Хамсэ

"исполняй Его волю, как свою, тогда Он исполнит твою волю, как свою; подави в себе желание, противное Ему, тогда он подавит в других желание, противное тебе"
Пиркей Авот

Сефр*

Просыпаюсь, Ту-134 проходит над облаками. Пахнет дурно, туалетом, притом, что сами туалеты не работают, об этом даже объявили по-азербайджански. В салоне полно людей, кое-кто вообще стоит в проходе, это, вроде, нарушение техники безопасности, однако стоят, летят в Москву. Обычно у нас в городе женщинам уступают места, но тут это правило не работает, стоят и женщины, в общем, самолёт это почти Москва. Орут младенцы, сзади шумно обсуждают армян – стоит ли их отравить газом, или лучше уничтожить атомной бомбой.
- А, слушай, откуда бомба, э? – задаёт резонный вопрос низкий мужской голос
- Купить, да, надо! У русских есть!
Мама пару раз попросила чаю, наливаю из термоса в складную кружку с надписью «Пятигорск – 85», мама пьёт, проливая на платье.
- Мамочка, хватит, тут туалеты не работают!
- А хлеб, сыр есть?
- Мама, мы в самолёте.
- И что, нету хлеба, сыра?
- Нету.
После того, как она попросила то же самое в третий раз, я закрыл глаза и изобразил, что сплю.
Несколько часов мучений, и самолёт садится в Домодедово погранцы встают у выхода, и принимаются проверять паспорта.
- Мама, паспорт дай.
Мама роется в пакете с документами, вытаскивает трудовую книжку.
- Мама, это не паспорт.
- Сам ищи тогда! – и бросает мне на колени объёмистый пакет.
Я аккуратно перебираю документы, всё есть, включая заполненные анкеты в американское посольство, в картонной папке на завязочках, нет только паспортов.
- Мама, немедленно найди паспорта!
Мама смотрит на меня с неудовольствием, машет рукой.
- Ты что, голос на мать поднимаешь, дрянь такая?
Салон постепенно освобождался от пассажиров.
- Мама, ищи паспорта!
- Замолчи!
С переднего места выглянул немолодой мужчина с еврейской внешностью, и сказал, обращаясь к маме:
- Ищите паспорта! Иначе обратно полетите!
Мама, послушав постороннего человека, принялась хлопать по карманам с растерянным лицом, ничего не находит.
Дядька с еврейской внешностью встал и направился к выходу с паспортом в руке, глядя на нас с сочувствием. Я взорвался.
- Слушай, ты! – крикнул я маме, - Напряги остатки мозгов! Нашла время расслабиться, да? Самое лучшее время, да? Ты понимаешь, что мы сейчас обратно полетим? Обратно! К этим нацистам! К золотозубым этим мразям! А нам в посольство надо послезавтра! Забыла ты? Немедленно найди паспорта, как хочешь, ищи! Только попробуй не найти!
Мы остались одни в салоне – последние. У выхода, в дверном проёме, напоминающем открытую банку импортных сардин, стоял молодой русский пограничник.
- Ты потеряла, да? Потеряла да, скотина тупая? Потеряла, гадина? – кричу я во весь голос, не стесняясь никого и ничего.
Мама поглядела на меня, и в глазах её не было ровно никакого раскаяния, никакого сожаления, только обида и злость, вместо ответа она принимается рыдать, громко и некрасиво, пуская слюни, как младенец.
Пограничник отвернулся и сказал коротко:
- Проходите.

