Разорванный нимб. Глава 4-3

                3

      Два дня после этого я его не видел и не слышал от него звонков. Еще на два дня я засел за многотомник Готтенрота, собравшем еще в позапрошлом веке уникальные сведения о костюмах, утвари, оружии, украшениях и мебели народов Востока и Азии. (Достался мне от одной вдовы, продававшей это сокровище на Кузнецком мосту за бесценок после смерти мужа). Еще заказал через ЭЭ Есиповские летописи о Сибирских казачьих крепостях и первых монастырях, (если таковые там упомянуты), но вовремя отменил заказ – понял, что не знаю толком, чего я ищу.
А на пятый были похороны Великого Режиссера. Это – мимо. (Он был живой после взрыва еще семь дней и умер, не приходя в сознание). Мне было так тяжело, что в первый раз в жизни не пилось. Это было до того странно, что я тут же выпил и почувствовал в переносице, где-то в глубине на два пальца ледяной кулак гнева. Зеркала в Доме кино были занавешаны черным, но мне казалось, что в них стынут мои глаза… Но – мимо.
С похорон я вернулся в мастерскую и даже не заметил, что дверь опять не заперта.
Кроме Петровича там были еще люди, совершенно мне не знакомые. И хотя их было не восемь, а всего пять, я почему-то сразу догадался, что это и есть его «гении». Один из них, самый молодой, весь в джинсе (я так и назвал его про себя – Джинсовый), как только я вошел, с деликатной, но при этом какой-то твердой неспешностью повернул разглядываемый этюд лицом к стене, как было, и ушел в глубину мастерской. Остальные были немолодые, в возрасте Петровича. Шел какой-то легкий треп, и на меня взглянули не как на хозяина, а как на одного из сборища; один из них, чрезвычайно худой, косо, как сброшенный с чьих-то рук, сидящий в инвалидной коляске, даже кивнул мне: давай, мол, присоединяйся, и где тебя черти носят…
–  Не буду пока знакомить, – сказал Петрович, как говорят через плечо, как бы вставляя в разгоне сильного спора. – Будем по ходу… А они что?
Вопрос был к инвалиду.
–  А они урну в сани, рыбу в солому и – в соседнее село. Это верст триста. Их вообще человек, ну, девять – ad  interim. Девять в трех юртах – и это столица, и нация и народ.
Петрович, явно не понимавший латынь, поднял брови, и лицо его сделалось как большое «О»: о! надо же.
Я, тоже не знавший латынь, не знавший вообще, о чем речь, вообще мертвый, вдруг все понял с тяжким проникающим ясновидением: что инвалид – страстный путешественник, страшно умен, страшно богат; что потные бугаи в плавках носят его то через тропическое зловоние, мимо хижин каких-нибудь Ю-Ю, отгоняя голых детей с раздутыми животами, то – в медвежьих шубах – ставят его паланкин со встроенным сортиром возле заснеженных трех юрт какого-то исчезающего народа; что там шли выборы президента этой девятиголовой нации.
Я сполз вдоль стены, сел на пол, выставил ладони перед лицом и разрыдался – внутрь себя, в сердце.
Ну конечно, они не видели. Деликатность высокой пробы. Петрович, вроде как проходя мимо, поставил возле меня на пол стакан холодного чая.
–  Вспомнил, –  сам себе сказал массивный мужиковатый человек. Он забыл себя в центре зала, как забывал, наверное, часто и всегда именно в центре любого помещения или даже, может быть, толпы, – руки в карманах, отчего недотянутая молния ширинки готова была лопнуть, как и рубашка на животе с двумя отскочившими пуговицами. – В каком-то журнале, любопытное такое словечко… Или в чьем-то докладе?..
–  Чарышев, – не зевнул Петрович вставить в паузу. – Григорий Григорьевич. Нобелевский лауреат. Физик.
–  Ну неважно. Так там для характеристики единства сознания в современной философии был применен неологизм «сплошность». А? Каково? На слух словечко дрянь, а мне понравилось. Очень подходит к физическому…
–  А что, социум уже давно! – крикнул из дальнего угла развалившийся в моем антикварном кресле некто дико заросший. – Перегной! По плотности такой уже перегной, что каких только чертей не увидишь. Да и новая форма жизни – запросто!
