Не видно ни зги

               

Вибробудильник под подушкой должен был разбудить его в полвторого. Но не понадобилось. Как ни заставлял он себя заснуть хотя бы на пару часов, ничего не получилось: слишком полон был тем, что предстояло ему этой ночью.
Ровно в час тридцать он встал и, не зажигая света, быстро, по-солдатски оделся. Соседи, слава Богу, крепко спали. На койке справа лысый колобок вкусно посапывал, свернувшись калачиком. Старец у окна недвижимо лежал на спине и, казалось, не дышал, – лишь звуки, то и дело издаваемые другой оконечностью туловища, и растекающийся из-под одеяла запах свидетельствовали, что жизнь продолжается. Четвертая койка пустовала. Четвертого унесли вчера утром, и замены пока не поступило.
Неслышно ступая, он вышел из комнаты, пересек темный коридор и спустился по тускло освещенной лестнице. На дворе чуть моросило, но он подумал, что это к лучшему. Надвинул капюшон куртки и зашагал вдоль высокой  бетонной стены.
Господи, если б она была хоть на полметра ниже! Тогда можно было бы попытаться, вспомнив былую сноровку… Но стена высилась так угрюмо-неприступно, что нечего и думать о каких-то попытках. И значит, как всегда, оставалось одно – ворота.
Стальные створы были плотно сомкнуты, но, подойдя ближе, он увидел, что засов не задвинут. Шевельнулась надежда: может, часовой задремал, раз забыл нажать запирающую кнопку… Шагнув в яркий свет фонаря, он всем телом налег на зеленую створку, и – удача! – она подалась. Еще усилие, – и щель расширилась. Но едва он стал в нее протискиваться, хлопнула дверь проходной, застучали торопливые шаги, и цепкая рука рванула его за плечо.
– Куда прешь? – Часовой повернул его к себе лицом и притиснул к воротному столбу. – Жизнь надоела?
Хватка у охранника была медвежья, а физиономия незлая, простецкая, даже какая-то добродушинка угадывалась в глазах под рыжеватыми бровками, хоть и глядели они в строгом прищуре.
– Еще как надоела… – Он заставил себя усмехнуться, отмечая, что видит парня впервые: это прибавляло шансов. – Знаешь, как в том анекдоте: «А нахрена мне такая жизнь?»
     – Да уж, не позавидуешь вам, старичью, – согласился часовой и отступил  на  шаг,  жестом  приказывая  ему  отойти  от     ворот. –Заперли тут, как в тюряге… Да ведь иначе-то вас бы уж половину прирезали. Вон какая злоба в народе поднялась.
     – Сволочи – это еще не народ.
– Ну, это ты, дед, брось. – Часовой, видать, наскучался в своей будке и не прочь был поболтать. – Почему за «Лигой справедливости» столько людей пошло? Потому что у всех от вас хребет трещит. Слыхано ли, такую ораву прокормить…
– Мы, что ли, не были молодые? Тоже своих стариков содержали, как положено. И ничего, не злобились. Совесть у людей была.
– Э, ты не равняй… У вас тогда все в меру было. По одному старому хрену на двоих трудяг, ну пусть на полуторых. Еще куда ни шло. А теперь, блин, из-за всей этой экологии-хренологии и детей-то здоровых кот наплакал. Кому же работать-то? Вот и повисло на каждом, считай, работяге чуть не по три хрыча. 
«Тебе бы так повисеть, – хотелось ему ответить. – Поглядел бы, чем здесь кормят»… Но он благоразумно промолчал.
– Ладно, дед, хрен с тобой, иди спать. – Охранник зевнул и поправил ремень автомата на плече. – Только гляди, блин, больше не попадайся!
– Понимаешь, сынок, позарез надо в город. Я тебе все объясню…
– Запрещено, – отрезал часовой и зачем-то посмотрел на ночное небо, откуда еще крапали последние редкие капли. Потом, наверно, тоже со скуки, добавил: – Ладно уж, так и быть, заходи, послушаю твое вранье. Только складно бреши, а то – живо…
В проходной охранник уселся на табурет и закурил, выудив сигарету из полупустой пачки. Он не без надежды засек эту деталь и начал заготовленную историю. Про дочь, которая развелась с мужем и одна растит дочку. И вот сейчас внучка болеет, и он должен ее навестить. Ну а днем, сам знаешь, старикам без Зеленого Жетона опасно появляться на улицах, ну и…
          – Чихня! – перебил часовой. – Хиляй отсюда со своей лапшой!