Йек

- Мярожжия, мярожжия! Тязя мярожжия! - заунывный крик на улице.
- А Шаллум! Шаллум, а Шаллум! - дед мой зовёт с балкона.
Шаллум, старик с торчащими из ноздрей и ушей пучками волос, возил по улицам деревянную тележку,  с подшипниками вместо колёс, на тележке стоял деревянный ящик, курившийся дымком искусственного льда, а в нём - мороженое. Периодически он выводил свою песню – пел он надтреснутым голосом, протяжно – «мярожжия, мярожжия».
Он плохо видел, был почти слеп, один его глаз был прикрыт белёсой плёнкой катаракты.
Услышав зов деда, Шаллум подъезжал поближе, а я спускался и покупал у него бакинское мороженое, по нынешним временам, наверное, чудовищное, но тогда оно казалось вкуснее всего на свете - фруктовое по 7 копеек, пломбир по 11.
Мои друзья, юные подонки, пользуясь моментом, когда мороженщик наощупь отсчитывал сдачу, воровали из ящика несколько упаковок. И я один раз сделал так, и показал всему двору, раздал как трофеи, а ночью не смог заснуть, всё представлял, как старик считает выручку, и, не находя  части денег, шарит по карманам своего заношенного до дыр пиджака. Лежа под одеялом, я долго плакал. Потом я украл три рубля у бабушки и доложил Шаллуму - родные люди всегда крайние.
На Первомайской улице высокая молоканская старуха продавала калёные семечки из мешка, была она в платке, со средневековым русским лицом, такие в России сохранились, только может, в самой глубинке. Отборные были семечки, зерно к зерну. Стакан - 5 копеек. Иногда ей помогала внучка - красивая девочка с жёлтыми волосами, тоже в платочке и с металлическими зубами, они с бабкой грызли свой товар, одновременно сплёвывая в кулачок.
А напротив синагоги рос старый инжир и осы крутились вокруг него.  А в конце Первомайской был садик, называемый почему-то «садом Спортлото», и росло там огромное рожковое дерево, спелые его стручки гремели, как маракасы. Под деревом скамейка была, а на ней сидел армянин с деревянной ногой, в сталинском френче и картузе. Он угощал конфетами, обычно выходил из дома с полными карманами конфет.
- Хватит подходить к дяде Пете, тебе не стыдно, в доме конфет нету?
Потом его дом горел,  но потом, дядя Петя успел умереть.
А над Тязя Пиром включался шиитский азан, нечасто, только по праздникам, когда там собирались «верующие». Заслышав эти плачущие звуки, я непременно замедлял шаг, и сердце моё сладко замирало.
 