–  Соболев. Математика, – сказал Петрович.
–  Математика – а куда залез? – зачем-то сказал я. Я уже понял затею Матвея; гнев мой отступал, отстреливаясь.
Соболев захохотал и тем обнаружил, что у него есть рот и отличной крепости зубы. Га-га-га – и захлопнулся. И не объяснил, что тут смешного.
–  Горыныч, что скажешь? – спросил Чарышев инвалида.
Но Горыныч уже подъехал ко мне, встал боком и принялся сосредоточенно изучать свои холеные ногти.
–  Вам не приходило в голову потрогать этого Ладена?
–  Это еще зачем? – удивился я.
Соболев захохотал и – захлопнулся.
–  Персты, что ли в рану, Горыныч? Чтобы поверить в реальность?
–  Знаете, что надо было сделать? Взять его за бороду. Не улыбайтесь. Это очень важно. С вашей интуицией по его реакции могли бы определить, запущен часовой механизм или мы имеем всего лишь цепь последовательных случайностей.
–  Извините, не врубаюсь.
–  Нет.
–  Что – нет?
–  Вы человек умный. Ум ваш, правда, фонит – слишком много постороннего шума, – но это может оказаться полезным. В этом шуме… как в плохом оркестре, в шуме жизни что-нибудь такое  упрямое, как метроном, тихо-тихо, настойчиво… Нет? Тиканья часов не расслышали?
–  Если вы хотите отделить злой умысел от злой судьбы, то даже не знаю… По-моему, умысел очевиден.
–  Не совсем. Список жертв с определенными признаками, схожая тематика бреда, ориентация на ваш край (кстати, слабо выраженная), могут быть просто набором случайностей. Число катастроф достаточно велико, чтобы при желании выделить группу лиц, скажем, бухгалтеров, в предсмертном бреду упоминавших Кострому.
–  Нет, тиканья я не слышал.
–  Матвей, поправь меня, если ошибусь. В каждом случае была только одна жертва с этими признаками, так? Из сорока приблизительно катастроф, малых и больших, на которые ты завел досье, приходится пять жертв со схожими признаками, так? Ну так о чем речь? Это судьба, Матюша.
–  Поживем, увидим, – уклончиво ответил Петрович. – Ну а если бы в одном случае таких оказалось два?
–  Шансы в пользу умысла возросли бы на порядок.
–  Мужики, я понимаю, ваше время дорого… Давайте представим, что это все-таки часовой механизм. А, Гриш?
–  Матюша, ну чего ты, ей-богу, мы же однокашники, – сказал лауреат нобелевки Чарышев. – А хочешь неограниченный регламент – разбуди Шебалина и спроси что-нибудь про интеллектуальную материю.
Сидевший на кровати по фамилии Шебалин открыл глаза, сердито зыркнул на Чарышева и перевел сонный взор на меня.
–  Как называется эта манера письма – точки, точки, точки?.. – И он потыкал в воздух пальцем.
–  Так и называется – точечная.
–  Мне не понравилось.
И снова закрыл глаза.
–  Мишка! – крикнул Чарышев.
–  Пусть возьмет в такой картине пять точек. В разных местах. А остальное заклеит бумагой. Матвей, ты можешь определить, что нарисовано на картине? И мы не можем.
–  Миша, – сказал Петрович, – так как на счет интеллектуальной материи? Она только формируется или…
–  Или. Она сформирована, она осознает себя, она активно вмешивается в процесс эволюции. Еще? Со временем биоформа уступит место волновым субстанциям. Чего тебе?
–  Тот эпизод на экране, где сатана торгуется с хозяином осла…
–  А, ты вон куда. А что, вполне. Если дядя Митя вторым после Христа овладел способом влиять на интеллектуальную материю, что теоретически возможно, он способен манипулировать и сознанием. Вызвать в любой голове любую картину. Особенно, если это голова художника, да к тому же подогретая непомерным употреблением алкоголя.
–  Нельзя ли поконкретней насчет манипулирования? – попросил я.
