побрита, наодеколонена, а задница в дерьме, – тихо ворчит Дистрофик.
-Молчи, салага, – откликается кто-то из соседних рядов. – Обделался, теля, так стой, не рыпайся. Все из-за вас страдают.
-Набить бы им брылы! – слышится чей-то мечтательный голос.
-А что? Не сознаются – устроим темную салагам? – предлагает ефрейтор соседнего отделения Ванька Горкин. Молчание. Темная – это, когда ты ночью спишь, а на тебя набрасывается несколько человек и начинают жестоко избивать. А кто, не разберешь. И жаловаться бесполезно, спишется на падение с койки во сне. Да и повторного избиения не избежать за ябеду.
Плохи наши дела. Горкин слов на ветер не бросает. Да и силищи необыкновенной, устрашающей. Туловище огромно, словно кузов самосвала. Ноги лишь подкачали. Коротковаты, скручены в колесо. Они будто с трудом удерживают водруженную на них массу, отчего тело Горкина слегка покачивается и вот-вот рухнет, придавит все, что перед ним.
И не только от Горкина, отовсюду веет на нас, провинившихся, холодом враждебности.
-Товарищ лейтенант! – не выдерживает Потапов.
-Что такое?
-Это я вчера пьянствовал.
-Один?
-Я с ним вместе был, – встревает Удачин.
-И я… И я… И я, – слышатся замороженные признания остальных «преступников». Мое вливается в общий хор.
-То-то же, – успокоительно вздыхает взводный. – Нале-во! Бегом в казарму марш. Там разберемся.
На бегу Мальчик успевает выплеснуть:
-А знаете вот что? Крик из газовой камеры: «Товарищ фашист, дверь закрой: газ выходит!»
Не сразу и поймешь, к чему это он. Потом доходит: ко всему нужна привычка.
В уставе сказано, что за вину одного нельзя наказывать всех. Но разве занятия строевой подготовкой – наказание? А что мороз был, так это для солдата ничто. Не в прорубь же людей живых окунали.
25
Между тем, время шло. Собаки приутихли, но чердак не покинули. Иногда я слышал их почесывание, сладкое повизгивание при зевоте. Понимали твари, что никуда мне от них не деться. Отдыхали перед кровавой работой.
Небо с восходной стороны побледнело в предвестии зари, мои глаза понемногу освоились. И я вдруг увидел не самого Михаила, а его тень, стоящую на крыльце. Долго ли он там стоял? Не заметил ли меня? Я поспешил спрятаться за конек крыши и стал наблюдать. Михаил сошел по ступенькам, медленно продефилировал к воротам, вернулся, потом – снова к воротам. И так долго ходил маятником. Словно кавалер при задержке свидания.
Внезапно его поведение изменилось. Другим человеком пустился он бегом в мою сторону. Скрылся из вида. У входа в «сторожевую башню» топот стих. Раздался свист, Михаилов голос позвал:
-Пират, Буян, ко мне!
Арматура лестниц загудела от скатывающихся тел. Вскоре я вновь увидел Михаила. Он поспешно уводил на поводке собак к дому, где немедленно посадил их на цепь. Все это время за воротами нетерпеливо сигналил автомобиль.
-Иду, иду! – кричал Михаил, поспешно распахивая ворота.
Во двор вкатил «джип», за ним вползла фура, влекомая КамАЗом. Завершала автоколонну пара лимузинов. Из машин высыпал народ. Стало людно и шумно. Я убрал кирпичи, подпиравшие слуховое окно, спустился в свою каморку. Электричества по-прежнему не было. Оделся и хотел выйти к людям, так во время избавившим от опасности, но что-то удержало. Захватив матрас и топор, снова вылез на крышу. Устроился за коньком и грудой кирпичей понаблюдать, чем же вызвана необычная суматоха. Никогда сюда не заезжали на легковых машинах, не бывало никаких фур, и такую толпу не ожидал здесь увидеть. Все дела Михаил обстряпывал тишком, без лишних глаз.
Фура стояла задним бортом к летнему домику. Сам домик был освещен, блики судорожно бегали по осклизлой, как лягушачья кожа, обшивке кузова, сотрясаемого людьми. Было их человек пятнадцать, они вытаскивали из домика ящики, заталкивали их в необъятное чрево полуприцепа, возились внутри, очевидно, укладывая штабелем. Некоторые ящики были так тяжелы, что требовали четырех носильщиков. Среди грузчиков я заметил и Михаила, что выглядело из ряда вон. На процесс, связанный с физическим трудом, насколько мне известно, он предпочитал, как сержант, поглядывать со стороны.
Чем больше я наблюдал за приезжими, тем большее недоумение они вызывали. Это были, как на подбор, рослые, крепкие в кости парни, исключительно чернявые, обросшие бородами. И говорили не по-русски. Без сомнения – кавказцы. Камуфляжная форма, ботинки с высокой шнуровкой могли бы выдать их за солдат, но ни погонов, ни других воинских регалий они не имели. Странные, подозрительные люди. И я в душе благодарил Бога, что удержал меня, не дал броситься к ним с благодарностью за спасение. Хорошо бы удрать без оглядки из волчьего логова Михаила, плевать на деньги, лишь бы ноги унести, но как это сделать незаметно – вот вопрос. На всякий случай, я собрал инструменты, тележку поставил рядом с лестницей. Оставалось надеяться что, Михаил не сразу спустит собак по отъезду гостей, чуть помешкает. А я тем временем успею улизнуть путем, подготовленным узбеками. Однако топор за всеми приготовлениями я не выпускал из рук.
Погрузка шла долго. Солнце выдавило из-под горизонта алую акварель, окропило небо, предметы обрели цвет. И я уже не так смело высовывал голову поверх конька, наблюдая за тем, что творится во дворе.