Ду

На продуваемой всеми ветрами площади Свободы горел вечный огонь. Это был пантеон над могилами 26 комиссаров – ушедший по пояс в землю гранитный рабочий, в модных мусульманских усах в ниточку, держал чашу, из которой выбивалось гудящее на ветру небольшое пламя. Вокруг была устроена открытая ротонда, и каждый час из встроенных динамиков, здесь раздавалась торжественная мелодия - советский хорал, посвящённый комиссарам. За спиной рабочего простирался широкий прямоугольный бассейн, ещё дальше была облицованная туфом стена, с которой смотрели отчеканенные по металлу четыре комиссарских лица, схематичных и строгих, с пустыми, словно у римских масок, глазами. Их было четыре, имена комиссаров мы знали со школы, Шаумян, Азизбеков, Джапаридзе и Фиолетов. Шаумян был председателем, или как это называлось, в общем, главой коммуны, но тут Азизбеков висел выше остальных, потому что он один в этой четвёрке был тюрком. По другую сторону стены стоял ещё один рабочий, разбивающий свои цепи кувалдой. Вся эта роскошь дополнялась монументом с правой стороны площади, там,  в алом граните была вырублена в полный рост сцена расстрела комиссаров. Сработал это чудо сталинский скульптор Меркуров, который был греком, оттого и выполнил работу в античных традициях – мускулистые комиссары стояли, в чём мать родила, спасибо, что проработаны фигуры были нарочито грубо, без подробностей. Впрочем, замотанные в платки мусульманские старушки, если им приходилось идти через площадь Свободы, обязательно отворачивались и плевались.
Я проходил эту площадь регулярно, шёл через неё в художественную школу. Преподавал там рисунок Акиф-мяллим,  у него были усы, как у гранитного рабочего, длиннейший ноготь на мизинце и хороший костюм. Говорил он по-русски хоть и с акцентом, но правильно, выучился Акиф-мяллим в Москве, в Суриковском училище.  Периодически он впадал в романтическое настроение, и произносил с чувством:
- Произведения искусства, вечны, да. Вот статую, например, возьмём, да. Ты пройдёшь мимо неё, твои дети потом пойдут, внуки пойдут, тебя не будет, их потом не будет, а статуя останется, да.
В этот момент я представлял себя стариком – будто ковыляю с клюшечкой, согбенный и древний, через площадь Свободы, мимо расстрелянных  бакинских комиссаров, навечно застрявших в гранитной стене, мимо огня, что с лёгким треском мечется в чаше, словно мотылёк с обломанными крыльями.
На площади Свободы не было ни единой скамейки, так задумано. В раннем детстве подойти к огню было невозможно, там дежурили пионеры, но позже они исчезли, пропали и милиционеры, и, по вечерам, когда площадь становилась пуста, там собирались владельцы собак из окрестных домов, и беседовали, присев на корточки. Обычно там появлялся и я, собаки у меня не было, я приходил к друзьям, к татарину Мураду, владельцу злющего бульдога, и Роме, у которого была овчарка с выпирающими рёбрами, тоже, кстати, добротой не славящаяся псина.  Когда темнело, и вечерний бриз выдувал запахи южных обедов из дворов старого города, мы присаживались возле трепещущего пламени и курили анашу, пуская папиросу по кругу,  Мурад, Рома и я.
- Ала, слушай, час уже сидим, музыка где? – спросил Мурад.
- Это ты кайфанул сейчас, братуха. Мы не час сидим, меньше.
- Меньше это сколько?
- Минут сорок.
 У Ромы были наручные часы, и он знал, что говорил.
- Скажи, вася, музыка каждый час бывает, да? – сказал Мурад с ленцой, растягивая слова, - Мы вот пришли, что, сразу после музыки пришли?
- Откуда я знаю, ай балам?
- Вот когда час будет, тогда скажи!
Прошёл час, и другой прошёл, а музыки не было. И не было больше никогда.
Спустя месяц перестал приходить Рома. Он уехал. Мы с Мурадом пришли на площадь Свободы, там было пусто, ни одного собачника. Огонь не горел. Такое случалось, порывы бешеного норда его порой гасили. У нас сложилась традиция – подходить к каменной чаше, в центре которой из чёрной ноздри вырывается газ, и, прикуривая сигарету, щелчком направлять туда горящую спичку, и тогда моментально, с грохотом, газ воспламенялся.
Мурад так и сделал. Но пламя не родилось.
- Мазила ты, что ли?
Он нахмурился, зажёг новую спичку и бросил, с тем же результатом. Тогда Мурад вырвал из сигаретной пачки бумажную обёртку, скатал шарик, поджёг и буквально подложил в чашу, рискуя обжечься,  но не случилось ровно ничего.
- Бля буду, газа нет!
Когда мы вышли из-под ротонды,  мне показалось, что изменилось ещё что-то, но я не понял, что именно. Понял это Мурад.
- Нет э, ты глянь, что за беспредел! – сказал он, указывая горящей сигаретой.
Исчез монумент комиссаров.  Остался лишь стилобат без облицовки, просто приземистый массив серого бетона, вокруг которого были разбросаны алые осколки гранита. Мы подошли, и молча стали разглядывать останки. Я вспомнил, как всего пять лет назад, по старой бакинской традиции, мы всем классом тут фотографировались, и я тогда стоял перед сложившим руки на груди Шаумяном, мускулистым, словно греческий герой.  Ещё вспомнил слова Акиф-мяллима про вечные произведения искусства, и подумал – о, Господи, зачем я это подумал – что стать стариком у меня, возможно, не получится.