–  Воображение без тормозов хорошо в вашей профессии, но, боюсь, конкретной биофизике здесь делать нечего. Тем более криминальному сыску. Если в вашей многостраничной повести отсеять шелуху…
–  Комната-вагон, торг сатаны, посох Сулаймана, милосердный огонь веры – все результат плохих тормозов. Не убедили, академик. Я берусь утверждать, что тормоза у меня были в норме. Несмотря на непомерное… Знаешь, Матвей Петрович, я начинаю думать, что один ум хорошо, а два плохо.
Здесь Горыныч поехал к кровати. Маршрут был довольно сложный: надо было объехать стол, потом стоявшего столбом Чарышева, свернуть направо и объехать мольберт с холстом, но я не видел , чтробы он там у себя что-то нажимал или крутил. Должно быть, пульт управления прятался под рукой на подлокотнике. Такой бы агрегат Вовке Николаеву, когда мы с дядей Митей таскали его по городу… Некоторое время Горыныч и Шебалин молча смотрели друг на друга.
–  Ну? – не выдержал наконец Шебалин.
–  Знаешь, почему я тебя терплю?
–  Ну?
–  Как бывает кавказский или прибалтийский акцент, так у тебя акцент ссоры. Если тебе задают вопрос, ты начинаешь с неодобрительного осмотра наглеца, осмелившего задать вопрос. А терплю я тебя, Миша, за то, что ответ свой ты обрушиваешь на бедного со всей энциклопедической многотомностью.
–  Хочешь подраться?
–  Хочу, но попозже. Бен Ладен заинтересован в каком-то новом виде оружия. Так?
–  Ну?
–  «Ну». Слушать надо, а ты разговариваешь. Этот новый вид оружия – у дяди Мити. Так? Оружие это – психотропное. Так? Что молчишь? И правильно делаешь. Твоя «интеллектуальная материя» и есть шелуха, но вот в «сплошности», где черти водятся, в том числе и твои «волновые субстанции», это мысль. Что если социум уже настолько уплотнился, что возникла эта самая «сплошность» в виде, скажем, текучей плазмы? Предшествующая эволюция не снабдила нас органом, чтобы это видеть. Но если возникло нечто, то ведь обязательно выработается и  орган, реагирующий на это нечто. И некоторые дяди Мити и бабы Ванги этим органом обладают. А если обладают, то могут ведь и воздействовать?
–  Ага; как со слухом: звука в природе не существует, и все же мы его «слышим».
–  Хороший пример. С той только разницей, что «сплошность» существует, но нет органа…
–  Позвольте, как это звука не существует? – возмутился Петрович на всю мастерскую.
–  А вот так, Матюша. Есть колебания среды, слуховой механизм их улавливает (в очень узком, кстати сказать, диапазоне), а мозг, обработав их соответствующим образом, превращает в образ звука. – Тут Горыныч развернулся ко мне. – Это у дядяи Мити с детства?
–  Вы имеете в виду его способность влиять на умы? Сколько его помню – да.
–  Дурак – на умы?! – крикнул Соболев. – Га-га-га!
–  А кто самый умный в русских сказках? Я над этим думал. «Дурость» дяди Мити, как и всех выдающихся «дураков» – это неумение извлекать уроки из собственного опыта. Они – пожизненные младенцы. В каждой новой ситуации они попадают в одну и ту же яму, поэтому и выглядят…
– Все-таки что там с этим эпизодом из фильма? – вдруг вспомнил и немедленно рассердился Соболев. Эмоции его совершали странные скачки. – Разобрались, наконец, на самом деле был такой эпизод или ваш дядя Митя его «вставил»?
–  Разобрались, – мрачно отозвался Петрович, – Не было такого эпизода.
–  В таком случае пора назвать вещи своими именами. Картина, которую видит один зритель, называется шизофренией. Господа, мы сели не в тот поезд. Дальше ехать в нем я не намерен. Не имею чести быть однокашником уважаемого Матвея Петровича; я ушел.
Он ушел, а я в наступившей тишине встал у окна, чтобы покурить. И с этой позиции увидел Джинсового, о котором совершенно забыл. Он стоял у верстака, частью отгороженном от остального помещения большим холстом, и рассматривал развешанные над верстаком инструменты. Я подошел.