Когда фура проглотила последний ящик, Михаил замкнул летний домик, направился к воротам. Фура медленно потянулась за ним. Мнимые солдаты отнюдь не устремились к машинам, словно чего-то ожидая. Дальнейшее я видел как нечто нереальное. Михаил воткнул ключ в замочную скважину ворот. Из кабины фуры высунулась, как мне тогда показалось, черная палка, что-то вроде милицейского «демократизатора». Из ее конца выпорхнул огонек и что-то звякнуло. Ровно крышкой кастрюлю прихлопнули. Михаил замер, сложился наподобие перочинного ножа и опрокинулся на спину. Несколько человек направились к дому, двое подхватили неподвижное тело Михаила за руки и поволокли туда же. У крыльца два кастрюльных звука уложили собак. Каблуками Михаил еще выписывал две неровные борозды на пыльной площади двора, когда из дома вырвался душераздирающий женский крик. Внезапно крик оборвался, будто нажали кнопку выключателя.
Водитель фуры открыл ворота, машины одна за другой покинули двор и невдалеке остановились. А на дворе поднялась невообразимая беготня. Кавказцы носились взад и вперед с канистрами, поливали из них все, что попало: и внутри дома, и стены снаружи, и сарай, и забор. Не пропустили мимо летний домик. Воздух быстро наполняло бензиновым запахом. По хрусту щебня я догадался, что кто-то вошел в «сторожевую башню». У меня перехватило дыхание: что, если поджигатель вздумает подняться наверх! Вечность прошла в страхе услышать скрип лестницы. Видно, голые кирпичные стены, бетонный пол нижнего этажа уверили, что в башне ничего нет горючего, шаги удалились.
Раздался окрик в приказном тоне. Бородачи послушно, по-солдатски подхватили пустые канистры и подались на выход. Вспыхнул, с шумом побежал во все стороны огонь. Ворота лязгнули автоматическим запором.
Я замешкался на лестнице с неповоротливой тележкой. На воле трещало, хлопало, что-то рушилось. Башню сотрясло взрывом, чуть спустя, еще взрыв. Снизу сизым туманом крался дым. Я оставил тележку на втором этаже, бегом, спотыкаясь и глотая удушливый воздух, бросился к просвету входного проема, выскочил из башни. На меня пыхнуло жаром. Я оказался в огненном кольце. Горело все, что только могло гореть в Михаиловой усадьбе. Шиферная крыша дома стреляла осколками, и они со свистом летели с высоты. В сарае время от времени что-то взрывалось, с силой разбрасывая раскаленные ошметки. С шелестом полыхал факел над крышей летнего домика. Со всех ног я рванулся к подготовленному месту в изгороди. К счастью, огонь еще туда не проник. Но как взять лесенку, висящую на тесовой стенке летнего домика? Швы меж тесинами светились от внутреннего огня, от домика несло палящим зноем. А без лесенки забора не преодолеть. Прижавшись к еще не нагретой земле, я пополз, ухватился за горячее дерево перекладин спасительницы. С треском лопнули надо мной стекла окна, оттуда вырвался вихрь огня и смрада, меня словно ударило по лицу и рукам, но боли я не почувствовал. Лесенка была уже у меня. Пулей домчался до забора, взлетел вверх, откинул назад кусок проволочной спирали, перемахнул на ту сторону и упал в малиново-крапивные заросли.
Исцарапанный, острекавленный, с обожженными руками и лицом, дрожащий от пережитого, я выбрался из колючих и жгущих объятий, отошел подальше, лег в прохладное лоно травы.
Где-то выла сирена пожарной машины. Город еще спал. Над тем, что недавно было усадьбой Михаила, вверх устремлялись клубы дыма, в них мелькали живые полотнища пламени. А наверху дым скапливался иссиня-черной почти неподвижной тучей, нависшей над городом. Прогремел еще один взрыв, мощнее прежних. Башня стала оседать, словно проваливалась в землю. На ее месте взвился столб пыли. Отломившийся балкон повис на опаленных соснах. Взамен «сторожевой башни» теперь стояло нечто вроде монумента из двух окороченных в культи, сосен. Вдетые в бетонные кандалы балкона черные обрубки взывали к небесам.
Я шел к станции по безлюдным улицам. Никакая ноша меня не тяготила. На душе было пусто и не хотелось ни о чем думать. Все просто и ясно: дикость оказалась сильней цивилизации.
Из переулка прошагали солдаты. В походном снаряжении: наискось через спины – скатки, сзади – саперные лопатки, на боках – сумки с противогазами, через плечи – ремни коротких, незнакомых мне автоматов. Так мы и двигались: впереди помкомвзвода, за ним – колонна по трое, взвод. Замыкал отряд взводный, молодой, видать, только что вылупившийся из училища лейтенантик. Поотстав от них и стороной следовал я. Ритм гулких шагов невольно вызвал из глубин памяти знакомый напев:
И снова переулком – сапоги,
и птицы ошалелые летят,
и женщины глядят из-под руки…
В затылки наши круглые глядят.
И только пыль!
Пыль!
Пыль!
Пыль!
Из-под шагающих сапог.
В мусорном контейнере рылась старушка с интеллигентным лицом, одетая в заношенное модное платье. Белый, узорчатый рюш обнимал шею, венчал короткие рукава. И вся она, старушка, была какой-то чистенькой аккуратной, словно пришедшей из далекого прошлого. Только замаранные матерчатые перчатки выдавали прозу ее жизни. Оторвавшись на минуту от дела, она задумчиво произнесла:
-Вот, солдатиков куда-то погнали.
Взводный замедлил ход и одернул женщину:
-Гоняют скотину. А солдаты следуют по своему назначению.
Свидетельство о публикации №209020600599