– С чем?
– Лапшу на уши вешаешь. До-очка, вну-учка… – Часовой сплюнул и затянулся сигаретой, на губах мелькнула усмешка. – А хочешь скажу, куда ты поперся? К бабе, вот куда!.. Вон ты еще какой шустрый да поджарый. Зажигалка еще, видать, работает, можешь еще женщине дать прикурить. Небось, лет полста ей, а?
– Около того… – поспешил подыграть он с компанейской улыбкой. Дескать, ну что с тобой, парень, сделаешь, раскусил ты меня, – вот бы и посодействовал, как мужик мужику…
– У меня тоже дед ходок был, ну, таких поискать, – Глаза охранника засветились воспоминаниями. – Сейчас-то выстарился, аккумуляторы сели, а раньше – у-у!..
– Он что, тоже здесь?
– В старьевнике? Нет, он у меня покамест дома. Зеленый Жетон я ему выправил, ну и само собой, свидетельство: на иждивении у внука, пенсии не получает, ничью кровь не сосет. На улицу, правда, особо не выпускаю. Жетон жетоном, а мало ли на кого напорется. Дед у меня, считай, заместо отца-матери, с трех лет я при  нем. А баб, блин, водил ненасытно! Комнатешка маленькая, койки – в двух шагах, и под самым ухом – скрип-скрип, скрип-скрип…
«Прорвало на мою голову, – подумал он, незаметно глянув на часы. – Еще с полчаса проманежит, – и не успеть… Но как остановишь? Тогда уж точно не выпустит. А так, может, отмякнет»…
А часовой, похоже, и правда, малость помягчал: какой-никакой, а нашелся слушатель, – все не так тоскливо. Сделал последнюю затяжку, выпустил дым из ноздрей, раздавил окурок в щербатом блюдце, заменяющем пепельницу, и проговорил: 
– Да уж, ходок был дед… А теперь вот придется его, видать, в старьевник.
– Ты же говорил: Зеленый Жетон! – Он удивленно глянул на охранника. – Или стал не по карману?
– Да не в том дело. Жениться я, понимаешь, надумал, надоело таскаться. Привел девку, а она от деда нос воротит. Ну, верно, пованивает от него, как от козла. Я-то, блин, привык, не замечаю, а она ни в какую… Ничего не попишешь, придется в старьевник. Само собой, подкармливать буду. – Парень потянулся за новой сигаретой, но, глянув в пустую почти пачку, сунул ее обратно в карман.
Ага, решил экономить… Теперь было самое время выложить свой маленький козырь.
– На вот, покури, ночь-то еще долгая. – Он протянул часовому припасенную пачку и провел ладонью по шее. – А мне, понимаешь, вот так надо. Пропусти, а!..
– Ну, старичье, – покачал головой охранник, пряча подношение в другой карман. – Их, козлов, охраняют, а они… Гляди, нарвешься на «справедливых», – сразу секир-башка.
Это было уже разрешение, и он повеселевшим голосом ответил:
– Уж как-нибудь, мне не впервой. – И шагнул к выходу.
– Сменяюсь в восемь, – бросил вдогонку часовой. – Не успеешь, – пеняй на себя. 
– Успею, – кивнул он и вышел в ночь.
Улицы были погружены во мрак, и это его вполне устраивало. Не устраивал фонарь, одиноко светивший впереди на перекрестке. И, прикинув, что все равно теперь  должен успеть, он счел за лучшее сделать крюк. Но, свернув за угол, не прошел и десятка шагов, – по ушам полоснул сдавленный женский вскрик. Откуда-то из-под темной арки…
Он замер, прижавшись к стене. Но было тихо. Наверно, приставили к горлу нож, и все остальное бедняжке придется вытерпеть молча. И так же молча он проглотит свое бессилие… Как в тех всплывших в памяти строках, он уже не помнил чьих:
                В поле не видно ни зги.