–  Вы сами делаете рамы, –  полуутвердительно спросил он, – Я хотел сказать, что вы любите дерево. Однако тут я вижу инструменты, совершенно мне незнакомые. Некоторые вообще, по-моему, не по дереву.
–  Я собираю любые.
–  Коллекция?
–  Да. Кто что, а я вот инструменты. Были бы деньги, собрал бы самую богатую коллекцию. От кирки египетского раба, стамески столяра Христа до сканирующего телескопа. Вы тоже математик?
–  Многовато для одной криминальной загадки, не правда ли? Сюда бы парочку психоаналитиков… Вам не приходилось читать «Насморк» Лема?
–  Нет.
–  По-моему, Матвей Петрович решил использовать описанный там метод криминалистов – собрать ученых разных специальностей, чтобы поломали головы…
–  И делает это уже не в первый раз! – К нам неслышно подъехал Горыныч. – А знаете, зачем он нас собрал?
–  Математичесая модель при изучении неизвестного? Но чтобы запустить такую модель, нужен причинный механизм этого неизвестного…
–  Все это чушь. Вы не знаете Матюшу. Он собрал нас, чтобы позабавиться. Было уже несколько таких сборищ, где мы «ломали головы», и каждый раз оказывалось, что он уже знает разгадку. Это  Сусанин!  Заводит нас в наши же ученые дебри, а потом, посмеиваясь в усы, показывает истину. И всегда она оказывается не там, где ищем.
–  Однако не похоже, чтоб на этот раз он уже разгадал, – сказал я.
–  В таком случае и я не знаю его.
Горыныч отъехал. Глядя ему вслед, Джинсовый спросил:
–  Вам не приходило в голову написать портрет дяди Мити?
–  Нет. А что?
–  Ваша манера письма… Какие-то трассирующие мазки, колючие клочья, этакое как хочу, так и ворочу, эти обломки чего-то большого целого, а в результате все-таки жизнь, начало, а не конец…
–  Вот за что я не люблю критиков: они знают, как я пишу, а я не знаю.
– Я не критик, я математик, который «не ушел». Мне кажется, эта манера, нет, скорее принцип – настоящая находка. Боюсь, у вас будут последователи, которые похоронят этот принцип в бессодержательных подражаниях… Так вот, я не верю, что не хотели писать его портрет. Про дядю Митю вы не сказали и сотой доли того, что знаете о нем. Айсберг остался под водой. Вы думали над портретом, но что-то вас смущало. Дядя Митя – это нечто итоговое, он вообще перерос любую манеру и любой принцип. Он сам принцип. Он сам вас напишет, причем в манере, которая еще никому не снилась. Трудно, наверное, одному художнику писать другого, а он художник. Гениальный художник. Он пишет не красками, а людьми. Людскими страстями, их тайными помыслами… Постойте! Горыныч определил его ум как пожизненно детский. А как бы определили вы?
–  Этот ум… быстрый.
–  Какие-то особенности?
–  Пожалуй… Он не врет. То есть, я хотел сказать, что он не умеет врать. Еще с чувством юмора у него не очень.
–  Не врет… Даже когда заявляет, что он осел Иисуса Христа?
–  Даже тогда.
–  Между прочим! – К нам опять подъехал Горыныч. – Самой большой быстротой ума отличаются преступники. Но я вот что подумал. Ясно, что множество соотношений замыкаются в бесконечности. Вид террористической акции, средний возраст жертв, профессия, место смерти… Покрываем все это частотой повторяемости и приходим к выводу, что с помощью фактов и случайностей в серии нельзя выявить стратегию противника, который стреляет вслепую.
Они заспорили, но я перестал слушать их математическую тарабарщину. Эти спорящие голоса стали вдруг мне мешать. Будто я провалился в сугроб и там, на промерзшей земле, в ее ледяной трещине вспыхнул свет… Но сугроб осел и загасил. Я смял пустую пачку, пошарил по карманам… Вышел в коридор. Но прежде, чем спуститься за сигаретами, остановился у почтовых секций и сделал еще усилие. Догадка, как под мешками мышь, скреблась, грызла нерв. Я ворочал мешки, отодвинул, отодвинул, заглянул, но там ничего не было, и мышь скреблась не здесь. Прямо передо мной стоял Матвей Петрович и махал перед моими глазами узким конвертом.