Се

Однажды я руку сломал. Играли мы в футбол на школьном дворе, я был на воротах, а эти ворота, сваренные из металлических труб, просто стояли на асфальте, и в один момент я попятился, запнулся о перекладину, и упал, неловко завернув руку за спину.
Повезли меня в травмпункт,  оттуда – в детскую больницу. Усатая женщина в белом халате крутила рентгеновский снимок, разглядывала, потом больно давила пальцами моё плечо.
- Я вижу, тут необходимо хирургическое вмешательство.
Моя испуганная мама только кивнула.
- Нужно вскрывать сустав, вы понимаете? Это большая работа!
Вскоре меня повели по коридору и показали палату и мою койку. Бельё было в желтоватых разводах, соседние койки пустовали, и были видны бесчисленные тараканы, снующие по стенам. Я сел на краешек больничного скорбного ложа и затосковал по-настоящему. Примерно через час двери палаты распахнулись – вошёл мой дед. Было видно, что он рассержен.
- Вставай, поехали отсюда!  Слушай, твоя мать вообще ничего не понимает, э!
И мы поехали.
Дед высадил меня в центре, у старого дореволюционного дома, мы долго поднимались на второй этаж, мой хромой с войны дед, и я, с повисшей плетью рукой, и оказались перед дверью,  вместо обычного звонка-кнопки на двери был плоский рычажок, дед повертел его вперёд-назад, и зазвонил колокольчик. Открыл пожилой мужчина с пышными усами. Мы вошли.
- Слушай, ты рентген взял у них? – спросил хозяин.
Дед схватился за голову.
- А что, надо было?
- Не то, что надо, но можно было.
- Сейчас поеду! – сказал дед.
- Да не. Обойдёмся.
Мы вошли в кабинет. По скелету, стоящему в углу, было видно, что хозяин - врач. Впрочем, всё медицинское оборудование сводилось к медицинскому креслу в центре комнаты и укреплённой на потолке старой бестеневой лампе, такие бывают в операционных. А так-то кабинет, скорее, напоминал смесь молельни и восточного кафе, на полках стояли армянские иконы и тонкогорлые кувшины, по стенам были развешаны ковры с кинжалами и на столе стояло несколько затейливых пепельниц, особенно мне понравилась одна, в виде головы Мефистофеля. Усевшись, хозяин закурил и спросил меня:
- Ты мужчина, или так себе?
Я поглядел на деда.   
- Ара, дед, не подсказывай, сам скажет!
- Мужчина! – говорю.
- Молодец. Сейчас докажешь.
Хозяин, зачем-то закрыв глаза, стал щупать мне руку с такой силой, что из глаз моих потекли слёзы, но я смолчал.
- Тихо, тихо, Арташес! – сказал дед, вскочив с места, и мне стало ясно, как зовут хозяина.
- Ара, подожди э! – ответил Арташес, собрав лоб в складочки, - Как это тихо? Тихо это не бывает! Всё сейчас сделаем.
Он раскрыл шкафчик с красным крестом, вынул бутылку коньяка и рюмки, и разлил на троих.
- Давай, если мужчина! – сказал он мне и протянул рюмку.
Я снова поглядел на деда, тот кивнул.
- Залпом пей, понял! – приказал Арташес, а сам чокнулся с дедом, пригубил и отставил рюмку.
Дед тоже пить не стал, а я осушил одним глотком и поперхнулся.
- Красавчик! – сказал Арташес. Он зажёг бестеневую лампу, сам уселся в медицинское кресло и подозвав меня, усадил к себе на колени, быстро завёл мою сломанную руку себе за шею, дёрнул и крутанул, и тут я уже закричал во весь голос.
- Всё, всё, конец! – сказал Арташес, возвращаясь к своей рюмке, - Теперь обратно в больницу вези, пусть гипс делают!
Дед сунул ему несколько купюр, тот начал отмахиваться для порядка, задрав к небу указательный палец, но потом всё-таки взял.