                Кто-то кричит: «Помоги!
                Что я могу?
                Сам я и беден, и мал,
                Сам я смертельно устал.
                Как помогу?..
Он повернул назад, решив обойти освещенный перекресток с другой стороны. Но его остановил донесшийся из темноты шум мотора. Полиция – это еще полбеды… А если патруль «справедливых»?.. И он побежал напрямик к перекрестку, – быстрей миновать опасный участок.
На торце углового дома под самым фонарем красовался плакат. Два десятка молодых мужчин в рабочих робах, как бурлаки, надрываясь в лямках, тянут за собой огромное инвалидное кресло. А в нем – тучный лысый старик с бессмысленными глазами дебила, слюна из угла рта капает на халат. И одно-единственное слово внизу: «Доколе?» Наглядная агитация «Лиги Справедливости», наводнившая города и веси, взывающая со стен и телеэкранов, с придорожных щитов и газетных страниц.
«А сами? – подумал он, остановившись за углом. Освещенное пространство осталось позади, и можно было позволить себе отдышаться. – Неужели никогда не приходят мысли о собственной старости? Впрочем, да, они же всех уверяют, что вовсе не против стариков. Надо только сократить их массу «до разумных пределов», облегчить непосильную для народа ношу, и тогда, дескать, можно создать оставшимся «нормальные условия»…
Теперь было уже недалеко. Еще полквартала, – и он свернул во двор, такой же темный, как улица. Только над дверями подъездов тускло горели маленькие лампочки. Подойдя вплотную, он уперся глазами в прилепленную к дверям картинку. Здесь сюжет был другой. Сморщенная старая ведьма с маленькими злыми глазками, жадно обгладывающая куриную ножку, а рядом мужчина, женщина и мальчик смотрят на жрущую, сидя над пустыми тарелками. И никаких надписей, – и так все ясно.
Он нажал кнопки кода, и дверь открылась. И в тот же миг в подъезде вспыхнул свет. Он уже знал: это длится две минуты, и шагнул под лестницу – переждать. Прямо перед ним на стене было выведено мелом: «Смерть дряхлякам!» А ниже тоже детская, но более милосердная рука приписала: « Мир – Зеленым Жетонам, война – старьевникам!»
И ни малейшего отпора… Власти пасуют перед железным натиском «Лиги». Да, они еще охраняют стариков в обнесенных стенами гетто. Пока охраняют. Но что будет завтра? Ведь «справедливые» открыто призывают к свержению правительства, которое, дескать, обманом пролезло к власти, лишь благодаря голосам недееспособного старичья. « Кто сидит на шее, – тот не голосует», – похоже, этот лозунг уже овладевает массами. И как только его авторы окажутся у штурвала, – тут же начнут претворять свою программу в жизнь.
Свет, наконец, погас, и он стал подниматься. О лифте не могло быть и речи. И без того кто-то неспящий мог заметить в глазок свет в подъезде и что-то заподозрить. А если еще и звук… Неслышно ступая, он поднимался по темной лестнице и уже не спешил: оставалось еще целых восемь минут. Пару раз он передохнул, и ровно в два тридцать стоял перед знакомой дверью.
Но она была закрыта. Закрыта, хотя он не опоздал ни на секунду. Что-то случилось? Или просто дают понять, что его здесь больше не ждут? Он еще раз потянул ручку – с тем же успехом. И нельзя ни звонить, ни стучать… Он подождал еще три минуты и уже готов был уйти, когда чуть слышно клацнул замок, и дверь мягко подалась.
Он шагнул из темноты подъезда в темноту прихожей и, придержав защелку, беззвучно прикрыл за собой дверь. И услышал шепот:
– Прости, у меня что-то с часами…
Он потянулся к ней, но она неслышно ускользнула в комнату.
Стул стоял на своем обычном месте. Он нащупал его и стал раздеваться, кладя все в четком порядке, чтобы так же быстро одеться. И, наконец, вошел. В комнату, где был уже не раз, но еще ни разу не видел. Окна будто не было, – стены и наглухо задернутые плотные шторы сливались в один монолитный мрак. Но ступни безошибочно нащупали ковер и на нем кромку матраца. Как всегда, на полу, чтоб ни звука.