–  Ну? Очнулся? Тебе извещение, – сказал он. – Да не суй ты в карман, читай сейчас!
Я разорвал конверт и взглянул на полоску бумаги с гербом. Бумажка извещала о том, что одна из моих картин продана с выставки в ЦДХ. Не уточнялось, правда, какая; их там было, кажется, четыре. Петрович выхватил бумажку.
–  А что, разве с выставки продают?
–  Бывает. Если находится покупатель. Но вроде бы требуется разрешение автора.
–  «Вроде бы». Завел бы себе менеджера, если ты такой лох. Не только разрешение, но и цену… А где она, цена? – Он перевернул бумажку и отвел ее далеко от глаз. – Ни хрена себе! Десять тысяч баксов! Пострелял в крапиве – бах, бах – и нате вам… Это ты назначил такую цену?
И снова что-то блеснуло в трещине вечной мерзлоты.
–  Там есть телефон? Ну-ка набери. Ничего я не назначал… Набирай!
–  Не ори. – Сверяясь по бумажке, он стал набирать номер. – Чего это ты вдруг орать стал… Барышня… Э, простите, с вами хочет поговорить Фастов. Павел Романович, художник, да, у него картину…
Я выхватил мобильник.
–  Скажите, кто купил картину?
–  Сейчас посмотрю. Картина приобретена… Называется Алтабанк, больше никакой информации, – сказал женский голос.
–  Адрес!
–  Ну, я так сразу не скажу, мне нужно время… Хотя нет, вот он. Левоколенный переулок, 88. Телефон…
–  Не нужно. А где деньги получить?
–  У нас в бухгалтерии.
Петрович в свою очередь выхватил мобильник.
–  Барышня! Дай вам Бог хорошего жениха. Мой молодой шеф малость обалдел, так что уж простите его за грубость. А телефончик все-таки дайте этого самого Алтабанка… Ага… Большущее вам спасибо.
Он тут же набрал новый номер.
–  Здравствуйте. Вашим банком приобретена картина Фастова; я представляю его интересы, моя фамилия Карышев. Нас интересует конкретное лицо, сделавшее заказ… Нет-нет, все в порядке, никакипх претензий, просто нам интересны вкусы заказчиков… Ага… Ага… А фамилия  директора… Ага. Большущее вам спасибо. Фамилия Любавин тебе что-нибудь говорит?
–  Нет. Это он заказывал?
–  Не он. Картину купила безликая «администрация». Ладно, пойду, а то неудобно.
–  Матвей Петрович, – сказал я ему вслед. – Ну и слух у тебя.
– Это не слух, это аппарат такой.
–  Петрович… Только не удивляйся. Ты можешь сделать то, что я тебя попрошу?
–  Вскрыть могилу Николаева и заглянуть в цинковый гроб?
– Вообще да, то есть нет, конечно, но как ты…
– Я ждал от тебя такой просьбы, только не думал, что так скоро… Для этого нужны очень веские основания. Не эмоции, не догадки, не гипотезы, а факты. Гипотезами я сыт по горло, а фактов у тебя нет. Да и что такое этот твой Николаев? Ну, жили три товарища, Фастов Пашка, Николаев Вовка и дядя Митя; покуролесили в свое время… Хорошо, не буду. Видишь – знаю. Ну а ты думал. Владимир Николаев, инвалид с детства, был осужден за убийство, отбывал наказание в колонии для несовершеннолетних, на шестом году отсидки погиб при пожаре тюрьмы. Не помогли бедолаге, сам знаешь – спасайся, кто может. Останки были отправлены в Улалу. У него ведь только мать, больше никого?.. Ну, лежат в цинковом ящике обгорелые кости – и что? А хоть бы и пусто, так ведь тоже – ну и что. Может, там и собирать было нечего. Остынь, Паша. Я тоже, между прочим, тем домом с его начинкой заинтересовался. Причастных к нему людей знать не помешало бы. Тем более, что этого Вайсфельда, якобы хозяина, в природе не существует. Но покойников-то зачем тревожить?


Рецензии