Гипс, который мне наложили в больнице, оказался неудачный, и мне его меняли на следующий день. Дед долго ругался с врачами по-азербайджански. На обратном пути я спросил:
- Дедушка, а Арташес, он кто, доктор?
- Конечно. Костоправ.
- А где он учился?
- В Варташене. У отца своего.
- А в институте он учился?
- Слушай, - сказал дед недовольно, бросив руль и повернувшись ко мне, - Ты что думаешь, лучше, чем отец, кто-нибудь научит?
Прошло несколько лет. Рука срослась, стала, правда, самую малость короче. Закончилась школа. Начались беспорядки в городе. Войска то вводили, то выводили, потом по улицам прошли толпы погромщиков, и разнесли весь центр.  Мы с дедом безвылазно сидели дома – доедали запасы крупы и консервированных баклажанов.
В окно полетел камушек, выглядываю, внизу стоит Мурад, в костюме, шлёпанцах и татарской тюбетейке, со своим бульдогом на поводке, и от этой привычной фигуры изошёл такой покой, что на секунду показалось - ничего страшного не произошло, и это всё – сон, чистой воды наваждение.
Я спустился, и мы пошли на Торговую, на асфальте были следы танковых гусениц, битые стёкла хрустели под ногами, летали бумажки и перья.
- Нет э, ты подумай, они магазин «Электрик маллары» обнесли! Эльдениз-мяллим в народный фронт сто тысяч приносил, чтобы не трогали магазин. Но им похуй же вообще! – сказал Мурад, сплёвывая.
Проходим Банковский сад, и тут из-под моей ноги что-то вылетело со звоном. Погляделся, а это лежала на тротуаре диковинная медная деталь. Поднял, покрутил в руках, и вдруг узнал – это была рукоятка дверного колокольчика, та самая, из дома доктора Арташеса.

Чаар

Один старик-азербайджанец продаёт зелень на небольшом базарчике на севере Москвы. Лет ему 70, а выглядит он на все 90. Я у него зелень не беру,  по мне она чересчур вялая. Салман-муаллим его зовут. Можно видеть его в любую погоду, с утра до вечера, зимой и летом. Есть у него и лимоны по червонцу штука, маринованный чеснок по червонцу за пару головок, летом - зелёная, чрезвычайно кислая алыча и стопки виноградных листьев для долмы, всё по червонцу. Порой думаю, что этим торжеством десятичной системы достойный базарчи просто разрешает одну проблему, Салман слабо владеет русским языком, и на все вопросы отвечает коротко : "десат!".
Он человек добродушный и на редкость спокойный. Разговаривает он, насыщая речь ругательствами, что придаёт ей особенный шарм.
- Ала, слюшай, только я товар положила, только панымаиш, на свой место - идёт, э, идёт!
- Кто идёт, Салман - муаллим? - спрашиваю.
- Кто-кто! Она идёт! Пистук ёбная, она идёт. Мусор идёт, панымаешь. Я товар собираль, я бежаль, потом обратно шёл, встала, товар клала, смотрю, идёт э, идёт!
- Кто?
- Кто - кто? Она, да, она идёт, милыциа, пистук ёбная! А, думаю, сто рублей, она мне говорит двесты, ай пистук ёбная, я дал да, что делать? Один банка сарымсаг (чеснок) тоже дала!
Мы подшучиваем над ним.
- Салман - муаллим, Лужков приказал, чтобы всех азербайджанцев без регистрации забирали на самолёт и в Таджикистан везли, а оттуда пусть сами добираются.
- Ой биляд! - Салман тут цокал языком и бросал короткий взгляд в небеса, будто намекая Аллаху, что не помешало бы тому оценить степень допущенной несправедливости.
Потом он смотрел на нас, загибающихся от непочтительного хохота, и говорил с некоторой обидой, но, вместе с тем, и облегчением:
- Ада, нет э, ты пистуешь!
20-го апреля, в день рождения Гитлера, когда занятия в моих институтских группах, состоящих из иностранцев, отменили, я зашёл на базар, обнаружив его совершенно пустым. Все ларьки были закрыты, только у входа, одинокий и недовольный, стоял со своей зеленью Салман-муаллим.
- Салман-муаллим, идите домой.
- Да э, да, базар совсем плохая, совсем.
- Салман-муаллим, сегодня не надо работать, Гитлера день рождения.
- Ай биляд, она ещё живая? Ай, пистук ёбная!
Последние полгода я не вижу его - рынок перестроили, оснастили пластиковыми новыми прилавками, за которыми стоят незнакомые люди, среди них много азербайджанцев, но Салмана нет, он подевался куда-то, может, вернулся в свои Уджары, где растрескавшаяся земля густо пропотевает солью.
Уджары, "где я не буду никогда".