Он откинул одеяло и осторожно лег. И будто застыл. Это был их ритуал – минуту лежать и ждать, не касаясь друг друга. Он чувствовал тепло ее тела, ее теплое дыхание у самой его щеки. Но прошла целая вечность, прежде чем он решился на прикосновение. И тут же отдернул руку. Такими холодными показались ему собственные пальцы, ощутившие летнюю согретость ее груди, – что он вздрогнул от мысли: вдруг ей неприятно его касание. И торопливо стал греть пальцы, – дышал на них, растирал, клал под мышку. И, только убедившись, что они согрелись, коснулся снова…
Его руки словно заново открывали ее тело, ее покорную, ждущую его наготу. Он будто по крупицам высвобождал, извлекал ее из непроглядной тьмы, как скульптор сантиметр за сантиметром извлекает статую из безликости камня. Она лежала, не шевелясь, вся погруженная в движения его рук. И только когда он обнял ее за талию, тихо и бесконечно долго целуя грудь, не в силах оторваться, она коротким и легким касанием пальцев погладила его по щеке. Он понял это движение: нет, она не торопила, просто напоминала, что их минуты невозвратно утекают. И он сжал ее, жарко и жадно приникнув всем телом. Она порывисто обхватила его, словно боясь упасть. И все равно они упали, крепко держась друг за друга, рухнули с шаткого мостика в подхвативший их пенный поток.
Всей плотью он впитывал ее тело, заучивая наизусть, как новооткрытую землю, ее дышащие нежным теплом холмы, ее таинственные ложбинки, ее головокружительно сладкие бездны. Впитывал и не мог впитать, словно не мог до конца поверить, что все это она безоглядно отдает ему, – и должен был убеждаться в этом снова и снова, вверх-вниз, еще и еще… А потом ее плоть в последнем порыве ринулась навстречу его плоти, и их ослепил взрыв, обжигающе спаявший тела.
…Они лежали, переводя дыхание, и, нащупав губами ее ухо, он шепнул то, о чем столько раз просил:
– Хочу увидеть твое лицо.
– Зачем? – Она, как всегда, поспешила перевести на шутку. – А, может, я некрасивая и не очень молодая и не хочу, чтоб ты об этом знал.
В ее шепоте слышалась усмешка, но он-то с самой первой их ночи догадался об истинной причине. Ну да, включать свет опасно, могут что-то заподозрить, но в зашторенной комнате достаточно на минуту зажечь фонарик или свечку, чтобы хоть раз друг друга увидеть. Но она упорно не хочет… Впрочем, его-то она имела возможность худо-бедно разглядеть из-под своей вуали в ту первую встречу на темной улице, когда, рискуя попасть в лапы «справедливых», он защитил ее от хулигана.
Он не видел ее лица, но по голосу, по походке безошибочно угадал: ей не больше двадцати восьми. И о том же сказали ему потом руки и губы, помнившие женщин его молодости. Нет, ей незачем было скрывать свой возраст. И, значит, объяснение оставалось только одно: она не хочет видеть его старую морду. Не хочет лишних напоминаний о том, что тело, которому она отдается, принадлежит старику. Тело, пожалуй, вполне еще может сойти за сорокапятилетнее. Но стариковская морда, наверно, способна сквасить все впечатление. И, быть может, в самые слепящие минуты она воображает на его месте  кого-то другого… «Ну и что, если даже и так, – возразил он себе. – Разве сам ты не отворачиваешься, проходя мимо зеркала, чтобы лишний раз не созерцать свою старость? Как страус, прячущий голову в песок, и, смешней всего, – сам от себя»… Он спорил с собой и урезонивал, и старался ее понять, а сам хотел сейчас только одного: увидеть ее лицо.
– О чем ты молчишь? – шепнула она.
– О том же самом.
– Не надо… – Она сжала его запястье. – Лицо – только вывеска, только сваха, иногда помогающая встретиться телам и душам. Но чаще – мешающая… А если уж они встретились, лицо – третий лишний. Зачем тебе вывеска фирмы, если ты уже получил все, что в ней есть?