Пянч

Такая жара была в городе, что растрескалась кора инжирного дерева, что напротив синагоги растёт, и медленные осы кружились вокруг ствола, сочащегося соком, а собаки стали собираться в тени, и, вывалив языки, похожие на розовые тряпки, лежали до первых сумерек. Вымерло всё и застыло, лишь тополя цвели как-то особо обильно, и одуряюще пахли кусты в саду на Баксовете, был их запах горьковатым и тревожным, каким-то химическим, всё равно, что ацетон или хлорофос, но была в этом какая-то непонятная прелесть.
Школа моя закончилась. Мама принесла огромный букет, который нужно отнести на последний звонок, и школьную форму отгладила, так, на всякий случай, хоть она и не была мятой.
Иду с утра в школу, уже жара несусветная, даже бриза не чувствуется, и вижу – стоит Шаллум возле ворот на Первомайской, и ящик его с ним, подхожу, хочу мороженое купить, здороваюсь.
- Слушай, я думал, ты один в этом дворе нормальный! – внезапно Шаллум говорит, строго так, - А, если денег нет, просто скажи, дядя Шаллум, дай мороженое, я дам, потом расплатишься. А ты подтихую берёшь, подтихую деньги даёшь! Уважение твоё где?
Видимо, заметив, что я расстроился, Шаллум поменял тон, и зажмурив здоровый глаз, сказал:
- В тот день взял пять пломбира, три фруктовый, да? 75 копеек плюс 30, да? Делает рубль пять. Положил три рубля потом. Сейчас два-девяносто пять твои деньги. Берёшь пломбир, у тебя два-восемьдесят на счету остаётся. Согласен?
Киваю, беру пломбир, спасибо говорю, прохожу мимо двора татарина Мурада, заглядываю, а он сам во дворе сидит, на шее полотенце, перед ним – большой чайник и стакан армуды.
- Чай будешь?
- Нет э, слушай, какой чай, у меня последний звонок сейчас.
- Поэтому у тебя веник такой? Я думал, ты цветочный подломал, вася!
- Да я открою свой цветочный, не ссы! – говорю.
Посмеялись.
- Вечером на площадь Свободы придёшь?
Киваю утвердительно, выхожу из двора, и вдруг слышу жужжание и свист, кажется, ветер наконец пробудился, и вот-вот невыносимую сентябрьскую жару разгонит. Прохожу мимо садика Спортлото, а там Салман-муаллим стоит, а перед ним, на ящике, зелень, листья для долмы, банка с мелкой алычой, и мерный стаканчик, чтобы алычу отмерять.
- Салам! – говорю, и руку поднимаю, тот – тоже, и не понимаю, откуда в Баку Салман-муаллим взялся, он ведь уджарский, в Баку бывал только проездом, а на том месте, где Салман стоит, должен дядя Петя, тот, что с деревянной ногой, на скамейке сидеть.
- Странно это, - говорю себе. И вдруг вспоминаю - забыл кое-что сказать, и бегу обратно, бегу по жаре, изо всех сил бегу к дому, и вижу, мама на балконе стоит.  Зову:
- Мама, мама!
Она меня видит, улыбается.
- Мама, забыл сказать, - кричу с улицы, - Мама, паспорта у меня были! Я сам сказал, помнишь, «дай мне паспорта, у меня они целее будут, и доставать проще». Мама, я забыл, что они у меня, паспорта эти! У меня они!
Смотрю, а балкон пустой, нет там мамы. Действительно, откуда там мама, это ведь не наш дом, там другие люди живут, дом мы продали.  "Это сон. проснуться надо", - говорю я себе, и считаю до пяти.


Сефр, йек, ду, се, чаар, пянч (перс.) - "ноль, один, два, три, четыре, пять"


Рецензии
Поверьте, просто рву на себе остатки волос от восторга. Простите, просто не нахожу слов восхищения. Опять рухнул в тепло и узнаваемость родных акцентов. Воспоминания обращаются в картинки, запахи, которые бьют в нос и заставляют отвернуться от экрана, чтобы скрыть от самого себя навернувшиеся слезы. О незабытом, но воспринимаемом уже как нечто нереальное. О Городе, которого уже нет. Он жив только в наших воспоминаниях.
И как это я раньше не попал на Ваше творчество????
Удачи Вам.

Михаил Нейман   18.07.2013 19:18     Заявить о нарушении
На это произведение написано 13 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.