– Не все. – Он помотал головой. – Не дали взглянуть в глаза. Хотя бы раз. – Ему хотелось добавить: «Хочешь, закроюсь с головой, оставлю только смотровую щель, а ты зажжешь спичку. Только спичку на пару секунд…» Но цензор, сидящий в мозгу не выпустил это в эфир. И правильно сделал.
– Глаза – часто обманщики. – Она прижалась к его плечу, самая близкая в мире и самая неведомая. – А тем более лица. Я иногда думаю: сколько родственных, созданных друг для друга душ так никогда и не встретились, навсегда разминулись, поверив обманным маскам чужих лиц. Если есть Бог, зачем же он так часто делает это: замуровывает светлые чистые души в самую неказистую оболочку? Помнишь, у одного поэта: «Ненавижу свою оболочку…»
– Наверно, это испытание.
– Испытание? Но ведь некрасивые и чистые душой часто остаются одинокими, а мразь тем временем плодится и размножается. Чего же удивляться, что зла в мире становится все больше? – Она помолчала и совсем тихо прошептала: – Если б ты был …моложе, я хотела бы от тебя ребенка….
– Желаю тебе поскорей найти. Того, кто сможет тебе его сделать. Только дай знать заранее, ладно?
– Не болтай, – она приложила палец к его губам. – Пока ты со мной, мне никто больше не нужен.
– Но в один прекрасный день, вернее, однажды ночью… – начал он, но не стал продолжать. Не стал, но она угадала его мысли и обвила руками так крепко, как умела одна она.
– Пойми, мне ни с кем не было так хорошо. Каждое твое прикосновение… Будто оно последнее. Будто расстаешься навсегда и хочешь впитать меня всю до последней крупинки. И не можешь отлепиться… Те, прежние, жадно глотали меня, как стакан водки, а рядом с тобой я чувствую себя драгоценным вином… И еще так люблю слушать про твою жизнь. В прошлый раз ты обещал рассказать…
Он поднес к глазам часы. Светящиеся стрелки показывали без пяти четыре. Еще верных пятнадцать минут в запасе.
– Ладно, расскажу тебе, как я пришел с войны…
Он вздохнул, собираясь с мыслями, но она вдруг остановила его, прислушавшись. И он тоже уловил чьи-то смутные шаги, – за дверью или в квартире за стеной?
Резкий звонок вдребезги разбил тишину. Оба вскочили. Накинув в темноте халат, она выглянула в переднюю. Звонок повторился, властный и нетерпеливый.
– Кто там?
– Откройте! Патруль «Лиги Справедливости».
– Вы, наверно, что-то спутали. У меня все в порядке… – Она старалась говорить сонным голосом, но он чувствовал, что ее трясет.
– Немедленно откройте!
– Дайте хотя бы одеться…
– Пятнадцать секунд, – объявил бас из-за двери.
– Постель – на место, – шепотом приказал он, торопливо одеваясь. Он хотел в последний раз обнять ее, но знал: не имеет права. Иначе не хватит секунд на то, что он должен успеть, что столько раз прокручивал в мозгу…
Бросок через комнату. Она убирала постель, так и не включив света. Он схватил ее за руку.
– Помни: старик силой принудил, – это твоя единственная защита…
И отдернул штору. Света в комнате не прибавилось, но на фоне ночного неба он отчетливо увидел: решетка. Решетка на двенадцатом этаже? Ну да, рядом крыша… Проклятье, – мышеловка захлопнута…
В дверь уже молотили кулаками и прикладами.
– Эй ты, пропахшая дряхляком, – не унывай! Мы тебя вспашем и засеем, – как новенькая будешь!
– А у дряхляка кое-что ампутнем – тебе на память!
Дверь трещала, и он достал последнее, что у него оставалось, – старенький «Вальтер». Двух или трех он мог бы уложить, – но что тогда будет с ней… Нет, он имел право только на один выстрел.
Вот сейчас взломают дверь, в квартиру хлынет свет, и, прежде чем спустить курок, он увидит, наконец, ее лицо…


Рецензии